Низенькая встрёпанная толстуха вкатилась в кабинет председателя ревкома так стремительно, словно ей поддали сзади коленом. Охая, всхлипывая и причитая, она принялась растирать голень, не забывая поглядывать на председателя ревкома. Казалось, обессиленная, она вот-вот свалится на пол.

Будь на месте Клычли другой человек, он поспешил бы поддержать женщину, помочь ей. Но Клычли ещё со времени учёбы в медресе отлично знал Энекути и все её повадки. Поэтому он сидел спокойно и ждал, когда она кончит свою запевку и перейдёт к делу.

Хромая изо всех сил, Энекути заковыляла к столу.

— Садитесь, — Клычли указал на стул.

Энекути затрясла сальными прядями:

— Ой и не проси, ой и не проси, баяр-начальник! Не могу я на этом сидеть! Я лучше вот здесь сяду, на пол, чтобы поясница моя бедная выпрямилась, можно?

— Садитесь как вам удобнее, — разрешил Клычли. — Вы что, болеете?

Энекути уселась на грязный, исхоженный многими ногами пол, расправила платье.

— Болею, ох, болею, баяр-начальник!.. Слава аллаху, и на государственной службе есть наши туркмены. Не сглазить бы, не сглазить бы… тьфу, тьфу, тьфу! — Она трижды ритуально поплевала в сторону Клычли. — Пусть дурной глаз не коснётся нашего большевика, пусть ему в каждом деле ангел помогает! Ох-ов, горести наши!..

— Если болеете, к врачу надо идти, а не ко мне, — сказал Клычли. — К табибу, — пояснил он, полагая, что Энекути не поймёт слово «врач».

— Вах, я сама табиб, баяр-начальник! Откуда я знаю, какой табиб у тебя? Может, он мужчина! По мне, лучше окаменеть, сидя на месте, чем показать себя мужчине! Вах, вах, как можно таксе советовать бедной женщине!

— Успокойтесь, никто не посягает на вашу стыдливость и целомудрие, — Клычли подал ей стакан воды. — Выпейте воды и объясните, с какой просьбой вы пришли.

— Да будут все наши просьбы услышаны такими отзывчивыми начальниками, как ты, мой инер! Сирота я несчастная, без крыши над головой осталась, без родных и покровителей! А для бедняка и собака враг и вошь враг… — Она заплакала, громко шмыгая носом.

— Никто вас не обидит, — сказал Клычли. — Советская власть велит ко всем относиться справедливо, особенно… к сиротам.

— Вах, я и прежде слышала, что Советская власть— настоящий покровитель бедняков! Теперь собственными глазами это вижу! Скажи своей власти, мой инер, что если хочет она поспеть к сироте на помощь, пусть ко мне спешит. Произвол надо мной устроили — из дому за руку вытащили, под открытое небо выгнали, как захудалую собаку! Вай, горе мне!

Она снова заплакала. Вызвать у себя обильные слёзы ей составляло не больше труда, чем верблюду отрыгнуть жвачку. Это было профессиональное искусство, благодаря которому Энекути, несмотря на все свои недостатки, пользовалась благорасположением многих аульных женщин, кому она приходила сочувствовать в горе и беде. Но Клычли был не женщина, а спектакль начал ему надоедать. Наладить бы в три шеи отсюда эту чёртову притворщицу, с вожделением думал он, понимая, что никогда не сделает этого, потому что не его крестках зловредная баба, дай ей только повод.

— Ты, инер мой, можешь подумать, с чего бы это мотаться женщине по государственным учреждениям, с чего бы ей людей занятых от дела отрывать, — продолжала тем временем жаловаться Энекути. — Я тебе отвечу, мой ягнёнок: мне полных сорок лет, и ни разу не мешала я начальникам своими просьбами. Это не я пришла, это беда моя пришла. Ты уж прости, что время твоё дорогое государственное отнимаю.

— Ничего, ничего, — сказал Клычли, — мы сами приглашаем женщин приходить к нам со своими заботами. У кого есть просьбы и жалобы, пусть приходят, не стесняются.

— У меня, верблюжонок мой, у меня есть просьба и жалоба! Окажи сироте своё покровительство — прикажи вернуть меня в прежний дом и сделай так, чтобы враги мои на глаза мне не показывались!

— Сделаю всё, что в моих силах, если вы толком расскажете мне о своей беде. Кто вас выгнал из дому и за что?

— Кто выгнал? Ай, целая свора таких, чьи бороды побелели на солнце! Аксакалы называются! Какие они аксакалы! Смутьяны они самые настоящие! Им надо, чтобы женщина перед ними травой стелилась, чтобы она перед каждым, — прости, сынок, за стыдливое слово, — чтобы перед каждым в штанах подол свой задирала. Вот им что надо! А я не из таких! Я хоть и подневольная женщина, а честь свою соблюдаю.

Знаем, какая ты «честная», подумал Клычли, наслышаны предостаточно о твоих похождениях. Черкез-ишан такое рассказывал, что хоть на месте падай, хоть отплёвываться беги: и как ты к пиру своему молодух заманивала, а сама в замочную скважину подглядывала, и как сама приезжих богомольцев завлекала. Может, и не всё это правда, да только где не горит, там и дым не идёт. И вряд ли ты изменилась за эти годы — чёрный войлок от стирки не побелеет. Свои грехи на других пытаешься свалить? Видать, крепко досадила ты людям, если они тебя так турнули, что ты и в ревком дорогу нашла. Это подумать только — все аксакалы миром поднялись против одной вздорной бабы! Впрочем, это хорошо, что именно не власть, а сами аксакалы принялись наводить порядок в своём доме. Это очень хорошо! И если ты увиливаешь от прямого ответа, значит, ты виновата, а не они, не те, кто тебя выгнал. Но как же мне всё-таки выставить тебя отсюда?

— Ладно, — сказал Клычли, поднимаясь со стула, — я вызову председателя вашего аулсовета, и мы выясним…

Энекути не дала ему договорить. Путаясь в платье, наступая на концы шали, она тоже вскочила на ноги.

— Какой такой аулсовет! Наш аулсовет — Аллак непутёвый! По целым дням мечется, стараясь у каждой собаки по клочку шерсти с хвоста сорвать! Не признаю такого аулсовета! Я к тебе пришла, ты ревком, ты сам помогай! Я этого Аллака на порог к себе не пускала — дочку босяк голоштанный увёл, калыма не заплатил — а ты хочешь, чтобы он мои дела решал? Не надо мне такого решения! Он, если хочешь знать, заодно со смутьянами, своим кулачищем в поясницу меня толкал, из дому выгоняя!

Ну, это ты, милая, опять врёшь, не способен на такое наш мягкотелый Аллак, мысленно улыбнулся Клычли. Ему неожиданно стало весело: вспомнилось, как они с Дурды приподнимали терим кибитки Энекути, чтобы Аллак мог пролезть тайком к своей жене. Как её? Джерен, кажется, зовут. Вспомнилось, как прибежали молоду-хи выручать Аллака, когда его колотила разъярённая Энекути. Им с Дурды тоже от неё досталось тогда — как бешеная кошка визжала. Она и сейчас того и гляди завизжит.

Клычли взглянул на покрасневшее лицо Энекути, на её широко раскрытые в гневе глаза и невольно подумал: а ведь действительно красивые глаза у чертовки, девушкой была — не один парень, вероятно, счастье своё в них видел.

— Где ваш дом? — спросил он.

— На кладбище мой дом!

Клычли вздрогнул: рехнулась она, что ли?

— В мазаре я там жила… в мазаре Хатам-шиха, — пояснила Энекути. — Сколько лет жила, горя не знала. Аксакалы пришли: уходи, говорят, куда хочешь. Никуда я не хочу! Я их не трогала, и они ко мне пусть не лезут! Тоже мне нашлись хранители благочестия — осквернила я им, видите ли, священное место, что беднягу бездомного пустила туда жить!

Клычли облегчённо перевёл дыхание — всё решилось само собой и как нельзя лучше.

— Очень сожалею, — сказал он с таким наслаждением, что сам удивился, — очень сожалею, что ничем не могу вам помочь!

— Как не можешь?! — взвилась Энекути. — Сам обещал, а теперь не можешь? Ты — власть, в твоих руках сила!

— Мазар, кладбище — это дело религии, дело совести верующих. Власти в такие дела не вмешиваются.

— Понасажали вас, толстошеих, на нашу голову! — закричала Энекути, обманувшаяся в своих ожиданиях. — Надеялась, что к своему человеку иду, а попала к верблюжьему подсоску! Думаешь, забыла, как ты в дырявых штанах на плотину Эгригузер чёрное масло возил, нефту эту? Вот там твоё место, а не здесь Советскую власть представлять! Расселся, как бай: «Власть не может… Власть не вмешивается»! Не ты один власть, найдётся и на тебя управа, ревком мокрогубый!

Она разъярённо трахнула дверью.

Клычли упал грудью на стол, дав волю смеху.

Не успел он отсмеяться и вытереть глаза, как дверь приоткрылась и в неё бочком протиснулся рослый плечистый мужчина с пегой бородой. Войдя, он не сразу отпустил ручку двери, а придержал её, прислушиваясь, словно кто-то мог войти вслед за ним. Клычли встречал этого человека на подворье ишана Сеидахмеда и поэтому сокрушённо вздохнул: прямо напасть — одни дармоеды с жалобами идут, ни одного порядочного человека.

— Присаживайтесь, — сказал он грустно, — слушаю вас, говорите. Вы… от ишана Сеидахмеда?

— Ходжам наше звание, — с достоинством ответил пегобородый и неуверенно сел на краешек стула, держась больше на полусогнутых ногах. — Жили мы в келье ишана-ага. Потом вот на кладбище, в мазаре пристанище нашли. Теперь нигде не живём. А если говорить, то пришли мы к вам, не выдержав произвола.

— Что-то все сегодня на произвол управу ищут. — не удержался кольнуть Клычли. — Вы тоже с просьбой вернуть вас в мазар?

— У неё — своё, — ходжам кивнул на дверь. — у нас — своё. Мы на Черкез-ишана жалобу подаём. Избил он меня, как ишака, если правду говорить.

«Чёрт! — мысленно выругался Клычли. — Вот они, свежие плоды черкезовских фокусов, чтоб его варан укусил в неподходяще место! Вечно с ним что-нибудь случается, вечно у него перегибы. Наробраз с кулачными методами!»

О том, что произошло на учительских курсах, Клычли уже знал. Об этом честно рассказал сам Черкез-ишан. Рассказал со смехом, как о незначащем пустячке, но тогда ему крепко влетело. «Если это твоя программа-минимум, то чего ожидать дальше? — сердился Сергей. — К стенке людей будешь ставить, что ли?» Припомнили Черкезу и прошлые грехи, когда он возил русского врача в аул, к заболевшей жене, и тоже учинил великую суматоху. Конечно, когда видишь, как горящая тифозным жаром женщина задыхается, завёрнутая в свежесодранную баранью шкуру, трудно остаться равнодушным. Конечно, надо преодолеть сопротивление невежественных аульчанок, которые не допускают врача к больной. Но не стрелять же для этого перед ними из пистолета! «Головотяпство!» — сказал тогда Сергей. И ещё сказал, что, не знай он Черкеза так хорошо, вполне мог бы заподозрить в его действиях вражескую провокацию. Черкез-ишан обиделся и огрызнулся, что, мол, провокаторов искать надо не по сословному признаку и что ему, Черкезу, осточертело слышать намёки на его социальное происхождение, он, мол, вообще может плюнуть на всё и жить спокойно. Сергей тоже вспыхнул, обозвал Черкеза дураком и анархистом. Словом, разговор был откровенный и на высоких тонах.

Пегобородый ходжам спокойно ждал ответа, изредка косясь на дверь. Клычли помолчал ещё немного, думая, что надо как-то выручать этого непутёвого Черкеза, который в общем-то парень свой, по-настоящему преданный делу революции, и сказал:

— Странно, что Черкез-ишан смог избить такого богатыря, как вы. Он бил, а вы покорно стояли?

— Зачем же! — мягко улыбнулся ходжам. — Я тоже кулаками махал, да только он проворнее оказался. И кулаки — покрепче моих.

— Значит, вы дрались?

— Можно сказать, что так.

— Тс-тс-тс… — поцокал языком Клычли, — плохо дело. Особенно, когда победитель бросает избитого беспомощным на дороге.

— Я этого не говорил, — поправил ходжам. — Он не бросил. Он меня поднял, почиститься помог.

Клычли с интересом посмотрел на жалобщика. Его спокойствие и форма жалобы внушали к нему невольную симпатию. Похоже было, не управу искать пришёл человек, а просто так, отвести душу беседой, посоветоваться. А может, так оно и было? Может, невзгоды, свалившиеся на ходжама, вывели его из сонного полусуществования ишановского дармоеда, заставили почувствовать своё человеческое достоинство?

— Значит, он бил вас, а вы били его?

— Можно сказать, что так.

— Один на один сражались?

— Один на один.

— Ну, и не стыдно ли вам, такому мужественному и могучему человеку, идти после этого с жалобой в ревком?

Ходжам снова улыбнулся. Нет, поистине это был необычный и приятный жалобщик!

— Когда воробей попадёт в лапы кошке, он чирикает так, как хочет кошка.

— Трудно представить вас воробьём, — ответно улыбнулся Клычли. — А кто кошка?

— Там ждёт, — ходжам кивнул на дверь, — когти выпустила. Рассказал ей сдуру, а она и привязалась, как с ножом к горлу: иди да иди жаловаться. Я и пошёл.

— Как вы попали к ней в зависимость, если не секрет? — спросил Клычли.

Ходжам погрустнел, бледные полные губы его дрогнули.

— Слабеет дух, когда рушатся своды и колеблется опора. Оставшись без пристанища, добрёл до мазара Хатам-шиха. Так и попал. «И вот дошёл он до заката солнца и увидел, что оно закатывается в источник зловонный», — сказано в писании.

— Крепко сказано, — одобрил Клычли. — И главное, удивительно точно.

Ходжам согласно кивнул:

— Что постигло тебя из хорошего, то — от аллаха, а что из дурного — то от самого себя.

— Вы на редкость самокритичны! — Пегобородый ходжам всё больше и больше нравился Клычли. — Вы добровольно ушли от ишана Сеидахмеда?

— Когда овцу ведут на заклание к яме, бывает, что и она идёт добровольно. Благословил меня ишан-ага своей немилостью, полагая, что не твёрд я в символе веры и не могу быть опорой благочестию. Отказал в своём покровительстве.

— Это связано с вашей… с вашим пребыванием на учительских курсах? — догадался Клычли.

— Да, — подтвердил ходжам, — с этим связано.

— Неладно получается, — почесал затылок Клычли. — Выходит, крова вы лишились по нашей вине?

— Да, это так…

— Н-да-а…

— Нет, нет, я вас не обвиняю! Я никого не обвиняю. Бывает, что вы зло принимаете за добро и добро-за зло, сказал пророк наш Мухаммед. За эти дни я размышлял много о таком, о чём прежде никогда не думал, и возможно, то, что случилось, случилось к лучшему.

— Могу ли я чем-нибудь помочь вам?

Ходжам подумал, улыбнулся и ответил цитатой из корана:

— «Если ты не удержишься, Нух, будешь ты побит камнями».

— Эго надо понимать так, что вы собственными силами хотите справиться со своими неудачами?

— Да. Спасибо вам за добрые слова и за желание помочь, но я хочу испытать собственные силы. Ибо то, что пользовалось подпорками с юности, может оказаться младенчески слабым в зрелом возрасте.

— Убеждён, что вам это не угрожает, — сказал Клычли. — Но в любом случае, если понадобится помощь, приходите в любую минуту. Всегда рад видеть вас. От беседы с умным человеком сам становишься умнее.

— Да будет над вами благословение аллаха.

Ходжам встал, с трудом разгибая затёкшие от непривычного, неудобного сидения ноги. Оглянулся на дверь и, понизив голос, попросил:

— Если эта… «кошка»… если она допытываться будет, скажите, что сильно гневался я на Черкез-ишана и что вы обещали наказать его. Жалобу мою оставьте без внимания: не надо обвинять скакуна за то, что, торопясь к цели, он нечаянно запнулся копытом о сусличью нору. Но женщине этой… скажите ей, что магсым будет примерно наказан.

— Да плюньте вы на эту дрянную бабу! — не сдержал своего искреннего возмущения Клычли. — На кой чёрт она вам сдалась!

С бледной улыбкой ходжам махнул рукой:

— Не все сразу. Ребёнок плачет, а тутовник зреет в своё время.

Клычли проводил его до порога и крепко, от души пожал руку, ещё раз наказав обязательно приходить, если возникнет какая необходимость. Расстались они совершенно довольные друг другом.

* * *

Потерпев неудачу с затеей вернуться к привычному образу жизни хранительницы мазара, Энекути растерялась: как жить дальше. И по пословице «Когда земля тверда, бык упрекает быка», напустилась с упрёками на своего нового сожителя.

— Это ты во всём виноват, ты! — пеняла она. — Из-за тебя лишилась я тёплого угла и сытного куска! Жила столько лет — горя не знала! Всю войну, всю разруху в сытости и тепле провела! Откуда ты только взялся на моё горе? Лучше бы тебя Черкез-ишан живого в землю закопал! Что от тебя проку? Только и есть, что борода веником да пальцы, как кузнечные клещи — у меня от них по всему телу синяки! Ну, скажи, на что ты ещё годен? Жена без угла, без куска хлеба мается, а ты только носом сопишь, как верблюд норовистый!

Пегобородый ходжам помалкивал. Но молчание было далеко не лучшим средством успокоить расходившуюся Энекути.

— Лентяй ты! — продолжала растравлять себя Энекути. — Бездельник! Дармоед! Совесть совсем потерял! Приютила тебя, бродягу бездомного, обогрела под собственным одеялом, а ты чем расплачиваешься за ласку? Думаешь, Энекути совсем из ума выжила? Совсем глупая, думаешь? Да она сорок таких, как ты. вокруг пальца обведёт! Или я не знаю, о чём ты в ревкоме говорил? Меня-то черномазый Клычли пинком под зад вышиб, а тебя за ручку к двери проводил! В гости приглашал! Это всё за то, что ты на Черкеза управу требовал? Бабушке своей покойной рассказывай, а меня не проведёшь!

— Угомонись, — посоветовал ходжам. — Не криком сливки в масло сбивают.

Но Энекути трудно было угомониться, она неслась, как пустая арба под уклон.

— Масло! Теперь запах его забудешь, не только вкус! Вах мне! И зачем только я горемычная моего бедного Габак-шиха на тебя променяла, зачем осрамила его перед людьми! Такой добрый был, мягкий, покорный. Скажу: «Хых, чок!» — он садится, как послушный верблюд, скажу: «Хайт, чув!» — он идёт. И кушал совсем мало — вот такой кусочек чурека, с ладонь, на три доли разламывал. А этот — во-от такую мисшцу шурпы уплетёт и не потеет от сытости! Убирайся с глаз долой! У меня печень к сердцу подступает, когда я на тебя гляжу. Убирайся совсем, откуда пришёл!

— Ладно, — согласился ходжам, — если ты хочешь, я уйду.

— Ку-уда! — проворно вцепилась в него Энекути. — Стой, говорят тебе! Ишь ты какой — он уйдёт, а я пропадай? Нет, не выйдет! Ты мужчина — ты должен обо мне заботиться! Говори, что нам делать?

— Если помолчишь, я скажу.

— Ладно, замолчала уже! Говори! У кого нам помощи просить, к кому за советом идти?

— Спроси селение, в котором мы были, и караван, в котором шли, — ответил ходжам. — Так заповедано пророком. Думаю, нам следует обратиться мыслями и делами к людям, жить так, как живут те, кто нас окружает. Надо пойти с просьбой в аулсовет, чтобы нам дали…

Энекути подскочила, как кошка, севшая на горячую сковороду.

— Я пойду унижаться к этому голоштанному Аллаку, моему зятьку! Да пусть его земля проглотит, прежде чем он дождётся такого! Да я ему ска…

— За-мол-чи! — раздельно по слогам произнёс ходжам, чуть повысив голос.

Если бы он закричал изо всех сил, Энекути ответила бы ему тем же, — ей не привыкать было к громким пустопорожним перебранкам. Но в тоне ходжама прозвучало такое, что она осеклась, оборвала на полуслове и смотрела испуганными, покорными глазами.

— Сейчас делят землю, — как ни в чём не бывало продолжал свою мысль ходжам. — Думаю, и нам не откажут, если попросим. Поставим мазанку, будем кормиться на собственном участке.

— Не пойду я просить! — упрямо сказала оправившаяся от испуга Энекути. — Сам иди, если тебе приспичило в земле копаться, как червяку!

— Всё, чем ты пользовалась из человеческих рук, земля родит, — рассудительно и терпеливо сказал ходжам; видать, не кривил он душой перед Клычли, действительно многое передумал за малое время и кое-что понял. — Землю обрабатывать не грех и не позор. Но мне неудобно просить надел, потому что я родом нездешний. А тебе должны выделить участок.

— Всё равно не пойду на поклон к Аллаку, век бы ему протухшим катыком питаться!

— Хорошо, пойдём к яшули аула, к аксакалам. Они люди мудрые и справедливые…

— Хе! Не эти ли «справедливые» тебя из мазара турнули!

— Каждому поступку своё воздаяние. Одну голову дважды не рубят.

Они долго ещё препирались. И всё же терпеливому ходжаму удалось переубедить Энекути настолько, что она сама загорелась желанием получить участок земли. Однако насчёт аулсовета не слушала никаких доводов. Не желала просить и Меле, который возглавлял комиссию по распределению земли, — мальчишка, сопляк, щенок бездомный!

Они поладили на Аннагельды-уста как на самом честном, прямом и справедливом из всех аульных аксакалов. От него можно было услышать резкое слово — до сих пор толковали в ауле, как хлёстко он высказал своё мнение в лицо Сухану Скупому. Но на резкие слова он был скуп из-за уважения к человеческой личности, зато от справедливости никогда не отступал даже на полступни. К нему и повела своего ходжама Энекути.

Аннагельды-уста принял гостей без особой радости, но вежливо: пригласил сесть, поставил чай, осведомился о здоровье. Гости принадлежали к числу людей, которых Аннагельды-уста не уважал. Сам вечный труженик, человек с безупречной репутацией, он интуитивно относился с неодобрением к людям лёгкой профессии, даже если они и именовали себя прислужниками аллаха. С самим аллахом у старого мастера отношения были ровными, добрососедскими: он возносил всевышнему положенное число ежедневных молитв, соблюдая уразу и всё остальное, предписанное канонами ислама, однако сам не докучал богу просьбами. Возможно, и не всё ладно сотворил аллах на земле, но он сделал главное — дал человеку благость духа и разума, вложил в его сердце стремление к добру и порядку. А все невзгоды и неустроенность мира, насилие, ложь, грязь — всё это от самого человека. И уж во всяком случае вседержитель миров повелел рабу своему трудиться, ибо не праздностью аллаха, но трудами его было создано всё сущее.

Вот сидит человек с могучей шеей и плечами пальвана, сидит осенённый благостью духа и разума, — какую лепту внёс он в устроение мира? Какими деяниями восславил своего создателя? Он так и просидел всю жизнь, не отрывая толстого зада от пяток и держа открытым рот, как мутноглазый птенец, ожидающий, когда ему прямо в глотку сунут пищу. Он и растерялся, как птенец, оставленный на произвол судьбы, — не взмахнул крыльями, не взлетел в небо, а бездомной заискивающей собакой побежал искать приют у Энекути, побежал опять на даровой кусок. Ходжа, говорит! Да разве мало примеров, когда истинно святые ходжи кормились из собственных рук, не считая зазорным совмещать молитвы и труд?

Или та же Энекути. Она, правда, не сидит, она катается по жизни, как слепленный жуком навозный шарик, но и толку от неё — как от навозного катышка: рано или поздно жук съест. И хоть бы вела себя пристойно и как женщина и, тем более, как служитель святого места! Где это видано, чтобы туркменка прогнала мужа и открыто стала жить с другим? Одно смятение умов и растление нравов. Надо думать, вся эта скандальная история — её затея. Габак-ших ленив, робок, непредприимчив, вряд ли у него хватило бы ума и прыти отважиться на кражу телёнка, который ему, вдобавок, нужен, как верблюду — третий горб. Увидела, дурная женщина, мужчину покрепче — вот и пустилась на всякие уловки, чтобы заполучить его. И глупца Габака безвинно ославила. Так оно и было! И справедливо решили аульные старейшины — изгнать её с сожителем из мазара. Очень справедливо! Неспроста они пришли, ходжам этот и Энекути, проситься в мазар станут. Напрасно пришли. Не встретят они здесь сочувствия, не получат помощи. Нет, не получат!

В той своим мыслям Аннагельды-усга покачал головой, поднял на Энекути суровый вопрошающий взгляд.

Она словно ожидала этого — заиграла глазами, заулыбалась. Но тут же спохватилась, постно поджала губы, потупилась.

Аннагельды-уста снова покачал головой: маскарабазом ей быть, шутом на базаре, а не служителем святого места — ишь ведь, на глазах личину меняет, как ящерица — окраску!

— Говорите, — произнёс он, — я слушаю слова вашей просьбы.

— Истинно так, истинно! — с ходу подхватила Эие-кути и тут же сбавила тон. — Уста-ага, к покровительству вашему и милости вашей прибегаю. Каюсь перед вами. Чего от аллаха скрыть не могу, того и от вас не скрою. Вы были среди тех, кто меня обвинял. Да, я виновата, каюсь. Безгрешен один лишь создатель. Но, если говорить правду, пострадала я из-за дурного человека. Что, спрашивается, нужно было Габак-шиху? Есть-пить нечего? Всего в достатке, ешь и пей, что перед тобой поставлено, какое тебе дело до телёнка, привязанного у чужих дверей. А он воровать пошёл.

— А вы, конечно, не знали об этом и не причастны к этому?

— Конечно, не… Как перед аллахом говорю перед вами: знала! И не удержала его от плохого поступка!

— Способствующий преступлению разделяет вину преступника.

— Истинно так, уста-ага! Я плохая, я нечестная!

Я пришла излить перед вами душу, как перед аллахом. Неужели вы оттолкнёте моё покаяние?

— Изливайте, изливайте! — пробормотал Аннагельды-уста. — Я никого не толкаю…

— Вы прогнали меня с кладбища за мою нечестность. Да, наши предки говорили: «У нечестного и казан не закипит». Это правда. И вы тоже поступили справедливо. Каждый живёт по своим достаткам и разумению. Не было у меня земли, не было скота и богатства. Если открыть рот кверху, хурма в него всё равно не упадёт. Как жить? Неровной аллах создал саму землю — и горы на ней и низины. Что же о человеке толковать? Вы — на верхушке самой высокой горы стоите, а я — в низине ползаю. Но не всегда была я плохой. Когда пошла в услужение к ишану-ага, крутилась от темна до темна в его доме, вот тогда и стала изгибаться моя рука, к себе всё подгребать.

— В святом доме и кривые руки распрямляться должны, они к аллаху простёрты, — резонно заметил Аннагельды-уста.

— Сама справедливость ласкает язык ваш, уста-ага! — поспешила согласиться Энекути: самоуничижение, казалось, доставляло ей наслаждение, она прямо-таки купалась в нём, как курица в августовской пыли. — Конечно, не от святого ишана-ага, от природы моей рука криветь стала! Но я выпрямлю природу!

— Кривое дерево вкривь и растёт, пока не засохнет.

Энекути посчитала своевременным обидеться:

— Не ожидала я таких слов от вас, уста-ага!.. Такой праведный яшули, можно сказать, святой… Средоточие всех достоинств и добродетелей…

— Остановитесь, — поднял руку Аннагельды-уста, — я не ишан Сеидахмед, к лести уши мои непривычны. Не надо говорить обо мне, говорите о своих делах.

— О них же говорю! Разве не долг мусульманина протянуть руку утопающему единоверцу?

— Не очень верится мне, что вы тонете и что вас надлежит спасать, — сказал Аннагельды-уста.

Вошла Амангозель-эдже, поставила перед гостями и мужем свежие чайники, присела в сторонке.

— Мир мой сжимается, уста-ага, — пожаловалась Энекути, — воздух, которым дышу, тяжёлым становится.

— С чего бы так? — осведомился Аннагельды-уста, наполняя свою пиалу.

— Все люди шарахаются от меня, как от чумы. Думала, зять мой Аллак аулсоветом стал — поможет по-родственному. А он не принял моего приветствия, кулаком замахнулся. К Меле пошла, сыну Худанберды, что во-он на том поле от голода помер. Он, Меле, караван-баши у тех, кто землю и воду делит. Отмерь, говорю ему, надел и мне. Уходи, говорит, с дороги, пока цела, а то по кусочкам собирать тебя будут. Все двери передо мной закрываются. На что дочка моя, Джерен — вот этими руками кормила-поила её, этими руками вырастила, замуж за хорошего человека, за Аллака, отдала. Калым он не выплатил — ладно, говорю, бог с вами, живите только в согласии и достатке, а мне ничего не надо, даже дом ей оставила, сама в ма-зар жить ушла. Так она тоже через порог не пустила, дверью по пальцам мне ударила — чуть не перешибла пополам, до сих пор согнуть больно.

Амангозель-эдже сочувственно поцокала языком, нахмурился и Аннагельды-уста. Лишь пегобородый ходжам звучно сопел, слушая, как вдохновенно и складно врёт его сожительница. И думал, что, пожалуй, стоит прислушаться к совету черноусого ревкома, а то ведь, действительно, запутаешься с такой бабой так, что три лысины на голове прочешешь и выхода не найдёшь. Вон она как накручивает — даже этот недоверчивый аксакал сочувствовать стал!..

Но здесь ходжам ошибался. Аннагельды-уста действительно поддался минутному чувству возмущения жестокосердием Джереи. Однако вспомнил, какие шумные скандалы устраивала Энекути, не отдавая падчерицу зятю, вспомнил мягкий, добрый характер Джерен, которая, вероятно, кошку за всю свою трудную жизнь не обидела, — и рассердился на собственную доверчивость. А Энекути продолжала:

— Отвернулась судьба от больших людей, от Бекмурад-бая, от Сухан-бая отвернулась. Стала она лицом к таким, как Аллак и Меле. Для нас она еле улыбалась, а для них — в полный рот смеётся. Говорят, однако, инглизы скоро назад придут? Правду говорят или так просто?

— Глупости говорят, а вы повторяете, — ответил

Аннагельды-уста. — Кто хочет остаться, тот не уходит. У инглизов путь длинный — их страна дальше Каабы и в середине моря стоит. Далеко им оттуда ещё раз к нам добираться. Нет, не придут они больше, а надумают — народ опять проводит их с «почётом». Не слушайте глупых разговоров.

Пока он говорил, Энекути налила в пиалу чай, машинально хлебнула кипяток; жестоко обжёгшись, выплюнула его прямо на себя, взвизгнула: «Вий!» — и заплакала, вытирая рукавом дымящееся на груди платье.

— Пропади они пропадом, инглизы эти!.. Чтоб их шайтан утопил в ихнем море!.. Вах, горе мне! Так хорошо в мазаре жили… Призывали аллаха и милости его!.. Поразил всевышний гневом своим рабу… И люди двери перед ней закрыли… Вах мне!..

— Думать надо, прежде чем поступать! — хмуро сказал Аннагельды-уста. Несколько капель угодили в него, он незаметно стёр их. — Воровство допустила, мужа прогнала, чужого мужчину приняла. Как люди должны относиться к тебе? Мои двери перед тобой не закрыты, но возмущение людей я полностью разделяю.

— Ай, я думала, как лучше… думала, хорошо, если хранителем мазара станет ходжа… для людей хорошо…

— Ни о чём ты не думала, кроме собственной выгоды! И о людях, о пользе для них не помышляла никогда. Предки наши говорили: «Отрекись от религии, но от народа не отрекайся». Сам аллах не осудит такое. Посмотри на Сухана Скупого, на Бекмурад-бая. Они загребли себе всё, до чего дотянулась их рука, — и харам, и халал. В голодный год, как стервятники, склёвывали и копейки людские, и украшения, и землю. От веры не отрекались, а от людей отреклись. Что теперь видят глаза их? Где сочувствие к ним и доброе слово?

— Я не собирала в голодный год харам-халал, а тоже не слышу слова сочувствия, — всхлипнула последний раз Энекути, попробовала о зубы обожжённый язык и стала вытирать глаза концом головного платка. — В город пошла, в ревком. Так этот толстошеий баяр Клы…

Она запнулась, испуганно глядя на Аннагельды-уста. Клычли был женат на дочери Аннагельды-уста, на Абадангозель, и жаловаться старику на зятя было совсем не с руки.

— К Черкез-ишану пошла я! — быстренько исправила свой промах Энекути. — Сколько я ему хорошего сделала, сколько грехов его покрывала, когда он ещё под благословением родителя ходил! А пришла за советом — выгнал меня, ногой в поясницу прямо пинал, из двери выкинул. Вот он, ходжам, поддержал за руку, а то упала бы, расшибла бы всё лицо. Такой он, Черкез, совсем стыд и совесть потерял, всё добро моё забыл.

— Посеянная пшеница джугарой не всходит, — сказал Аннагельды-уста. — Вероятно, у Черкез-ишана была причина для такого поступка. Хотя я его не оправдываю.

— И правильно делаете, уста-ага! Этот непутёвый Черкез давно меня со свету сживает! Когда бедняжка Нурджемал, жена его, тифом заболела, я ночей не спала, выхаживала её, снадобья целебные готовила. А Черкез заявился из города и русского табиба привёз. Открывай, говорит, её, показывай. Вий! Можно ли туркменке открываться перед чужим мужчиной да ещё капыром? Стала я взывать к совести Черкеза, а он вытащил свой большой пистолет, приставил его мне ко лбу — вот сюда! — и выстрелил. А? Вот он какой!

Аннагельды-уста крякнул.

— Извините, но я вышел из возраста мальчика, которого усыпляют небылицами! Думал, вы пришли с серьёзными намерениями, осознав свои заблуждения, но вас, оказывается, только могила исправит, моя помощь вам не нужна, она бессильна.

— Не говори в сердцах, отец, — упрекнула старого мастера жена. — Человек за делом пришёл к тебе, а ты: «Могила исправит». Нельзя так.

— А ей выдумывать можно? — рассердился Аннагельды-уста. — Черкез, видишь ли, прямо в лоб ей стрелял, а она живой осталась!

— Ну, может, в сторону немножко стрельнул.

— Какая во лбу «сторона»? Сказки это для малых детей! Если пришла за делом, пусть и говорит дело, правду пусть говорит, ничего не прибавляя и не убавляя.

— Она и говорит правду: не нашла дверей, к которым можно было бы лбом прислониться, к тебе с мольбой пришла. Нужна ей помощь — помоги, что в твоих силах, и отпусти человека с миром. Может, он на путь исправления стал.

Не верю я, мать, в чудеса, — слабо махнул рукой Аннагельды-уста. — Век пророка Мухаммеда прожил, шестьдесят шесть вёсен встретил — чудес не встречал. Камень с горы в низину скатился — камнем и лежит, принеси его домой — тем же камнем бесполезным останется.

— Не упрямься, отец, попусту, сам чувствуешь, что не прав, — мягко настаивала Амангозель-эдже, проникшаяся чисто женским сочувствием к Энекути. — Дома о камень можно и саксаул ломать, и к другому делу приспособить его можно. Сопи Аллаяр до сорока лет старшим палачом Бухары был, головы людям резал. А потом раскаялся, бросил своё страшное ремесло, уважаемым человеком стал. Что ж, по-твоему, Энекути хуже бухарского палача? И в ауле она — нужный человек, полезный. Заболеет у женщины ребёнок — та сразу бежит: «Энекути-эдже, Энекути-эдже, помогай!» И помогала чем могла. Теперь положение её, как у человека, которого заставляют пить с задней ноги собаки, а помочь никто не хочет. Ты, отец, новую власть хвалишь каждый день перед намазом: «Ай, хорошая власть, справедливая власть, пошли ей бог здоровья и процветания!» Будь же и сам справедлив к обездоленному. А то получается, кто молочко выпил — тот азам кричит, а кто чашку облизал — тому ложкой по лбу.

— Ну что ты на меня накинулась, как злая птица? — защищался Аннагельды-уста. — Шла бы ты, святая заступница, по своим делам. Мы тут и без тебя разберёмся, что к чему. Если она с тем пришла, чтобы её опять в мазаре на кладбище поселили, то…

— Нет, ага, не затем! — поспешил наконец подать голос и ходжам, резонно опасавшийся, что Энекути своим неудержимым красноречием вконец испортит дело. — Не затем. Мы просим… Она просит маленький клочок земли. И маленький пай воды.

— Вот как? — суровость, как тень, стала сползать с лица Аннагельды-уста. — Это хорошо. Но зачем же — маленький надел? Все получают от количества ртов и рабочих рук.

— Ай, что дадут, за то спасибо скажем.

— Однако земля сама не родит, её обрабатывать надо, засевать.

— С божьей помощью, обработаем.

— За ручки омача держаться умеете?

— Омач видели, работать не приходилось, — откровенно сознался ходжам. — Научимся. Аллах не без милости,

— Если только на аллаха надеетесь, то вряд ли что у вас получится.

— Ай, немножко и сами поработаем. Сила есть ещё.

— Что ж, одобряю ваше решение. Но труд дайханина — очень тяжёлый труд, от зари до зари на поле. Не испугаетесь? — продолжал испытывать ходжама Аннагельды-уста, в глубине души сомневаясь в искренности намерений прирождённого дармоеда и лежебоки и очень желая, чтобы сомнения его оказались напрасными — радостно всё-таки, когда хоть один человек пополняет семью честных тружеников. — Не испугаетесь кровавых мозолей?

— Ничего, ага, — вздохнул ходжам, — и медведь говорит: «Дядя!», когда через мост переходит. Может, и испугаемся. А жить-то всё равно надо?

Тон, каким это было сказано, и особенно мягкая улыбка, которой сопроводил ходжам свои слова, убедительнее десятка любых других аргументов рассеяли колебания Аннагельды-уста. Он улыбнулся в ответ и уже по-деловому, как равный равному, задал ходжаму последний вопрос:

— С семенами как думаете обойтись?

— Будут семена, уста-ага, будут семена! — обрадованно зачастила Энекути.

Во время разговора мужчин она переводила взгляд с одного на другого и то и дело порывалась вставить слово, но всякий раз благоразумно сдерживалась. То, что настала её очередь говорить, она определила безошибочно — ходжам ответить на вопрос старого мастера не смог бы.

— И семена будут, и омач, и бык! Всё будет, лишь бы нам дали клочок земли.

— Не пожалеешь растрясти свои заветные узелки, Кути-бай?

— Не пожалею, уста-ага, видит аллах, не пожалею! — заверила Аннагельды-уста Энекути.

— Я верю вам и сделаю всё, что в моих силах, — сказал старый мастер. — Считайте, что надел у вас есть.

Проводив обнадёженных гостей, он без промедления направился в аулсовет. Там он застал приехавших из города зятя и Черкез-ишана, которые с председателем аулсовета Аллаком и председателем земельной комиссии Меле обсуждали результаты работы комиссии. Аннагельды-уста, степенно поздоровавшись с городским начальством, тоже подключился к разговору: похвалил Аллака за распорядительность, похвалил Меле, заметил, что вдове Огультач следовало бы выделить надел поближе к аулу, а Нурмураду можно было бы дать участок и побольше — у него едоков много. И вообще не следует оставлять обиженными людей. Земля, сказал Аннагельды-уста, это святое дело, она очищает не только лопату, она и душу человеческую очищает до блеска. Не надо закрывать человеку, кто бы он ни был, путь к очищению.

Меле согласился, что в отношении Огультач замечание справедливое, а что касается Нурмурада, то так решила комиссия потому, что тот хитрит — собрал к себе родственников из других аулов, чтобы земли побольше получить. Аллак добавил, что землю получат все, обиженным никто не останется.

Аннагельды-уста покивал: да, да, всё идёт в общем правильно, однако с Нурмурадом следовало бы разобраться — может быть, родственники, действительно, чтобы было легче, хотят жить и работать совместно. Надо только узнать, получили они наделы в тех аулах, где жили прежде, или нет. И насчёт обделённых землёй — тоже стоит подумать. Конечно, Энекути зарекомендовала себя как женщина несерьёзная и вздорная, но, как говорится, приобрети друга, а враг и в семье найдётся, — надо бы пойти навстречу её добрым устремлениям, помочь ей стать человеком, если она сама этого захотела. Тем более, что вместе с ней и ходжам желает землёй очиститься. Они пришли с просьбой о помощи, а получилось совсем неладно: Меле пригрозил Энекути по кусочкам её раскидать, Аллак руку на неё поднял, Джерен ушибла её дверью, даже в городе нехорошо обошлись с ней.

При этих словах Аннагельды-уста посмотрел на Черкез-ишана, но тот только недоуменно пожал плечами. Клычли промолчал. А мягкосердечный Аллак возмущался и тряс головой: врёт ведь, всё врёт, обезьяна краснозадая! Ничего она не просила, и кулаком на неё никто не махал, и Джерен в глаза её не видела!

Аннагельды-уста, посмеиваясь в бороду, согласился, что, возможно, слухи, дошедшие до пего, несколько преувеличены. И спросил Меле, отдала ли комиссия кому-нибудь тот участок его, Аннагельды-уста, надела, от которого он отказался и на который посягал Сухан Скупой. Меле ответил, что нет, не отдала, участок пока бесхозный. Вот и хорошо, сказал Аннагельды-уста, пусть его отдадут Энекути и ходжа му.

Вмешался Черкез-ишан и заявил, что как из палана не получится конского седла, так и из дармоеда — дайханина. Земля, отданная лежебокам, любителям дарового куска, — пропавшая земля. Этот ходжам не знает, где у лопаты ушко и с какой стороны ишака в арбу запрягать. Пусть сидит где-нибудь и бормочет свои молитвы, а землю надо отдать в честные руки.

Черкез-ншану решительно возразил Клычли, сказав, что нет необходимости попрекать человека прошлым. Советская власть бросила лозунг: «Кто не работает, тот не ест», и если бывший бездельник захотел работать, надо дать ему возможность вернуться к честному труду, а не гнать взашей обратно к тунеядству.

Черкез-ишан скептически махнул рукой, но Аннагельды-уста одобрил слова Клычли. Согласились и Меле с Аллаком: пусть работают, дадим землю.