Узук и Дурды прочно обосновались в городе: она — на своей квартире, он — в милицейском общежитии. Из-за множества неотложных дел реже редкого они казали глаза в аул, и Оразсолтан-эдже, устав от бесконечного ожидания, добиралась сама до города, хотя по-прежнему относилась к нему неприязненно. Но что поделать: не идёт гора к Мухаммеду — значит, Мухаммеду надо идти к горе.

Обычно старушка располагалась в домике Узук. Поскольку Мая теперь жила в ауле, дом полностью находился в распоряжении Узук. Оразсолтан-эдже могла бы располагаться полновластной хозяйкой, что не раз и не два предлагала ей дочь. Но она отнекивалась, вынашивая какие-то свои тайные мысли, и по комнатам бродила неприкаянно, чаще пристраивалась в самом уютном уголке дома — на кухне и размышляла то про себя, то вслух, благо подслушивать было некому: Узук, захваченная своими женотдельскими проблемами, возвращалась домой, как правило, затемно.

Оразсолтан-эдже очень волновалась за своих детей. Дурды ещё ничего — он мужчина, и товарищи у него с винтовками, они знают своего врага в лицо. А вот Узук — совсем иное дело, она женщина, по сёлам ездит тоже с женщинами, а от них какая защита? Охнуть не успеешь, какой-либо коршун кинется на неё, вцепится своими когтищами — и поминай как звали! Старушка вздыхала, корила детей за то, что они советов её слушать не хотят, бормотала заклинания и молитвы, которые должны уберечь Узук и Дурды от вражеского копья.

За этим и застал её Торлы. Она обрадовалась появлению живого человека, заулыбалась:

— Проходи, Торлы-джан, проходи, милый, садись!

— Где народ ваш беспокойный? — осведомился Торлы, присаживаясь на корточки у порога. — Дурды где?

— Ещё позавчера уехал Дурды со своей милицией, — ответила Оразсолтан-эдже, — погнались за басмачами, которые школу подожгли. Ездит мой Дурды на коне своём по Каракумской пустыне, а я сижу да на дорогу гляжу.

— Слух был, что он уже вернулся.

— Кто тебе добрую весть принёс, сынок?

— В чайхане сейчас говорили.

— Ну, дай бог, если так, если благополучно вернулись. Погоди, я сейчас чайник поставлю, попьём с тобой чайку, потолкуем…

Вошла Узук — возбуждённая, раскрасневшаяся.

— Опять ты, мама, гостей на кухне принимаешь? — весело спросила она. — Думаешь, для них, как для тебя, лучшего места в доме нет? Живо перебирайтесь в комнату — умываться буду, красоту наводить, а то я вся насквозь пропылилась!

— Куда тебе ещё красоту, — сказала Оразсолтан-эдже, — своей не хватает! — Она пошла в комнату расстилать сачак.

— Волком или лисой, Торлы? — иносказательно спросила Узук.

— Когда ты меня лисой видела! — бодро ответил Торлы. — У нас всегда вести добрые.

— Так ли?

— Не сомневайся!

— Ну, ладно, иди в комнату, я — сейчас.

Зная упорный характер дочери, Оразсолтан-эдже приготовила чай на столе. «Мне самой неудобно так сидеть, но я учу женщин культуре и должна сама подавать пример», — убедила её Узук. Оразсолтан-эдже покорилась, хотя и не поняла, зачем нужно подавать такой, — прости, господи! — неудобный пример. Лучше бы подала пример послушания да последовала материнскому совету!

Они сели за стол, и Узук сказала:

— Свет глазам твоим, мама, наш сват Торлы с доброй вестью пришёл.

— Да воздаст тебе бог, сыпок, — благодарила Оразсолтан-эдже. — Сделаем Дурды-джана семейным человеком — может быть, он и остепенится, дома станет сидеть. А то всё время: басмачи, говорит, беглецы, говорит. Все в бегах, все в погоне. В него пули пускают, а у меня от души по кусочку отрывается, совсем во мне души не осталось.

— Кто-то должен, мамочка, воевать и с басмачами и с контрабандистами.

— Хватит, дочка, Дурды-джан много воевал, теперь пускай другие повоюют столько.

— Ладно, привезём тебе сноху — будет твой Дурды день и ночь возле неё сидеть и в лицо ей глядеть, — засмеялась Узук.

— Так и будет! — уверила её Оразсолтан-эдже.

— Будет, будет, не спорю. Торлы, вы обговорили, что нашу сноху мы без калыма берём?

— Пехей! — высокомерно вздёрнул подбородок Торлы. — Пока у нас есть такой парень, как Дурды, мы не то, что без калыма, а с богатейшим приданым у самого именитого бая дочку возьмём!

— Байская дочь нам не ко двору, нам Мая нужна.

— Привезём и Маю. Меле, брат её, не возражает.

Дядя Аллак и жена его Джерен тоже согласны. А больше у Маи никого родственников не осталось. Так что наши дела по накатанной дороге скачут. А у гебя как, всё благополучно?

— В пределах нормы. Сегодня в аул ездила, собрание женщин проводила. Скоро и там будет у меня женский актив.

— Если будет, — с сомнением пробормотал под нос Торлы. — Ты одна по сёлам ездишь?

— Бывает что и одна.

— Не страшно?

— А чего бояться? Сколько раз пытались меня убить, да бог миловал. И потом, кто станет бояться, имея такую защиту, как вы с Дурды.

— Нас может не случиться в необходимый момент.

— Ну что ж, Советская власть всегда со мной. Стоит ли дрожать да оглядываться?

Торлы знал совершенно точно, чего именно, вернее, кого следует опасаться Узук. Он колебался — сказать или нет, и всё же выдавил из себя:

— Аманмурад может оказаться в Марыйской низине.

Это была полуправда, но она успокоила на время совесть Торлы. Узук, помедлив, сказала:

— Вообще-то я его видела.

— Встречались?!

— До встречи дело не дошло. Если говорить правду, — Узук слабо улыбнулась, — то скажу откровенно: ужасно я струсила. Первый раз, когда он вслед за мной в аул заявился, меня женщины спрятали. Второй раз— из села уже возвращалась — среди гелналджи заметила его. Прятаться среди степи некуда, однако я сообразила: взяла у сидевшей рядом женщины пуренджик, накинула его себе на голову. Так и спаслась от его глаз.

— Глаза бы ещё ничего, — сказал Торлы. — У него кроме глаз пятизарядка со взведённым курком имеется.

— У меня тоже браунинг есть, — похвалилась Узук.

Торлы пренебрежительно отмахнулся:

— Браунинг… Из твоего браунинга только воробьёв пугать, да и то с расстояния в пять шагов. А из пятиза-рядки умеючи за версту можно человека снять.

— Ну что ж, революции без жертв не бывает. Если так уж придётся, стану и я одной из её жертв, — сказала Узук.

— Вот видишь, вот видишь, сынок Торлы-джан, что она болтает, эта неразумная? — подала голос Оразсолтан-эдже. — Нет, оказывается, участи труднее участи матери. Родила их в муках, в муках вырастила, прижимая к своей груди, чтобы от лиха укрыть. А они берут и уходят. А я остаюсь в тревоге. И до тех пор, пока глаза мои не увидят их, сердце кровью обливается.

— Не переживайте вы так, Оразсолтан-эдже…

— Как не переживать, сынок… От всех этих бед и забот, что на мою голову пали, я совсем заикой стала. И всё из-за них! У них ведь врагов — как на пустыре яндака, вокруг обоих враги вьются, словно злые осы вокруг куска сырого мяса. А эти двое — берут и уходят. А я остаюсь, и душа во мне криком кричит: где, думаю, в каком месте подстерегает их копьё лютого врага…

— Мамочка, не нагоняй ты страхов, — сказала Узук. — У нас друзей в сто раз больше, чем врагов.

— А ты сиди да слушай! — оборвала её Оразсолтан-эдже. — Не с тобой говорю, с Торлы-джаном говорю! Сто камней не надо, чтобы арбу опрокинуть, одного достаточно!.. Сынок, Торлы-джан, вот эта неразумная, которая только хихикает и умного слова слушать не желает… она сама рассказывала мне, как дважды ты её от смерти лютой спасал. А я слушала — и плакала, плакала… — Оразсолтан-эдже хлюпнула носом, потащила конец платка к глазам. — Да будет долгой твоя жизнь, сынок, да не увидят твои глаза зла! Теперь ты моим вторым сыном стал, Узук тебе — как сестра. Дай ты сестре своей разумный совет. Не нужна женщине государственная служба. Пусть она хоть за кого-нибудь замуж выходит и дома сидит!

Узук расхохоталась.

— Ви, мамочка, что ты говоришь! Если никто не берёт, что ж ты мне насильно прикажешь женить на себе кого-нибудь?

— Вот всегда так! — пожаловалась Оразсолтан-эдже. — Хи-хи да ха-ха! Хоть бы смеялась потише, как женщины смеются, рот рукой прикрывая, а то на всю улицу слышно — подумают, из мейханы дочка старой

Оразсолтан пришла, гулякой стала! Женихов ей, видите ли, не хватает!

— Правда, мама, никто не берёт.

— Не берёт! Ещё как потащут! Глаза свои сурьмой подведут, чтобы перед тобой покрасивее показаться! Чем тебе, глупой курице, Черкез-ишан плох?

— Черкез-ишан в большом авторитете у власти, — вставил и Торлы. — Человек он деликатный, образованный, верный слову. Если он «да» сказал, раздумывать не надо.

Узук досадливо поморщилась.

— Вы говорите так, словно для женщины весь смысл жизни заключается в том, чтобы побыстрее замужней стать.

— А тебе какой ещё смысл нужен? — Оразсолтан-эдже сердито взглянула на дочь.

— Да, конечно, слепому дела нет до того, что свечи подешевели, — кивнула Узук. — Когда-то и я в потёмках жила. А теперь считаю, что торопиться с замужеством не стоит. Это, мама, не тесто замесить: один замес не удался — другой сразу же можно сделать. Тут крепко думать надо, прежде чем косу за спину перебрасывать.

— Долго думать-то собираешься? Не докрасовалась бы ты, девушка, до седой косы!

— Кто полюбит, возьмёт и седую. А думать, что ж — и год думай, и два, сколько ни думай, всё мало будет. Телёнка на базаре покупают — и то ходят вокруг него три часа, ощупывают да осматривают, гадая, какая из него корова получится. И кроме всего, скажу тебе, хочу учиться дальше, потому что очень мне учёба нравится.

Оразсолтан-эдже понурилась. «У бедняка и деньги — грош и жена — вдова, — подумала она. — В старые времена злодеи пришли, вырвали у меня дочку из рук и уволокли. В нынешние времена из моих рук её власть отнимает, разрешая всякие вольности. Эх-хе, что делать буду с такими непокорными детьми? А может, так и надо терпеть? Может, они правы, а не я?»

— Не сердитесь на дочку, Оразсолтан-эдже, — заговорил Торлы, — не принуждайте её спешить. Кто на молоке обжёгся, тот и на воду дует. Вот Берды нехорошо поступил…

— Об этом не будем говорить! — жёстко сказала Узук. — Если бы человек для человека делал столько, сколько для меня сделал Берды, во всём мире воцарилось бы благополучие. Его первая любовь с чёрным песком сме… смеша… — она не смогла продолжать и отвернулась, больно прикусив губу.

Оразсолтан-эдже взглянула на дочку, покачала головой и побрела из комнаты.

Узук откашлялась, стыдясь минутной слабости, сухо и деловито сказала:

— Давно хотела поговорить с тобой, Торлы, об одном деле. Думаю, уместно будет, если скажу сейчас.

— Говори, говори, послушаем, — согласился Торлы охотно.

— Разговор будет не очень приятный, — честно предупредила Узук, — но начну я немножко издали. То добро, которое ты, Торлы, сделал для меня, всегда остаётся добром, и благодарность за него я сохраню в своём сердце на всю свою жизнь — короткая она будет или длинная, всё равно. Тот огонь, в который мы оба с тобой попали и из которого чудом спаслись, породнил нас в те тяжёлые дни, и сегодня я считаю себя твоей сестрой. Послушай свою сестру, Торлы, и не прими как обиду её слова, если они покажутся тебе немножко угловатыми и колючими.

Разговор начинался странный, и Торлы внутренне подобрался, подумал: «Оразсолтан-эдже вернулась бы, что ли», А Узук продолжала:

— Я тебе скажу о Ленине. Ты слышал это имя? — Торлы кивнул. — Ленин много лет боролся против царской власти, вытерпел столько мук и лишений, что малая доля их упади на Кап-гору — гора не выдержит и рассыплется чёрным песком. А Ленин выдержал. И в ссылку его ссылали, где такие морозы, что глаза замерзают, льдинками становятся. И в тюрьму сажали — в самую большую и тёмную, где только раз в год на одну минуту солнце видно. И враги всякие стреляли в него своими чёрными пулями. И родину ему покидать приходилось, скитался он, как каландар, по чужим краям. Если бы он свою личную выгоду преследовал, царь его сделал бы самым близким своим советником, потому что Ленин такой умный человек, какие в тысячу лет один раз на землю приходят. Но он терпел все неслыханные мучения не для себя, а для бедного народа, боролся за светлую долю для таких людей, как ты и как я. Ленин сделал Советскую власть, вскормил её, как птица Феникс, кровью собственного сердца. Для тебя, Торлы, вскормил! А что делаешь ты? Ты, как дивана, бросаешь в пыль кусок поданной тебе лепёшки и грызёшь сухой кизяк. Ты оказался врагом Советской власти, брат мой Торлы!

Торлы, не без интереса слушавший Узук, был ошеломлён таким поворотом. Он растерянно заморгал, оглянулся, словно ожидая поддержки со стороны.

— Нет, не так, Узук! — обрёл он наконец способность речи. — Не так! Разве я совсем лишён рассудка? Разве я не понимаю, что при царе мне жилось хуже, чем собаке Бекмурад-бая? А сейчас моё достоинство повыше, чем у самого Бекмурада! Я не враг, Узук, я люблю и Ленина и Советскую власть.

— Не издавай ни звука, Торлы! Молчи! — воскликнула Узук. — Пусть не язык твой говорит о любви, пусть дела твои говорят! Но они говорят обратное, Торлы, они утверждают, что ты враг Советской власти.

— Что я сделал такого, чтобы стать её врагом? — отбивался Торлы. — Украл у неё скот? Школу поджёг? На проезжей дороге грабил? С минарета поход против неё благословлял? Какое зло сделал я власти, чтобы она меня врагом считала?

— Задай эти вопросы своей совести, Торлы, и ты получишь правильный ответ. Жадность к богатству сделала незрячими твои глаза, но совесть твоя, — я верю в это, — осталась зрячей, человеческой совестью. Той самой, которая заставила тебя броситься ради спасения чужой женщины в ночную стремнину Мургаба и на нож Бекмурад-бая. И теперь эта женщина — твоя сестра, Торлы! — говорит тебе: «Опомнись, брат! Пока не поздно, вернись с обочины на дорогу! Брось заниматься контрабандой и займись честным трудом!»

Страстный человеческий призыв не может остаться безответным, если в опустевшем селении остался хоть один человек.

— Не я один контрабандой занимаюсь, — неуверенно попытался оправдаться Торлы.

— Пусть тебе не будет дела до других! — настаивала Узук. — Все козлы — козлы, но не каждый из них — архар. Зачем тебе подставлять голову за чужую вину?

— Не такая уж она чужая, коли я сам против закона иду, — самокритично пробормотал Торлы и вслух сказал: — Ладно, я не стану заниматься контрабандой. И другие не станут. Что хорошего из этого получится? Мы ведь тоже не только о себе заботимся, но и о людях. Советская власть ни фунта чаю на базаре не продала. Где народу чай брать, как пе у нас?

— Перестань ты искать лазейки! — упрекнула его Узук. — Хитришь, как ребёнок, а хитрость твоя — вся на ладони. Народ о себе сам позаботится. И власть о нём подумает, не беспокойся, — поступят в продажу и чай и всё остальное. А тебе бы в самую пору о своей собственной судьбе поразмыслить. Когда капкан защёлкнется, у пойманного волка не спрашивают, барана он собирался съесть или ящерицу поймать. А ты рядом с капканом ходишь, рядом с позором, со смертью.

— Интересно, от кого ты слышала, что я контрабандой занимаюсь? — спросил вдруг Торлы.

Узук пожала плечами.

— Кто станет спрашивать, где прокажённый, если его колокольчик слышен?

— Знаю, от кого слышала, — гнул своё Торлы. — Это пустая болтовня таких людей, как Берды, а ты на себе убедилась, какова цена таким людям. — Он встал. — Спасибо за чай, Узук.

— Просила же тебя не говорить дурно о Берды! — Узук потемнела лицом. — Неужели так трудно удержать плохое слово, если нет в запасе хорошего? И почему «пустая болтовня»? Ты же сам только сейчас признался, что занимаешься контрабандой!

— Бе! С чего ты взяла, что я признался? — Торлы сделал удивлённые глаза. — Я не признался, это я предположительно говорил: мол, если бы я занимался контрабандой и бросил её…

— Хорошо! — Узук тоже поднялась со стула. — Хорошо, я ошиблась, неправильно истолковала твой слова. Я приношу за это свои извинения. Но очень прошу тебя: вернувшись домой, подумай серьёзно обо всём, что тут говорилось — вдруг да и пригодится, если придёт в голову заняться контрабандой. Обещаешь?

Умела тактичная Узук щадить мужское самолюбие!

* * *

Думал Торлы или не думал над словами Узук, но дверь его дома оставалась открытой для Аманмурада, которого это пристанище устраивало по многим причинам. Жена Торлы Курбанджемал и дети жили у его матери ещё с голодного года, так что не было здесь посторонних глаз и ушей. Сама кибитка находилась неподалёку от порядка Бекмурад-бая, и в случае если бы кто заметил, что возле байских порядков появляются тайные ночные посетители, подозрение, думал Аманмурад, легко можно отвести на Торлы, тем более, что его и так подозревают в связях с контрабандистами.

Широкая постановка ввоза и вывоза беспошлинных товаров не могла опираться только на Бекмурад-бая. Он сделал своё дело как инициатор и теперь желал остаться в стороне, так как преследовал несколько иные цели, нежели Аманмурад. И потому для Аманмурада дом Торлы был важен в первую голову как перевалочная база. Здесь спокойно могли дожидаться своего рыночного срока привезённые товары, здесь же сосредоточивалось и то, что должно было уйти на рынки Мешхеда и Герата. Таким образом, когда Торлы утверждал, что не занимается контрабандой, имея в виду то, что сам не ходит через границу, это было правдой. Конечно, он был не настолько наивен, чтобы самому верить в свои оправдания, понимал прекрасно, что стелящий постель вору сам вор. Но ему нравилось жить по принципу: «Кто держит в руках мёд, тот и облизывает пальцы». А на пальцах Торлы «мёду» задерживалось порядочно — Аманмурад и его присные не слишком жадничали, своих доходов хватало с избытком.

Когда в чисто коммерческое поначалу предприятие стали постепенно включаться элементы политического характера, Аманмурад вознамерился сделать дом Торлы чем-то вроде небольшой штаб-квартиры. Торлы, во всём покорный и согласный, воспротивился этому. Приняв два-три раза незнакомых закордонных гостей и послушав их скупые разговоры о налётах, поджогах и убийствах, он с глазу на глаз заявил Аманмураду, что не одобряет его новых знакомств и сам не желает впутываться в это дело. Один разговор — когда стоит вопрос о купле-продаже, и совершенно иной — если речь пошла о вредительстве и убийстве ни в чём но повинных людей. Это уже не мирное нарушение закона, сказал Торлы, а хуже, чем калтаманство, а калтаманом он никогда не был и, сохрани бог, не собирается быть, ему своя жизнь дороже.

Покричав для острастки и помахав плетью перед носом строптивца, Аманмурад пошёл на попятный, поняв, что Торлы крепко стоит на своём. Терять выгодного сообщника не имело смысла, и Аманмурад пообещал, что басмачи больше не будут приходить в дом Торлы. Мир был восстановлен. Впоследствии и сам Аманмурад понял, что не стоило ставить под удар верное пристанище, и после случая, когда в другом доме были окружены милицией и схвачены пятеро закордонных террористов, он даже проникся некоторым уважением к дальновидности Торлы и полностью вернул ему своё доверие. Правда, Торлы своё получит, когда наступит время окончательного расчёта, — в этом Аманмурад колебаний не знал. Но пока сроки не подошли, можно было по-прежнему пользоваться гостеприимством и помощью бывшего байского подёнщика.

Сам того не замечая, Аманмурад порой искал утешения в разговорах с Торлы, особенно после перепалок с братом. Торлы тоже иной раз сообщал небезынтересные сведения, которые так или иначе можно было использовать для дела. Но, главное, для Аманмурада был собеседник, которому, зная, что его в конце концов ожидает, можно было без особой опаски выкладывать свои мысли и помыслы. Нет, Аманмурад вовсе не играл с огнём, как кот с мышью, садизм по своей природе был чужд брату Бекмурад-бая и прорывался лишь, когда кровь ударяла в голову. Просто, предрешив конец как само собой разумеющееся, как воздаяние за прошлое и гарантию на будущее, он до поры до времени забыл об этом и разговаривал с Торлы как добрый и близкий друг.

— Вот так, Торлы-хан, — говорил он, смакуя крепчайший настой чая, который после горошинки проглоченного терьяка особой благостью разливался по телу, — вот так… Если сохраним на плечах свои умные головы, то не останется на этом свете ничего, не увиденного нами и ничего не сделанного.

— Верно, — поддакивал Торлы, тоже блаженствуя за чаепитием, — верно говоришь, Аманмурад. Конь пройдёт — пыль останется, джигит пройдёт — песня останется.

— Время для песен ещё не приспело, хан мой. Кто является ныне устроителем жизни? Кто её муфтий и её Кеймир-Кер? Аллак, Меле и другая голытьба — люди, приходившие в дома без почёта, сидевшие на тоях без халата.

— Разве ты не слышал пословицу: «Лев умер — шакал завыл»?

— Да, Львы умерли, и начали выть шакалы. Они не только воют, но и в львином логове желают детёнышей своих на свет производить. И возле них всякая пакость трётся, вроде этой вонючки Энекути — всю жизнь у чужих дверей повизгивала, а нынче, видишь ли, землю ей дали, воду дали! Ходжам её голозадый сидит на этой земле, корчит из себя праведника, нос воротит от своих сословников. Вот уж истинно сказано: «Найди себе друга, а враг и в собственном доме сыщется». Придёт время — отступникам первым задерём бородёнку кверху!

— Горло резать будешь?

— Буду резать. Всю землю испоганили они. Сколько лет царь властвовал — волки и овцы при нём из одной колоды воду пили, в мёд людей окунул он…

— Не все люди в меду плавали. Да и мы с тобой, говоря по правде, не пили из одной колоды.

— Не спорю, Торлы, не говорю, что в царские времена не было таких неимущих парней, как ты. И всё же большинство народа в сытости жило. А большевики и сами — босяки и власть у них — босяцкая. Сможет народ существовать, если они велят поля клещевиной засевать? Из неё ни хлеб не испечёшь, ни рубахи не выткешь. Сеяли мы пшеницу, сеяли хлопок, теперь на одной клещевине сидим. Караван полосатой бязи не придёт из Хивы — людям срам нечем прикрыть будет, не доставят контрабандисты чай из Мешхеда — из арыков хлебай сырую воду с лягушачьей икрой на закуску. Поезжай в Мешхед — лавки ломятся от чая, сластей, тканей, а по эту сторону — голым голо.

— Верно, пусты наши лавки. Но не спеши угадать, что хочет сказать заика, подожди, пока он кончит заикаться.

— Советская власть не очень-то заикается! Уничтожим баев, говорит, возвысим бедняков, говорит. Не получится! Сам аллах дал человеку его достояние от сотворения мира, и большевики ничего тут не поделают.

— Умные твои слова, Аманмурад. Аллах велик, всемогущ и щедр. Но если большевики сумели скинуть царя и взять в свои руки управление таким огромным краем, неужто они не властны и над достоянием человека?

— Не властны!

— А они не хотят этого понимать. Взяли землю у баев, взяли царское поместье, в Байрам-Али, отдали всё это беднякам. Разве отданное — не достояние? Нет, Аманмурад, власть — от бога, как говорит мулла, против власти идти — в один день шею сломать можно.

— Лучше один день побыть инером, чем целый год — ишаком.

— Справедливо. Да только и вьюк у инера побольше ишачьего, ссадин побольше.

— Что ж, по-твоему, надо сидеть и облизываться, пока твой плов жрут?

— По-моему, нет смысла ломать зубы на скорлупе, добираясь до ядрышка: может, орех червивый или вообще пустой.

— Не думал я, что ты так заговоришь, Торлы-хан! Другого ожидал от тебя. Или переметнуться задумал? С повинной идти? Иди, иди, по тебе давно тюрьма скучает, да только не надейся, что село опять пойдёт с по-ручательством тебя вызволять.

— Да нет, не надеюсь. Один раз побывал в тюрьме— хватит, для праведных у аллаха мест много.

— Где они, места эти? Муллы и ишаны кричат, что непристойно жить там, где власти порочат ислам и аллаха.

— Что я отвечу тебе на это, Аманмурад? Конь спотыкается на скаку, бык — в ярме. Может, у властей и есть какие-нибудь нелады с исламом, но я этого, честно говорю, не видел: никто из приходящих в мой дом не порочил аллаха.

— Тебе должно быть известно, чем занимаются Черкез-ишан и его люди.

— А чем они занимаются? Грамоте людей учат. Что в этом зазорного?

— Они закрывают духовные школы и на их месте открывают советские школы — вот они чем занимаются! Они хотят испортить наших детей, оставить их без религии. Это хорошо, по-твоему?

— Эх, Аманмурад, как говорится, кто убил собаку, тому её и волочить. От старых людей слыхал, что было время, когда туркмены каменным богам Лату и Минату поклонялись. Нынешнюю религию нам арабы принесли, предки Черкез-ишана. Так что кнут для сшибания феников — в их руках, наше дело — упавшие плоды подбирать.

— Даже если феники подпорчены?

— Что поделать, будем и подпорченные собирать.

— Хей, Торлы-хан, что-то очень уж спокойно ты говоришь об этом!

— Кричать стану — что-нибудь изменится?

— Смотри… Ты не из тех джигитов, которые не знают, где у сабли рукоять, а где острие. Мне твой характер известен и твои дела, ты меня хорошо изучил. Или плохо ещё знаешь, на что я способен?

— Думаю, что немножко знаю. Не понять только, куда ты клонишь. Угрожаешь, что ли? А за что мне угрожать? Да и не из пугливых я.

— Знаю! Потому и ценю твою дружбу. А ты мою, кажется, ни в грош не ставишь. Ну да ладно, каждому видней, из какого кувшина пить. Лично я, Торлы, хочу сделать одно дело. Душно мне в этих краях, воздуха мне не хватает. Хочу перебраться окончательно на ту сторону границы. Там за го, что ты торгуешь, никто на твою курицу не шикнет — торгуй на здоровье. А коли придёт охота старое вспомнить, тоже, пожалуйста, — иди к контрабандистам, предлагай им свой товар, бери ихний товар — и спи себе спокойно. Что скажешь на это?

— Для разговора слов много, да пользы от них мало. Сказано: «Чем быть шахом в Мисре, лучше быть нищим в Кенгане». Не у каждого хватит сил покинуть землю, в которую впиталась кровь от его пуповины.

— Да, для этого нужно иметь мужество, ты прав. Но я тоже не завтра уеду, покручусь ещё возле Мерва. Ведь если я не перережу глотку этой шлюхе, не смогу с аппетитом есть у самого полного сачака.

— Оставь ты её, Аманмурад. Всё равно уходишь отсюда, пусть она живёт как знает.

— Не говори: «пусть живёт», говори: «пусть не живёт!» По сёлам ездит, аульных женщин портит, достойным людям печень язвит. Можно ли такую ядовитую змею живой оставить? Пытался подстеречь её в аулах, да пока не сумел — думаю, местные вертихвостки ей способствуют, покрывают своими подолами. Ничего, я им всем подолы задеру! Не уеду отсюда, пока её могила не проглотит, понял?!