Парень подтянул повыше голенища сапог, перебрался через арык. Привстав на цыпочки, вгляделся: отсюда уже должен быть виден аул. По направлению к аулу медленно тащилась одинокая фигурка с вязанкой хвороста на спине. Радуясь попутчику, парень зашагал быстрее.

— Аю, тётушка, — окликнул он, догоняя, — не торопись! Я тебе сейчас помогу!

Женщина остановилась. Тяжело шаркая старенькими ковушами, медленно всем телом повернулась на зов.

Парень замер.

— Мама? — не то утверждая, не то спрашивая, прошептал он.

— Вай! — беспомощно вскрикнула женщина и как стояла, так и села со своей привязанной к спине вязанкой, сидя, протянула руки к парню. — Сыночек! Дурды-джан! Иди сюда, я прижму тебя к сердцу!..

Дурды опустился на корточки рядом с матерью.

— Пришёл я, мама… пришёл… вернулся… — повторял он, обняв материнские плечи.

А мать трясущимися пальцами ощупывала, ласкала его лицо — брови, нос, губы, и из её невидящих глаз по морщинам, как два горных ручейка, текли слёзы.

— Сыночек мой… единственный мой… вспомнил про свою мать, вернулся… Ночью шаги твои слышала… днём шаги слышала… думала: вот Дурды-джан мой идёт… Услыхал аллах мои молитвы, оглянулся милостивец на сиротство моё — вернул мне сыночка…

— Не плачь, мамочка, не надо плакать.

— Я не плачу, сыночек… Это горе моё плачет… Прогнал ты его, вот оно и плачет… Никуда теперь не уедешь?

— Нет, мама, никуда не уеду. Война давно кончилась.

— Да будет она окончившейся на веки веков… Дай я тебя ещё обниму, Дурды-джан…

Светлый праздник пришёл в бедную лачужку Оразсолтан-эдже. Она суетилась, не зная куда усадить сына, чем его угостить. Она так растерялась от неожиданно свалившейся радости, что у неё всё валилось из рук. Возвращение сына казалось ей, разуверившейся в милостях судьбы, каким-то волшебным сном, и она боялась проснуться, боялась на минуту отойти от сына, чтобы не исчез волшебный мираж.

Прослышав о возвращении Дурды, наведывались аульчане. Не из любопытства, а так, отдавая долг вежливости. И с долгими разговорами они не задерживались, тем более, что в кибитке Оразсолтан-эдже не на чём было даже присесть — единственная кошма, на которую мать усадила сына, была размером не намного больше намазлыка.

— Специально для тебя сделала её, Дурды-джан, — хвалилась сияющая Оразсолтан-эдже. — Люди иногда мне приносили овчины, я их ощипывала, а когда шерсти набралось побольше, сделала комшу. Слово себе дала, что расстелю её только, когда ты вернёшься. Вот и дождалась радости, дошли до аллаха мои молитвы. Теперь и умереть можно без сожаления.

— Пусть враги наши умирают, а мы ещё поживём, — ответил Дурды.

Он был настроен далеко не так радужно, как мать, его угнетала откровенная нищета, которую он увидел в отчем доме. Особого изобилия здесь, по правде говоря, не было никогда, но и жили не хуже многих других. Отец тогда ещё был жив, Узук… С неё-то и начались все беды — когда похитили её люди Бекмурад-бая и насильно повенчали с косоглазым Аманмурадом. Потом её Берды увёз, а потом и пошло, и завертелось.

— Хех-чек! — послышалось за дверью кибитки. — Хех-чек!

Мать и сын переглянулись.

— Кто-то верблюда сажает, — сказала Оразсолтан-эдже. — Пойти взглянуть, кто бы это мог быть.

Но она не успела подняться, как в кибитку заглянул кряжистый широколицый парень с курчавой бородкой, в котором Дурды не сразу признал Моммука — сына арчина Мереда.

— Свет глазам твоим, Оразсолтан-эдже! — закричал Моммук. — Поздравляю с возвращением сына! Ну-ка, Дурды, давай поздороваемся! Я вам два верблюда саксаула привёз! Хороший саксаул — сплошной жар. а не саксаул! А сейчас я к вашим дверям овцу приволоку! У вас той сегодня, все мы рады!

Он выскочил так же стремительно, как и вошёл.

— Вот, — сказала Оразсолтан-эдже, — даже Моммук радуется нашей радости. А когда-то стрелять в тебя хотел, на арыке, — помнишь? И мать его, Аннатувак, коней пожалела, когда за похитителями Узук люди гнались. А теперь вот — поздравляют.

— В ауле по-прежнему арчин Меред верховодит? — спросил Дурды.

— Что ты, сынок! — махнула рукой Оразсолтан-эдже и тихонько засмеялась. — Арчин Меред сейчас тише воды, ниже травы, его и не видать-то вовсе. И Бекмурад-бай совсем другим стал — скромный, тихий, уважительный к вашей власти. А в ауле начальником друг твой, Аллак. Как выбрали его в аулсовет, там он и сидит.

— Крепко сидит, — проворчал Дурды. — Уже, вероятно, весь аул знает, что я вернулся, а он носа не кажет. Или большим начальником стал — загордился?

— Он не гордый, — вступилась за Аллака Оразсолтан-эдже. — Они с Джерен почти как я — лишнего куска в доме нет. А не идёт потому, что дел у него много, хлопот. А может, в Мары ушёл к Сергею или Клычли. Он часто к ним ходит — разговаривают все, советуются.

— Значит, и Клычли и Сергей живы? — обрадовался Дурды. — Вот это хорошо!

— Живы, живы, сынок, храни их аллах, — закивала головой Оразсолтан-эдже, — хорошие люди. Оба в ревкоме сидят. Клычли — в одном ревкоме, Сергей — в другом ревкоме.

Дурды удивился:

— Два ревкома в Мары? Это почему так?

— Ай, кто знает, сынок. Был один ревком, теперь два стало.

— А ты не путаешь, мама? Может, второй не ревком, а райком?

— Не разбираюсь я в этих делах, сынок. Может, и так, как ты говоришь. Болтают, что ещё эсполком какой-то будет. Всё теперь по-новому, ничего не поймёшь.

Скрипнула дверь, в кибитку просунулась лукавая детская мордашка, стрельнула глазёнками в Дурды и потупилась с комической смиренностью взрослой женщины.

— Эне, вас гельнедже Абадан зовёт.

Оразсолтан-эдже вернулась быстро. Дурды глянул на неё и брови поднял от изумления:

— Ты, мама, прямо, как невеста!

Оразсолтан-эдже действительно сияла улыбкой в новом платье из алачи, новом платке и новых туфлях.

— Абадангозель, оказывается, приготовила для меня подарок, сынок. Специально, говорит, ждала, пока Дурды вернётся. Очень душевная женщина. Мне все помогали, кто чем мог, не зря говорится, что народ не бросит своего бедняка. Но Абадангозель больше всех помогала, — пошли нам аллах такую же невестку. Она и ухаживала за мной, когда я болела, и с каждой выпечкой чурек мне приносила. Совсем как родная. Сейчас они с Клычли в городе живут, по она постоянно сюда наведывается и каждый раз меня навещает.

— Да-да, — согласился Дурды, — много дурного в мире, по много в нём и хороших людей.

— Есть, сынок, есть хорошие, много хороших. Сейчас по селу шла — тамдыры горят, женщины весёлые перекликаются. Моммук овцу свежует. Это они нам с тобой той готовят. Вот какие хорошие у пас люди!

Она радовалась, как ребёнок, и говорила без устали. А Дурды примолк. Он словно лишь сейчас понял всю двусмысленность этого тоя — тоя, который по обычаю должен был делать он, а не соседи. Хотелось думать, что все вносят свой пай от чистого сердца, все, может быть, за малым исключением, и всё равно от таких мыслей легче не становилось. Когда он воевал и даже до этого — когда скитался в песках, преследуемый и кровниками и законом, он чувствовал себя человеком. Сегодня он почувствовал себя нищим. И это было до того неприятным, что он, не раздумывая, отказался бы от тоя, если бы не понимал, какой удар нанесёт этим матери. Пришлось смириться.

Той был недолгим, закончился уже к вечеру, однако, вопреки настроению Дурды, прошёл очень весело и непринуждённо. Потом его приглашали в гости то один сосед, то другой. Но рано или поздно, а праздники кончаются и наступают будни, когда нужно думать о самом насущном: как жить дальше. Задумался и Дурды.

Мать вспомнила о его ссоре с Моммуком, — да, такое случилось, но он был тогда совсем мальчишкой, когда после смерти отца пошёл прислуживать возле дверей арчина Мереда. И ссора эта тоже была по существу ребячьей. Потом случилось похуже: он отомстил за смерть отца брату Бекмурад-бая Чары-джалаю, убил его, и поэтому пришлось бежать в пески. А потом махнуло по Каракумам крыло гражданской войны, подхватило Дурды, как песчинку, понесло по дорогам и тропам жизни. Много он видел и испытал, возмужал, окреп, стал умнее. И всё же растерялся, когда столкнулся с проблемой дальнейшего существования.

Он с радостью вернулся бы к привычному — к седлу, сабле, винтовке. Но война кончилась, и старая мать ждала, что он успокоит её старость, наладит порушенное хозяйство. А как его налаживать? С чего начинать?

Дурды и мысли не допускал, что он, красный конник, пойдёт к кому-то в услужение или даже на поклон. Нужно было показать себя человеком самостоятельным, умелым, решительным. Попробуй покажи, когда всего-то и есть у тебя две руки да пустая кособокая кибитка!

Как-то подсела к нему Оразсолтан-эдже.

— Сыночек мой, Дурды-джан, — заговорила она, — аллах дал мне тебя второй раз. Успел ты вернуться до того, как рухнула эта кибитка, поставленная твоим отцом. А ей уж недолго осталось стоять. Вон и связки у терима все попрели, и уки покосились… Хозяйка нужна в дом.

— Разве ты уже не считаешь себя хозяйкой? — попробовал отшутиться Дурды.

— Я уже старая, Дурды-джан, бессильная. Сюда молодая хозяйка нужна.

— Без неё, мама, забот хватает. О том, чтобы пить-есть, надо думать, одеваться, стелить под себя. Да и калым где возьмёшь за невесту?

— Э, сынок, пустынный верблюд на расстоянии дневного перехода воду чует. Так и я. Ты вот меня послушай. Узук-джан наша не пропала, вырвалась благополучно из лап Бекмурад-бая. В Ашхабаде она учится. Ты иди и привези её оттуда. Женщине учёба не нужна, пусть сидит в кибитке. Достаточно с нас и прежнего позора. Пристрою её, женю тебя, а потом и смогу без сожалений отправиться, следом за твоим отцом.

Дурды промолчал. Оразсолтан-эдже, заглядывая ему в лицо, добавила:

— Если ты привезёшь Узук-джан, мы не дадим ей долго засиживаться — за ней, говорят, Черкез-ишан умирает.

— Не женат Черкез, что ли?

— Вдовеет он, сынок. Да только Узук-джан вроде бы не хочет за него.

— Ладно, мама, со всем разберёмся потихоньку, — сказал Дурды. — Ашхабад далеко, Мары поближе — пойду-ка я посмотрю, на месте ли город, Клычли проведаю.

— Да он сам скоро приедет сюда. Мне Абадангозель сказала, что собирается, дела его задержали.

— Ничего. Пока он соберётся, я в ревкоме буду.

— Родичей Бекмурад-бая сторонись, сынок. Они хоть и притихли, да и скорпион тихо до времени под камнем сидит, а потом жалит.

— Ничего, мама, не ужалят, прошло их время.

Клычли в ревкоме не оказалось.

— Товарищ Сапаров в аул уехал, — пояснил бойкий молодой паренёк в богатырке и длиннополой кавалерийской шинели. — Дня через два-три вернётся, не раньше.

Дурды подосадовал, подивился, как это они с Клычли разминулись по дороге, и спросил о Сергее.

— Ярошенко, что ли? — уточнил парень в богатырке. — Это в райком партии тебе, браток, надо топать. Но только полагаю, что и товарищ Ярошенко уехал. Дел у нас в аулах много: земельно-водную реформу проводим. Слыхал?

Дурды соврал, что слыхал, и на всякий случай спросил, где расположен райком. Однако парень в богатырке оказался прав: Сергея тоже не было. Дурды подумал и направился в чайхану «Елбарслы».

С этой чайханой у него были связаны, пожалуй, самые тягостные воспоминания. Здесь он сидел, слушая хвастливые слова Чары-джалая, насмешки его забулдыг-приятелей. Здесь чабан Сары вложил в его руки нож мести, укрепил его мальчишеское сердце на встречу с убийцей отца. Он пришёл сюда открыто, как все, а бежал, как — вор, под покровом ночи. Именно отсюда началась его жизнь скитальца.

Несколько минут он стоял на пороге, колеблясь — войти или нет. Но тут его окликнули:

— Дурды! Эй, Дурды! — из глубины чайханы махал рукой никто иной, как Торлы. — Чего стоишь, разинув рот? Иди сюда! Чайханщик, неси чая покрепче, друг мой пришёл!

Он долго хлопал Дурды по плечам, по спине, шумно выражал свой восторг по поводу столь неожиданной и приятной встречи.

— Молодец, Дурды, что вернулся! Вода в низину течёт, птиц на старые гнездовья тянет. Мы тоже, как птицы, в родные края все возвращаемся. Всюду были, через пасть аждархана прошли, а целыми остались.

Настоящий джигит нигде не пропадёт! Хов, люди! — Торлы повернулся к окружающим — Как мужчина, могу признаться вам, что когда-то сильно испугался этого джигита, моего друга. Да накажут меня святые, очень сильно испугался. Если бы я аллаха так испугался, птицей полетел бы в небо. Вот послушайте!

И Торлы, перемежая свой рассказ громким хохотом, стал рассказывать о случившемся на чарджоуской дороге. Слушатели тоже посмеивались, хотя и переглядывались порой в сомнении, то ли правду говорит весёлый рассказчик, то ли врёт.

Чайчи принёс чайники свежезаваренного чая. Торлы заказал ему куриный плов, принялся разливать чай. Посмеиваясь, спросил:

— Дело прошлое, скажи правду, если бы догнал ты меня тогда, убил бы?

— Коня я тогда загубил из-за тебя, Мелекуша! — сердито ответил Дурды.

Торлы сочувственно поцокал языком:

— Тс-тс-тс… жалко, конечно, коня, хороший был конь. А только он-то меня и спас, верно?

— Верно.

— Неужели всерьёз убил бы?

— Не до шуток было тогда, сам понимаешь.

— И не пожалел бы? Не. вспомнил бы всё доброе, что я для вашей семьи сделал?

— Не было у меня жалости.

— Ха-ха-ха-ха!

— Ты не смейся. Я правду говорю, — нахмурился Дурды.

— Ладно, — согласился Торлы, — не буду смеяться. Ты парень неглупый, это мне известно, но всё же разума настоящего в тебе ещё нет. Сам посуди. Захватили мы тогда много оружия. Из зубов у смерти оружие это добыли. Почему не могли продать его в Хиву? Так вы не согласились со мной. Ну, а я с вами не согласился и считаю, что прав был. Почему вы мою долю захваченного отказались отдать мне? Она моя была по закону! Я и взял не всё, а только то, что мне причитается, не так разве?

— Как трус ты поступил, как предатель.

— Нет, не предатель. Просто глупо я поступил, неразумно. Как тот базарный гадальщик, которого в старые времена падишахом сделали, а он, очутившись на дворцовой кухне, украл круглый хлеб, фунт курдючного сала и сбежал. Я так же поступил, отказавшись от большей доли и польстившись на меньшую. Но и от той пользы не получил. Едва до Хивы добрался, как люди Джунаид-хана побили меня и винтовки отобрали. С пустыми руками остался. Но и ты, вижу, не больше получил от большевиков за то, что привёз им оружие. И вот сидим мы с тобой вместе в чайхане и чай пьём, пони-маешь?

— Нет, не понимаю. Что ты хочешь сказать?

— Тут и понимать, Дурды-джан, нечего, — вздохнул Торлы. — Одна почесть досталась и тому, кто воду принёс, и тому, кто кувшин разбил. Я сбежал от суматохи подальше, ты всю войну до конца грудь под пули подставлял, Бекмурад-бай нам обоим смертью грозил. А чем всё кончилось? Мы с тобой оба, как и в прежние времена, пустым чаем брюхо полощем, а Бекмурад-бай, от жирного плова раздувшись, грудь под прохладный ветерок подставляет. И большевики ему не помеха.

— Погоди, скоро большевики и на арбе начнут зайцев вылавливать.

— Может, оно и так, «братишка, да только от скрина этой арбы в ушах звенит.

— Не спеши, смажут и арбу.

— Это хорошо. Нам тоже пора горло смазать, а то что-то чай не помогает. Охов, чайханщик! Плов давай!

— Несу, несу!

— И чай крепче заваривай, не скупись, мы не нищие!.. Ты, Дурды-джан, не думай, что я попусту болтаю, как человек, которому в рот шайтан помочился. У меня тоже душа болит, тоска гложет. Дома сижу — жену ни за что ругаю, детишек ругаю. Только и доброго, что на людях пошутишь, душу отведёшь. Когда смеёшься, жить вроде бы легче.

— Да, если смеяться под силу, надо жить со смехом, — сказал кто-то со стороны.

— Под силу, яшули, под силу, было бы желание. Шли мы однажды в гости, а возле хозяйского дома небольшой арычек. Хозяин его с разбегу перепрыгнул. Гости смеются: большую, мол, преграду одолел ты. Я просто перешагнул. А хозяин: «Не уважаешь нашу воду» и столкнул меня в арык, всего вымочил. Гости опять смеются, и я посмеялся. Человек сам себе смех создаёт. Если бы со стороны дожидался, до самой смерти хмурым ходил бы..

Чайханщик принёс дымящееся блюдо плову. Потянуло вкусным запахом куриного мяса, моркови, чёрного перца. Дурды непроизвольно сглотнул слюну.

— Бисмилла, двигайся поближе, — радушно пригласил Торлы, — поедим сколько нам отпущено, — и, подвернув рукав халата, ухватил щепоть риса.

Дурды последовал его примеру.

После непродолжительного молчания Торлы заговорил снова:

— Да, как говорится, раб божий вьючил поклажу, а бог своими делами занимался. Нет никакой необходимости вспоминать про это оружие, радоваться надо, что голова на плечах уцелела. Вон его сколько в песках осталось, оружия. Чуть ветерок подует — из-за каждого бугорка винтовочный ствол торчит… Собирай, не ленись, да куда его? А я и увёз-то каких-то две-три пятизарядки, много бы от них проку было. Сколько бы петух ни горланил, а яичко приносит, курица, так-то, братишка Дурды.

— Всё намёками изъясняешься? — усмехнулся Дурды. — Прямо сказать духу не хватает?

— Прямо-то оно не всегда короче., А намёки… Какие же тут намёки, Есе ясно..

— С петухом и курицей не совсем ясно.

Я хотел сказать, что сколько бы мы ни корчили из себя большевиков, а царя в Петербурге сбросили.

— Никто в этом не сомневается. А только и мы немало крови пролили, чтобы прогнать с пашей земли белых и англичан.

— Один комар сказал: «Мы с волком быка задавили».

Дурды вспыхнул:

— Ты, Торлы, говори, да не заговаривайся! За такие слова я могу и на угощение твоё не посмотреть! Так двину, что без шапки домой побежишь!

— Без шапки нельзя, позор на всю жизнь, — засмеялся Торлы и вытер жирные пальцы сперва об усы, потом о сшитые из жёсткой английской парусины штаны. — Я тебя не хотел обидеть, братишка, а только и нос задирать не стоит — на тех ветках, что вверх торчат, плодов не бывает.

Принесли чилим работы искусных хорезмских мастеров. Торлы сунул мундштук в рот, затянулся, выпустил в потолок толстую струю дыма. Из внутреннего кармана достал сторублёвку, небрежно через плечо подал её прислужнику.

— Баем стал? — неодобрительно буркнул Дурды. — Такими деньгами разбрасываешься.

Торлы удивлённо округлил глаза.

— Ты что, с неба свалился? Разве это деньги? Так, пустая бумажка… Да, Дурды-джан, долго нам с тобой сидеть, о многом вспоминать надо, а только дела у меня есть. Как-нибудь ещё встретимся. В тяжёлые дни мы с тобой плечом к плечу были. И поняли, что не дано рабу укоротить дней, отсчитанных самим аллахом. Не сердись за прошлое, как и я не сержусь. Помни пословицу: «Прольётся на тебя, капнет и на меня». Никогда я не забуду нашего товарищества и дружбы в те тяжёлые дни. Не забывай и ты. Джигит у джигита должен всегда сидеть на почётном месте. Если всё будет хорошо, я ещё тысячу раз посижу у тебя на почётном месте. Потому что знаю тебя. В одном только виноват: не сумел присмотреть за твоей матерью, помочь ей, когда тебя не было. За это не прощу себе. Вот, возьми! — Торлы протянул Дурды толстую пачку денег. — Возьми, пока что у меня есть. А там видно будет.

— Куда мне столько! — опешил Дурды. — За них внуки мои не рассчитаются!

— Какие расчёты между друзьями! — махнул рукой Торлы. — Бери! Это только с виду много кажется, а цена их нынче невелика.

— Совсем нет силы у денег, — сказал сидящий неподалёку старик. — Смотри, сколько их у меня! При ак-патше с такими деньгами я стал бы самый большой и толстый бай. А теперь, как семечки, их перебираю. Совсем силы не осталось. Может, окрепнут со временем?

— Окрепнут, яшули, обязательно окрепнут. — заверил старика Дурды. — У государства, которое сумело царя скинуть, обязательно будут крепкие деньги.

— Тогда зачем ты отказываешься? Бери, что даёт тебе твой друг. Любое даяние — благо, сказано пророком нашим. Не отвергай руку дающего и да не умножатся горечи твои.

— Не могу.

— Да ты не подумай чего! — понял его сомнения Торлы. — Не за то оружие деньги эти, правду говорю! Зачем мне сейчас врать? Ногами в живот пинали меня нукеры Джунаида, и винтовки и коня отобрали, ни копейки не заплатив. А эти деньги мне аллах послал.

— Фьють! — присвистнул Дурды. — Что-то мне аллах таких денег не посылает. Или вот этому яшули.

— Я уже старик, — улыбнулся яшули, — аллаху и без меня забот хватает. А вот ты уподобляешься слепому, ибо сказано: закрывая глаза, они глотают камни. Всевышний рукой твоего друга протягивает тебе деньги, а ты шаришь в стороне и спрашиваешь: «Где? Где?» Вот они! Открой глаза — и возьми.

Дурды тоже невольно улыбнулся. А Торлы сказал:

— Глину я возил со старой крепости. Там и кувшинчик небольшой нашёл.

— Врёшь ты, — убеждённо возразил Дурды, — теперь понятно, что врёшь, такие деньги в кувшинчиках не прячут.

— Ну, ладно, вру, — неожиданно легко согласился Торлы. — Пошли, а то мне уже пора. Проводишь немного.

На улице он взял Дурды за локоть, доверительно наклонился к уху.

— Чудак ты, парень. Разве в чайхане можно обо всём рассказать? Народ там пёстрый, разный, жуликов много, того и гляди, что чарыки с ног снимут.

— Ты же сам хвастался деньгами на всю чайхану, — сказал Дурды.

— А что, нельзя? Раньше баи хвастались, а теперь пусть все знают, что мы тоже не нищие, не зря за Советскую власть воевали.

Дурды покрутил головой, освободил руку от цепкой хватки Торлы.

— Мутный ты человек, Торлы, не обижайся. Как прошлогодняя вода в хаузе.

— Ничего не мутный, — сказал Торлы. — А кувшинчик я действительно нашёл. Монеты там были. Золотые. Иранские. С золотом нынче осторожно надо, вот я и сменял часть на бумажки. Понял?