В длинном порядке Бекмурад-бая белая кибитка Кыныш-бай выделялась своими малыми размерами и древним видом. Однако сделана она была прочно, и хозяйка её могла не бояться любого ветра. Часто, собрав вокруг себя невесток и внуков, Кыныш-бай рассказывала им, когда была поставлена эта кибитка, как вошла она в неё молодой женой и долго и счастливо жила здесь со своим мужем.

— Это — счастливая кибитка, — неизменно заканчивала Кыныш-бай. — Она стала основой моего добра и благополучия. В ней я достигла богатства и уважения. Пусть после моей смерти её не разбирают. Если по утрам кто-нибудь из вас будет приходить откидывать серпик и немного протопит оджак, тогда не станет чувствоваться, что меня уже нет.

Кыныш-бай была стара. Сама она считала, что ей восемьдесят лет, но это был счёт условный, на самом деле могло быть и все девяносто. Время ничего не оставило от её былой красоты. Когда замыкается круг, все вещи становятся своей противоположностью, и в священном писании сказано, что у того, кому дарована долгая жизнь, изменяется внешний вид. В молодости Кыныш-бай гордилась своим изящным тонкого рисунка носом. Сейчас он стал похож на клюв той странной голенастой птицы, которая, говорят, живёт на побережье моря. Он изогнулся крючком, уныло повис и немножко не касался вытянувшегося вверх подбородка, на котором росла дюжина длинных седых волосков.

Кыныш-бай почему-то считала, что эти волоски, именно они! принесли ей счастье, и тщательно оберегала их. Особенно от маленьких внучат, которые норовили ухватиться за них. По этой причине она и рассердилась на своего долгожданного внука Довлетмурада, который ухитрился-таки выдрать одну волосинку, и велела Узук забрать сына. Правда, внимания к нему не ослабила и зорко следила, чтобы с ним ничего не случилось.

Любимый, долгожданный внук, сын Аманмурада… Сын ли? После того, что рассказала старшая невестка, были все основания сомневаться: является ли он побегом от корня Аманмурада. Но это были горькие сомнения, и старуха гнала их прочь. Она привыкла к внуку, она любила внука почти так же сильно, как любила своего младшего, своего Чары, своего…

Кыныш-бай заплакала.

— Инер мой, — причитала она, — сыночек мой Чары! Твоё мужество достигало до неба, от гнева твоего дрожали враги, а тебя, мой младшенький, смешали с чёрной землёй! Милый мой ребёночек! Ты скакал на буланом коне, с камчи твоей капала кровь и на поясе висел острый джовхор, — тебя втоптали в землю. Как же рука твоя, сыночек, не дотянулась до джовхора, когда пришли враги?

— Успокойся, эдже, — сказал Бекмурад-бай, сидевший напротив матери и хмуро слушавший её причитания. — До сих пор мы не давали упасть на землю ни одному слову, слетевшему с твоих губ. И теперь не дадим упасть. Не плачь и говори то, что ты хотела нам сказать.

Аманмурад, опухший от пьянства в мейханах Мары, и Вели-бай, внимательный и остроглазый, согласно кивнули. Кроме них в кибитке больше никого не было, так как разговор, на который Кыныш-бай пригласила двух своих сыновей и старейшину родственного порядка Вели-бая, не должен был коснуться чужого слуха.

Как правило, с Кыныш-бай советовались всегда, когда кто-то из парней, живущих в порядке, собирался жениться или решали, что кому-то из девушек пришла пора разжигать огонь в собственном оджаке. Этому правилу следовали и люди, живущие в порядке Вели-бая.

Много судеб — счастливых и несчастных — было решено под сводами этой маленькой древней кибитки устами Кыныш-бай. Но сегодня собрались говорить не о женитьбе или замужестве, не для обсуждения родословной приходящей в род девушки или для установления размера калыма Бекмурад-бай, Аманмурад и Вели-бай. Чёрными коршунами сидели они вокруг расстеленного сачака, и дряхлая карга-ворона зловеще и хрипло каркала им в уши:

— Могу ли не плакать, сын мой, когда у моего изголовья становится Чары-джан! Он так грустно покачивается и говорит: «Мама, почему ты держишь возле себя кровопийцу? Зачем позволяешь ходить ей перед твоими глазами? Моя кровь — на её голове! Ваши несчастья — на её совести. Буду приходить до тех пор, пока она не исчезнет». Вот что говорит мне каждую ночь мой сыночек Чары-джан!

— Стоит ли из-за этого расстраиваться, эдже? — пожал плечами Бекмурад-бай. — Мы уберём её из этого порядка, и глаза твои больше никогда не посмотрят на неё.

— Нет, Бекмурад-джан, — покачала головой Кыныш-бай, — не должна она уйти своими ногами. Из нашего порядка надо труп её выбросить! И не один! Ещё кое-кто вместе с ней отправится! Когда она топилась, её этот проклятый Торлы вытащил. Говорят, держал её вверх ногами, обнимал, за тело её руками брался. Вместе их, вместе уложите, связанных друг с другом! Знаете, что она делает? Она с тех пор с Торлы путается, — это видели многие верные люди! Не нужно мне на старости лет такого позора!

По лицу Бекмурад-бая пробежала судорога. Вели-бай округлил глаза и вытянул губу. На бесцветном, ватном лице Аманмурада не отразилось ничего, словно сказанное его совершенно не касалось.

— Кто видел? — глухо спросил Бекмурад-бай.

— Амансолтан видела! Своими глазами видела!

Бекмурад-бай опустил плечи — своей старшей жене он верил как никому.

— Что скажешь ты, Аманмурад?

— Убить, — равнодушно, не глядя на брата, ответил Аманмурад. — Это должен сделать ты как старший, потому что опозорен весь наш род.

— Лев мышей не давит!

— Но и льву, сынок, приходится защищаться от комаров! — проворно возразила Кыныш-бай.

— А ты как думаешь, Вели-бай?

— Гелнедже уже подумала, — несколько помедлив, ответил Вели-бай. — Преступивший закон заслуживает смерти. И, по-моему, надо говорить не о том, кто свершит благое воздаяние, а о том, как это лучше сделать. Их надо застать вместе и сделать так, чтобы, позвав людей, можно было без обиняков сказать: «Смотрите своими глазами, за каким мерзким делом их застала карающая рука!» Когда люди сами увидят это, они плюнут и скажут: «Доброе дело сделали, отправив их в ад». За опозоренную сестру брат её не сможет потребовать ни крови, ни хуна*. А если их убить поодиночке, не оберёшься разговоров. Нынче народ беспокойным стал, голодным стал. Каждую ночь чей-нибудь дом грабят. Из этих грабителей друзья Узук могут набрать себе товарищей и в какой-нибудь день напасть на наш порядок.

— Ты, дядя, боязлив стал, — равнодушно сказал Аманмурад. — Всяких голодранцев опасаешься.

— Не голодранцев, а народа! — внушительно поправил Вели-бай. — Нельзя сейчас плохим быть в глазах людей, время не то. А что касается боязни, то вспомни пословицу, её умные люди придумали: «Если твой враг муравей, считай его слоном».

— Дети мои! — сказала Кыныш-бай. — Не надо о постороннем, говорите о деле, послушайте моего совета. Когда эта босячка сбежала в Ахал, я говорила: «Пусть глаза мои не увидят её! Суньте её в могилу там, где найдёте, и возвращайтесь сами». Но моих слов не послушали, притащили назад. Что получилось? Сказано: «Не последовавший совету старшего, будет каяться и стенать». Вот и мы стенаем, все в нашем порядке пошло навыворот. Наш род стали обсуждать те, кто не стоит пыли, поднятой моими ногами, те, у кого подол никогда не был прикрыт! Совсем покой потеряла я. Готова, чтобы уши мне свинцом залили и глаза прокололи раскалёнными иглами, чтобы не видеть и не слышать ничего! Убейте их, убейте её! Вах, быть мне твоей жертвой, Чары-джан, инер мой! Разве ты заставлял мать свою что-нибудь повторять дважды?

Бекмурад-бай шевельнул густой бровью.

— Перестань, эдже! Мы тоже привезли её из Ахала не затем, чтобы показать хорошую жизнь! Мы оставили её в живых затем, чтобы она каждый день жаждала смерти как высшего блага и не находила её. Разве от радости она бросилась в реку? Один раз умереть — для неё не страшно…

— Пусть умрёт один раз! — закричала Кыныш-бай. — Мои глаза не могут видеть её! Пусть умрёт позорной смертью, пусть люди порочат её имя!

Да, этот разговор не был предназначен для чужих ушей, но его всё же подслушали. А вышло так.

Жена Худайберды-ага, оставшись после неожиданной смерти мужа совершенно без средств к существованию, изворачивалась как могла, чтобы накормить троих детей. В основном это сводилось к тому, что она обменивала на еду что-либо из одежды или предметов домашнего обихода. На этот раз она послала к Кыныш-бай дочку, чтобы та обменяла свою гупбу — единственную из оставшихся ценностей — на пригоршню муки.

Подойдя к белой кибитке Кыныш-бай и услышав плачущий голос старухи, девочка не решилась сразу войти и остановилась, прислонясь к тростниковому мату, опоясывающему кибитку. То, что она услышала дальше, наполнило ужасом её глаза, заставило сильнее забиться сердце.

Теперь уже не было и речи о том, чтобы войти, — девочке было легче очутиться в пещере дракона, чем попасться на глаза Кыныш-бай и тем, кто сидел с нею, кто говорил страшные слова об убийстве дяди Торлы и гелнедже Узукджемал.

Она проворно обежала кибитку, осторожно раздвинула стебли камыша — голоса стали доноситься явственнее. Прижав к груди деревянную миску, взятую для муки, стиснув зубами верхушку гупбы, девочка слушала, содрогаясь всем своим щуплым, худым тельцем.

А Бекмурад-бай говорил:

— Не плачь, эдже. Мы привезли её из Ахала, чтобы сделать ей хуже. Может быть, я ошибся. Нет человека, который не ошибается. Но ошибку можно исправить, Я убью эту подлую Узук, опозорю её имя. Я сам не в состоянии терпеть больше тех несчастий, которые она принесла нашему роду!

— Плохо, что она ничем не болеет, — заметил Вели-бай. — Можно было бы придушить ночью и сказать людям, что умерла от болезни.

Кыныш-бай недовольно зашамкала безгубым провалом рта:

— Не то говоришь, Вели! Не то говоришь! Если бы я хотела ей лёгкой смерти, я не позвала бы вас к себе. Она бы на глазах у всех людей упала и издохла, и люди бы только изумлялись: вот, мол, ходила совсем здоровая и вдруг упала, значит покарал её аллах.

— Как бы ты сумела это сделать? — заинтересованно спросил Бекмурад-бай.

— Мама такая, она всё сделает, — заметил Аманмурад.

— Застрелила бы, — пошутил Вели-бай.

— Застрелила бы, — отпарировала Кыныш-бай. — Только из такой винтовки, которая без звука стреляет!

— Ого! — сказал Аманмурад. — Может, ты нам на время дашь свою винтовку?

— Ладно, — сказала Кыныш-бай, — верблюда под кошмой мне прятать нечего. Я расскажу вам. Это было ещё давно. Ваш дядя Атанияз убил случайно одного кизылбаша — красноголового персиянина. Среди вещей убитого он нашёл две маленьких лепёшки мергимуша. Атанияз отдал мне тайну смерти кизылбаша и этот мергимуш. О нём я думала, когда говорила вам о беззвучном ружье. Хороший был ваш дядя Атанияз! И я тогда была молодая. Как джейраны, прыгали мы! Ни одна пуля Атанияза не пролетала мимо цели — он был славный мерген!

Старуха замолчала и задумалась, покачивая головой. Атанияз умел не только отлично стрелять, но и горячо целовать. Тёмными ночами в густых зарослях туранги крепко обнимал Атанияз молодую красавицу — жену своего брата, шептал ей на ухо нежные слова. А сна таяла в беззаконной страсти, как сухой стебелёк илака в жарком костре, она сама горела ярким костром и, раскинув по земле бессильные руки, лепетала что-то благодарное и несвязное.

Разве может она рассказать об этом своим сыновьям даже сейчас, когда то благословенное время отделяют больше пяти кругов быстротечных лет? Нет, не может, ибо суровый адат беспощаден к нарушительнице супружеского долга. Бесчисленное количество женщин — справедливо и несправедливо — погрузил он в реку тьмы раньше времени. Стоило мужу только заподозрить в неверности жену, как он уже вытирал тряпкой кровь с кожа и кричал: «Смотрите, люди, на эту бесстыдницу! Она нарушила закон, но я чист перед адатом, я сделал то, что велит делать обычаи отцов!» И люди смотрели и в простоте своей говорили: «Это мужественный человек. Он свято следует обычаям адата». И никому не приходило в голову усомниться в справедливости содеянного «мстителем».

Конечно, минуло уже много лет, и сейчас никто не станет требовать возмездия за то, что когда-то была нарушена супружеская верность. Но Кыныш-бай не хотела терять уважения сыновей. Да и зачем, собственно, рассказывать им о проказах молодости? Зачем им знать о далёких грехах матери? Она, хвала аллаху, прожила долгую жизнь, она не вышла замуж после смерти мужа и её всегда приводили примером верной и честной жены. Пусть это мнение и сохранится после того, как она ступит на тёмную тропу мёртвых.

Но Узук должна умереть как развратница и разрушительница семейного очага! Это Кыныш-бай решила бесповоротно. Может быть, она даже не виновата, может быть, всё это выдумки Амансолтан, жаждущей отомстить за гибель своей дочери, — всё равно! Эта проклятая заслуживает позорной смерти уже за одно то, что, опорочив имя мужа, сбежала с каким-то подпаском. Слишком долгим было снисхождение к ней, слишком долго ждало её наказание. Но теперь время пришло. Пусть кричит она, что умирает безвинной! Кто услышит её голос? А те, кто услышит, не поверят, потому что глаза их будут видеть совсем другое.

Останется внук Довлетмурад. Он ещё очень мал, потом ему расскажут, что мать его была убита, когда ему исполнился год. И он, возможно, не поверит в виновность матери, потому что ни водой не смывается, ни огнём не выжигается, ни ножом не выскабливается особое чувство сына к матери. И если его сердце пе дрогнет при известии о том, как погибла его мать, значит в груди у него не человеческое сердце, а звериное, поросшее лохматой шерстью! Но ещё неизвестно, что впитает в себя при воспитании Довлетмурад.

— Знаете теперь, какие у меня ружья? — хрипло засмеялась Кыныш-бай и закашлялась. — Вам я их не дам. Я сама знаю, кому они предназначены.

— Кому? — спросил Бекмурад-бай, в упор глядя на мать. В его вопросе не было и тени шутки, он звучал как приказание.

— Одну лепёшку мергимуша я подарю тому, кто поднял нож на моего сына. Вторую — тому проходимцу, с которым эта баба бежала в Ахал. Они протянули руки на моё благополучие. Но протягивающий руку сам не знает, в каком огне он сгорит!

— Где ты сумеешь отыскать этих бродяг, чтобы дать им выпить свой мергимуш? — усмехнулся Бекмурад-бай. — У них у каждого по восемь ног и ни одного жилья! Сегодня они в одном коше ночуют, завтра — в другом, послезавтра — вообще неизвестно где.

— Ай, сынок, ты не знаешь своей матери! — уверенно сказала Кыныш-бай. — Твоя мать, сынок, из тех, кто змею острижёт и из блохи жир вытопит! Не стану я их искать, даже из дому не выйду. Сами ко мне придут, сами мергимуш возьмут, сами выпьют. Где выпьют, то место и станет для них вечным пристанищем. Есть у меня помощник для этого дела.

— Может, скажешь нам, кто он такой проворный?

— Не скажу, сынок, не спрашивай об этом! Вот когда услышишь, что оба проклятых с треском лопнули, тогда спроси — тогда отвечу. А раньше — не скажу.

Конца разговора дочка Худайберды-ага не слышала. Она испугалась, что её заметит гелнедже, которая живёт в мазаре Хатам-шиха* Когда та ушла, во дворе осталась желтоволосая женщина, приехавшая из города с Бекмурад-баем. Она ходила возле кибиток и всё время смотрела по сторонам, а чаще всего поглядывала на белую кибитку Кыныш-бай и даже как будто вознамеривалась подойти к ней, но раздумала.

Девочка потихоньку оставила своё убежище и направилась было домой, но, подумав, свернула к кибитке Узук.

— Заходи, Маяджик! — ласково приветствовала её Узук.

Не успев закрыть дверь, дрожа от возбуждения, девочка выпалила:

— Гелнедже Узукджемал, тебя хотят убить вместе с дядей Торлы.

— Кто хочет убить?

Торопясь и глотая слова, Маяджик рассказала всё, что ей удалось подслушать. Она всё время оглядывалась на дверь, словно опасалась, что ворвутся те, чью чёрную тайну она раскрыла, и убьют её вместе с тётушкой Узукджемал.

Узук долго сидела, как закаменевшая. Новость ошеломила её. Сейчас, когда она только внешне заставляла себя выглядеть печальной и подавленной, а внутри уже оттаивала и оживала для счастья, — сейчас это было особенно ужасно.

Маяджик беззвучно заплакала.

— Ты чего? — спросила Узук, утирая ей слёзы подолом старенького платья. — Не бойся, ничего страшного не будет.

Маяджик показала ей гупбу, кончик конуса которой был немного помят:

— Вот… зубами я прикусила, когда слушала… Не заметила сама… Теперь Кыныш-бай не возьмёт её и муки не даст, а мама будет ругаться…

Стряхивая тяжёлую глыбу мыслей, Узук через силу улыбнулась и погладила девочку по голове.

— Из-за такой чепухи плакать не стоит. Если бы слёзы помогали, то потоки моих слёз уже давно потопили бы тех, кто сейчас мне копает могилу! От плача, светик мой, никому ещё пользы не было. Давай сюда твою миску!

Она наполнила миску мукой до краёв.

Маяджик смотрела на неё преданными глазами. Худенькие, острые коленки девочки выглядывали из прорех ветхого платьица. Узук поставила миску на пол, развязала чувал и вытряхнула из него два совсем крепких полушёлковых платья.

— Возьми, Мая! Вы наверно все свои вещи уже на муку променяли? Пусть одно из этих платьев мама носит сама, а второе для тебя перешьёт. Скажешь ей, что я бы сама перешила, но у меня может времени не хватить.

— А как же ты, гелнедже?

— Обо мне не беспокойся, у меня ещё много есть. Ты каждый вечер, как стемнеет, приходи потихоньку ко мне. Я тебе ещё кое-что подарю, а то ведь эти злодеи не отдадут мои вещи в добрые руки. Они даже заупокойной молитвы надо мной не прочитают, не похоронят на кладбище, а будут волочить мой труп по пыли и бросят где-нибудь в яму, как труп издохшей собаки!

Девочка снова заплакала, на этот раз от жалости к доброй гелнедже Узукджемал.

— Что станешь теперь делать? — спросила она сквозь слёзы.

— Что мне делать? — Узук тяжело вздохнула. — Не знаю, Маяджик. Наверно, на моём несчастном лбу это написано… Иди, не плачь… Только никому, кроме матери, не говори, что я дала тебе эти вещи, моя медовая. А завтра ещё приходи.

Девочка, всхлипывая, ушла.

Узук подошла к колыбельке сына и наклонилась над ним. Розовый пухлощёкий малыш спал и сладко причмокивал во сне. Крошечные пальчики его рук, словно перетянутые в суставах ниткой, тихо шевелились. Нежные, как хлопковый пух, волосёнки уже начали темнеть, но ещё курчавились смешными ягнячьими завитками.

Вот так, мой маленький, к твоей маме пришла чёрная смерть. Скоро придут злодеи, жаждущие напиться моей тёплой крови. Они ворвутся, как голодные псы или прокрадутся незаметно, как крадётся в темноте змея. Но они придут и окунут руки в мою кровь. А потом помоют их водой и скажут, что очистили. Не очистят! До дня Страшного Суда будет стекать с их пальцев кровь невинно загубленных ими!

Говорят, аллах создал людей для счастья, но дал им вместо этого страдания, и сердце его не сжимается от тех бедствий, которые обрушиваются на человека. Где же твоё сострадание, мой всемогущий бог? Когда мясник точит нож, неразумная овца спокойно кладёт голову на яму для стока крови. Но человек — не овца. Он слышит скрежет точимого ножа — и понимает значение этого звука. Он знает, что руки палача сильны, а сердце — твёрже камня и холоднее льда. Человек ожидает смерти и умирает ещё до того, как пришла она. Разве это можно вынести, господи! Ведь ты — милосердный и милостивый. Как ты допускаешь такое?!

Ах, сынок, мой единственный! Если бы я была грамотной, я написала бы на бумаге всю свою горькую жизнь и оставила бы эту бумагу тебе. Когда-то ты прочитал бы и всё понял. Или дал бы прочесть грамотному человеку. Но я не умею писать, и ты никогда ничего не узнаешь, мой маленький, как не знают многие сыновья о той страшной, незаслуженной участи, которая постигла их матерей. Нет, сын мой, ты должен узнать! Твой отец никогда не поверит в позор твоей матери! Он объяснит тебе, маленький, кто убил её и за что, он воспламенит твоё сердце, моя кровиночка!..