Маска Ктулху

Дерлет Август

Август Дерлет самый известный и значительный продолжатель дела Лавкрафта, он написал целый ряд повестей в мире Лавкрафта. Первым таким сборником и была «Маска Ктулху».

Сборник получился интересным, так что настройтесь на новую встречу с Ктулху и его приспешниками!

     Ктулху фхтагн!

 

Возвращение Хастура

 

I

На самом деле, все это началось очень давно. Насколько давно, я даже не осмеливаюсь гадать; но что касается моего собственного участия в событиях, которые погубили мне практику и заставили людей медицинской профессии сомневаться в самом моем рассудке, то все началось со смертью Амоса Туттла. Это случилось однажды ночью в конце зимы, когда предвестием весны подул южный ветер.

Именно в тот день я приехал по своим делам в древний Аркхэм, населенный призраками старых легенд. Туттл, узнав, что я в городе, от лечившего его доктора Эфраима Спрога, заставил врача позвонить в Льюистон-Хауз и вызвать меня в его мрачный особняк на Эйлзбери-Роуд, неподалеку от поворота на Иннсмут. Дом этот — не из тех, куда вообще хотелось бы заходить, но старик неплохо мне платил за то, что я терпел его постоянную угрюмость и причуды, а Спрог, к тому же, дал мне понять, что Амос Туттл умирает, и счет уже идет на часы.

Он в самом деле умирал. У него едва хватило сил жестом отправить Спрога за дверь, чтобы остаться со мной наедине, хотя заговорил он без труда, и голос его был довольно ясен.

— Вы знаете мое завещание, — произнес он. — Вы полните его до последней буквы.

Это завещание стало для нас подлинным яблоком раздора, поскольку в одном из пунктов говорилось, что прежде, чем единственный наследник Амоса — племянник Пол Туттл — предъявит свои права на особняк, весь дом должен быть уничтожен. Даже не снесен — именно уничтожен, причем вместе с некоторыми книгами, обозначенными в последних наставлениях номерами полок в библиотеке. Смертное ложе — не самое подходящее место, чтобы снова оспаривать такое бессмысленное условие, поэтому я просто кивнул, и он принял это как должное. Как же я впоследствии жалел, что не послушался его беспрекословно!

— И еще, — продолжал он. — Внизу лежит книга, которую вы должны вернуть в библиотеку Мискатоникского Университета.

Он сказал мне ее название. В то время оно мало о чем мне говорило; но с тех пор это слово приобрело для меня гораздо большее значение, чем я могу выразить словами, — символ вековечного ужаса, символ го-го, что приводит к безумию, лежащему за тончайшей вуалью прозы повседневной жизни. Это был латинский перевод жуткого «Некрономикона», написанного сумасшедшим арабом Абдулом Аль-Хазредом.

Я нашел книгу довольно легко. Последние два десятилетия Амос Туттл жил во всевозрастающем уединении, в окружении книг, собранных со всех концов света: по большей части то были старинные, источенные червями тексты с названиями, способными отпугнуть менее стойкого, — зловещий том «De Vermis Mysteriis» Людвига Принна, ужасное сочинение графа д'Эрлетта «Cultes des Ghoules», проклятая книга фон Юнцта «Unaussprechlichen Kulten». Тогда еще я не знал, насколько уникальны эти книги, как не понимал и бесценной редкости некоторых фрагментарных отрывков: жуткой «Книги Эйбона», пропитанных ужасом «Пнакотикских Рукописей», грозного «Текста Р'Лайха». За них, как я обнаружил, когда стал приводить в порядок бумаги Амоса Туттла после его смерти, он платил баснословные деньги. Но ни с чем не сравнима была сумма, за плаченная им за «Текст Р'Лайха», который пришел к нему из каких-то темных глубин Азии. Судя по записям, он отдал за него никак не меньше ста тысяч долларов; к тому же в расходном счете я нашел приписку, касавшуюся этого пожелтевшего манускрипта, которая в то время меня озадачила, но впоследствии у меня появилась весьма зловещая причина вспомнить ее: после указанной выше суммы паучьим почерком Амоса Туттла было отмечено: «в дополнение к обещанию».

Все эти факты не всплыли на поверхность до тех пор, пока Пол Туттл не вступил в права наследования, но и прежде имело место несколько странных случаев, которым по-хорошему следовало бы возбудить мое подозрение относительно легенд всей этой местности о некоей могущественной сверхъестественной силе, витающей около старого дома. Первое происшествие не имело никаких последствий по сравнению со всеми остальными. Просто когда я возвращал «Некрономикон» в библиотеку Мискатоникского Университета в Аркхэме, необычайно молчаливый библиотекарь сразу пропел меня прямиком в кабинет директора, доктора Лланфера, который без всяких околичностей потребовал от меня отчета, как эта книга оказалась в моих руках. Ни мало не сомневаясь, я объяснил ему и таким образом узнал, что этот редчайший том некогда не выносился из библиотеки, и что Амос Туттл на самом деле просто-напросто украл его в один из своих редких визитов сюда, не сумев убедить доктора Лланфера позволить ему взять книгу домой официально. К тому же, Амос был достаточно хитер и заблаговременно подготовил идеальную копию этой книги с переплетом, почти безупречным по сходству, с настоящими репродукциями титульного листа и первых страниц, сделанными по памяти. Работая в библиотеке с книгой безумного араба, он подменил своим дубликатом настоящий экземпляр и удрал с одной из двух имеющихся на Североамериканском Континенте подлинных копий этой пугающей книги; как известно, количество их во всем мире исчисляется пятью. Второе происшествие оказалось несколько более тревожным, хотя и оно несло на себе отпечаток обычных историй о домах с привидениями. Ночью, пока в гостиной еще лежало тело Амоса Туттла, мы с Полом то и дело слышали звук шагов. Но вот что было странным в этих шагах: они вовсе не походили на шаги человека, расхаживающего где-то по дому. Они могли принадлежать лишь какому-то существу с размерами, почти превышающими любые человеческие представления, — это существо как будто ходило под землей на огромном расстоянии от нас, и звук его шагов отдавался в доме лишь сотрясениями, доходя к нам из глубин земли. При чем, если я говорю о шагах, то единственно лишь от неспособности точнее описать эти звуки, ибо они не были просто шагами при ходьбе. Нет, то были хлюпающие, желеобразные звуки, какие издавала бы губка, если бы на нее давили таким весом, что следствием подобного шага было бы сотрясение всей земли в том месте, передававшееся нам, слышавшим его. Помимо странных звуков ничего больше не было, а через некоторое время и они затихли. Достаточно знаменательно, это произошло на заре того дня, когда тело Амоса Туттла, в конце концов, вынесли — правда, на сорок восемь часов раньше, чем мы первоначально рассчитывали. Звуки же мы отнесли на счет проседания почвы где-нибудь на дальнем побережье, и не только лишь потому, что не придавали им слишком большого значения, а из-за последнего происшествия, случившегося перед тем, как Пол Туттл официально вступил в права на следования и стал полноправным владельцем старого особняка на Эйлзбери-Роуд.

Это последнее шокировало больше остального, и из нас троих, знавших о нем, только я до сих пор жив. Доктор Спрог скончался ровно через месяц, день в день, а ведь тогда он бросил всего лишь один-единственный взгляд и сказал:

— Хороните его сейчас же!

Так мы и сделали, поскольку изменения в теле Амоса Туттла были немыслимо отвратительны и особенно кошмарны оттого, что они собою представляли. Ибо тело не подверглось никакому видимому тлению, а постепенно видоизменилось совершенно иначе — сначала оно покрылось какими-то зловещими переливами, потом потемнело и стало цвета эбенового дерева, а кожа на отекших руках и лице трупа проросла мельчайшими чешуйками. Подобным же образом менялась и форма его головы: казалось, череп удлиняется и принимает некое любопытное сходство с рыбьим. Все это сопровождалось слабым выделением вязкого запаха рыбы из открытого гроба. И то, что эти- изменения не были чистой игрой нашего воображения, поразительным образом подтвердилось, когда с течением времени тело было обнаружено в том месте, куда доставил его злобный посмертный обитатель. И там это тело, поддавшееся, наконец, совсем иному разложению, вместе со мной увидели и другие — увидели ужасные перемены, которые много о чем могли бы поведать им, благословенно не ведавшим о происходившем прежде. Но в те часы, когда Амос Туттл еще лежал в своем старом доме, у нас не возникло ни малейшего подозрения относительно того, чему суждено было произойти. Мы лишь поспешно закрыли гроб и еще поспешнее отвезли его в оплетенный плющом семейный склеп Туттлов на Аркхэмском кладбище.

Пол Туттл в то время уже приближался к пятидесяти годам, но, как и многие мужчины его поколения, лицо и фигуру имел как у двадцатилетнего юноши. Его возраст выдавали лишь легкие мазки седины на усах и висках. Это был высокий темноволосый человек, слегка полноватый, с честными голубыми глазами, которым годы ученых занятий не навязали необходимости очков. Он явно не был новичком в юриспруденции, поскольку быстро поставил меня в известность, что если я, как исполнитель воли его дядюшки, не буду расположен оставить без внимания тот пункт в его завещании, где говорится об уничтожении дома на Эйлзбери-Роуд, то он сможет опротестовать документ в суде на вполне оправданном основании, что Амос Туттл был психически ненормален. Я указал ему, что в таком случае ему пришлось бы выступать против нас с доктором Спрогом, но в то же самое время я отдавал себе отчет, что сама нелепость требования могла столь же хорошо сыграть и против нас; помимо этого, и сам я расценивал данный пункт завещания как до удивления вздорный в том, что касалось уничтожения здания, и не готов был оспаривать предполагаемый протест по столь незначительному поводу. Однако если бы я мог предвидеть, если бы я мог хотя бы помыслить об ужасе, который вслед за этим наступит, я выполнил бы последнюю волю Амоса Туттла вне всякой зависимости от каких бы то ни было решений суда. Тем не менее, ответственность за это упущение лежала не на мне одном.

Мы с Туттлом отправились к судье Уилтону и изложили ему суть дела. Он согласился с нами, что уничтожение дома представляется бессмысленным, и неоднократно намекнул на свое согласие с уверенностью Пола Туттла в том, что его покойный дядюшка был сумасшедшим.

— Старик был тронутым, сколько я его помню, — сухо сказал судья. — Что же касается вас, Хаддон, то можете ли вы встать перед судом и поклясться, что он был абсолютно нормален?

Несколько тягостно вспомнив о краже «Некрономикона» из Мискатоникского Университета, я вынужден был признать, что сделать этого не могу.

Так Пол Туттл вступил во владение особняком на Эйлзбери-Роуд, а я вернулся к своей юридической практике в Бостоне, не то чтобы разочарованный тем, как все вышло, но, однако, и не без какой-то затаенной тревоги, источника которой я не мог определить, не без незаметно подкравшегося ощущения надвигающейся трагедии, в немалой степени питаемого воспоминанием о том, что мы увидели в гробу Амоса Туттла прежде, чем запечатать его и закрыть в вековом склепе на Аркхэмском кладбище.

 

II

Через некоторое время мне снова довелось увидеть мансарды под двускатными крышами заклятого ведьмами Аркхэма и его георгианские баллюстрады, когда я приехал в город по делу одного клиента, чтобы по мочь защитить его владения в древнем Иннсмуте от непрошенных вторжений правительственных агентов и полиции, которые полностью взяли в свои руки этот осажденный призраками городок, отпугивающий от себя людей, хотя прошло уже несколько месяцев со времени таинственного уничтожения зданий в кварталах у самого моря, а также взрыва Дьявольского Рифа, над которым, казалось, постоянно висело облако ужаса. Эта тайна с тех нор тщательно охранялась и скрывалась от публики, хотя я знал о какой-то газетке, претендовавшей на то, что только из нее можно узнать подлинные факты об Иннсмутском Кошмаре — в ней была напечатана рукопись какого-то частного лица из Провиденса.

В то время проехать в Иннсмут было невозможно, потому что люди из Тайной Службы перекрыли все дороги; тем не менее, я представился нужным лицам и получил заверения, что собственность моего клиента будет полностью защищена, поскольку его владения рас полагаются на достаточном удалении от береговой линии. Поэтому я приступил к другим, более мелким делам в Аркхэме.

В тот день я отправился обедать в небольшой ресторанчик неподалеку от Мискатоникского Университета и, войдя во внутрь, услышал, что ко мне обращается чей-то знакомый голос. Я поднял голову и увидел доктора Лланфера, директора университетской библиотеки. Казалось, он был чем-то расстроен, и лицо его явно выдавало эту озабоченность. Я пригласил его отобедать со мной, но он отказался, однако сел за мой сто лик, примостившись как-то боком на краешке стула.

— Вы уже видели Пола Туттла? — отрывисто спросил он.

— Я собирался навестить его сегодня днем, — ответил я. — А что случилось?

Доктор Лланфер чуть-чуть покраснел, как мне показалось, немного виновато.

— Этого я не могу сказать, — осторожно ответил он. — Но в Архкэме распускаются какие-то мерзкие слухи. И «Некрономикон» снова исчез.

— Боже праведный! Но вы, конечно же, не можете обвинить Пола Туттла в том, что это он его взял? — воскликнул я удивленно и весело одновременно. — Я даже не могу себе представить, для какой цели ему может понадобиться эта книга.

— И все же она у Туттла, — настаивал доктор Лланфер. — Не думаю, однако, что он украл ее, и мне бы не хотелось быть понятым таким образом. Мне кажется, ему выдал ее на руки один из наших служителей, а теперь боится признаться в столь огромной своей ошибке. Как бы то ни было, книга не возвращена, и я боюсь, что нам придется самим идти за ней.

— Я мог бы спросить его об этом при встрече, — предложил я.

— Если вы это сделаете, то я заранее вам благодарен, — ответил директор с некоторой горячностью. — Насколько я понимаю, вам ничего не известно о тех слухах, которым сейчас здесь несть числа. — Я покачал головой. — Весьма вероятно они — не больше, чем порождение чьего-то творческого воображения, — продолжал он, но весь вид его говорил о том, что он не желает или не может принять столь прозаическое объяснение. — Все это выглядит так, будто люди, проходящие поздно ночью по Эйлзбери-Роуд, постоянно слышат странные звуки, которые совершенно очевидно доносятся из дома Туттла.

— Какие звуки? — спросил я, не без возникшего тут же дурного предчувствия.

— Отчетливо слышатся звуки шагов; однако, насколько я понимаю, никто не может с определенностью сказать, что это звуки именно шагов, если не считать одного молодого человека, который охарактеризовал их как «влажные» и еще сказал, что они звучат так, словно «что-то огромное идет поблизости по грязи и воде».

К этому времени я уже позабыл о странных звуках, которые мы с Полом Туттлом слышали в ночь после смерти старого Амоса, но тут ко мне целиком возвратилось воспоминание о том, что я сам тогда слышал. Боюсь, я чуть-чуть себя выдал, поскольку директор библиотеки заметил мой внезапный интерес. К счастью, он предпочел истолковать его в том смысле, что до меня в действительности дошли какие-то местные слухи — вопреки моему предыдущему утверждению. Я предпочел не исправлять его заблуждения и одновременно испытал острейшее желание более ничего об этом деле не слышать. Поэтому я не стал расспрашивать его о дальнейших подробностях, и он, в конце концов, поднялся из-за стола и отправился по своим делам, еще раз напомнив о моем обещании спросить у Пола Туттла о пропавшей книге. Его рассказ, каким бы пустячным он ни казался, зазвенел во мне сигналом тревоги. Я не мог не припомнить многочисленных мелочей, которые удерживала память: шаги, что мы слышали, странный пункт в завещании Амоса Туттла, жуткие метаморфозы его трупа. Уже тогда в моем мозгу зародилось слабое подозрение, что во всем этом начинает проявляться некая зловещая цепь событий. Мое естественное любопытство возросло, хотя и не без известного привкуса отвращения и сознательного желания отступиться. Я почувствовал возвращение старого подспудного ощущения надвигавшейся трагедии, но все же был полон решимости увидеть Пола Туттла как можно скорее.

Дела в Аркхэме заняли у меня всю вторую половину дня, и только лишь в сгустившихся сумерках я оказался у массивных дубовых дверей старого дома Туттлов на Эйлзбери-Роуд. На мой довольно-таки повели тельный стук вышел сам Пол: он остановился в дверях, подняв лампу и вглядываясь в надвигающуюся ночь.

— Хаддон! — воскликнул он, распахивая дверь пошире. — Входите же!

В том, что он действительно был рад меня видеть, я нисколько не сомневался, ибо нота энтузиазма в его голосе исключала какие-либо иные предположения. Сердечность его приветствия также утвердила меня в намерении не передавать ему тех слухов, которые до меня дошли, и перейти к расспросам о «Некрономиконе», лишь когда представится удобный повод. Я вспомнил, что незадолго до смерти дяди Туттл работал над филологическим трактатом, касающимся развития языка индейцев племени сак, и решил сперва поинтересоваться этой работой, как будто ничего более важного в настоящее время не происходило.

— Вы уже поужинали, я полагаю, — сказал Туттл, проводя меня через вестибюль в библиотеку.

Я ответил, что поел в Аркхэме.

Он поставил лампу на стол, заваленный книгами, отодвинув при этом на край кипу каких-то бумаг. Пригласив меня сесть, он опустился на то место, которое, очевидно, покинул, чтобы открыть мне дверь. Теперь я заметил, что вид у Туттла был несколько несвежий и что он давно не брился. К тому же, он еще больше прибавил в весе, что, без сомнения, явилось следствием его усидчивых научных занятий, вынужденного постоянного пребывания в четырех стенах и недостатка физических упражнений.

— Как движется ваш трактат о саках? — спросил я.

— Я отложил его, — коротко ответил он. — Возможно, я снова вернусь к нему попозже. В настоящее время я занялся кое-чем гораздо более важным, насколько важным, я пока даже не могу сказать.

Я стал замечать, что разложенные вокруг книги были отнюдь не теми научными томами, которые я видел на его рабочем столе прежде; с легкой опаской я обнаружил, что это были- книги, приговоренные к уничтожению в подробнейших инструкциях дяди Туттла, а чтобы понять это, достаточно было одного взгляда на полки, зиявшие пустотами именно в тех местах, о которых говорилось в завещании.

Туттл как-то слишком нетерпеливо повернулся ко мне и понизил голос, словно боясь, что его могут подслушать:

— Дело в том, Хаддон, что предмет моих настоящих занятий колоссален — гигантское буйство воображения. Вот только я уже не столь уверен, что это действительно воображение — на самом деле, все гораздо серьезнее. Я долго ломал голову над этим пунктом в дядином завещании: никак не мог взять в толк, почему он хотел, чтобы лом непременно уничтожили. Я совершенно справедливо допустил, что причина должна скрываться где- то на страницах тех книг, что он так тщательно наметил к уничтожению. — Он показал рукой в сторону древней инкунабулы, лежавшей перед ним. — Поэтому я изучил их и теперь могу вам сказать, что обнаружил там вещи невероятнейшей странности, такой причудливый кошмар, что я иногда даже сомневаюсь, стоит ли мне продолжать углубляться в эту тайну. Честно говоря, Хаддон, это самое невообразимое дело, с которым я когда-либо сталкивался, и, должен сказать, оно потребовало значительных исследований, вовсе не связанных с теми книгами, что собирал дядя Амос.

— В самом деле, — сухо вымолвил я. — Осмелюсь предположить, что вам пришлось для этого много путешествовать.

Он покачал головой:

— Вовсе нет, если не считать единственного похода в библиотеку Мискатоникского Университета. Я обнаружил, что с таким же успехом всеми этими делами можно заниматься посредством почты. Вы помните дядины бумаги? Так вот, в них я нашел, что он заплатил сотню тысяч за некую рукопись в переплете — из человеческой кожи, кстати, вместе с загадочной припиской: «в дополнение к обещанию». Я задался вопросом, что же за обещание мог дать дядя Амос и кому: тому ли, у кого он приобрел этот «Текст Р'Лайха», или же кому-то другому. После чего я занялся поисками имени человека, который продал ему книгу, и, в конце концов, обнаружил его вместе с адресом. Это оказался некий китайский жрец из Внутреннего Тибета. Я написал ему. Неделю назад пришел ответ. — Он наклонился куда-то вбок и стал шарить в куче бумаг на столе, пока не нашел то, что искал, и не протянул мне. — Я написал ему от имени дяди, как будто не вполне доверял этой сделке, как будто забыл или же хотел избежать выполнения данного обещания. Его ответ был столь же загадочен, как и дядина приписка.

Это и в самом деле было так, ибо на смятом листке, который он передал мне, не было ничего, кроме одной-единственной строки, написанной странным угловатым почерком, без подписи и даты: «Дать пристанище Тому, Кто Нe Может Быть Назван».

Вот теперь я посмотрел на Туттла так, что изумление явно отразилось у меня в глазах, — потому что он, прежде чем ответить на мой немой вопрос, улыбнулся:

— Вам кажется, что это лишено всякого смысла, правда? Мне тоже так казалось, когда я в первый раз взглянул на записку. Но так было недолго. Чтобы понять, что произойдет дальше, вам нужно знать хотя бы краткий очерк этой мифологии — если это действительно всего лишь мифология, — ибо в ней и кроется тайна. Очевидно, что мой дядюшка Амос знал и верил во все это, ибо различные пометки, разбросанные по полям его запретных книг, говорят о знании, намного превосходящем мое. Столь же очевидно, что мифология эта имеет общие источники с нашей легендарной Книгой Бытия, но действительное сходство между ними весьма невелико. Иногда меня так и подмывает сказать, что эта мифология намного старше любой другой — вполне определенно, в том, чего она не договаривает, она заходит намного, намного дальше их и становится поистине космической мифологией вне времени и возраста. Существа ее — двух природ, и только двух: это или «Старые», или древние, или Старшие Боги космического добра, или существа космического зла, носящие множество имен, принадлежащие к различным группам; они как бы ассоциируются с основными элементами и в то же время превосходят их. Так, есть Существа воды, спрятанные в глубинах; Существа Воздуха, с самого начала таившиеся за пределами времени; Существа Земли, ужасные ожившие останки отдаленных эонов. Невероятно давно Старые Боги отлучили всех Богов Зла от космических пространств, заточив их во множестве мест. Но с ходом времени Боги Зла породили себе адских приспешников, которые начали подготавливать им возвращение к величию. Старые Боги безымянны, но очевидно, что их сила всегда будет достаточно велика для того, чтобы сдерживать силу других.

Так вот, среди Богов Зла, видимо, противоречия так же часты, как и среди меньших тварей. Существа Воды противостоят Существам Воздуха, Существа Огня — противники Существ Земли; но, тем не менее, все вместе они ненавидят и боятся Старших Богов и никогда не оставляют надежды разгромить тех когда-нибудь в будущем. В бумагах моего дяди Амоса есть множество таких страшных имен, написанных его неразборчивым почерком: Великий Ктулху, Озеро Хали, Цатоггуа, Йог-Сотот, Ньярлатотеп, Азатот, Хастур Неизрекаемый, Юггот, Алдонес, Тале, Альдебаран, Гиады, Каркоза и другие. Вое эти имена можно разделить на смутно определенные классы, если судить по дядюшкиным за меткам, которые теперь стали мне понятны, — хотя очень многие из существующих поныне загадок я не могу даже надеяться разгадать; а многие заметки, к тому же, написаны на языке, которого я не знаю, — вместе с таинственными и странно путающими символа ми и знаками. Но из того, что я успел познать, можно понять, что Великий Ктулху — одно из Существ Воды, а Хастур принадлежит к тем, кто без устали скитается по звездным пространствам; столь же возможно по туманным намекам в этих запрещенных книгах понять и то, где некоторые из таких существ обитают. Так, я могу говорить, что, по этой мифологии, Великий Ктулху был изгнан и заточен под моря Земли, а Хастур — во внешний космос, в то место, «где висят черные звезды», и это место определяется как Альдебаран в Гиадах и упоминается Чемберсом, хотя тот и повторяет в этом «Каркозу» Бирса.

А теперь что касается записки от тибетского жреца: в свете всех этих вещей один факт должен стать совершенно ясен. Хаддон, вне всякой тени сомнения, совершенно определенно, «Тот, Кто Не Может Быть Назван»— не кто иной, как сам Хастур Неименуемый!..

Я вздрогнул оттого, что его голос вдруг прекратил звучать: в его настойчивом шепоте было что-то гипнотическое, что-то убеждало меня гораздо сильнее, чем власть самих слов. Где-то глубоко, в тайниках моего разума отозвался некий аккорд — отозвался мнемонической связью, которой я не мог пренебречь, но не мог и проследить ее: она оставила меня с ощущением беспредельной древности — как некий космический мост, уводящий в иное место и время.

— Это представляется логичным, — наконец, опасливо вымолвил я.

— Логичным! Хаддон, этого пока нет, так просто должно быть! — воскликнул он.

— Допустим, — сказал я. — Ну и что?

— Почему допустим? — быстро продолжал он. — Мы установили, что мои дядя Амос дал обещание подготовить пристанище к возвращению Хастура из той части внешнего космоса, где тот сейчас заточен. Где это пристанище, каким именно может быть такое место, до сих пор меня не касалось, хоть я, возможно, и могу об этом догадаться. Но сейчас не время для догадок, — и все же, если судить по другим имеющимся в наличии свидетельствам, может показаться, что кое-какие умозаключения вполне допустимы. Первейшее и важнейшее из них — это само явление двойной природы: то есть, следует, что нечто непредвиденное предотвратило возвращение Хастура в течение жизни моего дядюшки, и одновременно какое-то другое существо проявило себя. — Тут он взглянул на меня с необычайной открытостью и без малейшей нервозности. — Чтокасается свидетельств такого проявления, то я сейчас лучше не стану этого касаться. Достаточно сказать лишь одно: я верю, что у меня подобные свидетельства имеются. Итак, я возвращаюсь к своей первоначальной посылке. Среди пометок, сделанных дядей на полях книг, две или три особенно замечательных содержатся в «Тексте Р'Лайха»; и в самом деле, в свете того, что нам уже известно или что можно оправданно предположить, эти записи весьма зловещи и исполнены угрозы. — Говоря так, он раскрыл древнюю рукопись и обратился к месту, довольно близкому к началу повествования. — Теперь смотрите, Хаддон, — сказал он, и я поднялся с места и склонился у него над плечом, глядя на паучий, почти совершенно неразборчивый почерк, который я хорошо знал, — почерк старого Амоса Туттла. — Видите подчеркнутую строку в тексте: «Фх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'Лайх вгах'нагл фхтагн» — и то, что следует за этим, написанное дядиной рукой: «Его приспешники готовят путь, и он больше не видит снов? (ЖИ:2/28)», и далее — то, что написано относительно недавно, если судить по дрожанию пера, вот это, одно-единственное сокращение: «Иннс!» Очевидно, что это не означает ничего, если не переводить текста. Когда я впервые увидел эту запись, я и впрямь не мог ничего понять, я обратил свое внимание к цитате со сноской. Немного спустя мне удалось расшифровать сокращение: сноска отсылала меня к популярному журналу «Жуткие Истории»— к номеру за февраль 1928 года.

Пол открыл журнал, положив его рядом с бессмысленным текстом и частично накрыв им строки, которые у меня на глазах уже начинали окутываться жуткой атмосферой таинственных веков. Под рукой Туттла теперь лежала первая страница истории, настолько очевидно относящейсяк этой невероятной мифологии, что я невольно вздрогнул от изумления. Название было не совсем закрыто его ладонью: «Зов Ктулху» Г.Ф. Лавкрафта. Но Пол не стал долго задерживаться на первой странице; он перелистывал журнал, пока не углубился в самое сердце истории. Там он сделал паузу, и моему удивленному взору открылась та же самая строка, которую невозможно было прочесть в невероятно редкой «Тексте Р'Лайха», на котором теперь покоился журнал рядом с корявой записью Амоса Туттла. Абзацем ниже было приведено то, что могло быть только переводом с совершенно неизвестного нам языка «Текста»: «В своем доме в Р'Лайхе мертвый Ктулху ждет, видя сны».

— Вот вам и отгадка, — с некоторым удовлетворением подвел итог Туттл. — Ктулху тоже ждал часа своего нового появления — сколько эонов, никому не дано узнать. Но мой дядя сомневался, действительно ли Ктулху по-прежнему лежит и видит сны, и поэтому записал и дважды подчеркнул те буквы, которые могут значить только одно: «Иннсмут!» Все это, вместе с теми ужасными вещами, на которые отчасти намекает вот эта история, хоть и претендующая на то, что она — всего лишь вымысел, открывает нам глаза на немыслимый ужас, на некое вековечное зло.

— Господи Боже мой! — невольно воскликнул я. — Но вы ведь не думаете, что эта фантазия сейчас воплощается в жизнь?

Туттл обернулся ко мне; взгляд его был до странности далеким:

— Что я думаю, Хаддон, не имеет значения, — сурово ответил он. — Но есть то, что мне самому бы очень хотелось знать: что произошло в Иннсмуте? Что происходило там все эти годы, что так отпугивало от него людей? Почему этот, некогда процветавший, порт впал в запустение, почему половина его домов брошена, а не движимость в нем практически ничего не стоит? И чего ради правительственные агенты квартал за кварталом взрывают прибрежные постройки, дома и склады? И, наконец, какова была причина того, что подводную лодку отправили торпедировать разные участки открытого моря за Дьявольским Рифом на выходе из гавани Иннсмута?

— Я ничего об этом не знаю, — ответил я.

Но он не обратил на мои слова внимания; его голос, неуверенный и дрожащий, стал чуть громче:

— Я могу вам сказать это, Хаддон. Именно это написал мой дядя Амос: Великий Ктулху восстал вновь!

Какой-то миг я молчал, потрясенный услышанным. Потом промолвил:

— Но ведь он ждал Хастура…

— Именно, — четко и профессионально согласился со мной Туттл. — В таком случае, мне бы хотелось знать, кто или что ходит в земле под домом в те темные часы, когда встает Фомальгаут, а Гиады склоняются на восток.

 

III

После этих слов Туттл резко сменил тему разговора. Он начал расспрашивать меня о моих делах, о практике и, в конце концов, когда я уже поднялся, чтобы откланяться, стал уговаривать меня остаться на ночь. На это я, подумав, согласился, правда, не без некоторой неохоты, и он сразу же вышел приготовить мне комнату. Я воспользовался представившейся возможностью более тщательно исследовать его рабочий стол: нет ли там «Некрономикона», пропавшего из библиотеки Мискатоникского Университета. На столе книги не было, но, подойдя к полкам, я легко обнаружил ее там. Едва я успел снять том, чтобы внимательнее посмотреть, та ли это копия, как в комнату вновь вошел Туттл. Он быстро взглянул на книгу у меня в руках и слегка улыбнулся.

— Я бы хотел, чтобы утром, когда будете уходить, вы захватили ее с собой к доктору Лланферу, — обыденно сказал он. Теперь, когда я переписал себе весь текст, она мне больше не нужна.

— Я с радостью сделаю это, — ответил я с облегчением, оттого, что это дело можно уладить так быстро.

Вскоре после нашего разговора я удалился в комнату на втором этаже, которую он для меня приготовил. Пол проводил меня до двери и задержался на секунду дольше, как будто словам, готовым сорваться с его языка, не было позволено покидать рта. Ибо прежде, чем уйти, он еще раз или два обернулся ко мне, пожелал спокойной ночи и, в конце концов, вымолвил то, что не давало ему покоя:

— Да, кстати… Если вы ночью что-нибудь услышите, Хаддон, не тревожьтесь. Что бы это ни было, оно безвредно… пока.

И только когда он ушел, и я остался один в своей комнате, на меня снизошло значение тех слов, что он сказал, и того, как он их произнес. Мне стало понятно, что в них было подтверждение тех диких слухов, которые наводняли Аркхам, и что Туттл говорил со мной вовсе не без затаенного страха. Задумавшись, я мед ленно разделся и облачился в пижаму, которую Туттл разложил для меня на кровати; мой ум ни на минуту не отклонялся от мыслей о зловещей мифологии древних книг Амоса Туттла. Я вообще никогда не принимаю скоропалительных решений, а сейчас и подавно не был склонен размышлять быстро. Несмотря на очевидную абсурдность всей этой мифологической конструкции, она все же была выстроена достаточно хорошо для то го, чтобы заслужить чего-то большего, нежели просто мимолетного внимания. К тому же, мне было ясно, что Туттл более чем наполовину убежден в ее истинности. Уже этого одного мне было достаточно, чтобы задуматься, ибо прежде Пола Туттла всегда отличала тщательность в исследованиях, а его опубликованные работы никогда не подвергались критике за неточности даже в самых малых деталях. Как результат столкновения со всеми этими фактами, я, по крайней мере, готов был допустить, что у мифологической структуры, очерченной для меня Полом Туттлом, были какие-то основания. Что же касалось ее истинности или ошибочности, то, разумеется, тогда еще я не мог положиться даже на пределы собственного разума: поскольку, стоит человеку принять или отвергнуть что-либо у себя в уме, впоследствии ему вдвойне — нет, втройне — сложнее будет избавиться от своего умозаключения, каким бы пагубным для него оно ни оказалось.

Размышляя так, я лег в постель и стал ожидать прихода сна. Ночь темнела и углублялась, хотя сквозь легкие занавеси на окне я видел, что небо усыпано звездами, высоко на востоке взошла Андромеда, а осенние созвездия начинают подниматься из-за горизонта.

Я был уже на грани сна, когда, вздрогнув, очнулся от звука, который, насколько я потом понял, доносился до моего слуха некоторое время, но лишь теперь я осознал полное его значение: слабо подрагивавшая поступь какого-то гигантского существа отдавалась вибрациями по всему дому, однако звук этот исходил не откуда-то поблизости, а с востока, и на какое-то мгновение я в смятении решил, что из морских глубин восстало нечто и шагает вдоль берега по мокрому песку.

Но стоило мне приподняться на локте и вслушаться более пристально, как иллюзия рассеялась. Какой-то миг вообще не было ни звука; затем шаги послышались снова: нерегулярный, ломаный ритм — шаг, пауза, два шага довольно быстро друг за другом, странное чмоканье… Обеспокоенный, я поднялся и подошел к открытому окну.

Ночь стояла теплая, почти душная; воздух был не подвижен. Далеко на северо-востоке луч прожектора описывал в небе дугу, а с севера доносилось слабое гудение ночного самолета. Перевалило уже за полночь; низко на востоке сверкали красный Альдебаран и Плеяды, но в то время я еще не мог связать те странности, которые слышал, с появлением над горизонтом Гиад. Это пришло позже.

Звуки, между тем, нисколько не ослабевали, и мне, в конце концов, стало ясно, что шаги, на самом деле приближаются к дому, каким бы медленным ни было их продвижение. Я не мог сомневаться также и в том, что они доносятся со стороны моря, поскольку в этой местности не было никаких сложных конфигураций рельефа, которые могли бы изменить направление распространения звука.

Я снова начал думать о похожих шагах, которые мы слышали, пока тело Амоса Туттла еще лежало в доме, хотя и не мог, конечно, припомнить, что точно так же низко, как сейчас на восток, Гиады склонялись тогда на запад. Если эти шаги сейчас как-то и отличались, то я не мог определить, как именно, если не считать того, что теперь они казались как-то ближе, но близость эта была не столько физической, сколько психической. Убеждение мое в этом стало настолько сильным, что во мне начало нарастать беспокойство, в котором уже сквозил ничем не прикрытый страх: я не мог оставаться на месте и подавлять в себе дикое желание идти искать чьего-нибудь общества. Я быстро подошел к двери: комнаты, открыл ее и тихо вышел в коридор, чтобы найти хозяина дома.

И тут же сделал новое открытие. Все время, пока я находился в комнате, те звуки, что я слышал, вне всякого сомнения, доносились с востока, и только слабая, почти неощутимая дрожь отдавалась в старом доме. Но сейчас, во тьме коридора, куда я вышел без лампы, я начал понимать, что как звуки, так и сотрясения исходят откуда-то снизу — не из-под самого дома, нет, источник их располагался гораздо ниже: они поднимались будто бы из каких-то глубоких подземелий. Напряжение моих нервов возрастало, пока я стоял в темноте, пытаясь взять себя в руки, как вдруг увидел слабое свечение, поднимавшееся со стороны лестницы. Я сразу же бесшумно двинулся в ту сторону, перегнулся через перила и увидел, что свет идет от электрической свечи, которую держит в руке Пол Туттл. Он стоял в нижнем зале в халате, хотя мне даже сверху было видно, что он так и не раздевался. Свет, падавший ему на лицо, обнажал всю напряженность его внимания: вслушиваясь, он слегка склонил голову набок и стоял так все время, пока я на него смотрел.

— Пол! — наконец позвал я громким шепотом.

Он сразу вскинул голову и увидел мое лицо, без сомнения, хорошо освещенное свечой в его руке.

— Вы слышите? — спросил он.

— Да… Ради Бога, что это?

— Я уже слышал такое, — ответил он. — Спускайтесь сюда.

Я сошел в зал и остановился подле него. Несколько мгновений он изучал меня, пытливо и пристально.

— Вы не боитесь, Хаддон? — Я покачал головой.

— Тогда пойдемте со мной.

Он повернулся и повел меня в глубь дома; мы стали спускаться в подвалы. Звуки, раздававшиеся все это время, набирали громкость, как будто на самом деле приближались к дому, словно их источник действительно находился прямо под нами, и теперь очевидным становилось не только определенное сотрясение самого здания, но и колыхание всей почвы вокруг него. Было так, словно некий подземный беспорядок избрал именно это место на поверхности земли для того, чтобы проявиться. Но Туттла это, судя по всему, не беспокоило — несомненно, потому, что он уже испытал такое прежде. Он сразу прошел через первый и второй подвалы в третий, расположенный несколько ниже остальных и, вероятно, построенный позднее, чем два первых, но облицованный такими же блоками известняка, скрепленными цементом.

В самом центре нижнего подвала он остановился и внимательно прислушался. Звуки в тот момент достиг ли такой силы, что казалось, будто весь дом захвачен круговоротом вулканической активности; только его опоры оставались нетронутыми, а балки над нашими головами вибрировали и вздрагивали, скрипели и стонали от того громадного напряжения, что проявлялось в почве под нами и вокруг нас. И даже каменный пол погреба казался живым под моими босыми ногами. Но затем нам стало чудиться, что звуки шагов отступили на задний план, хотя в действительности они, конечно, нисколько не утихли, а просто мы несколько привыкли к ним, и наши уши начинали настраиваться на иные звуки в ином ключе — они тоже поднимались снизу, как будто с огромного расстояния, означая собой некое неизбывно отвратительное, адское коварство. Эти новые звуки постепенно обволакивали нас.

Их первые свистящие ноты не были достаточно ясны, чтобы оправдать какие бы то ни было догадки по поводу их происхождения, и мне пришлось вслушиваться в них несколько минут, чтобы понять: зловещий свист или хныканье, вплетавшиеся в общую какофонию, принадлежат чему-то живому, некоему мыслящему существу, ибо через какое-то время они переросли в грубые и неприятные слова, неясные и неразборчивые, хотя слышно их было хорошо. Туттл уже поставил свечу, опустился на колени и теперь полулежал на полу, приложив ухо к каменной плите.

Повинуясь его жесту, я сделал то же самое и обнаружил, что звуки из-под земли стали более узнаваемы ми, хотя и не менее бессмысленными. Сперва я не слышал ничего, кроме невнятных и, вероятно, бессвязных завываний, на которые накладывалось зловещее пение. Позднее я записал его вот так: «Йяа! Йяа!.. Шуб-Ниггурат… Угф! Ктулху фхтагн!.. Йяа! Йяа! Ктулху!»

Но то, что я несколько ошибался относительно, по меньшей мере, одного из этих звуков, я вскорости понял. Само по себе имя «Ктулху» слышалось хорошо, не смотря на ярость нараставшего вокруг нас шума; но слово, певшееся за ним следом, казалось несколько длиннее, чем «фхтагн». К нему как будто прибавлялся лишний слог, но я все же не был уверен, что этого слога там не было с самого начала. Вот пение стало еще яснее, и Туттл извлек из кармана блокнот и карандаш и что-то записал:

— Они говорят «Ктулху нафлфхтагн».

Судя по выражению его лица и по глазам, в которых слабо засветилось воодушевление, эта фраза о чем-то ему говорила, но для меня она не означала ничего. Я смог узнать лишь ту ее часть, которая по своему характеру была идентична словам, впервые увиденным мною в кошмарном «Тексте Р'Лайха», а после этого — в журнале, где их перевод указывал на значение «Ктулху ждет, видя сны». Мое очевидное непонимание, судя по всему, напомнило моему хозяину, что его познания в филологии намного превосходят мои, ибо он слабо улыбнулся и прошептал:

— Это не что иное, как отрицательный оборот.

И даже тогда я не сразу понял, что он имел в виду. Подземные голоса, оказывается, пели вовсе не то, что я думал, а «Ктулху больше не ждет, видя сны»! Теперь вопрос о том, верить в это или нет, уже не стоял, ибо происходившее имело явно нечеловеческие истоки и не допускало иного решения, кроме того, которое было как угодно отдаленно, но так или иначе связано с невероятной мифологией, столь недавно истолкованной мне Туттлом. К тому же, теперь, словно свидетельств осязания и слуха было недостаточно, подвал наполнился странным гнилостным духом, перебиваемым тошнотворно сильным запахом рыбы, — очевидно, вонь сочилась сквозь сам пористый известняк.

Туттл потянул носом почти одновременно со мной, и я с опаской наблюдал, как его черты напряглись от тревоги гораздо сильнее, чем прежде. Какой-то миг он лежал спокойно; потом тихо поднялся, взял свечу и, ни слова не говоря, на цыпочках пошел прочь из подвала, поманив меня за собой.

Только когда мы снова оказались наверху, он осмелился заговорить:

— Они ближе, чем я думал, — задумчиво произнес он.

— Это Хастур? — нервно спросил я. Но он покачал головой:

— Это не может быть он, поскольку проход внизу ведет только к морю, и часть его, без сомнения, затоплена. Следовательно, это может быть лишь одно из Существ Воды — из тех, что спаслись там после того, как торпеды уничтожили Дьявольский Риф под Иннсмутом, которого все боятся. Это может быть сам Ктулху или те, кто служит ему, как Ми-Го служат в твердынях льда, а люди Тчо-Тчо — на тайных плоскогорьях Азии.

Поскольку спать все равно было невозможно, мы уселись в библиотеке, и Туттл нараспев стал рассказывать о тех странных вещах, на которые он наткнулся в старинных книгах, некогда принадлежавших его дядюшке. Мы сидели и ждали зари, а он говорил о кошмарном Плоскогорье Ленг, о Черном Лесном Козле и Тысяче Младых, об Азатоте и Ньярлатотепе, Могучем Посланнике, который бродит по звездным пространствам в обличье человека, об ужасном и дьявольском Желтом Знаке, о легендарных башнях таинственной Каркозы, где обитают призраки, о страшном Ллойгоре и ненавистном Жхаре, о Снежной Твари Итакве, о Чогнаре Фогне и Н'гха-Ктуне, о неведомом Кадате и Грибах Юггота, — так говорил он, час за часом, а звуки снизу не прекращались, и я слушал, объятый смертельным ужасом. Однако страхи мои были преждевременны: с утренней зарей звезды поблекли, а возмущения внизу постепенно замерли, затихли, удалились куда-то на восток, в сторону океанских глубин, и я, в конце концов, ушел к себе в комнату. Мне не терпелось поскорее одеться и покинуть этот дом.

 

IV

Прошло чуть больше месяца, и я снова ехал через Аркхэм в дом Туттла: Пол прислал мне срочную открытку, где его дрожащей рукой было нацарапано лишь одно слово: «Приезжайте!» Если бы он даже и не написал мне, я бы все равно счел своим долгом вернуться в старый особняк на Эйлзбери-Роуд, несмотря на отвращение к потрясающим душу исследованиям Туттла и на мой собственный страх, который, насколько я теперь чувствовал, еще более обострился. И все же я, как мог, откладывал эту поездку с тех пор, как окончательно решил, что мне следует попробовать и убедить Туттла отказаться от дальнейших изысканий в области этой потусторонней мифологии, — то есть, до того дня, когда я получил его открытку. Утром в «Транскрипте» я прочел невнятное сообщение из Аркхэма; я бы и вовсе его не заметил, если бы не маленький заголовок, привлекший мой взор: «Бесчинство на Аркхэмском кладбище». И под ним: «Взломан склеп Туттлов». Само сообщение было кратким и мало что добавляло к заголовку:

«Как было обнаружено сегодня утром, вандалы взломали и частично разгромили семейный склеп Туттлов на Аркхэмском городском кладбище. Одна стена уничтожена практически полностью и восстановлению не подлежит. Сами саркофаги также потревожены. Сообщается, что пропал саркофаг покойного Амоса Туттла, но официального подтверждения к часу выхода этого номера в свет мы не имеем».

Сразу же по прочтении этой смутной информации, меня охватило сильнейшее беспокойство, источника которого я не мог определить. Однако я сразу почувствовал, что акт вандализма, совершенный в склепе, — далеко не обычное преступление; и я не мог не связать его в уме с происшествиями в старом доме Туттлов. Поэтому я решился ехать в Аркхэм немедленно и встретиться с Полом Туттлом прежде, чем почтальон принес его открытку. Краткое послание встревожило меня еще сильнее, если встревожить меня сильнее было вообще возможно, и в то же время убедило в том, чего я страшился, — что между вандализмом на кладбище и подземными хождениями под особняком на Эйлзбери-Роуд существовала какая-то отвратительная связь. Однако я чувствовал в себе глубочайшее нежелание покидать Бостон: меня не оставлял неощутимый страх невидимой опасности, грозившей из неведомого источника. Но долг, тем не менее, перевесил мои опасения, и я отправился в путь, как бы сильно он ни пугал меня.

Я прибыл в Аркхэм днем и сразу же отправился на кладбище, исполняя функции поверенного в делах, что бы удостовериться в размерах нанесенного ущерба. У склепа поставили полицейский пост, но мне было позволено осмотреть участок, как только моя личность была установлена. Как я обнаружил, газетное сообщение поразительно не соответствовало истине, ибо от склепа Туттлов остались практически одни руины, саркофаги стояли незащищенными от солнечного тепла, а некоторые из них были вообще разбиты так, что обнажились бренные кости, содержавшиеся внутри. Хотя гроб Амоса Туттла и впрямь исчез в ночи, днем его нашли в открытом поле примерно в двух милях к востоку от Аркхэма. Он лежал слишком далеко от дорог, чтобы его можно было туда как-либо привезти. Его появление в том месте было еще более таинственным, чем казалось, когда гроб только нашли: ибо расследование показало, что через поле к нему вели следы — некие громадные углубления в земле, расположенные через широкие интервалы, причем некоторые из этих следов были до сорока футов в диаметре! Похоже было, будто шло какое-то чудовищное по своим размерам существо, хотя, признаюсь, подобная мысль посетила только меня одного. Что касается остальных, то провалы в земле остались для них загадкой, на которую не могли пролить свет даже самые невероятные предположения касательно их происхождения. Отчасти, вероятно, тайна усугублялась благодаря иному поразительному факту, установленному немедленно по нахождении гроба: тела Амоса Туттла в нем не было. Поиски в прилегающей местности никакого результата не дали. Вот это я и узнал от смотрителя кладбища перед тем, как отправиться на Эйлзберb-Роуд. Пока я шел к дому, я запрещал себе размышлять далее об этих невероятных событиях до тех пор, пока не переговорю с Полом Туттлом.

На сей раз на мой стук долго никто не отзывался, и я уже начал было тревожиться, не случилось ли с ним чего-нибудь, когда расслышал за дверью слабое шуршание и сразу следом — приглушенный голос Туттла:

— Кто здесь?

— Хаддон, — отозвался я, и мне показалось, что с той стороны раздался вздох облегчения.

Дверь открылась, и, лишь закрыв ее за собой, я увидел, что в нижнем зале царит ночная тьма, что окно в дальнем его конце плотно занавешено, и что в длинный коридор не падает совершенно никакого света из комнат, которые в него выходят. Я воздержался от вопроса, готового сорваться у меня с языка, и повернулся к Туттлу. Мои глаза не сразу овладели неестественной тьмой: прошло несколько мгновений, прежде чем я смог различить его, и меня поразило будто электрическим током. Туттл изменился. Из высокого прямого человека в расцвете сил он превратился в согбенного грузного старика грубой и слегка отталкивающей наружности, выдававшей возраст, намного превышавший его подлинные года. Первые же его слова наполнили меня острой тревогой:

— Теперь быстро, Хаддон. У нас не очень много времени.

— Что такое? Что случилось,

Он не ответил и повел меня в библиотеку, где тускло горела электрическая свеча.

— Я сложил в этот пакет некоторые из самых ценных книг моего дяди — «Текст Р'Лайха», «Книгу Эйбона», «Пнакотикские Рукописи» и еще кое-что. Они должны быть сегодня же доставлены в библиотеку Мискатоникского Университета вами собственноручно и отныне считаться собственностью библиотеки. А вот здесь — конверт, в который вложены некоторые указания для вас на тот случай, если мне не удастся связаться с вами лично или по телефону. Вы видите, я установил его сразу же после вашего последнего посещения — сегодня до десяти часов вечера. Я полагаю, вы остановились в Льюистон-Хаузе? Так вот, слушайте меня внимательно: если я не позвоню вам туда сегодня до десяти часов, без колебания выполняйте эти инструкции. Я настойчиво советую вам действовать без малейшего промедления, а поскольку вы можете счесть эти указания слишком необычными для того, чтобы сделать все быстро, я уже позвонил судье Уилтону и объяснил, что оставил вам некоторые странные, но жизненно важные инструкции и хочу, чтобы они были исполнены до последней буквы.

— Так что произошло, Пол? — снова спросил я.

На мгновение мне показалось, что сейчас он заговорит свободно, но он лишь покачал головой и ответил:

— Пока еще я всего не знаю. Но уже сейчас могу сказать вам вот что: мы оба — мой дядя и я — совершили чудовищную ошибку. И я боюсь, что теперь слишком поздно ее исправлять. Вы уже знаете об исчезновении тела дяди Амоса? — Я кивнул. — Так вот, оно нашлось.

Я был изумлен, поскольку только что пришел из Аркхэма, и ни о чем подобном мне там не сообщили.

— Невозможно! — воскликнул я. — Его до сих пор ищут.

— А-а, это неважно, — странным тоном ответил он. — Его там нет. Оно здесь — в дальнем конце сада, где его бросили, когда надобность в нем отпала.

При этом он внезапно вскинул голову, и мы оба услышали какое-то шорканье и кряхтенье, доносившиеся откуда-то из дома. Через минуту звуки затихли, и Туттл снова повернулся ко мне.

— Пристанище, — пробормотал он и болезненно хихикнул. — Я уверен, что тоннель был выстроен дядей Амосом. Но это было не то пристанище, что необходимо Хастуру, — хоть оно и служит приспешникам его полубрата, Великого Ктулху.

Почти невероятным мне казалось, что снаружи может сиять солнце, ибо мрак, царивший в комнате, и надвигавшийся ужас, нависший надо мной, объединившись вместе, придавали этому месту ощущение нереальности, чуждой тому миру, из которого я только что пришел, — даже несмотря на кошмар разбитого склепа. Я к тому же чувствовал, что Туттл захвачен почти лихорадочным ожиданием, соединенным с нервозной спешкой; его глаза странно сверкали и казались сильно выпученными на лице, которое тоже слегка изменилось по сравнению с тем, каким я его помнил: губы стали тоньше и жестче, а бородка свалялась до такой степени, что казалась какой-то невероятной коростой. Он еще немного прислушался к тишине, а потом обернулся ко мне:

— Мне самому надо будет здесь задержаться — я еще не кончил минировать это место, а сделать это нужно, — бессвязно подвел он итог, но не успел я и рта раскрыть, чтобы задать ему вопросы, искавшие во мне ответов, как он продолжил: — Я обнаружил, что дом покоится на природном искусственном фундаменте, и там внизу должен быть не только тоннель, но и масса пещерных структур, и я полагаю, что эти пещеры, по большей части, заполнены водой… и, возможно, обитаемы, — добавил он свое зловещее соображение. — Но это, конечно, теперь мало что значит. Я сейчас боюсь не того, что внизу, а того, что придет — и я знаю, что оно придет.

Он опять умолк, чтобы вслушаться в звуки старого дома, и вновь наших ушей достиг смутный отдаленный шум. Я напряг слух и различил какую-то зловещую возню — словно некое существо пыталось открыть запертые двери. Я стремился обнаружить источник этих звуков или угадать его. Сначала мне чудилось, что звук раздается откуда-то изнутри дома, и я почти инстинктивно подумал о чердаке, ибо казалось, что шум доносится сверху. Но через секунду мне стало понятно, что этот звук не может исходить ни из какого места в самом доме, ни из какого-либо места вокруг него. Звук рос откуда-то издалека, из некоей точки в пространства далеко за стенами — шорох и треньканье, которые в моем сознании не ассоциировались ни с одним из узнаваемых материальных звуков — скорее, обозначали собой какое-то неземное присутствие.

Я пристально взглянул на Туттла и увидел, что все его внимание тоже прикопано к чему-то снаружи, поскольку голова его была приподнята, а взор устремлен за пределы сомкнутых стен, и в глазах пылал диковинный восторг — не без примеси страха и странного выражения покорного ожидания.

— Это знак Хастура, — глухо вымолвил он. — Когда сегодня ночью поднимутся Гиады, и по небу пойдет Альдебаран, Он придет. Тот, Другой, тоже будет здесь вместе со своим водяным народом — с расой, дышавшей жабрами с самого начала. — И он захохотал, внезапно, беззвучно, — а потом с полубезумным взглядом в мою сторону добавил — И Ктулху с Хастуром будут сражаться здесь за право владения пристанищем, пока Великий Орион возвышается над горизонтом вместе с Бетельгейзе, где обитают Старшие Боги — они одни лишь могут отвратить злые замыслы адского отродья!

Без сомнения, мое изумление при этих словах ясно проявилось у меня на лине, и, в свою очередь, заставило его понять, какое смятение я испытываю, будучи в шоке от услышанного: выражение его лица вдруг изменилось, взгляд смягчился, он нервно сцепил и расцепил пальцы, и голос его стал более естественным.

— Но, быть может, все это утомляет вас, Хаддон. Я не скажу более ни слова, ибо времени становится все меньше, уже близок вечер, а следом за ним — и ночь. Я прошу вас нисколько не сомневаться касательно выполнения того, что я кратко пометил вот в этой записке. Я поручаю вам исполнить все безоговорочно. Если все будет так, как я этого опасаюсь, то даже эти меры не принесут никакой пользы; если же нет, то я дам вам о себе знать в свое время.

С такими словами он взял пакет с книгами, передал его мне в руки и проводил до дверей, куда я позволил себя довести без малейшего протеста — настолько ошеломлен я был и в немалой степени обескуражен его действиями и самой насыщенной злом атмосферой таящегося в древнем особняке ужаса.

На пороге он чуть-чуть задержался и легко коснулся моей руки: — До свиданья, Хаддон, — произнес он с дружелюбной настойчивостью.

И я оказался на ступеньках крыльца, ослепленный сиянием заходящего солнца, настолько яркого, что я невольно прикрыл глаза и стоял так, пока не смог привыкнуть к его свету, а какая-то припозднившаяся пташка задорно чирикала, сидя на ограде через дорогу, и ее пение приятно отзывалось у меня в ушах, словно оттеняя неправдоподобие того темного страха и стародавнего кошмара, которые остались за дверями.

 

V

И вот я подхожу к той части моего повествования, в которую пускаюсь с большой неохотой, не только вследствие невероятности того, о чем должен написать, но и потому, что в лучшем случае, это окажется туманным и неуверенным отчетом, полным ни на чем не основанных предположений; хоть и замечательным, но несвязным свидетельством существования раздираемого ужасом зла за пределами времени, зла, древность которого исчисляется многими зонами; существования перворожденных тварей, рыскающих сразу за бледной вуалью той жизни, что нам известна, — ужасного, одушевленного, пережившего самое себя существования в потаенных местах Земли.

Не могу сказать, насколько много узнал Туттл из тех дьявольских книг, которые оставил на мое попечение для передачи в запертые шкафы библиотеки Мискатоникского Университета. Определенно лишь то, что он догадывался о многом, чего не знал, пока не стало слишком поздно; о чем-то другом он собирал намеки, хотя сомнительно, что он в полной мере осознавал величину той задачи, за которую столь бездумно взялся, когда решил узнать, почему Амос Туттл завещал намеренно уничтожить свой дом и книги.

После моего возвращения на древние мостовые Аркхэма одни события следовали за другими с нежелательной быстротой. Я оставил пакет с книгами Туттла у доктора Лланфера в библиотеке и сразу направился к дому судьи Уилтона; мне повезло, и я застал его. Он как раз садился за ужин и пригласил меня присоединиться, что я и сделал, хотя аппетита у меня не было ни к чему, — вся еда вообще казалась отвратительной.

К этому времени все страхи и неощутимые сомнений" прошедшего дня стали тесниться у меня в голове, и Уилтон безошибочно определил, что я нахожусь под необычайным нервным напряжением.

— Странная штука произошла со склепом Туттлов, не правда ли? — проницательно осведомился он, догадавшись о причине моего пребывания в Аркхэме.

— Да, но не более странная, чем то обстоятельство, что тело Амоса Туттла находится в саду его дома, — ответил я.

— В самом деле, — сказал судья без видимой заинтересованности, и его спокойствие помогло мне самому восстановить некоторую долю самоуспокоенности. — Осмелюсь сказать, вы сами только что оттуда и, следовательно, знаете, о чем говорите.

После этого я как можно более кратко поведал ему все, что описал здесь, опустив лишь несколько уж самых невообразимых подробностей, но ни в малой степени не преуспев в развеивании всех его сомнений, хотя судья и был слишком тонким джентльменом для того, чтобы дать мне почувствовать это. Когда я завершил свой рассказ, он некоторое время сидел, погрузившись в глубокомысленное молчание, лишь раз или два взглянув на часы: это подсказало мне, что уже гораздо больше семи. Наконец, он прервал ход своих размышлений и предложил мне позвонить в Льюистон-Хауз и попросить, чтобы все звонки на мое имя переадресовывались на дом судьи Уилтона. Я незамедлительно сделал так, как он предложил, несколько приободрившись оттого, что он склонен воспринимать проблему достаточно серьезно и готов посвятить ей целый вечер.

— Что касается мифологии, — сказал он, как только я вернулся в комнату, — то ею, на самом деле, можно пренебречь как порождением безумного воображения этого араба, Абдула Аль-Хазреда. Я вполне обдуманно говорю "можно пренебречь", но в свете того, что произошло в Иннсмуте, мне бы не хотелось последовательно отстаивать эту точку зрения. Тем не менее, мы сейчас не на совещании суда. Наша немедленная забота — благополучие самого Пола Туттла; я предлагаю сейчас же ознакомиться с инструкциями, которые он вам оставил.

Я тотчас извлек конверт и распечатал его. Внутри лежал один-единственный листок бумаги, на котором были следующие загадочные и зловещие строки:

"Я заминировал дом и участок. Идите немедленно и без задержки к воротам выгона на западе от дома, где в кустарнике справа от дороги, если идти из Аркхэма, я спрятал детонатор. Дядя Амос был прав — это нужно было сделать в самом начале. Если вы меня подведете, Хаддон, то перед лицом Господа подвергнете всю страну такому бедствию, какого еще не знал человек и какого никогда не узнает — если только выживет!"

Какое-то предчувствие истинности грядущего катаклизма, должно быть, начало все-таки проникать в мой ум, когда судья Уилтон откинулся на спинку кресла, вопросительно взглянул на меня, и осведомился:

— Ну и что вы собираетесь сделать?

Я без колебаний ответил: — Выполнить все до последней буквы!

Какое-то мгновение он лишь рассматривал меня и ничего не говорил, а потом, судя по всему, смирился с неизбежным, вздохнул и сурово вымолвил:

— Ну что ж, мы будем ждать десяти часов вместе.

Последнее действие неописуемого кошмара, сгустившегося в доме Туттла, началось незадолго до десяти часов, в самом начале явившись нам настолько обезоруживающим образом, что весь ужас впоследствии оказался вдвойне глубоким и потрясающим. Без пяти минут десять раздался звонок телефона. Судья Уилтон сразу же снял трубку, и даже с того места, где я сидел, была слышна агония в голосе Пола Туттла, выкликавшего мое имя.

Я взял трубку из рук судьи.

— Это Хаддон, — сказал я с хладнокровием, которого вовсе не ощущал. — Что такое, Пол?

— Сделайте это сейчас же! — кричал он. — О Боже, Хаддон — немедленно — пока… не поздно. О Боже — пристанище! Пристанище!.. Вы знаете это место — ворота на выгон… Боже, скорей же!..

А потом произошло то, чего мне вовек не забыть: внезапное, ужасное извращение его голоса — будто сначала его весь смяли в комок, а затем он потонул в жутких, бездонных словах. Ибо звуки, доносившиеся из трубки, были чудовищно нечеловеческими — ужасающая тарабарщина и грубое, злобное блеянье. В этом диком шуме некоторые слова возникали вновь и вновь, и я во всевозрастающем ужасе слушал эту торжествующую страшную белиберду, пока она не затихла где-то вдали:

— Йяа! Йяа! Хастур! Угф! Угф! Йяа Хастур кф'ай-як'вулгтмм, вугтлаглн вулгтмм! Айи! Шуб-Ниггурат!..

Внезапно все смолкло. Я обернулся к судье Уилтону и увидел его искаженные от ужаса черты. Но я смотрел и не видел его — как не видел иного выхода, кроме того, что нужно было сделать. Ибо столь же внезапно, в каком-то внутреннем катаклизме, я осознал то, чего Туттлу не суждено было узнать, пока не стало слишком поздно. В тот же миг я выронил трубку и как был, без шляпы и пальто, выбежал из дому на улицу, слыша, как за спиной у меня растворяется в ночи голос судьи, неистово вызывающего полицию. С невероятной скоростью я мчался из лежавших в тени призрачных улиц заклятого Аркхэма в глубину октябрьской ночи, вдоль по Эйлзбери-Роуд, к воротам выгона и там, на одно лишь короткое мгновенье, пока сирены выли где-то позади, сквозь ветви сада я увидел дом Туттла, очерченный дьявольским пурпурным сияньем, прекрасным, но неземным и ощутимо злобным.

Потом я нажал на ручку детонатора, и с оглушительным ревом старый дом разорвался, и там, где он стоял, взметнулись языки пламени.

Несколько минут я стоял ослепленный, потом постепенно начал понимать, что по дороге к югу от дома подтягивается полиция, и медленно пошел нам навстречу. Так я увидел, что взрыв осуществил то, на что намекал Пол Туттл: своды подземных пещер под зданием рухнули, и теперь вся земля оседала, проваливалась, и вспыхнувшее было пламя шипело и исходило паром, а снизу толчками поднималась вода.

И тогда случилось еще одно — последний неземной ужас, который милостиво стер с лица Земли то, что я увидел: выпирающую из обломков посреди поднимавшихся вод огромную массу протоплазмы; она восставала из озера, образовавшегося там, где раньше стоял дом Туттла, и тварь, которая с нечеловеческим воем бежала к нам через то, что раньше было лужайкой. Потом тварь обернулась к тому, другому существу, и началась титаническая схватка за господство, прерванная лишь ярким взрывом света, который, казалось, снизошел с восточной части неба, подобно вспышке невероятно мощной молнии. Этот гигантский разряд энергии на один ужасный момент обнажил все. Светящиеся отростки, точно молнии, опустились как бы из сердца самого ослепляющего столба света: один опутал ту массу, что виднелась в водах, поднял ее высоко и швырнул вдаль, в сторону моря, а другой подхватил с лужайки второе существо и закинул это темное, уменьшающееся в размерах пятнышко ввысь, в небеса, где оно сгинуло среди вечных звезд! И вот только после этого настала внезапная, абсолютная, космическая тишина, и там, где всего мгновения назад нам явилось это чудо света, теперь была лишь тьма, виднелась линия верхушек деревьев на фоне неба, да низко на востоке блестел глаз Бетельгейзе, пока Орион поднимался выше в осенней ночи.

Какой-то миг я не мог понять, что хуже — хаос предыдущих мгновений или кромешная черная тишина настоящего. Но слабенькие вопли ужаснувшихся людей вернули мне самообладание, и меня осенило, что хоть они-то, по крайней мере, не поняли этого тайного ужаса — последнего, что опаляет сознание и сводит с ума, того, что восстает в темные часы и бродит в бездонных провалах разума. Быть может, они тоже слышали — как это слышал я — тонкий, далекий, свистящий звук, безумное завывание из неизмеримой бездны космического пространства, тот вой, что опадал вместе с ветром, те слова, что стекали по склонам воздуха:

— Текели-ли, текели, текели-ли…

И они, конечно же, видели эту тварь, что, вопя, вышла на нас из тонущих руин, эту искаженную карикатуру на человеческое существо с глазами, совершенно впавшими в массивные складки чешуйчатой плоти, это создание, что раскачивало руками и тянуло их к нам, бескостные, будто щупальца осьминога, — тварь, что визжала голосом Пола Туттла!.

Но все же они не могли знать тайны, которую знал я один, тайны, о которой, наверное, догадался в тени своих предсмертных часов Амос Туттл, — тайны, которую его племянник понял слишком поздно: что пристанищем, которого искал Хастур Неименуемый, пристанищем, которое было обещано Тому, Кто Не Может Быть Назван, был вовсе не тоннель под домом и не сам дом, но тело и душа Амоса Туттла, а поскольку этого не произошло — то живая плоть и бессмертная душа того, кто жил в этом обреченном и проклятом доме на Эйлзбери-Роуд после него.

 

Козодои в распадке

 

I

Я вступил во владение домом моего двоюродного брата Абеля Харропа в последний день апреля 1928 года, когда всем уже стало понятно, что сотрудники конторы шерифа в Эйлзбери либо не способны, либо не желают как-либо объяснить его исчезновение; я, следовательно, был полон решимости предпринять собственное расследование. Для меня это скорее было делом принципа, нежели родственных чувств, ибо брат мой всегда был несколько в стороне от остальных членов семьи: еще с ранней юности он имел репутацию человека со странностями и впоследствии никогда не делал попыток ни навещать всех нас, ни приглашать нас к себе. Его непритязательный домишко в отдаленной долине в семи милях от поворота на Эйлзбери, если выезжать из Аркхэма, также не способен был вызывать к себе какого-то особенного интереса у большинства из нас, живших в Бостоне или Портленде. Я хочу, чтобы все это стало понятным, единственно лишь для того, чтобы моему приезду и поселению в этом доме никоим образом не приписывали никаких иных мотивов.

Домик Абеля, как я уже сказал, был весьма непритязателен. Его выстроили так, как обычно строят дома в Новой Англии — большое количество их можно видеть в любой деревушке и здесь, и чуть дальше к югу. Это такое прямоугольное здание в два этажа, с закрытой верандой позади и открытой впереди, чтобы завершить прямоугольник. Открытая веранда некогда была надежно защищена от непогоды раздвижными ширма ми, но теперь все они рассохлись и прохудились, и вся конструкция несла на себе печать запустения. Однако сам деревянный дом оставался достаточно аккуратным: стены покрасили в белый цвет меньше года назад, еще до исчезновения брата, и краска держалась настолько хорошо, что домик казался совсем новым — если не считать веранды. Справа от него находился дровяной сарай, а рядом коптильня. Неподалеку был также открытый колодец с навесом и воротом, к которому на цепи было подвешено ведро. Слева от дома располагались более удобная водоразборная колонка и два сарайчика. Поскольку брат мой не занимался сельским хозяйством, никаких помещений для животных не было.

Внутри домик оставался в хорошем состоянии. Брат явно следил за тем, чтобы все было в порядке, однако мебель выцвела и износилась все равно, поскольку досталась ему в наследство еще от родителей, умерших лет двадцать назад. В нижнем этаже была небольшая тесная кухонька, выходившая на заднюю веранду, старомодная гостиная несколько больших размеров, чем обычно, и комната, судя по всему, раньше служившая столовой, но впоследствии Абель переделал ее под кабинет, и теперь она вся была завалена книгами: они лежали на грубых самодельных полках, в ящиках, на креслах, секретере и столе. Даже на полу были стопки книг, а одна раскрытой лежала на столе, как и тогда, когда Абель исчез: в суде Эйлзбери мне сказали, что с тех пор в доме ничего не трогали. Второй этаж был, по сути дела, чем-то вроде мансарды: во всех трех крохотных комнатках были скошенные потолки. Там размещались две спальни и кладовка, и в каждой лишь по одному окошку, ведущему на скат крыши. Одна из спален находилась над кухней, другая над гостиной, а кладовая над кабинетом. Тем не менее, было непохоже, чтобы брат занимал какую-либо из этих спален: судя по всему, он пользовался кушеткой в гостиной, и, поскольку диванчик этот был необычайно мягок, я тоже решил спать здесь. Лестница на второй этаж находилась в кухне, что, конечно, лишь способствовало тесноте помещения.

Обстоятельства исчезновения моего двоюродного брата были очень просты, что может подтвердить любой читатель, помнящий пространные газетные отчеты об этом деле. Последний раз Абеля видели в Эйлзбери в начале апреля: он покупал пять фунтов кофе, десять фунтов сахара, немного проволоки и несколько больших сетей. Четыре дня спустя, седьмого апреля, проходивший мимо его дома сосед не увидел дыма из трубы и решил, несмотря на некоторое нежелание, зайти. Брата моего соседи, очевидно, не очень жаловали — он был по своему характеру угрюм, и те старались держаться от него подальше. Но поскольку седьмого было холодно, отсутствие печного дыма настораживало, и Лем Джайлз подошел-таки к двери и постучал. Ответа не последовало, и он толкнул дверь: та была не заперта, и он вошел внутрь. Дом стоял пустым и холодным; лампой на столе в кабинете пользовалась, и, по всей видимости, она погасла со временем сама. Хотя Джайлз и счел это весьма странным, он никому ничего не сообщал, пока еще три дня спустя, десятого числа, снова проходя мимо в сторону Эйлзбери, не зашел в дом по той же самой причине и не обнаружил там совершенно никаких изменений. На сей раз он рассказал об этом владельцу лавки в Эйлзбери и получил совет доложить шерифу. С большой неохотой он так и поступил. Помощник шерифа приехал в дом моего двоюродного брата и обследовал все вокруг. Была оттепель, и никаких следов нигде не нашли — снег быстро стаял. И поскольку не хватало лишь малого количества того кофе и сахара, которые брат покупал, то предположили, что он пропал примерно через день после своего приезда в Эйлзбери. Были обнаружены некоторые свидетельства — они и сейчас присутствовали в виде кипы сетей, наваленной на кресло-качалку в одном углу гостиной — того, что брат собирался что-то делать с этими сетями; но, поскольку из сетей такого типа рыбаки на побережье у Кингспорта делают кошельковые неводы, его намерения остались туманны и загадочны.

Усилия людей шерифа из Эйлзбери были, как я уже дал понять, чисто формальными. Что-то незаметно было, чтобы они горели желанием расследовать исчезновение Абеля; быть может, они слишком покорно были сбиты с толку скрытностью его соседей. Я не собирался следовать их примеру. Если сообщения людей шерифа достоверны, а у меня все же не было причин подозревать, что это не так, то соседи упорно избегали Абеля и даже теперь, после его исчезновения, когда подразумевалось, что он мертв, желали говорить о нем не больше, чем связываться с ним при жизни. И в самом деле, у меня появились весьма ощутимые доказательства соседских чувств, не успел я и дня пробыть в доме брата.

Хотя в доме не было электричества, он был подключен к телефонной линии. Когда в середине дня зазвонил телефон — меньше, чем через пару часов после моего приезда — я подошел и снял трубку, совершенно забыв о том, что брат мой был одним из коллективных пользователей. Но я замешкался с ответом, и там уже кто-то разговаривал. Я бы, конечно, без промедления положил трубку, если бы говорившие не упомянули имени брата. Будучи одержимым естественным любопытством, я остался стоять и слушать дальше.

— …Кто-то приехал в дом Айба Харропа, — говорил женский голос. — Лем проходил там по пути из города минут десять назад и видел.

Десять минут, прикинул я. Значит, говорит дом Лема Джайлза — ближайшего соседа, живущего выше по Распадку с той стороны холма.

— Ох, миссис Джайлз, неужели это он вернулся?

— Надеюсь на Господа, что нет! Не он это — к тому же, Лем сказал, что этот все равно на него не похож.

— Но если ж он вернется, то я ужлучше поскорее вообще уеду отсюда. Тут и так хватает неприятностей честным людям.

— От него с тех пор ни слуху, ни духу. Так и не нашли ничего.

— И не найдут. Потому что его взяли Они. Я ведь знала, что он Их вызывает. Амос ведь сразу говорил ему выкинуть все эти книжки, но он-то такой умный у нас был и сидел, сидел, все ночью, да ночью, читал эти книжки проклятущие…

— Да не волнуйся ты так, Хестер.

— Со всей этой свистопляской хвала Господу, что ты вообще еще жива, чтоб волноваться!..

Этот несколько двусмысленный разговор убедил меня, что обитатели отдаленного Распадка среди холмов знают гораздо больше, чем рассказали людям шерифа. Но это было лишь началом: телефон стал звонить через каждые полчаса, и мое прибытие в дом брата оставалось основной темой всех разговоров. И все это время я бессовестно подслушивал.

Соседи по Распадку, где стоял домик Абеля, насчитывали семь хозяйств, и ни один из их домов не был отсюда виден. Они располагались в таком порядке: выше по Распадку — Лем и Эбби Джайлзы с двумя сыновьями, Артуром и Альбертом и дочерью Виргинией, слабоумной девушкой лет под тридцать; за ними, уже почти в следующем Распадке — Лют и Джетро Кори, оба холостяки, и их работник Кёртис Бегби; к востоку от них, глубоко в холмах — Сет Уотли, его жена Эмма и трое детей — Вилли, Мэйми и Элла; ниже, напротив дома брата, только примерно в миле к востоку — Лабан Хоу, вдовец, его дети — Сюзи и Питер, и его сестра Лавиния; еще с полмили дальше вниз, вдоль дороги, ведущей в Распадок, — Клем Осборн с женой Мари и два их работника, Джон и Эндрю Бакстеры; и, наконец, за холмами к западу от дома — Руфус и Ангелина Уилеры со своими сыновьями Перри и Натаниэлом и три старых девы — сестры Хатчинс, Хестер, Жозефина и Амелия и двое их работников, Джесс Трамбулл и Амос Уотли.

Все эти люди, включая моего брата, были абонентами одной телефонной линии. На протяжении трех часов кто-нибудь из этих женщин звонил кому-нибудь другому без всякого перерыва, до самого ужина, и все на линии были оповещены о моем приезде, а поскольку каждая прибавляла какую-то свою информацию, все они узнали, кто я такой, и верно угадали цель моего пребывания в доме брата. Все это, вероятно, было достаточно естественным для столь уединенной местности, где самое незначительное событие становится предметом глубочайшей озабоченности для людей, которым больше нечем занять свое внимание. Но в этом пожаре слухов и домыслов, перекидывавшемся с одного дома на другой по телефонному проводу, более всего беспокоила некая подкладка страха, безошибочно узнаваемая во всем. Было ясно, что моего двоюродного брата Абеля Харропа остерегались по какой-то причине, связанной с этим невероятным страхом перед ним лично и перед тем, чем он занимался. Отрезвляла лишь мысль, что из столь примитивного страха весьма легко может возникнуть решение просто уничтожить его источник. Я знал, что сломить упрямую подозрительность соседей будет нелегкой задачей, но был полон решимости сделать это. В тот вечер я лег спать рано, но совершенно не принял во внимание трудностей засыпания в новой обстановке. Там, где я ожидал ничем не нарушаемой тишины, я столкнулся с какофонией звуков, которые обволакивали весь дом и обрушивались на меня, просто сводя с ума. Все началось через полчаса после захода солнца, в сумерках, когда я услышал такую громкую перекличку козодоев, какой никогда прежде мне слышать не доводилось: сначала первая птица минут пять или около того кричала в одиночку, через полчаса кричало уже птиц двадцать, а через час число этих козодоев, казалось, выросло до сотни. Более того, рельеф Распадка был таким, что холмы по одну сторону отражали звук с другой стороны, исотня птичьих голосов, таким образом, вскоре просто удвоилась, а интенсивность звука варьировалась от требовательного визга, поднимавшегося со взрывной силой прямо из-под моего окна, до слабого шепота, эхом доносившегося с одного из двух дальних концов долины. Зная немного повадки козодоев, я в полной мере рассчитывал, что их крики прекратятся где-то в течение часа и возобновятся сразу перед зарей. В этом как раз я и ошибался. Птицы не только кричали беспрерывно всю ночь напролет, но, насколько я понял, большое количество их просто слетелось из лесов и расселось на крыше дома, на сараях и прямо на земле вокруг, подняв при этом такой оглушительный шум, что я был совершенно не способен заснуть до самой зари, когда, одна за другой, птицы начали замолкать и улетать прочь.

Я понял, что недолго смогу противостоять этой изматывающей все нервы какофонии птичьего пения.

Не проспал я и часа, как меня, все так же совершенно измученного, поднял телефонный звонок. Я встал и снял трубку, недоумевая, что понадобилось от меня в такую рань и кто это вообще звонит. Я промычал в трубку сонное "алло".

— Харроп?

— Да, это Дэн Харроп, — ответил я.

— Мне тебе надо кое-что сказать. Ты слушаешь?

— Кто это? — спросил я.

— Слушай меня, Харроп. Если ты хочешь себе добра, убирайся отсюда — и чем скорее, тем лучше!

Прежде, чем я смог выразить свое изумление, трубку на том конце положили. Я все еще был чуть-чуть не в себе от недосыпа. Немного постояв, и я положил трубку. Голос мужской, грубый и старый. Определенно, кто-то из соседей: телефон звонил так, только когда номер набирал кто-нибудь из местных, а не с коммутатора.

Я уже был на полпути к своей импровизированной постели в гостиной, когда аппарат затрезвонил снова. Хоть на этот раз звонили и не мне, я быстро вернулся. На часах было шесть тридцать, и солнце только что вышло из-за холма. Эмма Уотли звонила Лавинии Хоу.

— Винни, ты слышала их сегодня ночью?

— Ах, Господи Боже мой, да конечно же? Эмма, ты думаешь, это значит?..

— Ох, не знаю. Это было что-то ужасное… Не слыхала ничего похожего с тех пор, как Абель ходил в леса тем летом. Целую ночь Вилли и Мэйми спать не давали. Боязно мне, Винни.

— Мне тоже. Господи, неужто опять начнется?

— Тише, Винни. Кто знает, может, слушает кто…

Телефон не умолкал все утро, все разговоры вертелись вокруг одного и того же. Вскорости меня осенило, что соседи столь возбуждены не чем иным, как козодоями и их неистовыми ночными криками. Эти крики меня раздражали, но я был далек от того, чтобы считать их необычными. Однако, судя по тому, что я подслушал, такое настойчивое пение птиц оказывалось не только необычным, но и угрожающим. Суеверные страхи соседей словами выразила Хестер Хатчинс, когда рассказывала о козодоях своей двоюродной сестре, звонившей из Данвича, что в нескольких милях к северу.

— Холмы опять сегодня ночью разговаривали, кузина Флора, — говорила она приглушенно, но взволнованно. — Всю ночь их слушала, спать совсем не могла. Ничегошеньки больше не слышно, одни козодои, сотни исотни — и вот так целую ночь. Из Распадка Харропа кричали, да так громко, будто прямо у тебя на крыльце сидели. Так и ждут, чтоб чью-нибудь душу поймать совсем как тогда, когда Бенджи Уилер помер, и сестрица Хоу, и Кёртиса Бегби жена. Уж я-то знаю, знаю, меня не проведешь. Кто-то умрет и очень скоро, вот помяни мое слово.

Определенно странное суеверие, подумал я. Тем не менее, на следующую ночь, после трудного дня, слишком забитого хлопотами, чтобы идти расспрашивать соседей, я твердо решил послушать козодоев внимательнее. Я уселся в темноте у окна кабинета: едва ли мне требовался свет, поскольку полнолуние должно было наступить всего лишь через каких-нибудь три дня, и теперь всю долину заливало то бело-зеленое сияние, которое является странным свойством лунного света. Задолго до того, как Распадок накрыла ночная мгла, оно овладело поросшими лесом холмами вокруг, а из темных участков леса начал доноситься возобновленный и постоянный зов козодоев. До того, как зазвучали их голоса, я отметил до странности мало обычных вечерних птичьих песен; лишь несколько ночных теней взмыло спиралями в темнеющее небо, пронзительно крича, и спикировало вниз в захватывающем дух падении, со свистом проносясь над самой землей. Но стоило лишь пасть темноте, как их вовсе не стало видно и слышно, и один за другим начали кричать козодои.

Тьма постепенно вторгалась в долину, и козодои следовали за нею. Не было никаких сомнений, что они спускались с холмов на своих бесшумных крыльях и собирались именно к тому дому, где сидел я. Я видел, как прилетел первый: темный комочек в лунном свете опустился на крышу дровяного сарая; буквально через несколько мгновений за ним последовала другая птица, потом еще одна, еще и еще. Вскоре я уже видел, как они садятся на землю между сараем и домом, и знал, что ими занята вся крыша самого дома. Они сидели даже на каждом столбике забора. Я насчитал сотню прежде, чем сбился, не успевая следить за их передвижениями, ибо некоторые, насколько я видел, беспокойно перелетали с места на место.

И ни на минуту их крики не умолкали. Раньше я считал крик козодоя милым ностальгическим звуком, но не теперь. Окружив дом, птицы производили невообразимо дьявольскую какофонию; хотя голос козодоя, слышимый издалека, и кажется мягким и приятным, тот же самый голос, доносящийся прямо из-под вашего окна, невероятно жесток и шумен — это помесь вопля и рассерженного стрекота. Усиленные во множество раз, крики действительно могли свести с ума; они раздражали меня настолько, что через час такой музыки — и с предыдущей бессонной ночью — я решил спасаться посредством ваты, заложенной в уши. Но даже это послужило лишь временным облегчением, однако при общем изнурении от свалившихся на меня испытаний мне удалось каким-то образом уснуть. Последней мыслью моей перед тем, как сон одолел меня, было то, что я должен без задержек закончить здесь все свои дела, если не хочу окончательно рехнуться от беспрестанного настойчивого пения козодоев, которые, по всей видимости, намеревались слетаться сюда с холмов каждую ночь, пока не пройдет их сезон.

Проснулся я перед зарей; усыпляющее действие усталости закончилось, но козодои кричать не перестали. Я сел на кушетке, потом встал и выглянул в окно. Птицы по-прежнему сидели во дворе, хоть и несколько передвинулись прочь от дома: их было не так много, как раньше. На востоке сиял слабый намек на зарю, и там же, заменяя собою луну, которая уже закатилась, горели утренние планеты — Марс, довольно высоко поднявшийся в восточные небеса, Венера и Юпитер менее чем в пяти градусах над восточным горизонтом, пылавшие своим божественным великолепием.

Я оделся, приготовил себе кое-какой завтрак и в первый раз решил взглянуть, что за книги собрал у себя в доме Абель. Я уже мимоходом заглядывал в раскрытую книгу на столе, но ничего в ней не понял, поскольку она, очевидно, была напечатана шрифтом, имитировавшим чей-то почерк, а поэтому едва ли в ней можно было что-либо разобрать. Более того, она касалась каких-то совершенно чуждых мне материй, которые представлялись самыми настоящими фантазиями чьего-то одурманенного наркотиками мозга. Остальные книги брата, однако, казались сходной с нею природы. Приветливо выделялась лишь подшивка "Альманаха Старого Фермера", но то было единственное знакомое мне издание. Хотя я никогда не считал себя плохо начитанным человеком, признаюсь в ощущении полнейшей отчужденности, которое я испытал перед библиотекой брата, если это чувство вообще можно как-то назвать.

И все лее поверхностный осмотр шкафов наполнил меня новым уважением к Абелю, ибо его способности определенно превосходили мои в том, что касалось языков, если он действительно мог прочесть все те тома, которые собрал. Книги были на нескольких языках, как на это указывали их названия, которые, по большей части, ничего для меня не значили. Я припомнил, что слышал что-то о книге почтенного Уорда Филлипса "Травматургические Чудеса в Ново-Английском Ханаане", но о таких трудах, как "Cultes des Ghoules" графа д'Эрлетта, "De Vermis Mysteriis" д-ра Людвига Прннна, "Ars magna et Ultima" Луллия, "Пнакотикские Рукописи", "Текст Р'Лайха", "Unaussprechlichen Kulten" фон Юнцта и о многих других, подобных им, я не слыхал никогда. Мне, честно говоря, не пришло в голову, что в этих книгах может таиться ключ к исчезновению брата, пока несколько позднее в тот день я, наконец, не предпринял кое-каких попыток расспросить соседей с целью добиться большего, нежели люди шерифа. Сначала я отправился к Джайлзам, которые жили в холмах примерно в миле к югу. Приняли меня там нисколько не ободряюще. Эбби Джайлз, высокая сухопарая женщина, увидела меня из окна и отказалась выходить к дверям, качая головой. Пока я стоял во дворе, раздумывая, как убедить ее, что я не опасен, из хлева торопливо вышел ее муж. Ярость в его взгляде несколько сбила меня с толку.

— Чего тебе надо здесь, Чужак? — спросил он. Хоть он и назвал меня "Чужаком", я почувствовал, что он очень хорошо знает, кто я такой. Я представился и объяснил, что пытаюсь узнать правду об исчезновении моего двоюродного брата. Не мог бы он мне рассказать что-нибудь об Абеле?

— Нечего мне рассказывать, — коротко ответил Джайлз. — Идите спрашивайте шерифа — я сказал ему все, что знал.

— Я думаю, люди здесь знают больше, чем говорят, — твердо ответил я.

— Все может быть. Но они этого не говорят, и это факт.

Больше из Лема Джайлза я вытянуть ничего не смог. Я пошел к дому Кори, но там никого не было; поэтому я двинулся дальше по гребню холмов, будучи уверенным, что тропа выведет меня к Хатчинсам. Так и получилось. Но не успел я дойти до дома, как меня увидели с одного из небольших полей на склоне: кто-то окликнул меня, и я оказался лицом к лицу с мощным человеком на полголовы выше меня, который свирепо потребовал от меня: куда это я направляюсь.

— Я иду к Хатчинсам, — ответил я.

— Нечего вам там делать, — сказал он. — Нету их дома. Я на них работаю. Зовут Амос Уотли.

Я прежде уже разговаривал с Амосом Уотли — это факт: ему принадлежал голос, который рано утром приказал мне "убираться отсюда — и чем быстрее, тем лучше". Несколько мгновений я молча рассматривал его.

— Я Дэн Харроп, — наконец, сказал я. — Я приехал сюда, чтобы разузнать, что случилось с моим двоюродным братом Абелем — и я это разузнаю.

Я видел, что он с самого начала тоже знал, кто я. Он немного постоял в раздумье, а потом спросил:

— А если узнаете, то уедете?

— У меня нет никакого повода оставаться.

Он по-прежнему, казалось, колебался, словно не доверял мне.

— А дом продадите? — продолжал он свои расспросы.

— Зачем он мне?

— Тогда я вам скажу, — внезапно решившись, наконец, заговорил он. — Вашего братца, как есть АбеляХарропа, забрали Они Снаружи. Он Их звал, и Они пришли. — Уотли замолчал так же внезапно, как и начал говорить, и его темные глаза испытующе глядели на меня. — Вы не верите! — воскликнул он. — Вы не знаете?

— О чем не знаю?

— О Них Снаружи. — Он вдруг забеспокоился. — Не надо было, значит, вам говорить. Вы не поймете о чем я.

Я постарался быть терпеливым и еще раз объяснил, что всего лишь хочу знать, что случилось с Абелем.

Но его больше не интересовала судьба моего брата. Все так же пытливо вглядываясь мне в лицо, он спросил:

— Книги! Вы читали книги?

Я покачал головой.

— Говорю вам — сожгите их, сожгите их все, покуда не поздно! — Он говорил с какой-то фанатичной настойчивостью. — Я знаю, что в них что-то.

Вот эта странная мольба и привела меня, в конечном итоге, к книгам, оставленным братом.

В тот вечер я уселся за стол, за которым, должно быть, так часто сиживал Абель, зажег ту же самую лампу и под хор козодоев, уже поднимавшийся снаружи, начал с большим тщанием изучать оставшуюся на столе книгу, которую читал брат перед исчезновением. Почти мгновенно я, к своему изумлению, обнаружил, что то, что я принимал за имитацию старой рукописи, было не чем иным, как самой рукописью, а впоследствии у меня возникло неприятное убеждение, что этот никак не озаглавленный манускрипт и вообще переплетен в человеческую кожу. Он вполне определенно был очень стар и, похоже было, состоял из сложенных вместе разрозненных листов, на которые компилятор переписывал отдельные фразы и целые страницы из других книг, ему, видимо, не принадлежавших. Что-то было написано на латыни, что-то на французском, кое-что на английском. Хоть почерк переписчика и был слишком отвратительным, чтобы я мог достаточно уверенно читать латынь или французский, но английский, по некотором изучении, разобрать я смог.

Большая часть написанного была просто чепухой, но две страницы, которые Абель, или кто-то из тех, кто читал до него, отметил красным карандашом, насколько я понял, должны были иметь для моего брата особое значение. Я решил все-таки разобрать, что же кроется за этими каракулями. Первый отрывок, к счастью, был короток:

"Дабы призвать Йог-Сотота Извне, будь мудр и дождись Солнца в Пятом Доме, когда Сатурн будет в тройном; начертай пентаграмму огня и скажи Девятый Стих трижды, повторение коего всякое Рождество Христово и в Канун Дня Всех Святых влечет за собою порождение Твари в Пространствах Извне за Вратами, коих Йог-Сотот Охранитель. Ежели сие не привлечет Его, то может привлечь Иного, Кто равно желает взрастания, и ежели Он не имеет крови Иного, Он может возжелать крови твоей. Посему будь мудр в этих вещах".

К этому брат присовокупил такой постскриптум: "См. стр. 77 "Текста".

Решив вернуться к этой сноске позднее, я обратился к следующей отмеченной странице, но как бы тщательно я ни читал ее, понять ничего не мог: там был какой-то весьма причудливый вздор, очевидно, прилежно списанный из гораздо более древней рукописи:

"Касательно Старых, писано там, ждут Они вечно у Врат, а Врата те во всех местах суть и во все времена, ибо Им не ведомы ни время, ни место, но Они во всех временах и во всех местах все вместе, хоть и не кажутся там, и есть среди Них те, кто приемлет различные Виды и Черты, и любой данный Вид, и любую данную Личину, и Врата для Них везде, но Первейшие были теми, что заставил я открыться, а именно, в Иреме, Городе Столбов, Городе под Пустыней, но где бы люди ни рекли Слова воспрещенные, там и заставят они Врага установиться, и станут ждать Тех, Кто Приходит сквозь Врата, подобно Дхолам, и Отврат. Ми-Го, и Гугам, и Гонтам Ночи, и Шогготам, и Вурмисам, и Шантакам, охраняющим Кадат в Хладном Просторе и на Плоскогорье Ленг. Все — равно Дети Старших Богов, но Великая Раса Йита и Вел. Старые не смогли придти к согласью одни с другими, а все вместе — со Старшими Богами, и разделились, оставив Вел. Старым владеть Землею, а Великая Раса, возвратившись из Йита, взяла Царствием Своим, продвинувшись вперед во Времени, Земную Твердь, пока неведомую тем, кто ходит по Земле сегодня, и там ждут, пока не вернутся вновь те ветра и те голоса, что гнали Их вперед, и Того, Кто Ступает по Ветрам над Землею и в тех пространствах, что среди Звезд навечно".

Я прочел все это в изумлении, но, поскольку слова эти ни о чем мне не говорили, вернулся к первой отмеченной странице и попытался вычитать из нее хоть что-нибудь связное. Сделать этого я не смог, хоть меня и тревожило смутное воспоминание об упоминавшихся Амосом Уотли неких "Их Снаружи". В конце концов, я догадался, что сноска брата отсылает меня к "Тексту Р'Лайха"; поэтому я взял этот небольшой томик и нашел обозначенную страницу.

Мои познания в лингвистике, к сожалению, были не столь хороши, чтобы понять дословно, что было написано на той странице, но текст показался мне какой-то формулой или заклинанием, призывающим некое древнее существо, в которое, очевидно, когда-то верили какие-то первобытные народы. Сначала я не очень уверенно прочел его про себя; потом, медленно вслух, но и так оно не стало понятнее, если не считать курьезного аспекта древних религиозных верований, к которым, как я предполагал, и относилась эта причудливая грань бытия.

К тому времени, когда я устало оторвался от книг, козодои снова завладели всей долиной. Я погасил свет и выглянул в залитую лунным светом тьму за домом. Птицы сидели там, как и прежде; они отбрасывали на траву и крыши темные тени. Свет луны как-то странно и жутко искажал их очертания, а кроме этого они вообще были неестественно больших размеров. Я всегда считал, что козодои не превышают в длину десяти дюймов; эти же птицы были до двенадцати и даже четырнадцати дюймов длиной и соответственной упитанности, так что каждая казалась особенно большой. Однако у меня не было сомнений в том, что отчасти виной здесь была игра лунного света и тени, воздействовавшая на мое усталое и без того перегруженное сознание. Но не было смысла отрицать, что неистовство и громкость их криков находились в прямой зависимости от их очевидно ненормальных размеров. В ту ночь, тем не менее, среди них наблюдалось значительно меньше движения, и во мне возникла тревожная уверенность, что птицы сидят и как будто действительно призывают кого-то или ожидают, что что-то произойдет. И приглушенный настойчивый голос Хестер Хатчинс вновь зазвучал у меня в ушах, беспокоя и не давая уснуть: — Так и ждут, чтоб чью-нибудь душу поймать…

 

II

Странные события, которые впоследствии произошли в доме моего двоюродного брата, начались именно с той ночи. Что бы ни было тому виной, какая-то злобная сила, казалось, овладела всей долиной. Посреди ночи я проснулся, убежденный, что в залитом лунным светом мраке подало голос что-то еще, помимо безостановочного крика козодоев. Я лежал и слушал, почти сразу же окончательно проснувшись и не понимая, что именно разбудило меня, пока ток моей крови, казалось, не стал биться в едином ритме с нескончаемым плачем, вырывавшимся из тысячи птичьих горл, с этой пульсацией сфер!

И вот тогда я услышал — и стал слушать — и не верил собственным ушам. Что-то вроде пения, то и дело переходящего в завывания, но определенно со словами — на языке, которого я не знал. Даже теперь я не могу достаточно верно описать его. Вероятно, если можно себе представить, как включают радиоприемник, настроенный одновременно на несколько станций, которые вещают на разных чужих языках, и вся речь безнадежно перемешана, возможно, именно с этим можно провести хоть какую-то параллель. И все-таки в том шуме слышался некий порядок, и, как бы я ни старался, избавиться от этого ощущения не мог. Жуткая белиберда, которую я, наконец, расслышал, смешивалась с криками козодоев. Она напоминала мне литанию, когда священник ведет речитатив, а прихожане бормочут ему в ответ. Звук доносился беспрерывно, в нем странным образом доминировали согласные, а гласные были редки. Самым разборчивым для меня оказалось то, что все время повторялось:

— Лллллллл-нглуи, нннннн-лагл, фхтагн-нгах, айи Йог-Сотот!

Голоса возвышались, поднимались крещендо и взрывались на последних слогах, которым козодои отвечали ритмом своего пения. Нет, птицы не переставали кричать, просто когда доносились другие звуки, их плач как будто становился тише и отступал куда-то вдаль, а потом, торжествующе поднимался и снова обрушивался на меня в ответ на призыв ночи. Хотя звуки и были странными и ужасающими, больше пугали не они сами, а их источник. Исходили они откуда-то из самого дома — либо из комнат сверху, либо откуда-то снизу. И с каждой минутой, пока я в них вслушивался, я все больше и больше убеждался в том, что это отвратительное пение возникает где-то в той самой комнате, в которой лежу я. Как будто сами стены пульсировали этим звуком, как будто весь дом вибрировал этими неописуемыми словами, как будто само мое существо участвовало в этой полной ужаса литании — и не пассивно, а активно и даже радостно!

Как долго пролежал я в этом, почти каталептическом состоянии, я не знаю. Но постепенно вторгавшиеся в меня звуки прекратились; на какой-то краткий миг я ощутил нечто, похожее на звук сотрясавших землю шагов, удалявшихся в небеса и сопровождаемых громогласным трепетаньем, словно все козодои разом поднялись с крыш и земли вокруг дома. Затем я впал в глубочайший сон и пробудился от него только к полудню.

Я с живостью поднялся, поскольку собирался продолжить расспросы остальных соседей с наиболее возможной быстротой. Но кроме этого я намеревался идальше знакомиться с книгами брата; и все-таки, когда я в тот день вошел в кабинет и подошел к столу, то закрыл книгу, которую он читал, и небрежно отбросил ее в сторону. Я целиком и полностью сознавал, что делаю, но намерение прочесть в ней как можно больше меня не оставило, хотя где-то на краю сознания во мне таилась упрямая, неразумная уверенность, что я уже знал все, о чем написано и в этой книге, и в остальных, разложенных тут и там по всей комнате — и больше того, что в них, гораздо больше. И как только я принял это убеждение, откуда-то из глубин моего существа, как из памяти предков, моста к которой я не знал, казалось, воздвиглась некая осознанность, и перед моим мысленным взором проплыли гигантские и титанические высоты и бездонные глубины, и я увидел громадных аморфных существ, подобных массам желеобразной протоплазмы, выбрасывающих щупальцевидные отростки, стоящих не на известной нам земле, а на темной запретной тверди, лишенной растительности, громоздящейся среди неведомых звезд. Внутренним слухом я улавливал певшиеся имена — Ктулху, Йог-Сотот, Хастур, Ньярлатотеп, Шуб-Ниггурат и еще великое множество — и знал, что они означают Древних, изгнанных Старшими Богами, ожидающих ныне у Врат, пока Их не призовут в Их Царство на Земле, как было прежде, зоны назад, и весь блеск и слава служения Им стали ясны мне, и знал я, что возвратятся Они и поведут Свою битву за Землю и за все народы на ней, и вновь подвергнут искушению гнев Старших Богов — совсем как бедное, жалкое, убогое человечество постоянно искушает свою собственную судьбу! И я знал, как знал это Абель, что Их слуги — это Избранные, кто поклоняется Им и дает Им пристанище, кто открывает Им свои двери и кормит Их до того срока, когда Они придут вновь, когда Врата распахнутся широко, а для них самих откроются тысячи меньших Врат по всей Земле! Но видение пришло и погасло как картинка, вспыхнувшая на экране, а откуда пришло оно, я сказать не мог. Оно было так коротко, так моментально, что когда все кончилось, эхо падения книги по-прежнему отдавалось в комнате. Я был потрясен, ибо одновременно понял, и что в видении моем не было никакого смысла, и что значение его превосходило не только этот домик или долину, но и весь мир, который я вообще знал.

Я повернулся и вышел из дома под полуденное весеннее солнце, и под его благотворными лучами мрачное испытание мое отступило. Я оглянулся на дом: он сиял на солнце белизной, к его накрывала тень высокого вяза. Затем я двинулся на юго-восток, пробираясь по давно заброшенным полям и пастбищам к дому Уотли, стоявшему примерно в миле от домика Абеля. Сет Уотли был младшим братом Амоса; много лет назад они поссорились, как мне рассказали в Эйлзбери, никто не знал из-за чего, и теперь редко виделись друг с другом и совсем не разговаривали, несмотря на то, что жили в паре миль друг от друга. Амос сблизился с данвичскими Уотли, которые, как считали в Эплзбери, были "загнившей ветвью" одного из самых старых семейств массачусетских эсквайров.

Большую часть пути я шел по густо заросшим лесом склонам холма — сначала в гору, потом вниз, в долину — и довольно часто своим приближением распугивал козодоев, взлетавших на неслышных крыльях. Птицы немного кружили в воздухе, а потом снова усаживались на ветви или прямо на землю, великолепно сливаясь по цвету с корой деревьев или опавшими листьями. При этом они смотрели на меня своими маленькими черненькими глазками. То тут, то там я видел их яйца, лежавшие в прошлогодней листве. Холмы просто кишели козодоями — это было заметно и невооруженным глазом. Однако странным мне казалось другое: на склоне, обращенном к дому Харропа, их было раз в десять больше, чем на противоположном. С чего бы это? Спускаясь среди пахучего майского леса в ту долинку, где жили Уотли, я вспугнул только одну птицу, которая бесшумно растворилась в зелени, а не просто слегка отлетела в сторону, чтобы посмотреть, как я иду. Я тогда еще не думал, что курьезное внимание ко мне козодоев на ближнем склоне холма может быть таким пугающим.

У меня были дурные предчувствия относительно того, как меня встретят в доме Уотли, и я вскорости понял, что они небезосновательны. Сет Уотли вышел мне навстречу с ружьем; взгляд у него был каменный.

— Нечего вам нас беспокоить! — крикнул он, когда я подошел ближе.

Он, вероятно, только что встал из-за обеденного стола и направлялся на свои поля, когда заметил меня; он зашел обратно в дом и взял ружье. У него за спиной я видел его жену Эмму и троих детишек, цеплявшихся за ее юбку. В их глазах ясно читался страх.

— Я не собираюсь вас беспокоить, мистер Уотли, — сказал я как можно более примирительно, решительно подавляя в себе раздражение от этой бессмысленной стены подозрительности, которая встречала меня, куда бы я ни повернулся. — Но я хочу узнать, что произошло с моим двоюродным братом Абелем.

Он еще раз бросил на меня свой каменный взгляд, прежде чем ответить:

— Мы ничего не знаем. Мы не из тех, кто все вынюхивает. Чем занимался ваш брат — его дело, коль скоро он нас не беспокоил. Даже если кое-чего лучше вообще не трогать, — мрачно добавил он.

— Кто-то, должно быть, с ним разделался, мистер Уотли.

— Его взяли. Люди говорят, так сказал мой брат Амос. Его взяли: и тело, и душу, и ежели человеку взбредает смотреть, куда не следует, то так с ним и будет всякий раз. Человеческая рука против него здесь не поднималась, а лишь то, чему вообще не следовало тут быть.

— Но я должен узнать…

Он угрожающе повел стволом в мою сторону:

— Только не здесь. Я же сказал, что мы ничего незнаем. Иточка. Я не хочу грубить, мистер, но вот жена моя очень расстроена всем этим, и я не хочу, чтобы ей было хуже. Поэтому уходите.

Сколь бы грубой ни была манера поведения Сета Уотли, посещение принесло свои плоды.

У Хоу дела обстояли точно так же, хотя там я гораздо более остро почувствовал атмосферу большего напряжения — не только от страха, но и от ненависти. Эти люди были повежливей, но им тоже не терпелось избавиться от меня, и когда я откланялся без единого слова помощи с их стороны, то был убежден, что, чего бы они мне ни сказали, смерть жены Лабана Хоу ставилась в вину моему двоюродному брату. Это вытекало даже не из того, что они мне говорили, а из того, чего не сказали: обвинение не было произнесено, но таилось у них в глазах. И даже не раздумывая далее, я уже знал, лишь вспомнив о том, как Хестер Хатчинс рассказывала своей кузине Флоре о козодоях, зовущих души Бенджи Уилера, "сестрицы Хоу" и Анни Бегби, что козодои эти и мой брат Абель Харроп связаны первобытным суеверием, которое ни днем, ни ночью не дает покоя этим простым людям, живущим вдалеке от цивилизации; но каким звеном можно было соединить их, я догадаться не мог. Больше того, было ясно видно, что эти люди смотрят на меня с такими же страхом и неприязнью или даже презрением, с какими смотрели на Абеля, и какой бы ни была причина их боязни и ненависти, ту же самую причину в своей ограниченной способности к мышлению они явно переносили на меня. Абель же, насколько я помнил, был гораздо чувствительнее меня и, будучи хмурым по натуре, в глубине души всегда оставался мягким, всегда боялся кого-либо обидеть, и пуще всего — живое существо, будь то животное или человек. Их подозрения, бесспорно, проросли из колодца темного суеверия, всегда процветающего в таких глухих местах, всегда таящегося наготове, чтобы зажечь своей искрой новый Салемский Кошмар, до смерти затравить беспомощные жертвы, не повинные ни в каких преступлениях, кроме знания.

Именно в ту ночь, ночь полнолуния, на Распадок обрушился ужас. Но прежде, чем я узнал, что произошло, меня ожидало собственное испытание. Все началось вскоре после того, как я вернулся домой с последнего в тот день визита — от неразговорчивых Осборнов, живших за холмами к северу. Солнце уже скрылось за западным хребтом, и я сидел за своим скудным ужином. В голове у меня снова начали бродить разные мысли, и мне беспрестанно мерещилось, что я в доме не один. Поэтому я оставил ужин на столе и обошел весь дом сначала внизу, а потом, захватив с собой лампу, поскольку чердачные окна пропускали мало света, поднялся наверх. Все это время мне чудилось, что кто-то зовет меня по имени, зовет голосом Абеля — как это было в детстве, когда мы играли с ним здесь, и его родители еще были живы.

В кладовой я обнаружил то, чего никак не мог себе объяснить. Наткнулся я на это случайно, потому что заметил, что в окне недостает одного стекла; раньше я этого не видел. Вся комнатка была заставлена ящиками и старой мебелью достаточно аккуратно, так, чтобы в кладовую через оконце проникало как можно больше света. Увидев это разбитое стекло, я решил подойти поближе и, обогнув груду коробок, обнаружил, что за ней есть еще немного места у окна — как раз, чтобы мог поместиться человек, сидящий на стуле. Стул там действительно стоял; человека, правда, не было, но лежала кое-какая одежда. Я узнал ее — она принадлежала Абелю; но того, как она лежала на стуле, было достаточно, чтобы меня охватила дрожь, хотя сам не знаю, отчего я был так странно напуган.

Дело в том, что одежда действительно лежала весьма необычно — не так, как будто кто-то ее сложил. Не думаю, что кто-нибудь вообще мог так сложить одежду. Я все смотрел и смотрел на нее, не отрываясь, и не мог объяснить себе этого иначе, как если бы кто-то сидел здесь, а потом его из этой одежды просто вытянули, высосали, а одежда просто опала вниз без всякой опоры внутри. Я поставил лампу на пол и дотронулся до куртки: пыли на ней не было. Это значило, что долго она здесь пролежать не могла. Я спросил себя, видели ли ее люди шерифа — они наверняка могли объяснить это не больше, чем я. Поэтому я оставил все так, как было, ничего не потревожив и намереваясь наутро уведомить шерифа о находке. Но вмешались обстоятельства, и после того, что произошло в Распадке в ту ночь, я вообще об этом забыл. Поэтому одежда до сих пор лежит там, как бы опавшая на стул, какой я и нашел ее в ту майскую ночь полнолуния у окна кладовой на втором этаже. И вот здесь я пишу об этом, потому что этот факт может свидетельствовать в пользу того, что я утверждаю, и развеять ужасные сомнения, которые высказываются со всех сторон.

Той ночью козодои кричали с безумной настойчивостью.

Сначала я услышал их, пока еще стоял в кладовой: они начали звать с темных лесистых склонов, которые уже покинул свет, но далеко на западе солнце пока не зашло, и хотя Распадок уже погрузился в некие туманно-синие сумерки, солнце за ним еще сияло на дороге из Аркхэма в Эйлзбери. Козодоям кричать было еще рано, очень рано, слишком рано; однако они кричали гораздо раньше, чем начинали кричать прежде. И без того раздраженный тем глупым суеверным страхом, который отпугивал от меня людей всякий раз, когда я пытался что-либо выяснить в течение дня, я был уверен, что не смогу вытерпеть еще одной бессонной ночи.

Вскоре их плач и крики были уже повсюду: "Уиппурвилл! Уиппурвилл! Уиппурвилл!" Не оставалось ничего, кроме этого монотонного вопля и визга, нескончаемого "Уиппурвилл! Уиппурвилл!" Он наваливался на долину с холмов, он вытеснялся из недр самой лунной ночи, а птицы окружали дом огромным кольцом до тех пор, пока сам дом, казалось, не начал откликаться на их крики собственным голосом, словно каждый брус и каждая балка, каждый гвоздик и камешек, все до единой доски и половицы эхом отзывались на этот гром извне, на этот ужасный, сводящий с ума клич: "Уиппурвилл! Уиппурвилл! Уиппурвилл!" — взмывавший мощным хором голосов, какофонией вторгавшийся в меня и раздиравший все фибры моей души. Стена звука билась о дом, и каждая клеточка моего тела исходила мукой в ответ на их громогласный триумф.

В тот вечер, около восьми часов, я решил, что должен что-то сделать. У меня с собой не было совершенно никакого оружия, а дробовик брата реквизировали люди шерифа, и он по-прежнему хранился где-то в здании суда в Эйлзбери. Но под кушеткой, на которой я спал, я нашел прочную дубину: брат явно держал ее на тот случай, если его вдруг разбудят посреди ночи. Я намеревался выйти и убить столько козодоев, до скольких смогу достать, надеясь, что остальных это отгонит вообще. Я не собирался уходить далеко, поэтому оставил лампу гореть в кабинете.

Едва я сделал первый шаг за дверь, козодои вспорхнули и стали веером разлетаться от меня. Но мои долго копившиеся раздражение и гнев прорвались наружу: я бегал среди них, размахивая дубиной, а они неслышно порхали надо мной — некоторые молча, но большинство кошмарно пело по-прежнему. Вслед за ними я выбежал прочь со двора, ринувшись вверх по дороге, в леса, снова на дорогу и обратно в лес. Я убежал далеко, но насколько далеко — не знаю, хотя помню, что убил много птиц, прежде чем спотыкаясь, выдохшийся, наконец, вернулся домой. Сил во мне оставалось лишь на то, чтобы потушить в кабинете лампу, которая вся уже почти выгорела, и упасть на свою кушетку. Прежде чем дальние козодои, избежавшие моей дубины, снова смогли собраться к дому, я глубоко уснул.

Поскольку я не знал, во сколько вернулся, не могу сказать, сколько я проспал, прежде чем меня разбудил телефонный звонок. Хотя солнце уже встало, часы показывали лишь пять тридцать. Как это уже стало моей привычкой, я вышел на кухню, где у меня висел аппарат, и снял трубку. Так я узнал о наступившем кошмаре.

— Миссис Уилер, это Эмма Уотли. Вы уже слышали новости?

— Нет, миссис Уотли, я еще ничего не слышала.

— Боже! Это ужасно! Берт Джайлз — его убили. Его нашли как раз около полуночи там, где дорога идет через ручей Джайлзов, ближе к мосту. Лют Кори нашел его и, говорят, так кричал, что разбудил Лема Джайлза, и в ту же минуту, как Лем услышал, что Лют орет, так и понял, сразу все понял. Матушка ведь умоляла Берта не ездить в Аркхэм, но тому втемяшилось — вы же знаете, какие все Джайлзы упрямые. Он, кажется, хотел ехать вместе с Бакстерами — ну, знаете, у Осборнов работают еще, милях в трех Джайлзов — и отправился к ним, чтобы ехать вместе. Ни следа того, чем убили его, не нашли, но Сет — он уже ходил туда сегодня на рассвете — говорит, что земля вся так взрыта, будто там дрались. И он видел бедного Берта — то, что от него осталось. Господи! Сет сказал, что горло у него все разорвано, запястья разорваны, а от одежды одни клочки! И это еще не все, хоть и самое худшее. Пока Сет там стоял, прибегает Кёртис Бегби и говорит, что четырех коров Кори, которых те как раз вечером отправили на южное пастбище, тоже убили и разорвали — совсем как бедняжечку Берта!

— Господи! — испуганно захныкала миссис Уилер. — Кто же следующим-то станет?

— Шериф говорит, что это, наверное, какой-то дикий зверь, но следов никаких они не увидели. Они там вокруг работают с тех самых пор, и Сет говорит, что нашли они не очень-то много.

— Ох, когда Абель здесь жил, так не было.

— Я всегда говорила, что Абель не самый худший. Я знала. Я наверняка знала, что кое-кто из родичей Сета — этот Уилбер и старый Уотли — гораздо хуже такого парня, каким был Абель Харроп. Уж я-то знала, миссис Уилер. И эти другие, в Данвиче, тоже — не одни здесь Уотли.

— Если это не Абель…

— А Сет, он говорит, что пока стоял там и глядел на беднягу Берта, подходит Амос — Амос, который за десять лет и десяти слов Сету не сказал, — и только кинул один-единственный взгляд и вроде как себе поднос бормочет, Сет говорит, что-то вроде этого: "Этот чертов дурень сказал-таки слова!" — а Сет поворачивается к нему и говорит: "Что это ты такое говоришь, Амос?" — а тот смотрит на него и отвечает: "Нет, говорит, ничего хуже дурня, который не знает, что у него в руках!"

— Этот Амос Уотли всегда нехорошим был, миссис Уотли, истинная правда, и неважно вовсе, что вы родня, всё едино.

— Да уж, лучше меня этого никто и не знает, миссис Уилер.

К этому времени в разговор вступили и другие женщины. Каждая назвалась. Миссис Осборн сообщила по телефону, что Бакстеры, устав ждать и решив, что Берт передумал, поехали в Аркхэм сами. Вернулись они около половины двенадцатого. Хестер Хатчинс предсказывала, что это "только начало — так Амос сказал". Винни Хоу в истерике плакала и кричала, что решила забрать детей — племянницу и племянника — и бежать в Бостон, пока этот дьявол "не обоснуется где-нибудь в другом месте". И только когда Хестер Хатчинс стала возбужденно рассказывать остальным, что только-только вернулся Джесс Трамбулл и сообщил, что из тела Берта Джайлза, а также из всех коров высосали всю кровь, я повесил трубку. Я уже узнавал начало будущей легенды и знал, что может сконструировать суеверие на основе немногих относящихся к делу фактов.

Весь день поступали различные сообщения. В полдень нанес обязательный визит шериф — спросить, не слышал ли я чего-нибудь среди ночи, но я ответил, что не мог ничего слышать, кроме козодоев. Поскольку все остальные, с кем он разговаривал, тоже упоминали птиц, его это не удивило. Он выдал информацию, что Джетро Кори проснулся среди ночи, слыша, как мычат коровы, но пока он одевался, чтобы выйти к ним, те замолчали, и он решил, что их потревожил какой-нибудь зверек, пробежавший через пастбище, а в холмах полно лисиц и енотов, и снова лег в постель. Мэйми Уотли слышала, как кто-то кричал; она была уверена, что это Берт, но, поскольку она сообщила это, лишь услышав обо всех подробностях ночного убийства, все сочли это игрой ее воображения, грустной попыткой привлечь к себе немножко внимания. После ухода шерифа ко мне заглянул один из его помощников: он был явно встревожен, поскольку неудача, постигшая их при попытке разгадать тайну исчезновения моего брата, уже бросала тень на их репутацию, а новое преступление подставляло их под еще больший шквал критики. Кроме этих визитов и беспрестанных телефонных звонков, весь день меня ничего не беспокоило, и мне удалось немного поспать в предвкушении новой ночной атаки на козодоев.

Весьма любопытно, что в ту ночь козодои, несмотря на свои проклятые вопли, сослужили мне добрую службу. Под какофонию их криков мне, к своему удивлению, удалось уснуть, и я проспал, вероятно, часа два, когда меня разбудили. Сначала я подумал, что уже утро, но это было не так, и только потом я понял, что разбудило меня отсутствие птичьих голосов; шум внезапно прекратился, и последовавшая за ним тишина подняла меня. Это любопытное и беспрецедентное происшествие окончательно стряхнуло с меня остатки сна; я встал, натянул брюки, подошел к окну и выглянул на улицу.

И увидел, как из моего двора выбегает человек — большой человек. Я немедленно подумал о том, что случилось с Альбертом Джайлзом, и страх мгновенно овладел мною, ибо только большой человек мог натворить такого предыдущей ночью — большой человек и маньяк-убийца. Но вслед за этим я понял, что во всей долине есть только один настолько большой человек — Амос Уотли. К тому же, мой незваный гость, хорошо освещенный луной, побежал в том направлении, где жили Хатчинсы. Мой порыв бежать следом и кричать ему был остановлен тем, что я увидел краем глаза: внезапнее подрагивающее оранжевое сияние. Я распахнул окно и высунулся наружу: с одного угла горел дом! Поскольку я действовал без промедления и поскольку у колонки всегда стояло полное ведро воды, мне удалось погасить пожар быстро: выгорела только пара квадратных футов обшивки, да еще чуть-чуть: дерево просто обуглилось. Но было ясно, что это поджог, который, без сомнения, пытался совершить Амос Уотли; если бы не страннее молчание козодоев, я бы погиб в ревущем пламени. Я был потрясен этим: если мои соседи желают мне такого зла, что не гнушаются подобными мерами, чтобы изгнать меня из дома двоюродного брата, то чего еще от них можно ожидать? Однако противодействие чему-то всегда придавало мне силы, и через несколько минут я опять взял себя в руки. Я просто еще раз убедился, что если мой поиск подлинных фактов, стоящих за исчезновением Абеля, беспокоит их до такой степени, то я на верном пути, полагая, что все они знают об этом гораздо больше, чем желают сказать. Поэтому я снова улегся в постель, решив наутро встретиться с Амосом Уотли где-нибудь на полях, подальше от дома Хатчинсов, и там поговорить с ним, не опасаясь, что нас могут подслушать.

Так все и вышло, и утром я нашел Амоса Уотли. Он работал на том же склоне холма, где я увидел его в первый раз, только теперь он не пошел мне навстречу. Вместо этого он остановил лошадей и встал, поджидая меня. Пока я шел к низенькой каменной ограде, я заметил на его бородатом лице смешанное выражение подозрительности и вызова. Он не шевелился и только сдвинул свою бесформенную фетровую шляпу подальше на затылок; его губы были плотно сжаты в твердую, неуступчивую линию, но глаза глядели настороженно. Поскольку он стоял совсем недалеко от ограды, я остановился прямо перед ней, едва выйдя из леса.

— Уотли, я видел, как вы ночью поджигали мой дом, — сказал я. — Зачем?

Ответа не было.

— Ну же, ну же. Я пришел сюда поговорить с вами. Я так же запросто мог бы пойти в Эйлзбери и поговорить с шерифом.

— Вы прочли книги, — хрипло выплюнул он в ответ. — Я вам говорил не читать. Вы прочли это место вслух — я знаю. Вы открыли Ворота, и Они Снаружи могут теперь войти. Не так, как с вашим братом: он позвал Их, и Они пришли, но он не сделал того, что Они хотели, вот Они его и взяли. Но ни он не знал, ни вы не узнали, и теперь вот, в эту самую минуту Они селятся в этой долине, и никто не знает, что будет дальше.

Я несколько минут пытался разобраться, в этой чепухе, но даже если и нашел там какой-то смысл, то он ничего общего с логикой не имел. Амос, очевидно, хотел предположить, что, прочитав вслух отрывок из книги, которую читал брат, я навлек на долину какую-то силу или существо "снаружи": без сомнения, это было составной частью абсурдных суеверий местных жителей.

— Я не видел здесь чужих, — резко ответил я.

— А вы Их не всегда увидите. Мой двоюродный брат Уилбур говорит, что Они могут принимать любую форму, которая Им нравится, и могут забраться вам внутрь, и есть вашим ртом, и видеть вашими глазами, и если у вас нет защиты, Они могут взять вас, как взяли вашего брага. Вы Их и не увидите, — продолжал он, и его голос поднялся почти до крика, — потому что Они — внутри вас вот в эту самую минуту!..

Я подождал, пока его истерика немножко не поутихнет.

— И чем же Они питаются? — спокойно спросил я.

— Вы это знаете! — неистово закричал он. — Кровью и духом: кровью, чтобы расти, а духом — чтобы лучше понимать людей. Смейтесь, если хотите, но вы должны это знать. Козодои-то знают — потому и поют всегда, и кричат под вашим домом.

Я не мог сдержать улыбки, хотя его серьезность была вполне искренней, но подавил в себе смех, которого он ждал.

— Но это, все-таки, не объясняет, зачем надо было поджигать дом и меня вместе с ним, насколько я знаю.

— Я не хотел вам зла, я просто хотел, чтобы вы уехали. Если у вас не будет дома, то ведь негде будет и оставаться.

— И вы высказываете сейчас мнение всех остальных?

— Я знаю больше, чем они все, — ответил он с легкой гордостью, пробившейся сквозь весь его вызов и настороженность. — У моего деда были книжки, и он мне много чего рассказал, и брат Уилбур много чего знал, и я знаю много, чего остальные не знают — что происходит там… — Он взмахнул одной рукой в сторону неба. — …Или там… — Он показал себе под ноги. — И много чего им знать вообще не надо, а то оно их сильно напугает. А знать наполовину — это вообще ничего не значит. Вам надо было сжечь эти книжки, мистер Харроп, — я вам говорил. Теперь уже слишком поздно.

Я вглядывался в его лицо в поисках хоть какого-нибудь знака того, что он говорил все это не всерьез. Но он был совершенно искренен и даже, кажется, немного сожалел, что определял мне ту безымянную судьбу, которую мог предвидеть. На какой-то миг я засомневался, что мне с ним делать дальше. Нельзя же просто так пренебречь попыткой спалить ваш дом, да еще к тому же с вами самим в придачу.

— Ладно, Амос. Что вы там знаете — ваше дело. Ноя знаю одно — вы подожгли мой дом, и я не могу закрыть на это глаза. Я думаю, вам следует это исправить. Когда у вас будет время, можете прийти и починить угол. Если вы это сделаете, я не стану ничего сообщать шерифу.

— Совсем ничего?

— А что там еще?

— Ну, если вы не знаете… — Он пожал плечами. — Я приду, как только смогу.

Каким бы смешным ни был весь его вздор, то, что он рассказал, привело меня в замешательство — в основном, потому, что во всем этом была какая-то дикая логика. Но, опять-таки, размышлял я, направляясь через лес к домику брата, некая извращенная логика присутствует в любом суеверии, и это объясняет цепкость суеверий, передаваемых от одного поколения к другому. И все же в Амосе Уотли был безошибочно виден страх — страх, не объяснимый ничем, кроме суеверия, поскольку Уотли был мощно сложен, и ему, по всей вероятности, не составило бы никакого труда одной рукой перекинуть меня через каменную стенку, разделявшую нас. И в его поведении, бесспорно, лежал зародыш чего-то глубоко тревожного — если бы я только мог найти к нему ключ.

 

III

Теперь я подхожу к той части моего рассказа, которая, к несчастью, по необходимости останется туманной, ибо я не всегда могу быть уверен в точном порядке или значении событий, в которых принимал участие. Растревоженный суеверным страхом Уотли, я отправился прямиком к дому брата и начал просматривать странные старые книги, составлявшие его библиотеку. Я искал какие-то дополнительные ключи к курьезным верованиям Уотли, но не успел я взять в руки и первой попавшейся мне книги, как меня снова наполнила несокрушимая уверенность, что эти поиски тщетны — ибо что дает человеку чтение того, что он и так уже знает? И что думают те, кто не знает об этом ничего, — разве это имеет какое-то значение? Ибо мне чудилось, будто я вновь вижу странный пейзаж — с его титаническими аморфными существами, вновь слышу, как хор поет чужие имена, намекающие на чудовищную власть, и пение это сопровождается пронзительной музыкой и завываниями, извергающимися из глоток, вовсе не похожих на человеческие. Эта иллюзия длилась лишь краткое мгновение — ровно столько, чтобы отвлечь меня от поисков. Я бросил дальнейшие исследования библиотеки брата и после легкого обеда вновь попытался продолжить расспросы, но так неудачно, что в середине дня все бросил и вернулся в дом в состоянии крайней нерешительности ума, не будучи столь уверенным, что люди шерифа в самом деле не сделали всего, что было в их силах, чтобы разыскать Абеля. И, хотя моя решимость довести дело до конца не убавилась, я впервые серьезно засомневался, удастся ли мне это выполнить вообще.

Той ночью я снова слышал странные голоса. Возможно, мне уже не следовало называть их "странными", поскольку я слышал их прежде: они были неузнаваемыми и чужими, и источник их по-прежнему оставался для меня загадкой. Но этой ночью козодои кричали гораздо громче, чем раньше. Их крики пронзительно звенели в доме и в Распадке за домом. Голоса начали звучать, насколько я смог определить, около девяти часов. Ночь была пасмурной, огромные серые тучи давили на холмы и нависали над долиной, воздух был напитан влагой. Сама его влажность, однако, увеличивала громкость козодоев и усиливала странные голоса, как и прежде вскипевшие внезапно, — чрезмерные, неразборчивые, жуткие; больше того, их невозможно было описать вообще. И снова это походило на литанию: хор козодоев набухал как бы в ответ каждой певшейся фразе — невыносимая какофония, поднимавшаяся до ужасных катаклизмов звука.

Некоторое время я пытался разобрать хоть что-то в тех чуждых моему естеству голосах, которыми пульсировала вся комната, но они оставались невнятными. Они звучали как совершеннейшая белиберда, несмотря на мое внутреннее убеждение, что произносили они вовсе не белиберду, а нечто важное и зловещее, прекрасное и кошмарное, они внушали мне нечто, далеко превосходящее мои способности понимать это. Мне уже было все равно, откуда они исходят: я знал, что они возникают где-то в доме, посредством какого-либо естественного явления или как-то иначе — этого определить я не мог. Голоса были порождением тьмы или — такой возможности я тоже не должен был отрицать — возникали в сознании, глубоко растревоженном демоническим криком козодоев, со всех сторон, создававших ужасный бедлам, не заполнявших долину, дом и мой разум ничем, кроме своего грохота, резкого и пронзительного, кроме своего постоянного визга: "Уиппурвилл! Уиппурвилл! Уиппурвилл!"

Я лежал в состоянии, похожем на каталепсию, и слушал:

— Ллллллллл-нглуи, ннннннн-лагл, фхтагн-нагх, айи Йог-Сотот!

Козодои отвечали раскатистым крещендо звука, заливавшего дом, бившегося о стены, вторгавшегося внутрь. Голоса отступали, и из холмов возвращалось эхо, разбивавшееся о мое сознание с лишь немного меньшей силой:

— Йгнайиих! И'бтнк! Иинн-йя-йя-йяаххааахаахаа-хаа!..

И вновь взрыв звука, нескончаемое "Уиппурвилл! Уиппурвилл! Уиппурвилл!" билось в ночь, в облачную мглу, будто биение тысяч и тысяч диких барабанов!

К счастью, я потерял сознание.

Человеческое тело и человеческий разум могут вынести далеко не все, прежде чем наступит забытье, а с забытьем ко мне в ту ночь пришло видение невыразимой силы и ужаса. Мне грезилось, что я в каком-то далеком месте, где стоят громадные монолитные здания, населенные не людьми, а существами, которых людям даже с самым необузданным воображением невозможно себе представить; в стране невиданных древесных папоротников, каламитов и сигиллярий, окружающих фантастические постройки; в земле ужасающих лесов из деревьев и другой растительности, принадлежащей к неизвестным на Земле видам. Тут и там возвышались колоссы из черного камня — они стояли в тех глубоких местах, где царил непреходящий сумрак, а кое-где громоздились руины из базальтовых глыб невероятной древности. И в этом царстве ночи сиявшие созвездия не походили ни на одну карту небес, какие мне доводилось видеть, а рельеф в тех местах не имел никакого сходства ни с чем, что я бы узнал, если не считать представлений некоторых художников о том, как должна была выглядеть Земля в доисторические времена, задолго до Палеозойского периода. О существах, населявших мой сон, я помню лишь то, что у них не было никакой отчетливой формы: они были гигантских размеров и обладали отростками, по природе своей напоминавшими щупальца, но в них было достаточно быстроты и силы, чтобы хватать и удерживать предметы. Эти отростки способны были втягиваться в одном месте и возникать в другом. Существа обитали в монолитных постройках, и многие из них находились там без движения, как бы во сне, и им прислуживали существа-зародыши — значительно меньше в размерах, но сходной структуры, особенно в том, что касалось изменения формы. Они были кошмарного грибного цвета, совершенно не похожего на цвет плоти, напоминавшего окраску многих построек, и временами казалось, что они претерпевают ужасные изменения тела — так, что становятся карикатурами изогнутых архитектурных форм, доминировавших в этом мире сна.

Странно, но пение и плач козодоев не прекращались и были составной частью этого видения, но звучали они в некоей перспективе, поднимаясь и опадая фоном, как бы где-то вдалеке. Более того, казалось, что и сам я существовал в этом странном месте, но в несколько ином измерении — как будто тоже прислуживал одному из Великих, возлежавших там, входил в страшную тьму чужих лесов, убивал зверей и вскрывал им вены, чтобы Великие могли кормиться и расти в иных измерениях, отличных от этого жуткого мира.

Сколько длился сои, сказать я не могу. Я проспал всю ночь, но все же когда проснулся, вновь почувствовал себя усталым как никогда — будто большую часть ночи занимался тяжелой работой и задремал лишь под утро. Я еле дотащился до кухни, поджарил себе яичницу с беконом и без аппетита принялся за еду. Но завтрак и несколько чашек черного кофе смогли вдохнуть в меня новую жизнь, и я встал из-за стола освежившимся.

Когда я вышел за дровами, зазвонил телефон. Звонили Хоу, но я поспешил внутрь, чтобы послушать.

Голос Хестер Хатчинс я узнал сразу же, поскольку привык к ее безостановочному говору:

— …И действительно говорят, убили шесть или семь лучших коров у него в стаде, так мистер Осборн сказал. Они как раз на том южном участке были, что ближе всего к Распадку Харропа. Бог знает, сколько б еще поубивали, да все стадо кинулось прочь, сшибло ограду, да в хлев. Вот тут-то работник осборновский, Энди Бакстер, и пошел на пастбище с фонарем да увидел их. Совсем как коровы Корн, да бедняжка Берт Джайлз — горла разорваны, избиты все, бедные скотинки, так, что страшно смотреть! Бог знает, что бродит по нашему Распадку, Винни, но что-то нужно делать, или нас всех так поубивают. Я-то знала, что козодои кричат по чью-то душу — вот они и взяли бедного Берта. А теперь по-прежнему кричат, и я знаю, что это значит, и ты тоже это знаешь, Винни Хоу. Еще больше душ отойдет к этим козодоям, прежде чем луна снова сменится.

— Господи Боже милостивый! Еду в Бостон, как только тут со всем управлюсь…

Я знал, что в этот день ко мне снова зайдет шериф, и был готов к его приходу. Я ничего не слышал. Я объяснил, что предыдущей ночью был просто обессилен бессонницей, а теперь мне удалось уснуть, несмотря на шум, производимый козодоями. В ответ шериф весьма любезно рассказал мне, что сделали с коровами Осборнов. Убито семь животных, и во всем этом есть что-то очень странное, ибо обильного кровотечения не наблюдалось, несмотря на то, как разорваны были их глотки. К тому же, несмотря на зверский характер нападения, уже представлялось ясным, что убийство совершил человек, ибо нашли фрагментарные следы ног — к сожалению, отпечатков недостаточно для того, чтобы делать какие бы то ни было решительные заключения. Тем не менее, продолжал он конфиденциально, один из его людей вот уже некоторое время присматривается к Амосу Уотли: Амос иногда делал в высшей степени странные замечания, а поступки его были как у человека, подозревающего, что за ним следят, или что-то в этом роде. Шериф рассказывал все это очень устало, ибо действительно был утомлен, так как не ложился с того времени, как его вызвали на ферму Осборнов.

— А вы что знаете об Амосе Уотли? — продолжал он.

Я лишь покачал головой и признался, что знаю слишком мало обо всех своих соседях.

— Но я заметил его странные разговоры, — признал я. — Всякий раз, когда я с ним разговариваю, он говорит очень странные вещи.

Шериф нетерпеливо наклонился ко мне поближе:

— А он когда-нибудь говорил или бормотал о каком-то "кормлении" кем-то кого-то?

Я признал, что Амос действительно говорил что-то подобное.

Шерифа, казалось, это удовлетворило. Он откланялся, косвенным образом дав мне понять, что набирает очки по сравнению с моим заметным отсутствием успехов в раскрытии происшествия с моим братом. Я не был чрезмерно удивлен тем, что он подозревает Амоса Уотли. И все же что-то в глубине моего собственного осознания резко противоречило теории шерифа, меня тяготило какое-то смутное беспокойство — как сосущее воспоминание о чем-то недоделанном.

Утомление не покидало меня в течение дня, и я почти не мог ничего делать, хотя нужно было постирать кое-что из одежды, на которой появились какие-то ржавые пятна. После этого я не спеша стал исследовать, что мой двоюродный брат пытался делать с сетями, и я понял, что он связал их таким образом, чтобы что-то ловить. Что же еще, как не козодоев, которые, должно быть, и его тоже то и дело доводили до белого каления? Или же он, возможно, знал об их повадках больше, чем я, и, может быть, у него были более веские причины пытаться их ловить — не только из-за постоянного крика?

Днем я урывками укладывался поспать, хотя время от времени мне приходилось вставать и слушать потоки перепуганных разговоров, лившихся в телефонной трубке. Им не было конца: звонки раздавались весь день, и мужчины иногда тоже разговаривали друг с другом, а не только женщины, монополией которых линия была до сих пор. Они говорили о том, чтобы согнать весь скот в одно стадо и хорошенько сторожить его, но в таком случае все боялись сторожить в одиночку; говорили они и о том, чтобы по ночам держать всех коров в хлевах, и я понял, что именно к этому решению они склонились. Женщины, однако, хотели, чтобы после темноты никто вообще не выходил наружу ни по какой надобности.

— Днем Оно не приходит, — втолковывала Эмма Уотли Мари Осборн. — Ничего же не делается днем. Вот я и говорю: сидеть дома, как только солнце сядет за холмы.

А Лавиния Хоу уехала в Бостон вместе с детьми, как и собиралась.

— Собиралась и укатила вместе с детишками, и оставила там Лабана одного, — говорила Хестер Хатчинс. — Хотя он там не один: привез человека из Аркхэма, и они там вдвоем устроились. Ох, какая ж это ужасная вещь, это ж просто наказание Господне на нас — и хуже всего, что никто не знает, ни как Оно выглядит, ни откуда приходит, ничего.

Вновь возникло и повторилось суеверие о том, что из коров высосали всю кровь.

— Говорят, от коров и крови много не было, и вот почему — у них ее просто не осталось, — говорила Ангелина Уилер. — Господи, что же с нами со всеми будет-то? Нельзя ведь сидеть и ждать, пока нас всех поубивают.

Эти испуганные разговоры были чем-то вроде насвистывания в темноте: телефон давал им — как женщинам, так и мужчинам — ощущение меньшего одиночества, меньшей изолированности. Я не думал о том, почему никто из них ни разу не позвонил мне: я был посторонним, а люди извне редко принимаются в деревенские кружки вроде того, который образовался вокруг Распадка Харропа, раньше, чем через десять лет — если вообще принимаются. Ближе к вечеру я перестал слушать телефон вообще: усталость все еще давала себя знать.

А на следующую ночь снова появились голоса.

И видение пришло вместе с ними. Я опять был в огромном и величественном месте со странными базальтовыми строениями и страшными лесными зарослями. И я знал, что в этом месте я был Избранным, был горд тем, что служу Древним, принадлежу величайшему из всех, подобному всем остальным и все же иному, тому из них, кто один может принимать форму скопления сияющих сфер, Хранителю Порога, Охранителю Врат, Великому Йог-Сототу, выжидающему, чтобы вернуться на свою давнюю земную твердь, в то измерение, где я должен буду продолжать свое служение ему. О, власть и слава! О, чудо и ужас! О, вечное блаженство! И я слышал, как кричат козодои, как их голоса поднимаются и опадают, и на их фоне поющие гимн выкрикивают под чужими звездами, под чужими небесами, выкрикивают в пропасти заливов и навстречу укутанным пеленой горным пикам, выкрикивают громко:

— Лллллллл-нглуи, ннннн-лагл, фхтагн-нгах, айи Йог-Сотот!

И я тоже возвысил свой голос во славу Его, Таящегося на Пороге:

— Лллллллл-нглуи, ннннн-лагл, фхтагн-нгах айи Йог-Сотот!

Говорят, именно это я вопил, когда они оторвали меня от тела бедной Амелии Хатчинс, съежившегося, разрывающего ей горло, — беззащитная женщина была сбита с ног, когда возвращалась по хребту от Эбби Джайлз. Говорят, именно это вырвалось из моих уст полное звериной ярости, а вокруг везде были козодои, они плакали и вопили, сводя с ума. И вот почему они заперли меня в этой комнате с решетками на окнах. Глупцы! Ох, какие глупцы! У них не получилось с Абелем, и они цепляются за соломинку. Как они могут хотя бы помыслить о том, чтобы удержать одного из Избранных от Них? Что Им решетки?

Но они к тому же пытаются запугать меня, когда говорят, что все это сделал я. Я никогда в жизни не поднимал руку ни на одно человеческое существо. Я рассказал им, как все было, — если только они захотят понять. Я сказал им. Это был не я, нет! Я знаю, кто это был. Мне кажется, я всегда это знал, и если они захотят посмотреть, они найдут доказательства.

Это были козодои, беспрестанно зовущие козодои, проклятые кричащие козодои, козодои, таящиеся в ожидании, козодои, козодои в Распадке…

 

Нечто из дерева

Очень хорошо, что ограниченность человеческого разума не часто позволяет созерцать в должной перспективе вое факты и события, которых этот разум касается. Я размышлял об этом множество раз — особенно в связи с любопытными обстоятельствами, окружающими исчезновение Джейсона Уэктера, музыкального и художественного критика бостонской газеты "Дайал", которое имело место год назад. По его поводу выдвигалось множество теорий: от подозрения на убийство каким-нибудь разочаровавшимся художником, которого больно задели ядовитые инвективы Уэктера, до уверенности в том, что он просто сбежал неизвестно куда, не сказав никому ни слова, по причине, ведомой лишь ему одному.

Возможно, последняя гипотеза гораздо ближе к действительности, нежели принято предполагать, хотя принимать ее или нет — вопрос терминологии, подразумевающий выбор: является отсутствие Уэктера добровольным или же нет. Однако существует одно объяснение, предлагающее себя всем, кто обладает достаточным воображением, чтобы понять, о чем идет речь; а определенные обстоятельства, приведшие к этому событию, не способствуют, на самом деле, никакому иному заключению. Вот в этих обстоятельствах я и принимал участие — ни в коей мере не малое, хотя таковым его не признавал даже я сам до тех пор, пока Джейсон Уэктер в действительности не пропал.

Все эти события начались более чем прозаически — с желания. Уэктер, живший один в старом доме на Кингз-Лейн в Кембридже, достаточно далеко от кипения жизни, коллекционировал произведения примитивного искусства — в основном из дерева или камня.

У него были такие курьезные вещи, как странная религиозная резьба Ордена Кающихся Грешников, барельефы майя, противоречивые скульптуры Кларка Эштона Смита, деревянные фетиши и резные фигурки богов и богинь с островов Южного Моря и многое другое. Еще он хотел иметь нечто из дерева, что как-то "отличалось" бы от всего остального, хотя, по моему мнению, даже работы Смита предлагали такое разнообразие, которое могло бы удовлетворить любого. Но Смит не работал по дереву: Уэктеру же хотелось чего-то именно из дерева, чтобы, как он выражался, "уравновесить коллекцию", и приходилось признать, что, в самом деле, изделий из дерева у него почти не было, если не считать нескольких масок с Понапе, которые по странной и чудесной образности перекликались с работами Смита.

Думаю, не один приятель Джейсона Уэктера искал для него "чего-нибудь из дерева", но именно мне однажды выпало найти то, что нужно, в незаметной лавке старьевщика в Портленде, куда я приехал провести отпуск. Это в самом деле была странная вещица — но сделанная просто ювелирно: барельеф осьминогообразного существа, поднимающегося из разбитой монолитической конструкции в некоем подводном пространстве. Цена в четыре доллара была крайне разумной, и тот факт, что я никак не мог истолковать эту резьбу больше, чем что-либо, увеличивал бы ее ценность в глазах Уэктера.

Я назвал существо "осьминогообразным", но оно не было осьминогом. Чем оно было, я не знал; но его внешний вид предполагал наличие тела, более длинного и вовсе не похожего на туловище осьминога, а щупальцевидные отростки отходили не только от его лица — будто бы оттуда, где должен был находиться нос, совсем как в скульптуре Смита "Старший Бог", — но и от боков, и из центральной части тела. Два отростка, отходившие от лица, явно были хватательными и изображались так, словно метнулись вперед, как бы стараясь схватить — или уже хватая — что-то. Сразу над этими двумя щупальцами располагались глубоко посаженные глаза, вырезанные со сверхъестественным мастерством, они оставляли впечатление огромного и тревожного зла. В подножии была вырезана строка на неведомом языке:

"Фх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'лаиг вгах'нагл фхтагн".

О природе дерева, в котором все это было вырезано — темно-коричневого, почти черного, с совершенно незнакомыми завитками волокон, — я не знал ничего, кроме того, что для дерева оно было необычайно тяжелым. Хотя вещь была крупнее, чем иные вещи в коллекции Джейсона Уэктера, я знал, что она ему понравится.

— Откуда она у вас? — спросил я у флегматичного человечка, сидевшего за прилавком, заваленным всякой всячиной. Он сдвинул очки на лоб и ответил, что не может сказать мне на этот счет ничего, кроме того, что она появилась из Атлантического океана.

— Может, смыло с какого-нибудь судна, — предположил он. Неделю или две назад ее вместе с другими вещами принес старик, который обычно роется во всяком мусоре на побережье в поисках чего-нибудь ценного, что выбрасывает море.

Я спросил, что здесь может быть изображено, но об этом хозяин знал еще меньше, чем о происхождении самой вещи. Джейсон, следовательно, был волен изобретать любые легенды, объясняющие ее.

Он пришел от этого произведения в полный восторг — в особенности оттого, что немедленно обнаружил некое поразительное сходство с каменными скульптурами Смита. Будучи знатоком примитивного искусства, он указал мне еще на один фактор, из которого становилось понятно, что владелец лавки за четыре доллара эту вещь мне практически подарил, — а именно: определенные следы указывали, что изображение вырезано орудиями, гораздо более древними, чем инструменты нашего времени и даже того цивилизованного мира, который мы знаем. Все эти подробности представляли для меня, конечно же, преходящий интерес, поскольку я не разделял любви Уэктера к примитивизму; признаюсь в том, что, к тому же, я испытал труднообъяснимое отвращение, когда Джейсон сопоставил работы Смита и эту резьбу с осьминогом. Отвращение это, по-видимому, вызывалось вопросами, которые я не осмеливался задать вслух, хотя они меня и беспокоили: если эта вещь действительно многовековой древности, как предполагал Уэктер, и представляет собой вид резьбы доселе неизвестный, то как могло получиться, что современные скульптуры Кларка Эштона Смита обладают с ней таким сходством? И не больше ли это, нежели простое совпадение, что фигуры Смита, воссозданные по фантазиям его зловещей прозы и поэзии, повторяют мотивы искусства, создававшегося кем-то, удаленным от него на многие столетия во времени и многие лиги в пространстве?

Но таких вопросов, повторяю, я не задавал. Возможно, если бы я это сделал, последующие события можно было бы изменить.

Энтузиазм и восторг Уэктера были восприняты как дань моему хорошему вкусу, и резьба заняла свое место на его широченной каминной доске рядом с лучшими деревянными скульптурами его коллекции. Здесь я забыл и думать о ней.

Снова я увидел Джейсона Уэктера лишь через две недели, по возвращении в Бостон, но и тогда, быть может, мы бы с ним не встретились, если бы мое внимание не привлекла особенно жестокая критика, высказанная им по поводу публичной выставки скульптора Оскара Богдоги, чью работу Уэктер превозносил до небес лишь пару месяцев назад. Действительно, обзор этой выставки был таков, что возбудил обеспокоенный интерес многих друзей Джейсона: он указывал на наметившийся новый подход критика к искусству и обещал множество неожиданностей тем, кто постоянно следил за его оценками. Тем не менее, один из наших общих знакомых, по специальности психиатр, признался мне, что испытал легкую тревогу по поводу некоторых любопытных аллюзий, присутствовавших в короткой, но знаменательной статье Уэктера.

Я сам прочел ее со все возраставшим удивлением и сразу же заметил определенный и отчетливый отход Уэктера от привычной манеры. Его обвинения в том, что работам Богдоги недостает "огня… элемента напряженности… даже всяких претензий на духовность", были достаточно обычны; но утверждения, что художник "очевидно, незнаком с культовым искусством Ахапи и Ахемноиды", и что лучше бы Богдоге заняться чем-нибудь другим, нежели гибридной имитацией "школы Понапе", были не только неуместны, но и совершенно необъяснимы, ибо Богдога был выходцем из Центральной Европы, и его тяжелые массы гораздо сильнее походили на произведения Эпштейна, нежели на работы, скажем, Местровича, — и уж, конечно, не на тех примитивистов, что так восторгали Уэктера и теперь совершенно явно стали влиять на его способность рассуждать об искусстве. Ибо вся его статья была усеяна странными ссылками на художников, о которых никто не слыхал, на места, далеко отстоящие от нас во времени и пространстве — если они вообще существовали на этой земле, — а также на культуры, которые никак не соотносились с известными даже самым информированным читателям.

И все-таки его подход к искусству Богдоги не был совершенно неожиданным, ибо всего лишь за два дня до этого он написал критическую заметку о первом исполнении новой симфонии Франца Хёбеля цветистым и эгоцентричным Фраделицким, полную намеков на "мелодичную музыку сфер" и на "те трубные ноты, предруидические по своему происхождению, которые призрачно наполняли эфир задолго до того, как человечество поднесло к губам или вообще взяло в руки какой бы то ни было музыкальный инструмент". Одновременно он хвалил исполненную в той же самой программе "Симфонию № 3" Харриса, которую прежде публично ругал, а сейчас называл "блестящим образцом возвращения к той допримитивной музыке, которая таится в родовом сознании человечества, к музыке Великих Старых, пробивающейся к свету, несмотря на наложения Фраделицкого — но, опять-таки, Фраделицкий, не имея в себе самом никакой творческой музыки, неизбежно должен накладывать на любую работу под своей дирижерской палочкой достаточно самого Фраделицкого, чтобы ублажить собственное эго, не обращая внимания, насколько при этом перетолковывается композитор".

Две этих крайне загадочных рецензии в спешке отправили меня к дому Уэктера; я застал его за письменным столом, погруженным в тяжелые размышления перед двумя своими неоднозначными статьями и грудой писем — без сомнения, негодующих.

— А-а, Пинкни, — приветствовал меня он, — вас, конечно, привели сюда эти мои любопытные рецензии…

— Не совсем, — уклонился я. — Признавая, что любая критика вытекает из личного мнения, вы свободны писать все, что вам вздумается, коль скоро вы искренни. Но кто такие, к дьяволу, этиваши Ахапи и Ахемноиды?

— Я сам бы хотел это знать.

Он сказал это настолько серьезно, что в его искренности сомнений у меня не возникло.

— Но я не сомневаюсь, что они существовали, — продолжал он. — Так же, как и в том, что Великие Старые, по всей видимости, обладали в древнем фольклоре каким-то положением.

— Так как же вы на них ссылаетесь, если не знаете, кто они такие? — не выдержал я.

— Этого я тоже не вполне могу объяснить, Пинкни, — ответил он, озабоченно нахмурившись. — Но я попытаюсь.

И он пустился в не очень связный рассказ о некоторых вещах, случившихся с ним после того, как я нашел для него в Портленде резьбу с изображением странного осьминога. Не проходило ни одной ночи, когда бы во сне ему не являлось это существо — либо непосредственно и близко, либо смутным ощущением где-то на краю сна. Ему снились места под землей и города на дне моря. Он видел себя на Каролинах и в Перу; во сне он бродил в полнящемся легендами Аркхэме под подозрительными домами с остроконечными крышами; на странном морском судне он плыл куда-то за пределы всех известных океанов. Резьба, как он это знал, была лишь миниатюрой, ибо само существо представляло собой громадную массу протоплазмы, способную изменять свою форму мириадами способов. Его имя, говорил Уэктер, было "Ктулху", его владениями — "Р'Лайх", жуткий город глубоко под Атлантическим океаном. Существо было одним из Великих Старых, которые, как гласило поверье, стремились из иных измерений, с далеких звезд, из морских глубин и тайных уголков пространства к новому установлению своего древнего господства над Землей. Существо появлялось в сопровождении аморфных карликов, явно недолюдей, которые выступали перед ним, играя на странных трубах музыку, не сравнимую ни с чем. Очевидно, что резьба, созданная в очень древние времена, — весьма, вероятно, задолго до того, как человеком были оставлены какие бы то ни было записи, но уже после наступления зари человечества, — мастерами с Каролинских островов, была "точкой соприкосновения" нас и чуждого нам измерения, населенного существами, которые искали возвращения к нам.

Признаюсь, я слушал это с некоторым недоверием, заметив которое, Уэктер резко оборвал свой рассказ, встал и перенес деревянную резьбу с каминной доски себе на стол. Он развернул ее ко мне.

— Теперь посмотрите на нее внимательнее, Пинкни. Вы видите какую-нибудь разницу?

Я тщательно исследовал вещь и в конце осмотра объявил, что никаких изменений в ней не вижу.

— А вам не кажется, что вытянутые от лица щупальца… ну, скажем, "более вытянуты"?

Я ответил, что не кажется. Но, говоря это, я уже не был так уверен. Часто предположение порождает сам факт. Удлинились они или нет? Я уже не мог этого сказать. Я и теперь не могу этого сказать. Но ясно одно: Уэктер верил в то, что щупальца вытянулись. Я заново осмотрел резьбу и вновь ощутил свое странное давнее отвращение от сходства скульптур Смита и этой причудливой вещи.

— Так, значит, вам не кажется, что концы щупалец приподнялись и вытянулись немного вперед? — настаивал он.

— Не могу этого сказать.

— Очень хорошо. — Он взял деревянную вещь и поставил ее обратно на камин. Вернувшись к столу, он сказал: — Боюсь, вы сочтете, что у меня не все в порядке с головой, Пинкни, но факт тот, что с тех пор, как она появилась у меня в кабинете, я стал осознавать, что существую в том, что могу описать как измерения, отличные от тех, что мы знаем, — короче, в тех измерениях, которые видятся мне во сне. Например, я совершенно не помню того, как писал эти рецензии; однако они принадлежат мне. Я нахожу их у себя в рукописях, в гранках, в своей колонке, наконец. Короче говоря, написал их я и никто другой. Я не могу публично от них отказаться, хотя очень хорошо себе представляю, что они противоречат тем мнениям, которые множество раз появлялись в печати за моей подписью. И все же нельзя отрицать, что их пронизывает некая любопытно внушительная логика. Прочитав их — и, кстати, те негодующие письма, что я получил, — я несколько более подробно изучил эту тему. Невзирая на те мнения, которые вы, вероятно, слышали от меня прежде, скажу, что работы Богдоги действительно имеют отношение к гибридной форме раннего Каролинского культового искусства, а Третья Симфония Харриса действительно отчетливо и тревожно склоняется к примитиву, и возникает вопрос — не является ли их изначальная оскорбительность для традиционно восприимчивых или традиционно культурных людей инстинктивной реакцией на примитив, которое их внутреннее я немедленно признает? — Он пожал плечами. — Но ответа на этот вопрос нет ни там, ни здесь, не так ли, Пинкни? Факт остается фактом: резьба, которую вы нашли для меня в Портленде, оказывает на меня иррационально тревожащее воздействие до такой степени, что я иногда не уверен, к лучшему оно или нет.

— Какое воздействие, Джейсон?

Он странно улыбнулся в ответ:

— Я могу лишь рассказать вам, как я его чувствую. Впервые я ощутил эту вещь сразу после вашего ухода.

В тот вечер у меня была компания приятелей, но к полуночи гости разошлись, и я сел за пишущую машинку. Мне надо было написать обычную рецензию на фортепианный вечер, данный одним из учеников Фраделицкого, и с нею я разделался почти мгновенно. Но все время, пока я работал, меня не покидало ощущение присутствия этой резьбы: с одной стороны, того, как она попала ко мне — как подарок от вас, как предмет небольших размерен, располагающийся в трех измерениях. Другой план моего восприятия был протяжением — или вторжением, если хотите, — в иное измерение, в котором относительно нее я существовал вот вэтой комнате как семечко рядом с тыквой. Короче говоря, когда я закончил свою маленькую рецензию, у меня оставалась очень странная иллюзия того, что резьба выросла до невообразимых пропорций; было некоторое катастрофическое мгновение, когда я почувствовал, что к изображению прибавилось само конкретное существо, которое колоссом высилось передо мной, — вернее, я стоял перед ним, прискорбно миниатюрный. Это длилось лишь какой-то миг, а затем отступило. Учтите: я сказал "отступило". Видение не просто прекратило существовать: казалось, оно сжалось, втянулось, будто действительно отступало из этого нового для себя измерения и возвращалось к своему подлинному состоянию, в котором должно существовать перед моими глазами, — но не обязательно перед моим психическим восприятием. Так оно и продолжалось; уверяю вас, это не галлюцинация, хотя, судя по вашему выражению лица, вы думаете, что я выжил из ума.

Я поспешил его заверить, что вовсе так не думаю. То, что он говорил, было либо правдой, либо нет. Свидетельства, основанные на догадках, вытекающих из конкретных фактов, — его странных рецензий, — указывали на то, что он искренен; следовательно, для него самого то, что он говорил, было правдой. Значит, это все имело и значение, и мотивацию.

— Принимая все, что вы говорите, за истину, — наконец, осторожно начал я, — этому должна быть какая-то причина. Вероятно, вы слишком много работали, аэто явление — проекция вашего собственного подсознания.

— Старый добрый Пинкни! — воскликнул он, смеясь.

— Если же это не так, то должна быть какая-то мотивация — снаружи.

Его улыбка исчезла, глаза сузились.

— Вы допускаете это, верно, Пинкни?

— Я предполагаю это.

— Хорошо. После третьего случая я тоже так подумал. Дважды я определенно списывал это на иллюзию органов чувств; в третий раз — уже нет. Галлюцинации как результат напряжения зрения редко бывают настолько сложными — они, скорее, будут ограничиваться воображаемыми крысами, точками и тому подобным. Поэтому, если это существо принадлежит к культу, в котором оно — объект поклонения (а я понимаю, что это поклонение длится и по сей день, только тайно), то здесь, кажется, может быть только одно объяснение. Я возвращаюсь к тому, что уже сказал: эта резьба — фокус контакта с нами другого измерения во времени или пространстве; если это допустить, то ясно, что существо пытается дотянуться до меня.

— Как? — тупо спросил я.

— Ах, ну я же не математик, не ученый. Я всего лишь критик. Это заключение представляет собой крайние пределы моего экстракультурного знания.

Галлюцинация, по всей видимости, сохранялась. Более того, в часы его сна она жила сама по себе в ином плане существования, где Уэктер сопровождал осьминога с резьбы в другие измерения вне своего собственного времени и пространства без всяких трудностей.

В медицинской практике продолжительные иллюзии — случай не редкий, как не редки и те из них, которые обладают каким-то развитием, но ощущения, подобные тем, что испытывал Джейсон Уэктер, явно были более чем просто иллюзорными, ибо коварно проникали в сам его мыслительный процесс. Я довольно долго размышлял об этом в ту ночь, снова и снова ворочая в уме все, что он рассказал мне о Старших Богах, о Великих Старых — о мифологических сущностях и о тех, кто им поклоняется, в чью культуру интерес Уэктера проник с такими тревожными для него самого результатами.

После этого я с опаской ожидал каждого выпуска "Дайал" с колонкой Уэктера.

То, что он написал за десять дней, прошедшие до нашей новой с ним встречи, сделало его темой всех разговоров культурного Бостона и прилегающих окрестностей. Удивительно, но осуждали его не все; правда, расхождения в точках зрения легко было предугадать. Те, кто прежде поддерживал его, теперь негодовали; те, кто раньше его бранил, теперь поддерживали его. Но его суждения о концертах и выставках, хоть и казавшиеся мне абсолютно неверными, не утратили своей остроты; его резкость и язвительность по-прежнему в них присутствовали, свойства его восприятия не изменились, если не считать того, что все вещи он теперь воспринимал просто под другим углом, совершенно отличающимся от его прошлой точки зрения. Его мнения были поразительны и часто просто возмутительны.

Так, великолепная стареющая примадонна, мадам Бурса-Де-Койер, "возвышалась памятником буржуазному вкусу, который, к сожалению, под ним не погребен". Коридон де Неваде, последний писк нью-йоркской моды, оказывался

"…в лучшем случае — забавным шарлатаном, чьи сюрреалистические святотатства выставляют в витринах на Пятой Авеню те владельцы магазинов, чье знание искусства — несколько меньше того количества, которое можно разглядеть под микроскопом, хотя в своем чувстве цвета он — на десятом, после Вермеера, месте, даже несмотря на то, что ни в какой малости не может тягаться с Ахапи".

Картины безумного художника Вейлена возбудили его экстравагантный восторг:

"Вот вам свидетельство того, что умеющий держать кисть и разбирающийся в цвете может увидеть в мире вокруг себя больше, чем та толпа темных и непросвещенных, которая смотрит на его полотна. Вот подлинное восприятие, не искаженное никакими земными измерениями, свободное от всяческих масс человеческой традиции — сентиментальных или же иных. Это тяга к тому плану, который вырастает из примитива, но вместе с тем поднимается над ним; фон здесь — события прошлого и настоящего, которые существуют в пограничных складках пространства и видны только людям, одаренным сверхчувственным восприятием, — что, возможно, и есть свойство тех, кто заклеймен как "безумец".

О концерте Фраделицкого, где исполнялись произведения нынешнего фаворита дирижера — русского симфониста Блантановича, — он написал так едко, что Фраделицкий публично пригрозил подать па него в суд:

"Музыка Блантановича — выражение той ужасной культуры, которая полагает, что каждый человек политически точно равен любому другому человеку, кроме тех, кто на самом верху, или, по словам Оруэлла, "более равны". Такую музыку не следует исполнять вообще, и ее бы не исполняли, если бы не Фраделицкий, который в самом деле знаменит среди дирижеров, ибо в целом мире он — единственный, кто с каждым проведенным им концертом учится чему-то все меньше и меньше".

Поэтому не было ничего удивительного в том, что имя Джейсона Уэктера было у каждого на языке. Его яростно поносили, и "Дайал" не могла не начать печатать получаемые письма; его превозносили до небес, поздравляли, проклинали, изгоняли из кругов общества, в которые до сего времени он был вхож, но превыше всего — о нем просто говорили, и называли ли его сегодня коммунистом, а завтра — отъявленным реакционером, ему было совершенно безразлично, ибо его редко где видели, кроме тех концертов, которые он должен был посетить, да и там он ни с кем не разговаривал. Впрочем, его видели еще кое-где — в "Расширителе Кругозора", а также дважды сообщалось, что он был в хранилище редких книг Мискатоникского университета в Аркхэме.

Такова была ситуация, когда ночью двенадцатого августа за два дня до своего исчезновения, Джейсон Уэктер пришел ко мне домой в состоянии, которое в лучшем случае я мог определить как "временное помешательство". Его взгляд был дик, речь — еще более того. Время близилось к полночи, но было тепло; в этот вечер давали концерт, и он высидел ровно половину, после чего отправился домой изучать некие книги, которые ему удалось взять с собой из "Расширителя Кругозора". Оттуда он на такси приехал ко мне и ворвался в квартиру, когда я уже готовился ко сну.

— Пинкни! Слава Богу, что вы здесь! Я звонил, но никто не отвечал.

— Я только что пришел. Успокойтесь, Джейсон. Вонтам на столе скотч и содовая — не стесняйтесь.

Он плеснул себе в стакан больше скотча, чем содовой. Его всего трясло, руки дрожали, а в глазах я заметил блеск лихорадки. Я подошел к нему и коснулся его лба, но он отмахнулся от моей руки.

— Нет, нет, я не болен. Вы помните наш с вами разговор — о резьбе?

— Довольно хорошо помню.

— Так вот — это правда, Пинкни. Все это — правда. Я бы многое мог вам рассказать — о том, что произошло в Иннсмуте, когда его заняло правительство в 1928 году, когда были все эти взрывы на Дьявольском Рифе; о том, что случилось в лондонском Лаймхаузе еще в 1911 году; об исчезновении профессора Шьюзбери в Аркхэме не так давно. До сих пор существуют места тайного поклонения прямо здесь, в Массачусетсе — знаю об этом, — так же, как и во всем мире.

— Во сне или в реальности? — резко спросил я.

— О, в реальности. Хотел бы я, чтобы это было во сне. Но и сны у меня тоже были. О, что за сны! Говорю вам, Пинкни, их достаточно, чтобы довести человека до экстатического безумия — когда он просыпается в этом земном прозаическом мире и знает, что существуют иные, внешние миры! О, эти гигантские строения! Эти колоссы, упирающиеся в чужие небеса! И Великий Ктулху! О, чудо и красота его! О, ужас и злоба! О, неизбежность!

Я подошел и, взявшись за плечи, резко встряхнул его.

Он сделал глубокий вдох и минуту сидел с закрытыми глазами. Потом произнес:

— Вы ведь мне не верите, не так ли, Пинкни?

— Я вас слушаю. Верить не обязательно, правда?;

— Я хочу, чтобы вы для меня кое-что сделали.

— Что именно?

— Если со мной что-нибудь случится, заберите эту резьбу — вы знаете какую — вывезите ее куда-нибудь, подвесьте к ней груз и бросьте в море. Желательно — если сможете — где-нибудь под Иннсмутом.

— Послушайте, Джейсон, вам кто-нибудь угрожал?

— Нет, нет. Вы обещаете?

— Конечно.

— Что бы вы ни услышали, ни увидели или только подумали, что видите или слышите?

— Да, если вы этого хотите.

— Хочу. Отправьте ее назад. Она должна вернуться обратно.

— Но скажите мне, Джейсон… Я знаю, вы достаточно резко отзывались обо всех в ваших заметках последнюю неделю или около того… Что, если кому-то взбрело в голову отомстить вам?..

— Не смешите меня, Пинкни. Ничего подобного. Я же сказал, что вы мне не поверите. Это все резьба — она все дальше и дальше проникает в наше измерение. Неужели вы не можете понять этого, Пинкни? Она начала материализоваться. Впервые это случилось две ночи назад — я почувствовал его щупальца!..

Я воздержался от комментариев и ждал, что будет дальше.

— Говорю вам, я проснулся и почувствовал, как холодное влажнее щупальце стягивает с меня одеяло. Я ощутил, как оно касается моего тела — я, знаете ли, сплю без ничего, если не считать постельного белья. Я вскочил, зажег свет — и оно было там, реальное, — я мог его видеть так же хорошо, как и чувствовать, оно сворачивалось, уменьшалось в размерах, растворялось, таяло — и потом снова исчезло в своем собственном измерении. А кроме этого, всю последнюю неделю до меня из этого измерения доносились звуки — я слышал пронзительную музыку флейт и какой-то зловещий свист.

В этот момент я был убежден, что разум моего друга не выдержал.

— Но если резьба оказывает на вас такое воздействие, почему же вы ее не уничтожите? — спросил я.

Он покачал головой:

— Никогда. Это моя единственная связь с миром извне, и уверяю вас, Пинкни, в нем есть не только тьма. Зло существует на многих планах бытия.

— Если вы в это верите, Джейсон, неужели вы не боитесь?

Он наклонился и, странно блестя глазами, долго смотрел на меня.

— Да, — наконец выдохнул он. — Да, я ужасно боюсь — но меня это еще и завораживает. Вы можете это понять? Я слышал музыку извне, я видел там разные вещи — по сравнению с этим все остальное в этом мире тускнеет и блекнет. Да, я ужасно боюсь, Пинкни, но по своей воле не позволю страху стоять между нами.

— Между вами и кем?

— Ктулху!.. — прошептал он в ответ.

В этот момент он поднял голову, и взгляд его устремился куда-то очень далеко.

— Послушайте, — тихо сказал он. — Слышите, Пинкни? Музыка! О, что за дивная музыка! О, Великий Ктулху!

С этими словами он выбежал из моей квартиры, и его аскетические черты лица были озарены выражением почти божественного блаженства.

Больше Джейсона Уэктера я не видел.

Или все-таки видел?

Джейсон Уэктер исчез на второй день или на вторую ночь после этого. Другие люди видели его уже после его визита ко мне домой, хоть и не разговаривали с ним, но после следующей ночи его уже не видел никто. Той ночью, возвращаясь поздно домой, сосед увидел Уэктера в окне кабинета — тот сидел при свете лампы, очевидно, над пишущей машинкой, хотя впоследствии не нашли ни следа каких бы то ни было рукописей, и ничего не было отправлено почтой в "Дайал" для публикации в его колонке.

Его инструкции на случай какого-нибудь несчастья недвусмысленно утверждали за мной право на владение резьбой, которую он подробно описал как "Морское Божество. Понапийский оригинал" — как будто намеренно хотел скрыть, что за существо там на самом деле изображено. Поэтому через некоторое время, с разрешения полиции, я забрал свою собственность и приготовился сделать с ней то, что и обещал Уэктеру, — но прежде помог полиции установить, что ничего из одежды Джейсона не пропало, так что он, по всей видимости, просто встал с постели и исчез совершенно обнаженным.

Я особенно не рассматривал резьбу, когда забирал ее из дома Джейсона Уэктера, а просто положил ее в свой вместительный портфель и унес домой, уже устроив предварительно так, чтобы на следующий день съездить в окрестности Иннсмута и сбросить должным образом утяжеленный предмет в море.

Вот почему до самого последнего момента я не видел той отвратительной перемены, которая с ним произошла. Не следует забывать, что я не замечал ничего в смысле самого процесса перемены. Но не следует отрицать и того факта, что я, по крайней мере, дважды внимательно исследовал эту резьбу, причем один раз — по особой просьбе Джейсона Уэктера: не увижу ли я этих воображаемых изменений? Я их тогда не увидел. Должен признаться: то, что я в этой резьбе увидел, я увидел только сейчас, в качающейся лодочке, услышав звук, который напомнил мне только одно. Чей-то голос звал меня по имени с какого-то невообразимого огромного расстояния, издалека, и он был похож на голос Джейсона Уэктера… если только возбуждение самого этого мига не смешало мои чувства.

Лишь когда я вышел из Иннсмута на взятой напрокат лодке подальше в море и вытащил из портфеля резьбу с уже подвешенным к ней грузом, я услышал впервые этот далекий и невероятный звук, напоминавший голос, который выкликал мое имя и, казалось, исходил скорее откуда-то из-под меня, снизу, а не сверху. И еще я уверен в одном: именно этот звук задержал мое внимание ровно настолько, чтобы взглянуть — хотя бы даже бегло — на предмет у меня в руках, прежде чем швырнуть его в мягко покачивающиеся подо мной волны Атлантики. Но в том, что я увидел, сомнений у меня не было. Никаких.

Ибо я держал резьбу так, что не мог не видеть взметнувшихся вверх щупалец твари, изображенной неведомым древним художником, не мог не видеть, что в одном из них, прежде пустом, теперь зажата крошечная неодетая фигурка, совершенная до самой последней детали, — фигурка человека, чьи аскетические черты лица узнавались безошибочно в этой миниатюре, которая существовала относительно твари на резьбе, по собственным словам этого человека, "как семечко рядом с тыквой"! И даже когда я размахивался и швырял резьбу в воду, мне казалось, что губы миниатюрного человека двигались, выговаривая слоги моего имени, а когда она ударилась о воду и стала тонуть, я слышал этот далекий голос, голос Джейсона Уэктера — идущий ко дну, страшно всхлипывающий и захлебывающийся, не перестающий повторять мое имя до тех пор, пока моего слуха не достигло лишь его начало, а окончание не сгинуло в неизмеримых глубинах у Дьявольского Рифа.

 

Сделка Сандвина

Теперь я знаю, что странные и жуткие происшествия в Сандвин-Хаузе начались гораздо раньше, чем любой из нас мог тогда себе вообразить, — и уж конечно раньше, чемдумали я или Элдон. В те первые недели, когда время Азы Сандвина уже истекало, не было совершенно никаких причин предполагать, что все его беды прорастают из чего-то настолько далекого, что это превосходит наше понимание. Только ближе к самому концу дела Сандвин-Хауза нам были позволены эти ужасные мимолетные проблески: намеки на что-то пугающее и кошмарное за рядовыми событиями повседневной жизни прорывались на поверхность, и, в конце концов, мы смогли мимолетно узреть сердцевину того, что залегало в глубине.

Сандвин-Хауз сначала назывался "Сандвин у моря", но вскоре стало употребляться сокращенно — как более удобное. Это был старый дом, старомодный как все старые дома в Новой Англии; он находился по дороге в Иннсмут не очень далеко от Аркхэма. В нем было два этажа, мансарда и глубокие подвалы. Крыша была остроконечной, сложной формы: на нее выходило множество чердачных окон. Перед домом стояли старые вязы и клены, а позади лишь живая изгородь из сирени отгораживала лужайки от крутого спуска к морю, поскольку дом стоял на пригонке, несколько вдалеке от дороги. Случайному прохожему особняк мог бы показаться холодным, но для меня он всегда был окрашен воспоминаниями детства о каникулах, проведенных здесь с моим двоюродным братом Элдоном.

Этот дом был для меня отдыхом от Бостона, бегством из переполненного города. До любопытных событий, которые начались в конце зимы 1938 года, я сохранил свои ранние впечатления о Сандвин-Хаузс; и лишь когда закончилась та странная зима, я осознал, насколько тонко, но вполне определенно Сандвин-Хауз изменился и из гавани моих летних каникул стал жутким прибежищем невероятного зла.

Мое знакомство с этими тревожными событиями началось довольно прозаически. Оно состоялось в виде телефонного звонка Элдона, когда я собирался садиться ужинать вместе со своими коллегами по работе в библиотеке Мискатоникского университета, что в Аркхэме. Мы все находились в небольшом клубе, членами которого были. Я вышел к телефону, в одну из гостиных.

— Дэйв? Это Элдон. Я хочу, чтобы ты приехал на несколько дней.

— Боюсь, ничего не выйдет, я сейчас очень занят, — отвечал я. — Но я могу попробовать сбежать на следующей неделе.

— Нет-нет, Дэйв, сейчас… Совы ухают.

Вот и все. И больше ничего. Я вернулся к оживленной дискуссии, в которой участвовал, когда меня позвали к телефону, и даже начал было снова поддерживать разговор, когда то, что сказал мне брат, сомкнулось у меня в голове, перебросив необходимый мостик через прошедшие годы. Я немедленно извинился и ушел к себе в комнаты готовиться к поездке в Сандвин-Хауз. Давно, почти три десятилетия назад, в беззаботные дни детских игр между нами с Элдоном было заключено некое соглашение: если один из нас когда-нибудь произнесет одну кодовую фразу, это будет означать крик о помощи. В этом мы поклялись друг другу. И фраза была: "Совы ухают"! И теперь мой двоюродный брат Элдон произнес ее.

За какой-то час я договорился, что меня заменят в библиотеке Мискатоника, и двинулся к Сандвин-Хаузу на автомобиле, гоня его намного быстрее, чем было разрешено по закону. Честно говоря, мне было наполовину весело, наполовину страшно: клятва, которую мы дали в детстве, была достаточно серьезной, но, в конце концов, это же было в детстве. То, что Элдон счел нужным произнести кодовую фразу сейчас, казалось, говорило о каком-то серьезном непорядке в его жизни. Теперь уже я думал, что это, скорее, действительно последний крик о помощи в каком-то страшном бедствии, чем мимолетное возвращение к фантазиям детства.

Зябкая, с легким морозцем опустилась ночь, застав меня в пути. Землю покрывал легкий снежок, но шоссе было чистым. Последнее несколько миль до дома дорога шла по берегу океана, поэтому вид вокруг был просто исключителен: море пересекала широкая желтая дорожка лунного света, а вода or ветра была подернута рябью, и грудь океана искрилась и сверкала как будто своим собственным внутренним светом. Деревья, дома, склоны холмов изредка нарушали восточную линию горизонта, но нисколько не портили красоты моря. И вот на фоне неба возникли очертания крупной неуклюжей конструкции — особняка Сандвин-Хауз.

В доме было темно, если не считать топкой полоски света, пробившейся откуда-то сзади. Элдон жил здесь со своим отцом и старым слугой; раз или два в неделю приходила убирать женщина из деревни. Я подогнал автомобиль к тон стороне дома, где стоял старый хлев, служивший гаражом, поставил машину, взял сумку и направился к дому.

Элдон слышал, как я подъехал. Я столкнулся с ним в темноте сразу за дверью — его лицо было слегка тронуто лунным светом, а ночная сорочка тесно облегала худое тело.

— Я знал, что на тебя можно рассчитывать, Дэйв, — сказал он, беря у меня сумку.

— Что случилось, Элдон?

— Ох, не говори ничего, — нервно произнес он, как будто кто-то мог нас услышать. — Подожди. Дай время, и я тебе все расскажу. И тише, пожалуйста, — давай нока не будем беспокоит отца

Он повел меня в глубь дома, с крайней осторожностью передвигаясь по широкому холлу к лестнице, за которой были его комнаты. Я не мог не заметить неестественного спокойствия, царившего вокруг: тишина нарушалась лишь звуками моря за домом. Меня с самого начала поразила несколько жутковатая атмосфера, но я отмахнулся от этого ощущения.

Уже в его комнате, при свете, я увидел, что брат серьезно чем-то расстроен, несмотря на напускную радость по поводу моего приезда — который, кстати, явно был для него не концом ожидания, но лишь звеном в цепи событий. Элдон осунулся, глаза его ввалились, а вокруг них были видны красные круги, как будто он несколько ночей совсем не спал. Руки его беспрерывно двигались с той крайней степенью нервозности, которая свойственна невротикам.

— Ну, теперь садись. Будь как дома. Ты поужинал, а?

— Поужинал, — заверил я его и стал ждать, пока он решится снять с души бремя.

Он прошелся взад-вперед по комнате, опасливо открыл дверь и выглянул в коридор — и только тогда подошел и сел со мной рядом.

— Ну, тут все дело в отце, — начал он без всяких предисловий. — Ты знаешь, что мы всегда умудрялись жить без какого-то видимого источника дохода — и все же денег всегда хватало. В роду Сандвинов так было на протяжении нескольких поколений, и я никогда не забивал себе этим голову. Прошлой осенью, однако, де нег у нас почти совсем не осталось. Отец сказал, что" ему надо отправиться в поездку, и уехал. Он путешествует редко, но я вспомнил, что когда он ездил куда-то в последний раз, лет десять тому назад, наше положение тоже было весьма суровым. Но когда он вернулся, денег опять стало много. Я никогда между тем не видел, как мой отец уезжает из дома и как возвращается: просто однажды наступает день, когда его нет, и точно так же он появляется. В этот раз так и было и после того, как он приехал, денег у нас снова оказалось в достатке. — Он озадаченно покачал головой. — Признаюсь, не которое время после этого я очень внимательно просматривал "Транскрипт" в поисках сообщений об ограблениях, но их не было.

— Может, он ведет какие-то дела, — пробормотал я. Он опять покачал головой:

— Но даже не это сейчас меня беспокоит. Я мог бы об этом вообще забыть, если бы не тот факт, что эта поездка мне кажется как-то связанной с его нынешним состоянием.

— Он что — болен?

— Н-ну… и да, и нет. Он не в себе.

— Как это — "не в себе"?

— Ну, мой отец — не тот человек, которого я знал всю жизнь. Понимаешь, мне трудно это объяснить, и я, естественно, очень расстроен. Впервые я понял это, когда узнал о его возвращении и, замешкавшись у его двери, услышал, как он разговаривает сам с собой низким гортанным голосом. "Я их надул", — повторил он несколько раз. Он, конечно, еще что-то говорил, но я тогда не стал слушать. Я постучал, а он резко крикнул, чтобы я шел к себе и не смел выходить до следующего утра. Вот с того самого дня он ведет себя со всевозрастающей странностью, а в последнее время мне стало казаться, что он вполне определенно чего-то или кого-то боится — не знаю… К тому же начались какие-то необычные вещи…

— Какие?

— Ну, для начала — влажные дверные ручки.

— Влажные дверные ручки! — воскликнул я. Он мрачно кивнул.

— Когда отец впервые увидел их, он вызвал нас со стариком Амброзом на ковер и стал допрашивать, кто из нас ходил по дому с мокрыми руками. Мы, конечно, руки всегда вытирали. Он выгнал нас из кабинета, и этим все кончилось. Но время от времени одна—две ручки оказывались влажными, и отец начал их бояться — в нем появилась какая-то встревоженность, я не мог ее ни с чем спутать.

— Что же было дальше?

— Потом, конечно, шаги и музыка. Эти звуки, кажется, доносятся из воздуха или из земли — честно говоря, не знаю, откуда точно. Но есть то, чего я никак не могу понять, и чего отец откровенно боится — да так, что все больше и больше старается не выходить из своей комнаты. Иногда он сидит там по нескольку дней кряду, а когда выходит, то у него вид человека, готового к тому, что па него сейчас бросится какой-то враг: он вздрагивает от каждой тени и малейшего движения, а на нас с Амброзом и на женщину, которая приходит убирать, не обращает никакого внимания. Хотя ей он ни разу не позволил войти в свои комнаты и предпочитает сам содержать их в чистоте.

То, что рассказал мне двоюродный брат, встревожило меня не столько из-за странного поведения дядюшки, сколько из-за состояния его самого: к концу рассказа он расстроился почти болезненно, и я не мог отнестись к этому ни уравновешенно, как мне этого хотелось, ни серьезно, как он считал, события того заслуживали. Поэтому я сохранял заинтересованное безучастие.

— Я полагаю, дядя Аза еще не спит, — сказал я. — Он будет удивлен, обнаружив меня здесь, а ты сам не захочешь, чтобы онузнал, что это ты меня вызвал. Поэтому, думаю, нам лучше всего сейчас подняться к нему.

Мой дядюшка Аза был во всех отношениях противоположностью своему сыну: Элдон выглядел скорее длинным и тощим, дядя же — приземистым и тяжелым, не столько толстым, сколько мускулистым, с короткой толстой шеей и странно отталкивающим лицом. Лоб у него едва ли был вообще: жесткие черные волосы начинали расти в каком-нибудь дюйме от кустистых бровей; челюсть его была окантована бородкой от одного уха до другого, хоть усов он не носил. У него был маленький, едва заметный носик; глаза же, напротив, были настолько ненормально велики, что первый же их взгляд мог испугать кого угодно. Их неестественные размеры подчеркивались очками с толстыми линзами, которые он носил постоянно, поскольку с годами его зрение слабело все больше и больше, и где-то раз в полгода ему приходилось посещать окулиста. Наконец, его рот был как-то особенно велик — не груб и толстогуб, как можно было бы предположить при общей комплекции дядюшки, — нет, губы как раз были очень тонкими. Больше всего поражала ширина рта — не менее пяти дюймов, — так что при короткой и толстой шее и обманчивой бородке казалось, что голову от туловища отделяет только линия рта. Словом, у него была внешность какого-то диковинного земноводного, и в детстве мы звали его "Лягушкой", поскольку уж больно он походил на тех созданий, которых мы с Элдоном ловили в лугах и на болоте через дорогу от Сандвин-Хауза.

Когда мы поднялись в его кабинет, дядя Аза сидел, сгорбившись, за своим столом — довольно естественная для него поза. Он немедленно обернулся к нам, его глаза сощурились, рот слегка приоткрылся; но выражение внезапного страха мгновенно сошло с его лица, он приветливо улыбнулся и зашаркал от стола мне навстречу, протягивая руку:

— Ах, Дэйвид, добрый вечер. Я не думал увидеть тебя до самой Пасхи.

— Я смог удрать, дядя, — ответил я, — вот и приехал. К тому же, в последнее время от вас с Элдоном ничего не было слышно.

Старик метнул быстрый взгляд на сына, и я невольно подумал, что хоть брат и выглядел старше, чем на самом деле, дяде моему на вид никак нельзя было дать его шестидесяти с чем-то лет. Он предложил нам стулья, и мы немедленно погрузились в беседу о международных делах — к моему удивлению, в этом вопросе он оказался чрезвычайно хорошо осведомлен. Легкая непринужденность его манер сильно оттеняла то впечатление, которое я получил от Элдона; я на самом деле уже начинал думать всерьез, что братом овладела какая-то душевная болезнь, когда получил подтверждение его самым худшим подозрениям. Посреди фразы о проблеме европейских меньшинств дядя вдруг замолк, слегка склонив голову набок и как будто вслушиваясь во что-то, и смешанное выражение страха и вызова промелькнуло на его лице. Он, казалось, совершенно забыл о нашем присутствии — так велика была его сосредоточенность.

Он сидел так минуты три, и ни Элдон, ни я не шевелились — мы лишь слегка поворачивали головы, стараясь услышать то, что слышал он.

В тот момент, однако, нельзя было сказать, что именно он слушал: снаружи поднялся ветер, внизу бормотало и грохотало о берег море. Над этим шумом поднимался голос какой-то ночной птицы — жуткое завывание, которого я раньше никогда не слышал. А у нас над головами, на чердаке старого дома, не прекращался шорох, как будто ветер проникал сквозь какое-то отверстие внутрь и шелестел где-то в комнате.

Все эти три минуты никто из нас не пошевелился, никто не заговорил. Затем лицо дядюшки вдруг исказилось яростью, он вскочил па ноги, подбежал к открытому окну, которое выходило на восток, и захлопнул его с такой силой, что я побоялся, стекло не выдержит. Но оно выдержало. Мгновение он стоял там, что-то бормоча себе под нос; потом обернулся и поспешил к нам, и его черты снова были спокойны и дружелюбны.

— Ну что ж, спокойной ночи, мой мальчик. У меня еще много работы. Чувствуй себя здесь как дома — как обычно.

Мы попрощались — снова за руку, слегка церемонно — и вышли.

Элдон не произнес ни слова, пока мы вновь не спустились в его комнаты. Там я увидел, что его всего трясет. Он обессилено рухнул в кресло и закрыл лицо руками, бормоча:

— Ты видишь!.. Я говорил тебе, какой он. И это ничего…

— Ну, я не думаю, что тебе стоит беспокоиться, — попытался успокоить его я. — Во-первых, я знаком с огромным количеством людей, которые мысленно продолжают напряженно работать даже во время разговора и имеют привычку внезапно умолкать, когда им в голову приходит какая-нибудь идея. Что же касается эпизода с окном… Признаюсь честно, я не могу попытаться объяснить его, но…

— Ох, это был не отец, — вдруг перебил меня Элдон. — Это был крик, зов снаружи — то завывание.

— Я думал, это птица, — неуклюже ответил на это я.

— Не бывает таких птиц, которые так кричат; к тому же, перелеты еще не начались, если не считать малиновок… Это было оно — говорю тебе, Дэйв: что бы там так ни кричало, оно разговаривало с моим отцом!..

Несколько мгновений я был слишком ошарашен, чтобы что-то на это сказать, — не из-за убийственной серьезности брата, а потому, что сам не мог отрицать: дядя Аза действительно вел себя так, будто с ним кто-то заговорил. Я встал и прошелся по комнате, то и дело посматривая на Элдона; но было совершенно очевидно, что ему не нужна была моя вера в то, в чем он сам был убежден. Поэтому я снова сел с ним рядом.

— Если мы допустим, что оно так и есть, Элдон, то что именно может разговаривать с твоим отцом?

— Я не знаю. Впервые я услышал это месяц назад. В тот раз отец казался очень испуганным; вскорости я услышал это скова. Я пытался выяснить, откуда оно доносится, но ничего узнать не смог: во второй раз оно казалось, доносилось с моря, как и сегодня. Впоследствии я был убежден, что оно идет откуда-то сверху, а однажды был готов поклясться, что слышу его из-под дома. Вскоре после этого я услышал и музыку — зловещую музыку, прекрасную, полную зла. Я думал, что она мне снится, поскольку сна вызывала во мне странные фантастические сны о каком-то месте далеко от Земли, но связанном с нею какой-то дьявольской цепью… Я не могу описать, эти сны хоть сколько-нибудь объективно. И примерно в то же время я впервые ощутил шаги. Могу поклясться тебе, что они доносились откуда-то из воздуха, хотя как-то раз я слышал их из-под земли — то были шаги не человека, а чего-то гораздо большего. Примерно тогда же мы стали находить влажные ручки, а во всем доме начало странно пахнуть рыбой. Кажется, этот запах сильнее всего сразу возле комнат отца.

В любом другом случае я бы счел все, что мне говорил Элдон, результатом какой-нибудь болезни, неизвестной ни ему, ни мне, но, по правде говоря, пара вещей, о которых он рассказывал, пробудила во мне некие струны памяти, которая только-только начала смыкать края пропасти между прозаическим настоящим и тем прошлым, в котором мне суждено было познакомиться с определенными аспектами, так сказать, темной стороны жизни. Поэтому я ничего ему не ответил, пытаясь определить, чего именно сам ищу в глубоких каналах своей памяти, но не мог этого сделать. Однако мне удалось признать какую-то связь между рассказом Элдона и некими омерзительными, и запретными описаниями, сберегаемыми в библиотеке Мискатоникского университета.

— Ты не веришь мне, — внезапно обвинил меня Элдон.

— Я пока не могу ни верить, ни не верить тебе, — спокойно ответил я. — Давай оставим это до утра.

— Но ты просто обязан мне поверить, Дэйв! Иначе мне остается только мое собственное безумие.

— Дело тут не столько в вере, сколько в причине существования подобных вещей. Посмотрим. Прежде чем мы ляжем спать, скажи мне одно: это воздействует только на тебя, или Амброз тоже что-то ощущает?

Элдон быстро кивнул:

— Конечно, то же. Он уже хотел уволиться, но нам пока удалось его переубедить.

— Тогда тебе не нужно бояться за свой рассудок, — заверил его я. — А теперь — спать.

Моя комната — как обычно, когда я оставался в доме — примыкала к комнате Элдона. Я пожелал брату спокойной ночи и в темноте прошел по холлу к своей двери, занятый тревожными мыслями об Элдоне. Именно эта тревога замедлила мои реакции, и я не сразу заметил, что у меня мокрая рука — я обратил на это внимание лишь в комнате, когда стал снимать пиджак.

Какой-то миг я стоял, глядя на свою влажно поблескивавшую ладонь, а потом вспомнил рассказ Элдона; тогда я сразу подошел к двери и открыл ее. Так и есть: наружная ручка тоже была мокрой. И не просто мокрой — она испускала сильный запах моря, рыбы, о котором Элдон говорил всего несколько минут назад. Я закрыл дверь и озадаченно вытер руку. Могло и случиться так, что в доме кто-то специально пытается свести Элдона с ума? Конечно же, нет, ибо Амброз от подобных действий ничего не выигрывал, а что касалось моего дяди Азы, то между ними с Элдоном, насколько я мог удостовериться на протяжении многих лет, никогда не была никакой вражды. В доме больше не оставалось никого, способного вести такую изощренную кампанию по запугиванию.

Я улегся в постель, по-прежнему обеспокоенный и все так же пытаясь в уме сомкнуть воедино прошлое с настоящим. Что там произошло в Иннсмуте почти десять лет назад? Что же содержалось в тех рукописях и книгах Мискатоникского университета, которых все остерегались? Я был убежден, что должен посмотреть их; поэтому я решил вернуться в Аркхэм, как только представится возможность. Все еще пытаясь отыскать в памяти какой-нибудь ключ к разгадке событий этого вечера, я заснул.

Я точно не уверен, в какой последовательности происходили события после этого. Человеческий разум, в лучшем случае, достаточно ненадежен, не говоря уже о том, как он работает в состоянии сна или сразу же после пробуждения. Но в свете последовавших событий сон, приснившийся мне в ту ночь, приобрел ясность и реальность, которые раньше я бы счел совершенно невозможными в полумире сновидений. Ибо почти сразу же мне привиделся простер громадного плато в странном песчаном мире, который почему-то напомнил мне высокие нагорья Тибета или страны Хонан, в которой мне приходилось бывать. Это место вечно продувалось ветром, и моих ушей касалась неимоверно прекрасная музыка. Однако она не была чиста, не была свободна от зла, ибо в ней постоянно присутствовало некое подводное течение зловещих нот — как ощутимое предупреждение о грядущих несчастьях, как суровая тема судьбы в Пятой Симфонии Бетховена. Музыка слышалась из группы зданий, стоявших на острове посреди черного озера.

Там все было недвижно: не шевелясь, стояли фигуры — странноликие существа в обличье людей, похожие на китайцев, — как будто на часах.

На протяжении всего сна мне представлялось, будто я передвигался где-то в вышине вместе с ветром, который никогда не прекращал дуть. Как долго я там пробыл, сказать не могу; но вот я оказался уже далеко от этого места и смотрел с высоты на другой остров посреди моря, и там стояли громадные здания и идолы, и опять странные существа, и некоторые из них — как люди, и вновь звучала эта бессмертная музыка. Но здесь было и еще кое-что: голос той твари, что говорила с моим дядей, то же самое злобнее завывание, испускаемое из глубины приземистого здания, подвалы, которого были наверняка затоплены морем. Лишь один краткий миг смотрел я вниз, на этот остров, и где-то внутри знал его современное название — Остров Пасхи; и в следующее мгновение меня уже там не было, я летел над скованной льдом пустыней Крайнего Севера и смотрел вниз, на тайную деревушку индейцев, жители которой поклонялись идолам из снега. Везде был лишь ветер, везде — музыка и звук этого свистящего голоса как пролог к неизъяснимому ужасу, как предупреждение о скором цветении невероятного, ужасного зла, везде — этот голос первобытного кошмара, окутанный прекрасной неземной музыкой и таящийся в ней.

Вскоре после этого я проснулся невыносимо усталым и просто лежал, глядя открытыми глазами в темноту. Сонливость медленно спадала с меня, и я вскоре почувствовал, что воздух у меня в комнате очень тяжел и пропитан рыбным запахом, о котором говорил Элдон. И в тот же самый миг я услышал еще две вещи: звук удаляющихся шагов и затихающее завывание, которое я слышал не только во сне, но и в комнате дядюшки лишь несколько часов назад. Я спрыгнул с постели и подбежал к окну, выходящему на восток; но там не было видно ничего, и я понял лишь, что звук определенно идет со стороны безбрежного океана. Я вновь пересек всю комнату и вышел в холл — запах моря там чувствовался гораздо сильнее, чем у меня. Я тихонько постучал в дверь Элдона и, не получив ответа, вошел к нему.

Он лежал на спине, раскинув руки, и пальцы его шевелились. Было ясно, что он еще спал, хотя вначале меня ввели в заблуждение слова, которые шептали его губы. Прежде чем разбудить его, я помедлил, протянув к нему руку, и прислушался. По большей части голос его был слишком тих, чтобы можно было что-нибудь разобрать, но я уловил несколько слов, произнесенных c большим усилием: "Ллойгор — Итаква — Ктулху". Слова эти повторялись несколько раз, пока я, наконец, не схватил Элдона за плечо и не потряс. Пробуждение его не было быстрым, как я того ожидал, а наоборот — вялым и неуверенным; почти целая минута прошла, прежде чем он узнал меня, но как только это произошло, он снова стал обычным Элдоном и сел на постели, сразу же учуяв запах в комнате и услышав звуки за дверью.

— Ах… вот видишь! — мрачно вымолвил он, как будто иного подтверждения мне не требовалось.

Он поднялся, подошел к окнам и остановился там, выглядывая наружу.

— Тебе снилось? — спросил я.

— Да, а тебе?

В сущности, наши сны были одинаковыми. Пока он рассказывал о своем, до меня дошли звуки какого-то движения этажом выше — крадущиеся и вялые, как будто что-то мокрое шлепало по полу. В то же время завывания за домом растаяли вдали, и с ними звуки шагов замерли. Но сейчас в атмосфере старого дома висело такое ощущение угрозы и ужаса, что прекращение всех звуков мало способствовало восстановлению нашего душевного спокойствия.

— Давай поднимемся и поговорим с твоим отцом, — резко предложил я.

Его глаза расширились:

— О, нет — мы не должны беспокоить его, ведь он приказал…

Но этим меня было не запугать. Я повернулся и один стал подниматься по лестнице. У дверей дяди Азы я остановился и властно постучал. Ответа не последовало. Тогда я опустился на колени и заглянул в замочную скважину, но ничего не увидел — все было темно. Однако внутри кто-то был, поскольку изредка до меня доносились голоса: один явно принадлежал моему дяде, но он был странно задыхающимся и гортанным, точно претерпел какое-то жизненно важное изменение; ничего подобного второму голосу я никогда не слышал — ни до, ни после. Это был каркающий, грубый голос с глубоким горловым звуком, отягощенным угрозой. Хотя мой дядя говорил на разборчивом английском, его посетитель, довольно очевидно, — нет. Я приготовился слушать, и первым раздался голос дяди Азы.

— Я не стану!

Из-за двери зазвучали нереальные акценты той твари, что там была:

— Йяа! Ияа! Шуб-Ниггурат!.. — И следом за этим — серия быстрых и грубых слов, произнесенных как будто в яростном гневе.

— Ктулху не заберет меня в море — я закрыл про ход.

Снова ярость была ответом моему дяде, который, несмотря на это, казалось, вовсе не испугался, хоть достоинство в голосе и изменило ему.

— Итаква тоже не придет с ветром — я и его собью со следа.

Тогда тот, кто был в комнате с дядей, выплюнул всего одно слово — "Ллойгор!" — и ответа от дяди не последовало.

Моим сомнением овладевал ужас, но не угроза, атмосферой которой был пропитан весь старый дом. Ужасным было то, что в речи моего дяди я признал те же самые слова, которые незадолго до этого во сне произносил Элдон. Я понял, что дом обволакивает какое-то злобное влияние. Более того, пока я стоял под дядиной дверью, ко мне из глубины лет начали всплывать воспоминания о странных повествованиях, которые я давным-давно обнаружил в текстах Мискатоникского университета, о зловещих, невероятных сказаниях о Древних Богах, существах зла, более старых, чем сам человек.

Я припомнил ужасные тайны, скрытые в "Пнакотикских Рукописях" и в "Тексте Р'Лайх", смутные, полные тайного смысла истории о созданиях, слишком кошмарных, чтобы их можно было созерцать в сегодняшнем обыденном существовании. Я попытался стряхнуть облако страха, постепенно окутавшее меня, но сам воздух старого дома не позволил мне этого сделать. К счастью, приход Элдона помог мне.

Он тихо поднялся по лестнице и теперь стоял у меня за спиной, ожидая, что я стану делать дальше. Я жестом подозвал его и в двух словах пересказал, что услышал.

Мы приникли к двери и стали слушать вместе. Разговор больше не доносился — лишь угрюмее неразборчивое бормотание, которое сопровождал растущий звук шагов, или, скорее, звуки, которые по своему ритму могли бы быть шагами, но их ясно производило существо, по одному этому звуку мне незнакомое: казалось, каждый раз оно ставит свою ногу в топь. Теперь во всем доме ощущалась слабая внутренняя дрожь — она не усиливалась, но и не отступала, пока звук шагов не затих вдали.

Все это время мы не проронили ни звука, но когда шаги пересекли комнату за дверью и удалились в пространство за стенами дома, Элдон затаил дыхание и замер в напряжении, пока я не услышал, как кровь стучит в его виске у самого моего лица.

— Господи! — наконец, прорвало его. — Что же это?

Я не решился ответить ему, но уже начал было поворачиваться, чтобы что-то сказать, как дверь распахнулась с внезапностью, лишившей нас дара речи.

В проеме стоял мой дядя Аза. Из комнаты за его спиной вырывалась ошеломляющая вонь, запах рыбы или лягушек, густые миазмы стоячей воды, настолько мощные, что меня чуть не стошнило.

— Я слышал вас, — медленно проговорил дядя. — Входите.

Он отступил, пропуская нас, и мы вошли внутрь — Элдон по-прежнему с некоторой робостью. Все окна напротив двери были широко распахнуты. Сначала в тусклом свете ничего особенного заметно не было, ибо сам источник света плавал как бы в тумане, но потом нам стало явно видно, что в комнате действительно присутствовало что-то мокрое, что-то испускавшее эту тяжелую вонь, ибо все — стены, пол, мебель — покрывала густая и тяжелая роса, а на полу то там, то тут поблескивали лужи воды. Мой дядя, кажется, этого не замечал или просто привык и теперь забыл об этом беспорядке: он сел в свое кресло и посмотрел на нас, кивком приглашая сесть рядом. Испарения почти незаметно начали рассеиваться, и теперь лицо дяди Азы обрело в моих глазах четкость очертаний: его приплюснутая голова еще глубже ушла в плечи, лоб почти совсем исчез, а глаза были полуприкрыты тонкими пленками век — и сходство с лягушками из нашего детства стало еще более разительным. Теперь он выглядел гротескной карикатурой, жуткой в своем тайном смысле. Мы с Элдоном сели, лишь чуть-чуть поколебавшись.

— Вы слышали что-нибудь? — спросил старый Аза и, не дожидаясь ответа, продолжил: — Полагаю, что да. Некоторое время я собирался тебе рассказать, и теперь, может быть, осталось весьма мало времени… Но я еще могу обмануть их, я могу их избежать…

Он открыл глаза и взглянул на Элдона; меня он, кажется, вообще не видел. Элдон несколько встревожено наклонился к нему, поскольку было ясно, что старика что-то смертельно гнетет: он был не в себе — казалось, лишь половина прежнего человека сидит перед нами, а разум по-прежнему бродит в каких-то далеких местах.

— Сделка Сандвина должна закончиться, — произнес он тем же гортанным голосом, что я слышал из-за двери. — Ты будешь помнить это. Пусть больше никто из Сандвинов не будет в рабстве у этих созданий. Ты когда-нибудь интересовался, Элдон, откуда поступает наш доход? — внезапно спросил он.

— Н-ну да, часто… — только и смог ответить тот.

— Так было три поколения — мой дед и мой отец до меня… Дед подписал за отца, отец — за меня. Но я за тебя подписывать не стану, не бойся. Этому должен быть положен конец. Поэтому Они не позволят мне уйти естественно, как позволили деду и отцу — вместо того, чтобы ждать, Они заберут меня. Но ты будешь от Них свободен, Элдон, ты будешь свободен.

— Что такое, отец? В чем дело? Но тот, казалось, не слышал его:

— Не заключай с Ними никаких сделок, никаких соглашений, Элдон. Бойся Их, избегай Их. Их наследие — сплошное зло, которого ты даже не можешь знать. Этих вещей тебе лучше не знать вообще.

— Кто был здесь, отец?

— Их слуга. Он не испугал меня. Ни Ктулху я не боюсь, ни Итаквы, с которым летал высоко над ликом Земли, над Египтом и Самаркандом, над огромными белыми безмолвиями, над Гавайями и Тихим океаном, — не Их, но Ллойгора, который может отрывать бренное тело от Земли по частям, Ллойгора и его брата-близнеца Жхара, и кошмарный народ Тчо-Тчо, что прислуживает Им на высоких плоскогорьях Тибета — Его, Его… — Он вдруг замолк и содрогнулся. — Они грозили мне, что Он придет. — Старик глубоко вздохнул. — Ну что ж, пусть приходит.

Мой брат ничего не сказал, но в лице его легко читался испуг.

— Что это за сделка, дядя Аза? — спросил я.

— И ты будешь помнить, — продолжал тот, не слыша моего вопроса, — как не открывали гроб твоего деда, и как легок он был. В его могиле нет ничего — один гроб; и в могиле твоего прадеда — тоже. Они забрали их, теперь они — в Их власти, где-то Они вдохнули в них неестественную жизнь — не больше, чем за поддержание наших телесных оболочек" за тот крохотный доход, что у нас был, и за знание Их отвратительных секретов, что Они нам подарили. Все, началось, я думаю, еще в Иннсмуте — мой дед встретил там кого-то, кто, как и он, принадлежал к тем существам, что подобно лягушкам выползли из моря. — Он пожал плечами и бросил быстрый взгляд в сторону восточных окон, где теперь лишь белел туман, да в отдалении поднимался шум океана — неумолчный рев и бормотание прибоя.

Мой брат уже готов был нарушить упавшее молчание еще каким-нибудь вопросом, но дядя Аза вновь повернулся к нам и коротко и резко сказал:

— Хватит пока. Оставьте меня.

Элдон запротестовал, но дядя был непреклонен. К этому времени мне уже почти все стало ясно. Истории, что я слышал об Иннсмуте, о деле Туттла на Эйлзбери-Роуд, о странном знании, скрытом во вселяющих испуг текстах Мискатоникского университета — в "Пнакотикских Рукописях", "Книге Эйбона", "Тексте Р'Лайх" и в самой темной из этих книг — в ужасном "Некрономиконе" безумного араба Абдула Аль-Хазреда… Все эти вещи воскрешали давно забытые воспоминания о могуществе Древних, о старших существах невероятной древности, старых богах, которые когда-то населяли не только Землю, но и всю Вселенную, которые разделялись на силы древнего добра и силы древнего зла, из коих последние, ныне укрепленные, были все же больше своим числом, если не силой. Древнейшие из всего сущего, Старшие Боги, силы добра, были безымянны; но тех, иных, определяли зловещие и ужасные имена — Ктулху, вождь элементарных сил воды; Хастур, Итаква, Ллойгор, которые вели за собой силы воздуха; Йог-Сотот и Цатоггуа из земли. Теперь для меня было очевидным, что три поколения Сандвинов заключили с этими существами некую отвратительную сделку, по которой обещали предать Им свои души и тела в обмен на вечное знание и безопасность в естественной жизни; но самой омерзительной частью договора было, как с очевидностью показывали события, то, что каждое поколение подписывало его за последующее. И вот мой дядя Аза, наконец, взбунтовался и теперь ожидал последствий.

Снова оказавшись в холле, Элдон коснулся моей руки и прошептал:

— Не понимаю…

Я почти грубо стряхнул его руку со своей:

— Я тоже, Элдон. Но у меня появилась кое-какая идея, и теперь я хочу вернуться в библиотеку и поощрить ее.

— Но ты же не можешь уехать прямо сейчас.

— Нет, но если день или два ничего не будет происходить, я уеду. И вернусь попозже.

Около часа мы просидели в комнате Элдона, разговаривая об этой беде и почти болезненно вслушиваясь, не происходит ли чего-нибудь наверху. Но там все было тихо, и я вернулся к себе в постель, ощущая почти такое же напряжение от отсутствия странных звуков и запахов, как раньше — от их наличия.

Остаток ночи прошел спокойно — как и весь следующий день. Дядя Аза не выходил из своей комнаты. Вторая ночь тоже прошла без приключений, и наутро я вернулся в Аркхэм, радуясь, его древним мансардам, островерхим крышам и георгианским баллюстрадам как родному дому.

Через две недели я возвратился в Сандвин-Хауз, но там больше ничего не случилось. Я видел дядю — но крайне недолго — и был поражен переменой, происшедшей в нем: он все больше и больше становился похож на чудовищное земноводное, а все его тело, казалось, усыхало.

Он неловко попытался спрятать от меня свои руки, но я успел заметить их странную трансформацию: между пальцами у него странно наросла кожа… Что это означало, я поначалу не понял. Я только успел спросить его, не слышал ли он чего-нибудь нового от своих посетителей.

— Я жду Ллойгора, — загадочно сказал он, и бусинки его зрачков остекленело остановились на восточных окнах комнаты, а у рта залегла суровая складка.

В этом промежутке времени я узнал чуть больше о кошмарных тайнах Старших Богов и тех существ зла, которых Они давным-давно изгнали в потаенные места Земли — в арктические поля, в пустыни, на страшное плоскогорье Ленг в самом сердце Азии, наозеро Хали, в громадные и далекие пещеры под дном морей.

Я узнал достаточно для того, чтобы убедиться в реальности отвратительной дядиной сделки: передачи под клятвой тела и души для служения отродью Ктулху и Ллойгора среди народа Тчо-Тчо в далеком Тибете, для помощи Им в своей после жизни в Их нескончаемой борьбе против господства Старших Богов, чтобы сломать печати, наложенные на Них, отступившими Древними, чтобы вновь восстать и рассеять кошмар по всей Земле.

В том, что отец и дед моего дяди даже сейчас служат Им в какой-нибудь отдаленной твердыне, у меня не было причин сомневаться, ибо все вокруг меня свидетельствовало о деятельной работе зла — не только в каких-то ощутимых вещах, но и в невероятно сильной ауре неощутимого ужаса, который держал весь дом в осаде.

В свое второе посещение я застал брата несколько успокоенным, но по-прежнему в каком-то полустрахе, ожидающим, что что-то вот-вот произойдет. Я не мог пробудить в нем никакой надежды, но волей-неволей был вынужден приоткрыть ему кое-что из того, в чем я удостоверился из древних и запретных книг, хранящихся в подвалах Мискатоника.

Вечером накануне моего отъезда, когда мы с Элдоном сидели у него в комнате, тягостно ожидая, что нечто должно обязательно случиться, дверь вдруг открылась, и вошел мой дядя — странно замирая на ходу и прихрамывая, что раньше ему вовсе не было свойственно. Теперь он, казалось, стал еще меньше, когда я видел его перед собой во весь рост. Одежда на нем висела.

— Элдон, почему бы тебе не съездить завтра с Дэйвидом в Аркхэм? — спросил он. — Тебе не помешает немного проветриться.

— Да, мне бы хотелось взять его с собой, — откликнулся я.

Элдон покачал головой:

— Нет, я останусь здесь — смотреть, как бы с тобой ничего не случилось, папа.

Дядя Аза горько рассмеялся, как мне показалось — с легким презрением, как бы возражая заранее всему, что бы Элдон ни попытался сделать. Если Элдон и не понимал такого отношения своего отца, то мне все было довольно ясно, поскольку я больше него знал о мощи первобытного зла, с которым соединился мой дядя.

Старый Аза лишь пожал плечами:

— Ну что ж, ты в достаточной безопасности — если не перепугаешься до смерти. Я не знаю.

— Значит, вы ожидаете, что скоро что-нибудь произойдет? — спросил я.

Старик кинул на меня испытующий взгляд:

— Ясно, что ты этого ждешь, Дэйвид, — глубоко мысленно произнес он. — Да, я ожидаю прихода Ллойгора. Если мне удастся отразить его, я буду от него свободен. Если же нет… — Он пожал плечами и продол жил: — Тогда, я думаю, Сандвин-Хауз все равно освободится от этого проклятого облака зла, которое душило его так долго.

— Время назначено? — спросил я.

Он не отвел взгляда, но глаза его сощурились.

— Думаю, когда взойдет полная луна. Если мои расчеты верны, Арктур тоже должен быть над горизонтом прежде, чем Ллойгор сможет прилететь на своем космическом ветре — ибо, будучи элементом ветра, Он примчит как ветер. Но я уже буду ждать Его. — Он еще раз пожал плечами, словно бы отмахиваясь от какого-то тривиального события, а не от смертельной угрозы самой своей жизни — угрозы, которая присутствовала даже в его словах. — Что ж, так тому и быть, Элдон, поступай, как знаешь.

Он вышел из комнаты, а Элдон обернулся ко мне:

— Неужели мы не можем помочь ему сражаться с этой тварью, Дэйв? Ведь должен быть какой-то способ…

— Если он есть, твой отец наверняка знает его. Долгую минуту он колебался, прежде чем высказать то, что, очевидно, уже давно не давало ему покоя.

— Ты обратил внимание на то, как он выглядит? Как он изменился? — Он содрогнулся. — Как лягушка, Дэйв.

Я кивнул:

— Да, есть какая-то взаимосвязь между его наружностью и теми существами, одним из которых он становится. Что-то подобнее было в Иннсмуте — какие-то люди, странно напоминавшие обитателей Дьявольского Рифа незадолго до того, как сам Риф разбомбили. Ты это, вероятно, помнишь, Элдон.

Он ничего не говорил, пока я снова не обратился к нему, сказав, что он должен постоянно поддерживать со мной связь по телефону.

— Может оказаться слишком поздно, Дэйв.

— Нет. Я приеду сразу же. При первых же признаках того, что что-то не в порядке, звони мне.

Он согласился и отправился спать — навстречу бессонной, но спокойной ночи.

Апрельская луна достигала своей наибольшей полноты приблизительно в полночь двадцать седьмого числа. Уже задолго до этого срока я был готов к телефонному звонку Элдопа — несколько раз в течение дня и вечера я подавлял в себе порыв ехать в Сандвин-Хауз, не дожидаясь звонка. Элдон позвонил в девять. По странному совпадению я только что признал на небосклоне Арктур, поднявшийся на востоке над крышами Аркхэма, — он ярко горел янтарным огнем, несмотря на сияние луны.

Что-то произошло — я определил это по голосу Элдона: он дрожал, слова были отрывисты. Он должен был сказать то, что должен, чтобы я приехал без задержки.

— Ради бога, Дейв, приезжай.

И больше ни слева. Большего и не требовалось. Через несколько минут я уже сидел в машине и мчался по побережью к Сандвин-Хаузу. Стояла тихая безветренная ночь.

В темноте кричали козодои, и время от времени ночная птица проносилась над самой дорогой в свете фар моего автомобиля и взмывала в небо. Воздух полнился густыми ароматами весеннего роста, свежевспаханной земли и ранней зелени, запахами болот и открытой воды — все это было так не похоже на тот кошмар, который цепко опутал мой разум.

Как и прежде, Элдон встретил меня во дворе дома. Не успел я выйти из машины, как он оказался рядом со мной очень встревоженный, с дрожащими руками.

— Амброз только что ушел, — сообщил он. — Перед тем, как поднялся ветер, — из-за козодоев.

Лишь только он сказал это, как я их почувствовал: вокруг кричало великое множество этих птиц, и я вспомнил поверье очень многих местных жителей — при приближении смерти козодои, прислужники зла, зовут душу умирающего. Их крик был постоянным, непрерывным, он неуклонно и ровно поднимался с лугов к западу от Санлвин-Хауза, но каким-то непонятным образом слышался со всех сторон, обволакивая нас. Это просто сводило с ума, поскольку птицы, казалось, были где-то близко; плач козодоя, усиленный и одинокий, издалека, усиленный во множество раз и слышимый вблизи становится резким и пронзительным, и долго переносить его очень трудно. Я мрачно улыбнулся по поводу бегства Амброза и тут же осекся, поскольку Элдон сказал, что тот ушел еще до того, как поднялся ветер. Ночь вокруг была безветренной.

— Какой ветер? — отрывисто спросил я.

— Входи.

Оп повернулся и быстро повел меня в дом.

С того момента, как я в ту ночь переступил порог Санлвин-Хауза, я попал в иной мир — очень далекий от того, который только что покинул. Первое, что я ощутил, войдя внутрь, — это высокий громкий свист сильнейших ветров. Сам дом, казалось, содрогался под напором гигантских сил извне — и все же я знал, только что придя оттуда, что воздух там спокоен, никакого ветра и в помине нет. Значит, ветры дули в самом доме, с верхних этажей, из комнат, которые занимал дядя Аза, — они были психически соединены с невероятным злом, союзником которого он стал. В дополнение к этому беспрестанному свисту и шипению ветра с огромного расстояния доносился приводящий в содрогание уже знакомый мне вой — он приближался с востока, и одновременно с ним поступь гигантских шагов, сопровождаемая неизменными чавкающими и хлопающими звуками, которые исходили, казалось, откуда-то снизу и в то же время из-за пределов самого дома и даже той Земли, которую мы знали. Эти звуки тоже неслись из какого-то нематериального источника. Они так же были порождены ни созданиями зла, с которыми Сандвины заключили отвратительную сделку.

— Где твой отец? — спросил я.

— У себя. Он не хочет выходить. Дверь заперта, и я не могу войти к нему.

Я поднялся по лестнице к дядиной двери, намереваясь открыть ее силой. Элдон, протестуя, шел за мной следом и уверял меня, что все бесполезно, что он уже пытался, и у него ничего не получилось. Почти у самой двери, не сделав следующего шага, я был остановлен непреодолимым барьером — чем-то невещественным, стеной холода, просто зябким воздухом, сквозь который я не мог пройти, как ни старался.

— Вот видишь! — вскричал Элдон.

Я снова и снова пытался дотянуться до двери сквозь эту непреодолимую стену воздуха, но не мог. Наконец, в отчаянии я стал звать дядю. Но никто не ответил мне — ответа не было вообще, если не считать рева великих ветров где-то за этой дверью, ибо хоть шум их и был громок в нижнем холле, здесь, в апартаментах дяди, их рев стал невероятно мощным и, казалось, что в любой момент стены разлетятся вдребезги под натиском ужасных сил, отпущенных на волю. Все это время звуки шагов и вой все нарастали в своей силе: они приближались к дому со стороны моря, притом, казалось, они уже где-то рядом, будучи предвестием той поганой ауры зла, в которую был обернут Сандвин-Хауз. Внезапно в наше сознание ворвался иной звук — откуда-то с высот над нами. Он был настолько невероятен, что Элдон посмотрел на меня, а я — на него, как если бы мы оба ослышались. Мы услышали музыку и пение многих голосов — они поднимались и опускались, и слышались то ясно, то смутно. Но в следующее мгновение мы вспомнили источник этой музыки — то были зловещие и прекрасные звуки наших с Элдоном снов в Сандвин-Хаузе. Ибо она была прекрасной и воздушной лишь на поверхности, а внутри полнилась адскими обертонами. Тая сирены могли петь Улиссу, так прекрасна могла быть музыка в Гроте Венеры — прекрасна, но извращена злом, выраженным ужасно и явно.

Я обернулся к Элдону, стоявшему с широко раскрытыми глазами рядом со мной. Он дрожал.

— Там открыты какие-нибудь окна?

— У отца — нет. Он занимался ими последние несколько дней. — Он склонил набок голову и вдруг схватил меня за руку. — Слушай!

Завывание росло и ширилось теперь уже за самой дверью, сопровождаемое омерзительным болботанием, в котором можно было разобрать отдельные слова, некие жуткие сочетания звуков, так хорошо знакомые мне по запретным книгам Мискатоникского университета. То были звуки существ, связанных нечестивым союзом с Сандвинами, то был злобный выговор этих адских тварей, давно уже проклятых и изгнанных во внешние пространства, в отдаленные места Земли и Вселенной Старшими Богами с далекой Бетельгейзе.

Я слушал, и ужас рос внутри меня, питаемый моим бессилием; теперь уже меня щипал инстинктивный страх за собственное существование. Невнятная и грубая речь за дверью набирала силу и только изредка нарушалась резким звуком, издаваемым кем-то отличным от них. Теперь уже, однако, их голоса звучали отчетливо, поднимаясь и опадая вместе с музыкой, все еще звучавшей вдали, как будто группа прислужников пела хвалу своему повелителю — это был адский хор, единый в торжествующем вое:

— Йяа! Йяа! Угф! Шуб-Ииггурат!.. Ллойгор фхтагн! Ктулху фхтагн! Итаква! Итаква!.. Йяа! Йяа! Ллойгор нафлфхтагн! Ллойгор кф'айяк вулгтмм, вугтлаглн вул-гтмм. Айи! Айи! Ани!

Наступило краткое затишье, во время которого раздался еще какой-то голос, будто отвечая им: резкое, лягушачье кваканье слов, совершенно мне непонятых. В резком звуке этого голоса звучали ноты, смутно и поразительно знакомые мне, как будто когда-то прежде я уже слышал эти интонации. Это резкое кваканье доносилось все более неуверенно, горловые звуки, по-видимому, давались говорившему с трудом, и тогда за дверью снова поднялось это торжествующее завывание, этот сводящий с ума хор голосов, который нес в себе такое ощущение жути и ужаса, что никаким словам не под силу его описать.

Весь дрожа, мой брат вытянул ко мне руку, чтобы показать на часах, что до полуночи осталось лишь несколько минут. Близился час полнолуния. Голоса в комнатах продолжали нарастать в своей неистовости, ветер все усиливался — мы стояли как будто посреди ревущего в ярости циклопа. Между тем резкий квакающий голос зазвучал вновь, он становился все громче и громче — и вдруг перешел в самый жуткий вой, который когда-либо слышал человек, в вопль, визг потерянной души — души, одержимой демонами, утраченной на все времена.

Именно тогда, я думаю, мне стало ясно, почему этот резкий квакающий голос казался знакомым: он принадлежал вовсе не кому-то из посетителей моего дяди, но ему самому — Азе Сандвину!

В миг этого омерзительного просветления, которое, должно быть, снизошло и на Элдона, нечеловеческая какофония за дверью стала невыносимо пронзительной, демонические ветры грохотали и ревели; голова моя закружилась в вихре, я зажал уши ладонями… Этот миг я еще помнил — и более ничего.

Я пришел в себя и увидел склонившегося надо мной Элдона. Я по-прежнему лежал в верхнем холле на полу перед входом в комнаты моего дяди, а бледные светящиеся глаза брата встревожено вглядывались в мои.

— Ты был в обмороке, — прошептал он. — Я тоже. Я вздрогнул, испуганный звуком его голоса, казавшимся таким громким, хотя Элдон говорил шепотом.

Все было тихо. Ни единый звук не тревожил спокойствия Сандвин-Хауза. В дальнем конце холла лунный свет лежал на полу белым прямоугольником, мистически озаряя непроглядную тьму вокруг. Брат бросил взгляд на дверь, и я, нимало не колеблясь, поднялся и двинулся к ней, все же боясь того, что мы можем за нею найти.

Дверь по-прежнему была заперта; в конце концов, мы вдвоем выломали ее. Элдон чиркнул спичкой, чтобы хоть как-то осветить комнаты.

Не знаю, что рассчитывал увидеть он, но то, что мы обнаружили, оказалось выше самых диких моих опасений.

Как Элдон и говорил, все окна были заделаны так плотно, что внутрь не проникал ни единый лучик лунного света, а на подоконниках была разложена странная коллекция пятиконечных камней. Но оставалась еще одна точка входа, о которой дядя, по всей видимости, просто не знал: в чердачном окне, хоть и надежно запертом, в стекле оставалась крошечная трещина. Путь посетителей моего дяди угадывался безошибочно: влажный след вел в его комнаты от люка рядом с этим чердачным окном. Сами комнаты были в ужасном состоянии: ни одна вещь не осталась целой, если не считать кресла, в котором дядя обычно сидел. Действительно, было похоже, что бумаги, мебель, шторы — все с равной злобой разорвал некий свирепый вихрь.

Но наше внимание было приковано лишь к дядиному креслу, и то, что мы там увидели, пугало сейчас гораздо сильнее, чем вся аура ощутимого ужаса, некогда накрывавшая Сандвин-Хауз. След вел от чердачного окошка и люка прямо к дядиному креслу и обратно; это была странная, бесформенная цепочка отпечатков — некоторые напоминали волнистые змеиные изгибы, некоторые были отпечатками перепончатых лап, причем последние вели только в одном направлении — от кресла, где любил сидеть дядя, наружу, к той крохотной трещине в стекле чердачного окна. Судя по этим следам, что-то проникло внутрь и потом снова ушло наружу — вместе с чем-то еще. Невероятно, ужасно было даже думать об этом: что же здесь происходило, пока мы лежали за дверью без чувств, что исторгло из груди моего дяди этот жуткий вой, который мы слышали перед тем, как лишиться сознания?

Следов дяди не было никаких — кроме страшных остатков того, что существовало вместо него, а не его самого. В кресле, в его любимом кресле лежала его одежда. Ее не смяли и не швырнули в кресло небрежно, нет — она кошмарно, жизнеподобно хранила положение тела человека, сидевшего там, лишь немного опав — от шейного платка до башмаков это было жестокой, страшной насмешкой над человеком. Вся одежда была пустой — лишь шелуха, какой-то отвратительной бездонной силой, превосходившей наше понимание, сформированная в чудовищное чучело человека, который носил ее, человека, который, по всем видимым признакам, был вытянут или высосан из нее неким кошмарным злобным существом, призвавшим себе на помощь этот дьявольский ветер, что носился по комнатам. Это была отметка Ллойгора, который ступает по ветрам среди звездных пространств, — ужасного Ллойгора, против которого у моего дяди не было оружия.

 

Дом в долине

 

I

Я, Джефферсон Бейтс, даю настоящие показания под присягой в полном сознании того, что, каковы бы ни были обстоятельства, жить мне осталось недолго. Я делаю это ради тех, кто переживет меня. К тому же, настоящим я попытаюсь снять с себя обвинения, столь несправедливо мне предъявленные. Великий, хотя и малоизвестный американский писатель, работающий в традициях готики, однажды написал, что "самая благословенная вещь на свете — это неспособность человеческого разума приходить в соответствие со своим содержимым, однако у меня было достаточно времени для напряженных раздумий и размышлений, и теперь я достиг в своих мыслях такой упорядоченности, которую счел бы невозможной всего лишь год назад.

Ибо, разумеется, все это произошло в тот год, когда началось мое "расстройство". Я называю то, что случилось со мной, этим словом, потому что пока не уверен, какое еще имя ему дать. Если бы мне пришлось определить точный день, когда все началось, то с полной уверенностью могу назвать тот, когда мне в Бостон позвонил Брент Николсон и сказал, что нашел и снял для меня как раз такое уединенное и красивое местечко, которое я хотел, чтобы поработать над давно задуманными картинами. Место это находилось в укромной долине рядом с широким ручьем, не очень далеко от морского побережья, вблизи старых массачусетских поселений Аркхэм и Данвич, которые знакомы каждому местному художнику своими замечательными мансардами — хоть и приятными глазу, но внушающими духу какую-то жуть.

Сказать по правде, я сомневался. В Арххэме, Данвиче или Кингстоне всегда на день-два останавливались собратья-художники, а мне хотелось укрыться именно от них. Но, в конце концов, Николсон меня уговорил, и через неделю я уже был па месте. Это оказался большой старый дом — похоже, той же самой постройки, что и многие дома в Аркхэме, — укрывшийся в небольшой долине, которая, по идее, должна была бы быть плодородной, но следов земледелия я не заметил. Его тесно обступали высокие сосны, а с одной стороны огибал чистый ручей.

Несмотря на всю свою привлекательность издалека, вблизи дом выглядел совершенно иначе. Во-первых, прежние хозяева выкрасили его в черный цвет. Во-вторых, у него вообще был отталкивающий и грозный вид. Его окна без штор мрачно глядели на свет. По цоколю все здание опоясывала узкая веранда, до отказа забитая узлами из мешковины, перевязанными бечевой, стульями с полусгнившей обивкой, комодами, столами и огромным количеством всевозможной старомодной домашней утвари. Все это весьма напоминало баррикаду, специально выстроенную, чтобы удержать что-то внутри или защититься от чего-то снаружи. Было хорошо заметно, что эта баррикада простояла так довольно долго: па всех предметах сказались несколько лет перемен местного климата. Причина существования баррикады была неясна даже самому агенту, с которым я списался, но из-за нее дом странным образом выглядел обитаемым, хотя никаких признаков жизни в нем не наблюдалось, и все говорило о том, что там много лет вообще никто не жил.

Это ощущение было иллюзией — иллюзией, которая меня не оставляла. Было ясно видно, что в дом никто не входил — ни Николсон, ни агент, ибо баррикада загораживала как парадную, так и заднюю двери, растянувшись на весь периметр квадратной постройки, и мне пришлось разобрать ее часть, чтобы войти в дом самому.

Внутри же впечатление обитаемости было еще сильнее. Однако имелось одно большое отличие — мрачность черного экстерьера с обратным знаком. Все оказалось светлым и удивительно чистым, если учесть то, сколько дом простоял заброшенным. Более того, сохранилась обстановка, правда, скудная, в то время, как я получил четкое представление, что вся мебель нагромождена на веранде.

Изнутри дом был так же похож на ящик, как и снаружи. Первый этаж состоял из четырех комнат: спальня, кухня, она же — кладовка, столовая и гостиная; наверху — еще четыре комнаты совершенно таких же размеров: три спальни и кладовая. Во всех комнатах было множество окон, в особенности на северной стороне: это было особенно удачно, ибо северное освещение пригодно для живописи как никакое другое.

Второй этаж я использовать не собирался; в качестве мастерской я выбрал себе спальню в северо-западном углу здания, сюда же сложил все свои веши, не обращая внимания на кровать, которую задвинул подальше. В конце концов, я приехал сюда работать, а не вести светскую жизнь. Я так нагрузился припасами, что большую часть своего первого дня разгружал машину и складывал вещи, а также расчищал оба входа в дом, чтобы одинаково легко иметь в него доступ как с севера, так и с юга.

Устроившись, я зажег в надвигающейся темноте лампу и еще раз перечитал письмо Николсона — в соответствующей обстановке имело смысл отметить все, о чем он мне писал.

"Что у Вас будет — так это уединение. Ближайшие соседи — примерно в миле от дома. Их фамилия Перкинсы, и живут они на гряде холмов кюгу. Немного дальше них — Моры. С другой стороны, к северу — Боудены.

Причина, по которой в доме давно никто не живет, должна Вам понравиться. Люди не хотели его покупать или арендовать просто потому, что когда-то его занимала одна из тех странных, вросших в эти места семей, которые обычны для удаленных и темных сельских местностей, — Бишопы. Последний оставшийся в живых член этого семейства, худой нескладный дылда по имени Сет, совершил в этом доме убийство, и одного этого факта достаточно, чтобы отвратить всех суеверных местных жителей от использования как самого дома, так и земли, которая, как Вы увидите — если она вам нужна, конечно, — богата и плодородна. Даже убийца мог быть в своем роде творческой личностью, я полагаю, — но Сет, боюсь, был далек от этого. Он, мне кажется, был несколько жесток и совершил убийство без всякой видимой причины; насколько я знаю, убил соседа. Просто разорвал его. Сет был очень сильным человеком. У меня мороз по коже — хотя едва ли, думаю, Вас это испугает. Убитый был из семьи Боуденов.

Также в доме есть телефон — я распорядился, чтобы его подключили.

В доме, к тому же, есть свой движок — дом не так уж стар, как выглядит. Хотя движок поставили уже позднее, Как мне сказали, он установлен в подвале. Возможно, правда, что он не работает.

Водопровода, извините, нет. Колодец должен быть хорош, к тому же, Вам не повредят физические упражнения — не годится целыми днями просиживать у мольберта.

Дом выглядит более уединенным, чем на самом деле. Если станет одиноко, звоните мне".

Электрический движок, о котором он писал, не работал. Света в доме не было. Но телефон действительно был включен, в чем я убедился, позвонив в ближайшую деревню, — Эйлзбери.

В первый вечер я так устал, что спать лег рано. Постель я привез с собой, конечно же, не рассчитывая, что что-нибудь останется в доме через столько лет, и вскоре глубоко уснул. Но каждую секунду своего первого дня в доме я чувствовал эту смутную, почти неощутимую уверенность, что кроме меня дом занят еще кем-то, хотя и знал, насколько это ощущение абсурдно, поскольку тщательно исследовал весь дом и участок сразу же по приезде и убедился, что спрятаться здесь просто негде.

Никакому разумному человеку не нужно объяснять, что в каждом доме, есть своя особая атмосфера. Это не только запах дерева, кирпича, старого камня, краски — нет, это еще и некий осадок, оставшийся от тех людей, что здесь жили, от событий, происходивших в этих стенах. Атмосфера дома Бишопов, казалось, избегала всяческих описаний. Здесь был привычный запах возраста, который я и ожидал встретить, запах сырости, поднимавшийся из погреба, но было и что-то помимо этого, что имело гораздо большее значение: что-то в самом деле сообщало дому эту ауру жизни, как будто он сам был спящим животным, которое с бесконечным терпением ожидало того, что, как оно знало, должно было произойти.

Сразу оговорюсь, это нечто не создавало никаких тягостных ощущений. Всю первую неделю мне отнюдь не казалось, что в этом чувстве есть хоть какие-нибудь элементы страха или ужаса, и мне вовсе не приходило в голову беспокоиться, пока на второй неделе не настало некое утро… Я уже закончил к этому времени два своеобразных полотна и работал на натуре над третьим. Так вот, в то утро я почувствовал, что за мной наблюдают. Сначала я в шутку сказал себе, что за мной следит дом, ибо его окна действительно походили на пустые глазницы, направленные на меня из мрака. Но вскоре я понял, что мой наблюдатель стоит где-то сзади и сбоку, и я время от времени бросал взгляды в сторону опушки небольшой рощицы к юго-западу от дома.

Наконец, я приметил этого наблюдателя. Я повернулся к кустам, где он прятался, и громко сказал:

— Вылезайте. Я знаю, что вы там.

Оттуда поднялся высокий веснушчатый молодой человек и посмотрел на меня жесткими темными глазами. Он был явно зол и полон подозрений.

— Доброе утро, — сказал я. Он кивнул, ничего не отвечая.

— Если вам интересно, то можете подойти и посмотреть, — пригласил я его.

Он немножко оттаял и шагнул из кустов. Насколько я видел, ему было лет двадцать. Одет он был в джинсы, бос, гибок в движениях, и хорошо сложен, несомненно, быстр, и с хорошей реакцией. Он подошел чуть ближе — как раз чтобы увидеть, что я делаю, — и остановился. Нимало не смущаясь, он внимательно меня рассмотрел и только потом заговорил:

— Вас зовут Бишоп?

Разумеется, соседи решили, что где-то на краю света объявился какой-то родственник и теперь приехал получить бесхозную собственность. Имя Джефферсона Бейтса все равно ничего бы им не сказало. Кроме этого, мне почему-то крайне не хотелось сообщать ему свою фамилию — я и сам не мог понять, почему. Я достаточно вежливо ответил, что меня зовут не Бишоп, что я не родственник, что я просто снял дом на лето и, возможно, еще на пару осенних месяцев.

— А моя фамилия Перкинс, — сказал молодой чело век. — Бад Перкинс. Вон оттуда. — И он показал на холмы к югу.

— Рад познакомиться.

— Вы тут уже неделю, — продолжал Бад, подтверждая тем самым, что мое прибытие не осталось в доли не незамеченным, — и вы все еще тут.

В его голосе слышалась нота удивления, как будто факт моего пребывания в доме Бишопов в течение целой недели был странен сам по себе.

— Я имею в виду, — поправился он, — что с вами ничего не случилось. Со всем, что в этом доме происходит, это чудно.

— А что здесь происходит? — поинтересовался я.

— А вы что, не знаете? — изумленно спросил он.

— Про Сета Бишопа — знаю.

Он энергично затряс головой:

— Так это далеко не все, мистер. Я бы в этот дом ни ногой, если б даже мне платили — и хорошо платили. У меня мурашки бегут уже оттого, что стою так близко. — Он мрачно нахмурился. — Это место давно уже надо было спалить. Чем тут Бишопы занимались по ночам, а?

— Да здесь, вроде, чисто, — ответил я. — И довольно уютно. Даже мышей нет.

— Ха! Если б только мышей! Вот погодите…

С этими словами он развернулся и снова нырнул в лесок.

Я, конечно, понимал, что вокруг брошенного дома Бишопов неизбежно должно было появиться множество местных поверий: что может быть естественнее предположения, что в нем завелись привидения? Тем не менее, визит Бада Перкинса произвел на меня весьма противоречивое впечатление. Ясно, что я находился под тайным наблюдением с самого дня приезда. Я поднимал, что новые соседи всегда возбуждают в людях интерес, но в то же время осознавал, что интерес моих соседей по этому уединенному уголку был несколько иным. Они чего-то ждали; они ожидали, что произойдет нечто; и, единственно, тот факт, что ничего пока не случилось, привел сюда Бада Перкинса.

В ту ночь имело место первое, так сказать, "происшествие". Вполне возможно, туманные замечания Бада Перкинса подготовили для меня сцену к какому-то действию. В любом случае, "происшествие" было настолько расплывчатым, что я мог вовсе не обратить на него внимания, и ему можно было дать десятки объяснений. И только в свете более поздних событий я вообще припомнил, что что-либо подобное имело место. Все произошло где-то часа через два после полуночи.

Меня разбудил необычный звук. Любой человек, ночующий на новом месте, постепенно привыкает к ночным звукам этой местности и, привыкнув, принимает их во сне; но любой новый звук после этого может сон нарушить. Так, городской житель, проведя несколько ночей на ферме, привыкает к ночным голосам цыплят, птиц, лягушек, к ветру, но его могут разбудить трели жаб на болоте, поскольку эти новые ноты будут врываться в тот хор, к которому он уже приспособился. Я тоже почувствовал новый звук, вторгшийся в уже привычные голоса козодоев, сов и ночных насекомых.

Новый звук был подземным; то есть, казалось, он идет из-под дома, издалека, глубоко из-под поверхности земли. Может быть, это проседала почва, может, возникла и сразу сомкнулась какая-то трещина, вполне возможно, это был какой-то случайный подземный толчок… Да, но звук возникал с определенной регулярностью, словно нечто очень большое передвигалось по колоссальной пещере где-то очень глубоко под домом. Все это длилось около получаса. Казалось, звук приближается с востока, а потом удаляется в том же направлении в довольно равномерной прогрессии. Я не мог быть в этом уверен, но у меня возникло тягостное впечатление, что дом слегка вздрагивал от этих подземных звуков.

Возможно, именно это побудило меня на следующий день порыться в кладовой в попытках самому отыскать, что именно мой любознательный сосед хотел сказать своими вопросами и намеками по поводу Бишопов. Чем же таким они занимались, что их соседи считали столь предосудительным?

Кладовая, однако, была меньше загромождена вещами, чём я ожидал — в основном, вероятно, потому, что так много вынесли на веранду. Единственной неожиданностью, с которой я столкнулся, оказалась полка с книгами, которые, по всей видимости, читали, когда трагедия уничтожила всю семью.

Книги были нескольких видов.

Вероятно, основу этой небольшой библиотеки составляли несколько книг по садоводству. Это были очень старые издания, ими долго не пользовались — вполне возможно, их упрятал куда-нибудь кто-то из предков последних Бишопов, а к го-то другой сравнительно недавно обнаружил. Я заглянул в две или три из них и нашел, что для современного садовника они совершенно бесполезны, поскольку описывают методы выращивания и ухода за растениями, по большей части совершенно мне неизвестными: черемицей, мандрагорой, пасленом, гамамелисом и тому подобным; а страницы, посвященные более знакомым овощам, заполнены в основном фольклором и суевериями, которые совершенно ничего не значат в нашем современном мире.

Еще там была книжка в бумажной обложке, посвященная толкованию снов. Не похоже было, чтобы ею зачитывались, хотя по слою пыли на ней невозможно было ничего определить. Это была одна из тех самых недорогих книжек, популярных два-три поколения назад, и интерпретации снов в ней были самыми обыкновенными. Короче говоря, именно такую книжку выбрал бы себе невежественный деревенский житель.

Из всех книг по-настоящему заинтересовала меня только одна. Она, в самом деле, была очень любопытна: монументальный том, целиком написанный от руки и вручную же переплетенный в дерево и кожу. Хотя, вероятнее всего, он не имел никакой литературной ценности, место ему было в любом музее редкостей. В то время и я не пытался прочесть эту книгу, поскольку она показалась мне просто собранием белиберды, сходной с чепухой из сонника. На первой странице было грубо начертано ее название, которое указывало на то, что первоначальным источником была, вероятнее всего, чья-нибудь старая частная библиотека: "Сет Бишоп, Его Книга: Избранное из "Некрономикона", и "Cultes des Ghoules", и "Пнакотикских Рукописей", и "Текста Р'Лайха", Переписанное собственноручно Сетом Бишопом в гг. 1919–1923". Ниже неразборчиво была поставлена его подпись, слишком маловероятная для человека, известного своей необразованностью.

Кроме того, я нашел еще несколько работ, так или иначе связанных с сонником. Экземпляр знаменитой "Седьмой Книги Моисея" — текст, очень высоко ценимый некоторыми стариками из числа пеннсильванских чернокнижников: я знал об их существовании из газетных отчетов о недавнем убийстве на почве колдовства. Книга представляла собой тоненький молитвенник, в котором все походило на издевательство, ибо все молитвы адресовались Азраилу, Сатанусу и прочим ангелам тьмы.

Все это не представляло для меня совершенно никакой ценности, если не считать определенной курьезности всей этой коллекции. Наличие таких книг свидетельствовало лишь о разнообразии темных интересов сменявших друг друга поколений семейства Бишопов, ибо я довольно хорошо видел, что владельцем и читателем книг по садоводству был, вероятнее всего, дед Сета. Сонник и колдовская книга принадлежали, вполне очевидно, кому-то из поколения его отца, а сам он больше интересовался еще более темной премудростью.

Работы, которые переписывал Сет, однако, показались мне гораздо более специальными и рассчитанными на большего ценителя, нежели предполагало его собственное образование. В это было трудно поверить, и, озадаченный, я при первой же возможности съездил в Эйлзбери и, как мог, поинтересовался в местной лавке на окраине деревни, где, как я предполагал, Сет наиболее вероятно покупал себе продукты — поскольку он имел репутацию этакого отшельника.

Хозяин лавки по имени Обед Марш, оказавшийся дальним родственником Сета по матери, говорил о нем крайне неохотно, но его скупые ответы на мои настоятельные вопросы, в конце концов, кое-что для меня приоткрыли. От него я узнал, что "сначала" — то есть, предположительно, в детстве и ранней юности — "Сет был таким же отсталым, как и остальные в семье", но позднее стал "странным". Под этим Марш имел в виду возросшую любовь Сета к уединению: как раз в то время юноша часто рассказывал о своих странных и тревожных снах, о шумах и видениях, которые, как он считал, являлись ему в доме и во дворе; но через два или три года Сет ничего подобного больше не упоминал. Вместо этого он запирался в нижней комнате — как я понял из описания Марша, в кладовой — и читал все, что попадалось ему в руки, как бы возмещая себе то, чего так никогда и не узнал, "не закончив и четырех классов". Позже он даже ездил в Аркхэм, в библиотеку Мискатоникского Университета, чтобы читать там что-то еще. После того, как "наваждение" миновало, Сет вернулся домой и жил уединенно до самого своего "срыва" — то есть до убийства Амоса Боудена.

Все это, конечно же, мало что добавляло к сказке о человеческом разуме, плохо приспособленном к учению, но все-таки отчаянно пытающемся впитать в себя знания, груза которых, кажется, он не выдерживает. Так, по крайней мере, мне представлялось в тот момент моего пребывания в доме Бишопа.

 

II

Ночные происшествия, тем временем, приняли неожиданный оборот.

Но, как и во многих других случаях, имевших место в этот странный период, я сразу не осознал всей важности того, что произошло. Говоря прямо, казалось абсурдом, что я вообще стал над этим задумываться. Ведь это было не больше чем сном, приснившимся мне в течение ночи. И даже как сновидение он не был ни особо ужасным, ни просто страшным — скорее, он просто внушал почтение.

Мне всего лишь снилось, как я лежу и сплю в доме Бишопов, и, пока я так лежу, смутное, неопределенное, "о какое-то пугающее и мощное облако — как дымка или туман — поднимается из подвала, просачивается сквозь щели в полу и стенах, обволакивает мебель, но не портит ни ее, ни сам дом, постепенно стягивается в некое громадное аморфное существо со щупальцами, отходящими от чудовищной головы; они постоянно покачиваются взад-вперед, точно кобры, а само существо издает странные завывания, в то время как откуда-то издалека некие жуткие инструменты играют какую-то неземную музыку, а еще один голос — человеческий — нараспев произносит нечеловеческие слова, которые, как я с тех пор выучил, записываются так:

"Фх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'Лайх вгах'нагл фхтагн".

В конце сна бесформенное существо поднималось еще выше и обволакивало собой самого спящего, то есть меня. После этого оно растворялось в длинном темном проходе, по которому торопливыми прыжками неистово мчался человек, похожий по описаниям на покойного Сета Бишопа. Этот человек тоже увеличивался в размерах, как и бесформенный туман, пока не исчезал, надвинувшись точно так же на спящую фигуру в постели внутри дома посреди долины.

На поверхности сон был совершенно бессмысленным. Без сомнения, он был сродни ночному кошмару — но без всякой примеси страха. Я, кажется, осознавал, что со мной происходит или готово произойти нечто грандиозной важности, но, не понимая смысла этого, я не мог его и бояться. Более того, бесформенное существо, поющий голос, завывания и странная музыка сообщали моему "очному видению внушительность ритуала.

Проснувшись утром, однако, я смог быстро припомнить весь сон, и меня стало настойчиво преследовать убеждение, что все, явившееся мне, на самом деле, не так уж незнакомо. Где-то я слышал или же видел записанный эквивалент этого фантастического пения — и, размышляя таким образом, я снова очутился в кладовой с невероятной книгой, написанной рукою Сета Бишопа. Я читал в ней кусочки то там, то здесь — и с изумлением открывал, что в тексте рассказывается о древних верованиях, касающихся Старших Богов и Древних, вражды между ними — между этими Старшими Богами и существами вроде Хастура, Йог-Сотота и Ктулху. Вот, наконец, я заметил кое-что знакомое и, вчитываясь дальше в паутину букв, обнаружил то, что, совершенно очевидно, было записью того пения, которое я слышал, — больше того, ниже приводился перевод, тоже записанный Сетом Бишопом:

"В своем доме в Р'Лайхе мертвый Ктулху ждет, видя сны".

Единственным тревожным аспектом этого открытия было то, что я совершенно определенно не мог видеть строчек этого гимна, когда осматривал комнату и книги в первый раз. Возможно, правда, что я заметил имя "Ктулху" — но не больше — при беглом взгляде на рукопись Бишопа. Как же тогда я мог знать факт, который не был частью моего сознательного или бессознательного запаса знаний? Ведь не очень широко признано, что разум в состоянии сна или в любом другом состоянии может воспроизводить какой-либо пережитый опыт, совершенно ему чуждый. Однако у меня выходило именно так.

И еще одно: вчитываясь в эти, часто шокирующие, описания странных посмертных существований и адских культов, я обнаружил, что некоторые намеки в туманно описательных пассажах указывают как раз на такое существо, которое явилось мне во сне, но не из дымки или тумана, а из плотной материи. Это и было вторым случаем воспроизведения чего-то постороннего моему личному опыту.

Я, разумеется, слышал о психическом осадке — остаточных силах, оседающих на месте любого события, будь то ужасная трагедия или просто какое-либо мощное эмоциональное переживание, свойственное человеку вообще, — любовь, ненависть, страх. Возможно, нечто подобное вызвало и мой сон — как будто сама атмосфера дома вторглась в меня и овладела мной, пока я спал. Я не считал это абсолютно невозможным: странным — да, но события, имевшие здесь место, включали в себя переживания необычней силы.

Между тем близился полдень, и мое тело требовало пищи; однако, следующий шаг в погоне за моим ночным видением следовало сделать в погребе. Поэтому я тотчас спустился туда и после весьма изнурительных поисков с отодвиганием от стен полок и стеллажей — причем, на некоторых еще стояли банки древних фруктовых и овощных консервов — я обнаружил потайной ход. Он уводил из погреба в пещерообразный тоннель, и я немного прошел вниз по нему — недалеко, ибо влажность почвы под ногами и дрожание язычка пламени в фонаре заставили меня вернуться. Но я успел заметить обескураживающие белевшие разбросанные кости, втоптанные в землю.

Когда я через некоторое время вернулся в подземный проход, заново заправив фонарь, я уже не ушел оттуда, не убедившись, что кости принадлежат животным — было ясно видно, что их здесь побывало больше, чем одно. Больше всего в этом открытии меня тревожило не то, что они здесь лежали, а то, как они вообще сюда попали.

Но в то время я размышлял об этом недолго. Мне было интересно, как можно дальше пройти по этому тоннелю — я так и сделал, двигаясь по направлению к морскому побережью, как я считал, пока проход передо мной не оказался заваленным землей. Когда я, наконец, снова выбрался на поверхность, день клонился к вечеру, а сам я был голоден как волк. Но зато теперь я мог быть уверен в двух вещах. Тоннель не был естественной пещерой, по крайней мере, с этого конца: он явно был делом человеческих рук; и он использовался в каких-то темных целях, о природе которых знать я не мог.

Почему-то все эти открытия наполнили меня возбуждением. Если бы я в полной мере себя контролировал, я бы сразу понял, что одно это уже совершенно на меня не похоже, но в тот момент я стоял перед тайной, которая бросала мне вызов, которая настойчиво утверждала свою значимость — и я был полон решимости открыть для себя все, что можно было открыть в этой неизвестной мне части владений Бишопов. Этого я сделать не мог до следующего дня — ведь для того, чтобы пробраться через завал, мне нужны были кое-какие инструменты, которых на всем участке я найти не мог.

Еще одной поездки в Эйлзбери было не избежать. Я сразу направился в лавку Обеда Марша и спросил пешню и лопату. По какой-то причине эта просьба, казалось, очень расстроила старика, что было совершенно необъяснимо. Он побледнел и поколебался, прежде чем обслужить меня:

— Собираетесь копать, мистер Бейтс?

Я кивнул.

— Это, конечно, не мое дело, но, может быть, вам будет интересно узнать, что Сет как раз вот этим самым и занимался, когда на него наваждение нашло. Аж три или четыре лопаты износил. — Он наклонился ко мне, и глаза его настойчиво заблестели. — И знаете, что самое чудное? Никто не мог найти ни кучки земли, где он копал — никаких следов.

Меня слегка ошеломила эта информация, однако я ответил, не задумываясь:

— Там земля вокруг дома выглядит очень хорошей…

Казалось, он вздохнул с облегчением:

— А-а, ну если вы собираетесь грядки копать, тогда другое дело…

Еще одно мое приобретение озадачило его. Мне нужны были резиновые сапоги, чтобы ноги не промокали от жидкой грязи во многих местах тоннеля, где, без сомнения, сказывалась близость ручья. Но Марш по этому поводу мне ничего не сказал. Лишь когда я уже повернулся уходить, он снова заговорил о Сете:

— А вы больше ничего не слышали, мистер Бейтс?

— Так ведь люди здесь не очень-то разговорчивы…

— Они не все — Марши, — сказал он с вороватой ухмылкой. — Некоторые и говорят, что Сет был больше Маршем, чем Бишопом. Бишопы верили в колдунов и всякое такое. А Марши — никогда.

После такого загадочного объявления я ушел. Теперь я был совсем готов к тоннелю и едва мог дождаться следующего дня, чтобы вернуться под землю и продолжить исследование тайны, которая, совершенно определенно, была связана со всей чертовщиной, окружавшей семейство Бишопов.

Теперь события сменяли одно другое в нарастающем темпе. В ту ночь имело место еще два происшествия.

На первое я обратил внимание рано утром, когда заметил, что вокруг дома бродит Бад Перкинс. Меня взяла досада — быть может, без причины; но я как раз собирался спуститься в погреб. В любом случае, я должен был узнать, что ему здесь надо. Поэтому я открыл дверь и вышел во двор.

— Что ты ищешь, Бад? — окликнул его я.

— Овцу потерял, — лаконично ответил он.

— Я ее не видел.

— Она сюда забрела, — был ответ.

— Ну что ж, тогда посмотри.

— Неужто опять все это начинается?..

— Что ты имеешь в виду?

— Если вы не знаете, то и говорить вам не нужно. А если знаете, то и подавно. Вот я и не скажу.

Этот таинственный монолог поставил меня в тупик. В то же самое время, очевидное подозрение Бада Перкинса, что его овца как-то попала в мои руки, раздражало. Я отступил на шаг и распахнул дверь:

— Посмотри в доме, если желаешь.

При этих словах его глаза расширились в явном ужасе:

— Чтоб я туда ступил? — воскликнул он. — Да ни в жизнь!.. У меня у одного лишь хватает сметки так близко к дому подходить. Но внутрь я не зайду ни за какие деньги. Нет уж, только не я.

— Это совершенно безопасно. — Я не мог сдержать улыбки при виде его испуга.

— Может быть, это вы так думаете. Мы-то уж лучше знаем. Мы знаем, что ждет за этими черными стенами, все ждет и ждет, чтобы кто-нибудь пришел. А вот теперь вы пришли. И теперь все это снова начинается, как и раньше.

С этими словами он повернулся и побежал, как и в первый раз, скрывшись в лесу. Когда я удостоверился, что он уже не вернется, я зашел в дом. И тут меня ожидало открытие, которое должно было во мне разбудить тревогу, но мне оно тогда показалось лишь смутно необычным, поскольку я явно находился в каком-то летаргическом состоянии, то есть не вполне проснулся. Новые сапоги, купленные мною только вчера, кто-то надевал. Они были все заляпаны грязью. А ведь я совершенно точно помнил, что вчера они были чистые и ненадеванные.

При виде сапог у меня в голове оформилась растущая уверенность. Не надевая их, я спустился в погреб, открыл вход в тоннель и быстро пошел к земляному завалу. Возможно, у меня было предчувствие того, что именно я там найду, ибо это я и нашел: завал был частично расчищен достаточно для того, чтобы мог протиснуться человек. И следы во влажной земле были явно оставлены моими новыми сапогами, ибо отпечаток торговой марки на каблуке был хорошо виден в луче фонаря.

Таким образом, передо мной стоял следующий выбор; либо ночью кто-то пользовался моими сапогами, чтобы проделать в тоннеле эту работу, либо ее выполнил я сам, передвигаясь во сне. У меня не возникало особых сомнений в правильном решении, ибо сейчас, несмотря на все мое нетерпение и жажду деятельности, я был утомлен так, что это действительно можно было бы объяснить тем, что значительную часть времени, отведенного мне на сон, я раскапывал завал под землей.

Я не могу сейчас побороть в себе убеждения, что даже тогда знал, что именно обнаружу, углубившись по проходу дальше под землю: древние структуры, похожие на алтари в подземных пещерах, куда открывался тоннель, новые свидетельства жертвоприношений — на этот раз не только животные, но и, без сомнения, человеческие кости, а в самом конце — гигантская подземная полость, обрывающаяся вниз Далеко внизу слабо поблескивает вода, мощно вздымается и опускается, как-то связанная с самим Атлантическим океаном, проложившим себе путь сюда через пещеры побережья.

Еще у меня, видимо, было предчувствие и того, что еще я увижу у края этого последнего спуска в водную бездну — клочья шерсти, одно копыто с частью разорванной и сломанной ноги… все, что осталось от овцы — свежее, как та ночь, что недавно миновала!

Я повернулся и бросился бежать, растеряв остатки самообладания, не желая даже догадываться, как сюда овца попала — я был просто уверен в том, что это было животное Бада Перкинса. И не была ли она принесена сюда с той же самой целью, что и существа, останки которых я видел перед теми темными и разбитыми алтарями в меньших пещерах между этим местом беспрестанно колышущихся вод и домом, который я оставил совсем недавно?

Я не задержался и в самом доме, когда выбрался на поверхность, а сразу снова направился в Эйлзбери, видимо, без всякой цели, но, насколько я знаю, теперь меня подгоняла нужда узнать еще больше о том, какие легенды и суеверия копились вокруг дома Бишопов. Но в деревне я впервые почувствовал на себе всю силу общественного неодобрения: люди на улицах отводили от меня взгляды и поворачивались ко мне спиной. Один молодой человек, с которым я попытался заговорить, поспешил пройти мимо, как будто я вообще не раскрывал рта.

Даже Обед Марш изменился в своем отношении ко мне. Он вполне охотно принимал от меня деньги, но был хмур, неразговорчив и, очевидно, желал, чтобы я вышел вон из его лавки как можно скорее. Но я достаточно хорошо дал ему понять, что не уйду, пока не получу ответа на свои вопросы.

Я хотел знать, что такого я сделал, что люди так от меня шарахаются.

— Это все дом, — наконец, вымолвил он.

— Я — не дом, — резко бросил я, не удовлетворившись ответом.

— Ходят разговоры, — сказал тогда он уклончиво.

— Разговоры? Какие разговоры?

— О вас и овце Бада Перкинса. О том, как оно было, когда Сет Бишоп был жив. — Он вдруг перегнулся через прилавок, приблизив ко мне свое темное жучиное лицо, и отрывисто прошептал: — Так они говорят, что это Сет вернулся.

— Сет Бишоп давным-давно уж умер и похоронен.

Он кивнул:

— Да, часть его. А другая часть, может, и нет. Я вам точно говорю: лучше всего сейчас вам отсюда убраться. Пока есть еще время.

Я холодно напомнил ему, что снял этот дом и заплатил за аренду, по меньшей мере, на четыре месяца — с тем, чтобы, если захочу, жить здесь до конца года. Сразу же после этого он замкнулся и не желал разговаривать о моем пребывании здесь вообще. Я, тем не менее, давил на него по поводу подробностей жизни Сета Бишопа, но все, что он хотел или мог мне оказать, явно сводилось к набору смутных, неуверенных намеков и подозрений, широко известных в округе. Поэтому, в конце концов, я оставил его в покое; в голове у меня складывался портрет Сета Бишопа не как человека, которого нужно бояться, а, скорее, как человека, которого нужно жалеть, — как зверя на привязи в четырех черных стенах своего дома в долине, окруженного соседями и жителями Эйлзбери, которые одновременно ненавидят и боятся его, не основываясь ни на чем, кроме самых косвенных свидетельств, что он совершил какое-то преступление против мира и спокойствия в округе.

Что же Сет Бишоп сделал в действительности — помимо того последнего преступления, в котором его вина была бесспорно доказана? Он вел жизнь отшельника, забросив даже странный огород своих предков, повернувшись спиной к тому, что считалось зловещим интересом его отца и деда к колдовству и оккультному знанию и до одержимости заинтересовавшись вместо этого гораздо более древним фольклором, который в полной мере казался столь же смешным, сколько и ведовство. Следовало бы ожидать, что подобный интерес никогда и не угасал в таких уединенных местах и в таких семьях, пустивших в этих местах корни, как семья Бишопов. Вероятно, где-нибудь в старых книгах своих предшественников Сет обнаружил некие неясные ссылки, заставившие его отправиться в библиотеку Мискатоника, где он, движимый своим всепоглощающим интересом, предпринял монументальный труд по переписыванию целых частей книг, которые, как я предполагал, ему не разрешали брать с собой. Этот фольклор, ставший предметом его живейшего интереса, был, фактически, искажением древней христианской легенды, донельзя упрощенное, это знание отражало просто извечную космическую борьбу сил добра и сил зла.

Как ни трудно мне было уложить это в голове, ясно, что первыми обитателями космоса оказывались огромные существа, не имевшие человеческого облика, которые звались Старшими Богами. Они жили на Бетельгейзе, в очень давние времена. Против них восстали некие элементарные существа — Древние, также называемые Великими Старыми, — Азатот, Йог-Сотот, земноводный Ктулху, Хастур Неизрекаемый, похожий на летучую мышь Ллойгор, Жхар, Итаква — путешественник по ветрам, существа земли — Ньярлатотеп и Шуб-Ниггурат. Но их бунт не удался, и они были отвергнуты и изгнаны Старшими Богами — заточены на дальних планетах и звездах под печатью Старших Богов: Ктулху — глубоко под земными морями, в месте, называемом Р'Лайх, Хастур — на черной звезде у Альдебарана в Гиадах, Итаква — в ледяных арктических просторах, остальные — в месте, называемом Кадат в Холодной Пустыне, существовавшей во времени и пространстве и совпадавшей с какой-то частью Азии.

Со времени этого первоначального бунта, — который по легендам был параллелен бунту Сатаны и его последователей против небесных архангелов — Великие Старые не прекращали попыток вернуть себе власть в войне со Старшими Богами, а для этого вырастили себе на Земле и других планетах почитателей и поклонников — вроде Отвратительных Снежных Людей, Дхолов, Глубоководных и так далее. Все эти приспешники были преданы Древним, и часто им удавалось снять Старшую Печать и освободить силы древнего зла, снова усмирять которые потом приходилось либо прямым вмешательством Старших Богов, либо с помощью постоянной бдительности людей, вооруженных против этих сил.

Вот, в общем говоря, что Сет Бишоп переписал из очень старых и очень редких книг; очень многое в его заметках повторялось по нескольку раз, и все, вне всякого сомнения, было дичайшей фантазией. Правда, в манускрипт были вложены вызывавшие тревогу вырезки из газет. В них говорилось о том, что произошло на Дьявольском Рифе под Иннсмутом в 1928 году, о морском змее, который, как предполагалось, жил в озере Рико-Лейк в Висконсине, об ужасном случае в близлежащем Данвиче, и еще об одном — в вермонтской глуши; но все они, как я, разумеется, считал, были простыми совпадениями, случайно задевавшими параллельные струны тревоги. И хотя было такой же правдой, что я не мог объяснить существование подземного прохода, ведущего к побережью, я чувствовал удобную уверенность от предположения, что это была работа какого-нибудь далекого предка Сета Бишопа, и лишь гораздо позже проход был приспособлен самим Сетом для каких-то своих целей.

Картина, которая у меня получалась, оказывалась портретом невежественного человека, стремившегося к самосовершенствованию только в тех направлениях, которые ему самому нравились. Он мог быть и легковерным, и суеверным, а в конце, возможно, и сумасшедшим, но уж, конечно, только не злым.

 

III

Примерно в это же время мне стала приходить в голову прелюбопытнейшая фантазия.

Мне начало мерещиться, что в моем доме посреди долины есть кто-то еще — совершенно постороннее человеческое существо, вторгшееся сюда извне. Ему не следовало здесь быть вообще. Хотя, казалось, что его занятие — писать картины; я был вполне уверен, что он приехал сюда что-то вынюхивать. Я видел его лишь изредка и мимолетно — случайные отражения в зеркале или оконном стекле, когда я сам находился поблизости. Но в северной комнате на первом этаже стояли свидетельства его работы: неоконченный холст на мольберте и еще несколько, уже готовых.

У меня не было времени следить за ним, ибо снизу Он приказывал мне, и каждую ночь я спускался туда с пищей — не для Него, ибо Он питался тем, что не ведомо ни одному смертному человеку, а для тех, кто сопровождал Его в глубинах, кто выплывал из провала в пещере. В моих глазах они были карикатурами, рожденными от людей и земноводных существ: с перепончатыми руками и ногами, с жабрами и широкими лягушачьими ртами, с громадными вытаращенными глазами, способными видеть в самых темных глубинах великих морей — в том месте, где Он спал в ожидании, готовый снова восстать и выйти на поверхность, чтобы вновь завладеть своим царством, которое было и на Земле, и в пространстве, и во времени — по всей этой планете, где Он некогда правил, вознесенный превыше всех прочих, до тех пор, пока Его не свергли.

Возможно, фантазия эта была результатом того, что я случайно наткнулся на старый дневник: он валялся в погребе, как будто его потеряли давным-давно, весь заплесневел — и это было хорошо, поскольку в нем содержалось то, чего не следовало видеть никому постороннему. Я начал внимательно читать его как книгу, которой дорожил с самого детства.

Первые страницы были вырваны и сожжены в припадке страха, прежде чем пришло какое бы то ни было самоосознание. Но неразборчивый почерк остальных все же можно было прочесть…

"8 июня. Пошел на место встречи в восемь, притащил теленка от Моров. Насчитал сорок два Глубоководных. Еще один, не такой, как они, похож на осьминога, но не осьминог. Был там три часа".

Такой была первая запись, которую я увидел. После нее все записи одинаковы — о путешествиях под землю, к провалу, о встречах с Глубоководными и время от времени — с другими подводными обитателями. В сентябре того года — катастрофа…

"21 сентября. Ямы переполнены. Понял, что что-то ужасное случилось на Дьявольском Рифе. Один из старых дурней в Иннсмуте проболтался, и агенты правительства пришли на пароходах и подводных лодках взрывать Риф и набережные Иннсмута. Большинство Маршей спаслось. Убито много Глубоководных. Глубинные взрывы не достигли Р'Лайха, где Он спит и видит сны…

22 сентября. Новые сообщения из Иннсмута. Убито 371 Глубоководных. Из города забрали многих — всех, кого выдавала "внешность" Маршей. Один сказал, что все, кто остался от клана Маршей, убежали на Понапе. Сегодня ночью здесь трое Глубоководных оттуда; они говорят, что помнят, как приходил старый капитан Марш, и какое соглашение заключил с ними, и как взял одну из них себе в жены, и были дети, рожденные от человека и Глубоководных, запятнавшие навеки весь клан Маршей, и как с тех пор для судов Марша плавание всегда благоприятно, а все его морские предприятия преуспевают выше самых смелых мечтаний: они стали самой богатой и влиятельной семьей в Иннсмуте, куда переехали жить днем в домах, а по ночам ускользать и быть вместе с Глубоководными у Рифа. Дома Маршей в Иннсмуте сожгли. Значит, правительство знало. Но Марши вернутся, говорят Глубокие, и все начнется снова — навстречу тому дню, когда Великий Старый под морем восстанет вновь.

23 сентября. Ужасные разрушения в Иннсмуте.

23 сентября. Много лет пройдет, пока иннсмутские места вновь не будут готовы. Они будут ждать, пока не вернутся Марши".

Они могут болтать про Сета Бишопа все, что им вздумается. Нет, он не так прост. Это записи самоучки, и вся его работа в Мискатонике не напрасна. Он единственный из всех, живших в районе Эйлзбери, знал, что скрывалось в глубинах Атлантики; другие этого и не подозревали…

Таким было направление моих мыслей и таковы были мои дневные занятия в доме Бишопов. Я так думал, я так жил. А по ночам?..

Как только на дом опускалась тьма, я острее, чем когда-либо, осознавал: что-то надвигается. Но память моя как-то умолкает, когда доходит до того, что должно было происходить. Могло ли быть иначе? Я знал, почему мебель убрали на веранду: Глубоководные начали выходить по проходу наружу и поднимались в дом. Они были земноводными. Они буквально вытесняли мебель, и Сет не стал заносить ее обратно.

Каждый раз, когда я зачем-либо уходил из дому, расстояние, казалось, позволяло мне видеть все в должной перспективе — что было уже невозможно, пока я находился внутри. Отношение моих соседей стало еще более угрожающим. Теперь не только Бад Перкинс приходил смотреть на дом, но и кое-кто из Боуденов и Моров, и какие-то люди из Эйлзбери. Я впускал их всех без всяких объяснений — тех, кто не боялся войти. Бад никогда не входил, Боудены — тоже. Но остальные тщетно искали то, что ожидали найти, и не находили.

На что они рассчитывали? Конечно, не на то, чтобы отыскать своих коров, цыплят, поросят или овец, которых, как они утверждали, "забрали". Зачем мне они были нужны? Я показывал им, насколько скромно живу, они смотрели картины. Но все до единого уходили, не убежденные мной, мрачно покачивая головами.

Мог ли я сделать что-нибудь еще? Я знал, что они меня боятся и ненавидят и стараются держаться подальше от дома.

Но они все равно тревожили и беспокоили меня. Иногда я просыпался, когда близился полдень, изможденный, как будто не спал вовсе. Больше всего тревожило то, что часто я оказывался одетым, тогда как знал, что ложился спать, раздевшись, и обнаруживал, что моя одежда забрызгана кровью, и руки мои — тоже в крови.

Днем я боялся заходить в подземный проход, но однажды заставил себя это сделать. Я спустился с фонарем и тщательно осмотрел пол тоннеля. Там, где земля была мягка, я видел отпечатки множества ног, ведущие и туда, и обратно. Большинство следов было человеческими, но среди них встречались и тревожные — следы босых ног с размытыми отпечатками пальцев, как будто между этими пальцами были натянуты перепонки. Признаюсь, я с содроганием отводил от них луч фонаря.

То, что я увидел на краях провала, ведущего к воде, наполнило меня таким ужасом, что я бросился по проходу прочь. Что-то выползало из водных глубин — следы были явны и понятны, и что там происходило, нетрудно было себе вообразить, ибо свидетельством были разбросанные немые останки, белевшие в луче света.

Я знал, что долго это продолжаться не может, и ненависть соседей неизбежно вскипит и прорвется. Ни в этом доме, ни во всей долине, невозможно было достичь мира. Оставалась старая злоба, старая вражда — они процветали в этих местах. Вскоре я потерял всякое представление о ходе времени; и я в буквальном смысле существовал в ином мире, ибо дом в долине и был фокусом вхождения в иное царство бытия.

Не знаю, сколь долго я прожил в доме — возможно, недель шесть, возможно — два месяца, когда однажды ко мне пришел шериф округа с двумя своими помощниками. У них был ордер на мой арест. Шериф объяснил, что не хотел бы его использовать, но, тем не менее, ему нужно меня допросить, и если я не пойду с ним и его людьми добровольно, у него не останется иного выхода, кроме какарестовать меня. Он признался, что обвинения достаточно серьезны, хоть и кажутся ему сильно преувеличенными и ничем не мотивированными.

Я довольно охотно отправился с ними в Аркхэм, древний городок под острыми двускатными крышами, где чувствовал себя необъяснимо легко и совершенно не боялся того, что мне грозило. Шериф был настроен дружелюбно: у меня не было ни малейших сомнений, что "а этот шаг его вынудили мои соседи. Теперь, когда я сидел напротив него в участке, он готов был извиняться за доставленное беспокойство. Стенографист приготовился записывать мои ответы.

Шериф начал с вопроса, почему меня не было дома позавчера ночью.

— Мне об этом ничего не известно, — ответил я.

— Но вы же не можете выходить из дому и не знать об этом.

— Если хожу во сне, то могу.

— А вы страдаете сомнамбулизмом?

— Не страдал, пока сюда не приехал. А теперь — просто не знаю.

Он продолжал задавать с виду бессмысленные вопросы, постоянно уходя в сторону от главной цели своего задания. Но она постепенно выплыла в разговоре. Ночью на пастбище видели человеческую фигуру, ведущую стаю каких-то животных на стадо, пасшееся там. Весь скот, кроме пары коров, был буквально разорван на куски. Стадо принадлежало молодому Серено Мору, и именно он выдвинул против меня обвинения; его к этому действию подстрекал Бад Перкинс, еще более настойчивый, чем он сам.

Теперь, когда обвинение прозвучало, оно выглядело просто смешным. Сам шериф, очевидно, это чувствовал, ибо стал еще более предупредителен. Я едва сдерживал смех. Какой мотив мог у меня быть для столь безумного поступка? И каких таких "животных" я мог вести на пастбище? У меня никаких животных и в помине не было — ни кошки, ни собаки.

Тем не менее, шериф вежливо настаивал. Как у меня на руке появились эти царапины?

Я, кажется, сам впервые в жизни их увидел и стал задумчиво их рассматривать.

Я что — собирал ягоды?

Да, я ему так и ответил. Но прибавил, что совершенно не помню, поцарапался ли я.

Шериф вздохнул с облегчением. Он сообщил, что место нападения на скот было с одной стороны обнесено живой изгородью из кустов ежевики; это совпадение с моими царапинами бросалось в глаза, и он не мог его игнорировать. Однако, казалось, он вполне удовлетворился моими ответами: скрывать мне было явно нечего — и стал более разговорчивым. Так я узнал, что как-то раз похожее обвинение было выдвинуто против Сета Бишопа, но, как и сейчас, доказать ничего не удалось: обыскали весь дом, и, к тому же, нападение на скот было столь немотивированным, что на основе одних лишь темных подозрений соседей привлечь к суду никого не смогли.

Я заверил его, что совершенно не против того, чтобы мой дом тоже обыскали. Шериф при этом ухмыльнулся и вполне дружелюбно сказал, что это уже сделано: пока я находился в его обществе, дом обшарили от чердака до погреба и ничего не нашли, как и тогда.

И все же, когда я вернулся к себе в долину, мне стало тягостно и беспокойно. Я пытался не заснуть и посмотреть, как будут развиваться события ночью, но мне не удалось. Я крепко уснул — и не в своей спальне, а в кладовой, где размышлял над странной и ужасной книгой, написанной Сетом Бишопом.

В ту ночь мне опять снился сон — впервые после самого первого моего сна в этом доме.

Мне снова явилось громадное бесформенное существо, поднявшееся из провала с водой в пещере под домом. На сей раз оно не было туманной эманацией, оно стало поразительно жутко реальным: его плоть казалась высеченной из древней скалы. Эта огромная гора материи венчалась головой без шеи. От нижнего края головы отходили гигантские щупальца, которые извивались и разворачивались, вытягиваясь на невообразимую длину. Все это поднималось из воды, а вокруг плавали Глубокие, содрогаясь в экстазе обожания и раболепия; и вновь, как и прежде, поднималась зловеще прекрасная музыка, и тысяча нечеловеческих глоток хрипло пела в восторге преклонения:

— Йяа! Йяа! Ктулху фхтагн!

И вновь донеслись звуки падения гигантских шагов под домом, во внутренностях земли…

В этот момент я проснулся и к собственному ужасу действительно услышал эти шаги под землей и ощутил, как содрогается дом и вся долина, и услыхал, как в отдалении затихает неописуемая музыка — в глубинах под моим домом. Охваченный смертельным страхом, я вскочил и выбежал прочь из дома, слепо пытаясь спастись, и столкнулся с еще одной опасностью.

Передо мной стоял Бад Перкинс, и в грудь мне было нацелено его ружье.

— Ну и куда это вы идете? — потребовал он.

Я остановился, не зная, что сказать. За моей спиной дом молчал.

— Никуда, — наконец, вымолвил я. Затем любопытство победило нелюбовь к соседу, и я спросил: — Ты что-нибудь слышал, Бад?

— Мы все это слышим каждую ночь. Теперь мы сами охраняем наш скот. И вам лучше будет это знать. Мы не хотим стрелять, но если придется — будем.

— Это не я сделал, — сказал я.

— Больше некому, — кратко ответил он.

Я просто физически чувствовал его враждебность.

— Так было, когда здесь жил Сет Бишоп. Мы не уверены, что его теперь здесь нет.

При этих его словах я ощутил, как на меня наваливается страшный холод, и в эту минуту дом у меня за спиной — со всеми его затаившимися кошмарами — показался более дружелюбным, чем эта тьма снаружи, где Бад и его соседи стояли настороже с оружием, столь же смертоносным, как и все, что я мог найти в своих черных стенах. Сет Бишоп, возможно, тоже столкнулся с такой ненавистью: возможно, мебель так и не внесли в дом, оставив на веранде как защиту от соседских пуль.

Я повернулся и пошел обратно в дом, не произнеся больше ни слова.

Внутри все уже было тихо. Нигде не раздавалось ни звука. Я с самого начала счел несколько необычным то, что в брошенном доме не оказалось ни следа мышей или крыс, зная, насколько быстро эти маленькие создания занимают обычно дома. Теперь я бы только обрадовался шороху их лапок или зубов. Но не было ничего — лишь смертельная, грозная неподвижность, точно сам дом знал, что окружен кольцом мрачных решительных людей, вооруженных против ужаса, которого сами не могли осознать.

Было очень поздно, когда я, наконец, уснул в ту ночь.

 

IV

На протяжении всех этих недель мое ощущение времени оставалось не вполне ясным, как я уже упоминал, Если память меня не подводит, после той ночи наступило почти месячное затишье. Я обнаружил, что охрану от моего дома постепенно убрали, только Бад Перкинс продолжал угрюмо караулить меня каждую ночь.

Должно быть, спустя недель пять, я проснулся как-то ночью в проходе под домом: я шел в сторону погреба, прочь от зияющей пропасти в дальнем конце пещеры. Разбудил меня непривычный звук — точнее, вопль ужаса, который мог принадлежать только человеку. Кто-то жутко кричал далеко позади. Я слушал этот голос в холодном ужасе и в каком-то летаргическом оцепенении: кошмарный визг и вой звучали то тише, то громче, и, в конце концов, резко и ужасно прекратились. После этого я долго еще стоял на том же самом месте, не смея двинуться ни вперед, ни назад, и ожидая, что крик сейчас возобновится. Но все было тихо, и я, наконец, пробрался к себе в комнату и в изнеможении рухнул на постель.

Наутро я проснулся, предчувствуя, что произойдет. Ближе к полудню все и началось. Хмурая толпа мужчин и женщин, просто исходивших ненавистью, и все вооружены. К счастью, их сдерживал один из помощников шерифа, и шествие сохраняло видимость порядка. Хотя у них не было ордера на обыск, они требовали позволить им обыскать дом. Я видел, как они настроены: было бы глупо стоять у них на пути. Я не делал никаких попыток к сопротивлению — лишь вышел наружу и распахнул перед ними двери. Они ринулись в дом, и я слышал, как они переходят из комнаты в комнату, внизу и наверху, передвигают мебель и сбрасывают что-то вниз. Я не протестовал: меня охраняло трое рослых мужчин, одним из которых был хозяин лавки в Эйлзбери Обед Марш.

Именно к нему я обратился, в конце концов, с вопросом, стараясь говорить как можно более спокойно:

— Могу я узнать, что все это означает?

— А вы будто и не знаете? — презрительно спросил он.

— Нет.

— Сегодня ночью пропал сын Джереда Мора — один возвращался домой со школьного вечера. А дорога здесь неподалеку…

Я ничего не мог сказать. Было ясно: они верили, что мальчик пропал где-то в этом доме. Как бы ни хотелось мне протестовать против произвола толпы, у меня в ушах стоял ужасный вопль, который я слышал посреди ночи в тоннеле. Я не мог выбросить его из головы, но не знал, кто это кричал, и понимал, что просто не хочу этого знать. Я был достаточно уверен, что они не найдут входа в тоннель: он был искусно скрыт полками в тесном погребе, но с этой самой минуты меня все равно охватила агония подозрения, ибо я знал, что со мной сделают, если по какому-то невероятному случаю найдут у меня на участке что-либо из вещей пропавшего мальчика.

Но снова вмешалось милостивое Провидение, и они ничего не нашли — если и было что находить. Я осмеливался надеяться, что мои страхи беспочвенны. По правде говоря, я действительно ничего точно не знал, но теперь меня начали одолевать кошмарные сомнения. Как я оказался в тоннеле? И когда? Когда я проснулся, я уже шел прочь от края воды. Что я там делал? И не оставил ли там чего-нибудь?

Подвое и потрое люди выходили из дома с пустыми руками. Они не стали менее мрачными, менее рассерженными, но в них теперь чувствовалась какая-то растерянность, смешанная с изумлением. Если они рассчитывали что-либо найти, то были остро разочарованы. В самом деле: если пропавшего мальчика не оказалось в доме Бишопов, то куда он делся? Этого они не могли себе даже вообразить.

Подгоняемые помощником шерифа, они постепенно отступили от дома и разошлись все, кроме Бада Перкинса и нескольких столь же угрюмых людей, оставшихся на посту.

Несколько дней после этого меня угнетала ненависть, направленная на дом Бишопов и на его одинокого жильца.

Потом наступило относительное затишье.

А потом эта последняя ночь, ночь катастрофы! Все началось со слабых намеков на какое-то шевеление внизу. Мне кажется, я подсознательно чувствовал его еще прежде, чем ощутил сознанием. В это время я как раз читал адский манускрипт Сета Бишопа — страницу, посвященную приспешникам Великого Ктулху, Глубоководным. Эти существа пожирали теплокровных животных, приносимых им в жертву, а сами были холоднокровны и жирели, набирая силу на этом нечестивом каннибализме. И вот я как раз это читал, когда почувствовал шевеление внизу, будто сама земля проснулась к жизни, слабо и ритмично подрагивая, и вслед за этим до меня донеслась далекая музыка, в точности похожая на ту, что я слышал, когда мне снился самый первый сон. Музыка извлекалась из инструментов, неведомых человеческим рукам, но напоминала звучание множества флейт или труб и время от времени сопровождалась завыванием, исходившим из глотки чего-то живого.

Я не могу точно описать то воздействие, которое она на меня оказала. В тот момент я был поглощен чтением того, что было явно связано с событиями последних недель, поэтому можно сказать, я был подготовлен — мало того, состояние моего ума было таково, что я был близок к экзальтации, и меня наполнило сильное стремление встать и служить Тому, кто глубоко внизу спит и видит сны. Совсем как во сне, я погасил свет в кладовой и, охваченный осторожностью, выскользнул во мрак: за стенами меня поджидали враги.

Музыка пока была слишком слаба, и вне дома ее слышно не было. Я не мог знать, сколько еще времени она будет оставаться неслышной, поэтому спешил сделать то, что от меня ожидалось, прежде чем враг окажется предупрежден, что обитатели водной бездны снова поднимаются к дому в долине. Но я направился не в погреб. Как бы по заранее разработанному плану я через задний ход вышел наружу и крадучись направился под защиту окружавших дом кустов и деревьев.

Там я неуклонно и осторожно начал продвигаться вперед. Где-то впереди на страже стоял Бад Перкинс…

В том, что случилось после, я уверен быть не могу. Остальное было, конечно, кошмаром. Прежде чем я наткнулся на Бада Перкинса, раздалось два выстрела.

Они послужили сигналом остальным. Я остановился меньше чем в футе от него в этом мраке, и его выстрелы испугали меня до полусмерти. Он тоже услышал звуки снизу, ибо теперь их нельзя было не услышать даже здесь.

Вот, все, что я помню хоть с какой-то ясностью.

А то, что произошло потом, ставит меня в тупик даже сейчас. Разумеется, набежала толпа, и если бы люди шерифа тоже не ждали в засаде, я не смог бы писать сейчас эти показания. Я помню вопящую в ярости толпу; я помню, что они подожгли дом. Я был там и выбежал наружу, спасаясь от огня. Оттуда, где я оглянулся, были видны не только языки пламени, но и кое-что еще — там пронзительно плакали Глубоководные, погибая от жара и ужаса, и в последние мгновения из пламени встало гигантское существо, размахивая щупальцами, прежде чем непокоренным снова пасть вниз, став огромной перекрученной колонной плоти, и окончательно исчезнуть, не оставив после себя ни следа! Именно тогда кто-то из толпы швырнул в пылающий дом пакет динамита. Но не успело еще замереть эхо взрыва, как я и все остальные, окружавшие то, что оставалось от дома Бишопов, услышали этот голос, внятно и мрачно пропевший:

— Фх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'лан вгах'нагл фхтагн! — объявив тем самым всему свету, что Великий Ктулху все еще спит в своем подводном пристанище Р'Лайхе!

Обо мне они сказали, что я сидел у разодранных останков Бада Перкинса — они намекали на мерзкие вещи. Однако они сами должны были видеть — как это видел я, — что там корчилось в пылающих руинах, хоть они и отрицают, что там вообще было что-то, кроме меня самого. То, что, по их утверждению, я делал, слишком страшно, чтобы здесь повторить. Все это — фикция, плод их больных мозгов, пропитанных ненавистью, — они же не могут отказываться от того, что сообщают их собственные органы чувств. Они свидетельствовали против меня в суде, и на моем проклятье — их печать.

Но они же должны понимать, что не я сделал все то, в чем меня обвиняют! Они ведь должны знать, что это жизненная сила Сета Бишопа вторглась в меня и овладела мной, это она восстановила нечестивую связь с этими тварями из глубин, принося им пищу, как в те дни, когда Сет Бишоп существовал в своем собственном теле и сам прислуживал им, пока Глубоководные и другие бессчетные твари рассеивались по всему лику Земли, это Сет Бишоп сделал то, что, как они говорят, я сделал и с овцой Бада Перкинса, и с мальчиком Джереда Мора, и со всеми этими пропавшими животными, и, наконец, с самим Бадом Перкинсом, ибо он заставил их поверить, что все это сделал я, ибо я не мог сделать всех этих вещей, это Сет Бишоп вернулся из преисподней, чтобы снова служить этим отвратительным тварям, которые приходили к его яме из глубин моря. Сет Бишоп, который открыл, что они вообще существуют, и призвал их к себе; он жил, чтобы служить им и в свое собственное время, и в мое, и до сих пор может таиться глубоко в земле под тем местом, где в долине стоял дом, ожидая еще какого-нибудь сосуда, который можно будет наполнить собой и через это служить им во временах, которые настанут, вечно.

 

Печать Р’лайха

 

I

Мой дед по отцовской линии, которого я никогда не видел иначе, чем в затемненной комнате, обычно говорил про меня родителям: "Держите его подальше от моря!" — как будто у меня была какая-то причина бояться воды. На самом же деле, меня всегда к морю тянуло. Рожденные под каким-нибудь из знаков воды — а я родился под знаком Рыб — всегда имеют к воде естественную склонность, это хорошо известно. Также говорят, что такие люди обладают сверхчувственными способностями, но это, вероятно, уже совершенно другой вопрос. В любом случае, мой дед считал именно так. Он был странным человеком — описывать его я бы не взялся ни за что на свете, чтобы спасти свою душу, хотя при свете дня это, в самом деле, звучит двусмысленно. Но так он говорил еще до того, как отец погиб в автомобильной катастрофе, а после никогда зря не повторял, потому что мать увезла меня в глубь страны, в холмы, подальше от вида, звуков и запахов моря.

Но чему суждено быть, того не миновать. Я уже учился в колледже на Среднем Западе, когда умерла мать, а неделю спустя скончался и мой дядюшка Сильван, завещав все, что у него было, мне. Его я ни разу в жизни не встречал. В семье он был эксцентриком, чудаком — "не без урода", как говорится. У него было множество прозвищ, и все пренебрежительные. Только мой дед его никак не дразнил, а говорил о нем всегда со вздохом. Я же фактически оставался последним в прямой дедовской линии; правда, где-то еще был дедов брат — жил в Азии, насколько я всегда понимал, хотя чем он там занимался, казалось, никто так и не знал, если не считать того, что это как-то было связано с морем, возможно, в сфере судоходства. Поэтому естественно, что я стал наследником домов дяди Сильвана.

У него их было два и оба — вот уж повезло так повезло — у моря: один в массачусетском городке под названием Иннсмут, а другой — в уединенном месте на побережье к северу от этого городка. Даже после того, как я заплатил все налоги на наследство, денег осталось еще столько, что в колледж мне возвращаться было не обязательно, как не нужно было больше заниматься и тем, к чему у меня не лежала душа. Единственное, к чему душа у меня лежала, это к тому, что мне было запрещено все эти двадцать два года: поехать к морю, может быть, даже купить лодку или яхту, или что-нибудь еще.

Но все оказалось совсем не так, как мне хотелось. В Бостоне я встретился с адвокатом и поехал дальше в Иннсмут. Я нашел, что это странный городок. Недружелюбный, хоть там и встречались люди, которые улыбались, когда узнавали, кто я такой, улыбались со странным и таинственным видом, как будто знали что-то про моего дядю Сильвана и не хотели говорить. К счастью, дом в Иннсмуте был меньшим из его домов: было ясно, что подолгу он в нем не жил. Это был унылый и мрачный старый особняк, и я, к немалому своему удивлению, обнаружил, что он был нашим семейным гнездом — его выстроил мой прадед, занимавшийся торговлей фарфором, в нем большую часть жизни провел дед, и к фамилии Филлипсов в городе до сих пор относились с почтением.

Дядя Сильван же прожил почти всю свою жизнь в другом месте. Когда он умер, ему было всего пятьдесят лет, но жил он почти как мой дед: на людях много не показывался и редко покидал свой, весь заросший темными деревьями, дом, венчавший скалистый утес на побережье у Иннсмута. Это был не очень симпатичный дом — он бы не понравился ценителю изящного, но у него, тем не менее, была особая красота, и я ее сразу же почувствовал. Я думал о нем как о доме, целиком принадлежавшем морю: он всегда полнился звуками Атлантики, а деревья заслоняли его от суши — морю же он был открыт, и его огромные окна вечно смотрели на восток. Он не был старым, как городской дом: мне сказали, что ему всего тридцать лет, хотя дядя сам построил его на месте гораздо более древнего дома, тоже принадлежавшего моему прадеду.

Это был многокомнатный особняк, ко из всех комнат выделялся лишь огромный центральный кабинет. Сам дом был одноэтажным, и все помещения располагались вокруг этого кабинета — он же имел в высоту два этажа, и к тому же его уровень был ниже уровня остального здания. По стенам стояли шкафы и стеллажи, заполненные книгами и всевозможными курьезами, в особенности грубыми и двусмысленными барельефами и скульптурами, картинами и масками со всех концов света: от полинезийцев, ацтеков, майя, инков, древних индейских племен северо-восточных прибрежных районов северной Америки — чарующая и будоражащая воображение коллекция, начатая еще моим дедом, продолженная и умноженная дядей Сильваном. Посередине кабинета лежал огромный ковер ручной работы со странным рисунком, напоминавшим осьминога; вся мебель в кабинете была расставлена вдоль стен и в пространстве между стенами и ковром, чтобы на нем самом ничего не стояло.

Вообще во всех украшениях дома присутствовали какие-то символы. То там, то здесь они вплетались в коврики, начиная с огромного круглого ковра в центральной комнате, в драпировки, в панно — везде был виден рисунок, похожий на в высшей степени непонятную печать: круглый узор, на который было нанесено грубое подобие астрономического символа Водолея. Подлиннее сходство могло существовать в рисунках множество веков назад, когда очертания самого созвездия были не такими, как сегодня. Здесь же Водолей высился над дразняще неопределенным наброском, похожим на очертания развалин города, на фоне которых, в самом центре диска, красовалась неописуемая фигура, одновременно похожая и на рыбу, и на ящерицу, и на осьминога; и в то же самое время она напоминала получеловека. Хоть она и изображалась в миниатюре, было ясно, что в воображении художника она выглядела колоссальной. По краю диск обводила надпись настолько мелкими буквами, что их едва можно было различить. Бессмысленные слова были написаны на языке, которого я не знал, но где-то в глубине, как мне показалось, во мне отозвалась на нее какая-то струна:

"Фх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'Лайх вгах'нагл фхтагн".

То, что этот любопытный рисунок с самого начала стал привлекать меня сильнейшим образом, странным мне не казалось, хотя его значения я не осознавал еще довольно долго. Я также не мог объяснить и своего непреодолимого влечения к морю, хотя моя нога никогда не ступала в эти места; у меня возникло очень яркое ощущение того, что я вернулся домой. За всю мою жизнь родители ни разу не возили меня на восток — я никогда не был восточнее Огайо, а самые большие водоемы я видел во время кратких поездок на озеро Мичиган и Гурон. То, что влечение к морю существовало неоспоримо и так ярко, я приписывал памяти предков — разве они не жили когда-то давно у моря? И сколько поколений? Я знал два, а сколько до этого? Многие века они были моряками, пока не произошло нечто, заставившее моего деда податься в глубь страны, с тех пор бояться моря самому и заказать к нему приближаться всем, кто живет после него.

Я говорю сейчас об этом потому, что значение стало мне ясным после всего случившегося: я должен записать это прежде чем уйду, чтобы снова быть со своим народом. Особняк и море притягивали меня: вместе они были для меня домом и придавали этому слову больше смысла, чем тот тихий уголок, что я делил столь любовно со своими родителями всего лишь несколько лет назад. Странная штука, но еще страннее, что в ту пору я вовсе так не думал: мне это казалось самой естественной вещью на свете, и сомнению ее я не подвергал.

Каким человеком был мой дядя Сильван, я сразу узнать не мог. Я нашел какой-то портрет его в молодости, сделанный фотографом-любителем. Там был изображен необычайно суровый молодой человек не старше двадцати лет, если судить по его внешности, которая была если не совсем отталкивающей, то уж точно неприятной для многих. Его лицо предполагало, что перед вами… ну, не совсем человек: с очень плоским носом, очень широким ртом, странно завораживающим — "дурным" — взглядом глаз навыкате. Более поздних его фотографии не было, но оставались люди, помнившие его, когда он еще приходил или приезжал в Иннсмут за покупками. Об этом я узнал, зайдя как-то раз в лавку Азы Кларка купить себе припасов на неделю.

— Вы Филлипс? — спросил пожилой хозяин. Я ответил утвердительно.

— Сын Сильвана?

— Мой дядя никогда не был женат, — сказал я.

— Это то, что он нам говорил, — ответил хозяин. — Значит, вы — сын Джереда. Как он там?

— Умер.

Старик покачал головой:

— Тоже умер, а? Значит, последний из них… А вы, значит?..

— А я — последний из нас.

— Филлипсы когда-то были здесь знатными и богатыми. Старинное семейство… Да вы и так это знаете.

Я ответил, что не знаю: я приехал со Среднего Запада и плохо знаком со своей родословной.

— Правда? — Он посмотрел на меня почти с недоверием. — Что ж, Филлипсы почти такая же старая семья, как и Марши. Они вместе дела делали очень давно — фарфором торговали. Плавали отсюда и из Бостона на Восток — в Японию, Китай, на острова… И привозили с собой… — Но здесь он осекся, немного изменился в лице, а потом пожал плечами. — …Много чего. Да, в самом деле, много чего. — Он вопросительно глянул на меня. — Вы собираетесь тут оставаться?

Я сказал ему, что получил наследство и вселился в дядин дом на берегу, а теперь ищу прислугу.

— Вы никого не найдете, — ответил старик, качая головой. — Это место слишком далеко по побережью, и его не сильно-то любят. Вот если бы остался кто-нибудь из Филлипсов… — Он беспомощно развел руками. — Но большинство их погибло в 28-м, во всех этих пожарах и взрывах. Вы еще, правда, можете найти парочку-другую Маршей, которые бы согласились. Некоторые еще остались здесь. В ту ночь их не очень много погибло.

Тогда меня не насторожило это туманное и загадочное заявление. Первой моей мыслью было найти кого-нибудь для работы по дому.

— Марш, — повторил я. — А вы можете дать мне имя и адрес кого-нибудь?

— Да, есть такой человек, — задумчиво ответил хозяин, а потом улыбнулся, словно бы своим мыслям.

Так я познакомился с Адой Марш.

Ей было двадцать пять лег, хотя бывали дни, когда она выглядела намного моложе, а иногда — намного старше своих лет. Я отправился к ней домой, нашел ее и предложил поступить ко мне на службу. У нее был свой автомобиль — старомодный "Форд-Т", она могла сама ездить на работу и обратно. К тому же перспектива работать в том месте, которое она загадочно называла "убежищем Сильвана", казалось, привлекала ее. Ей действительно не терпелось приступить к работе — если бы я захотел, она бы приехала в тот же день. Она не была особенно симпатичной девушкой, но, как и мой дядя, чем-то привлекала меня, как бы не отвращала от себя других. Ее широкий рот с плоскими губами таил в себе какое-то очарование, а в глазах, бывших бесспорно холодными, мне иногда казалось, что-то теплилось.

Она приехала на следующее утро, и мне сразу стало ясно, что она прежде уже была в этом доме — передвигалась она по нему так, словно хорошо его знала.

— Вы ведь уже были здесь? — попытался я вызвать ее на разговор.

— Марши и Филлипсы — старинные друзья, — сказала она и взглянула на меня так, как будто я должен был это знать. И действительно, в тот момент я чувствовал, что это, конечно же, так, как она говорила. — Старые, старые друзья — такие старые, мистер Филлипс, как стара сама Земля. Старые, как вода и Водолей.

Да, она была странной девушкой. Она здесь бывала как гость дяди Сильвана, насколько я выяснил, и больше, чем единожды. Теперь же без всяких раздумий она согласилась работать на меня и, приехав, в разговоре сделала это любопытное сравнение — "как вода и Водолей", — и я невольно подумал о рисунке, который был на всех предметах вокруг нас. Вот здесь в самый первый раз, как я теперь полагаю, размышляя о пережитом, во мне запечатлелось это тягостное ощущение, а через секунду оно же было забыто за другими ее словами.

— Вы слышите, мистер Филлипс? — неожиданно спросила она.

— Что слышу? — переспросил я.

— Если бы вы слышали, вам бы не надо было говорить.

Но вскоре я пришел к выводу, что она нанялась ко не мне не столько работать по дому, сколько просто иметь в дом доступ. Я понял ее истинную цель, когда, вернувшись однажды с пляжа раньше назначенного, застал ее не за уборкой, а поглощенной систематическим и тщательным обыском большой центральной комнаты. Я некоторое время наблюдал за ней — как она отодвигала книги, листая их, как осторожно приподнимала картины на стенах, скульптуры на полках, заглядывая везде, где можно было что-нибудь спрятать. Я тогда отступил в другую комнату и громко хлопнул дверью, а когда снова вошел в кабинет, она как ни в чем не бывало стирала с полок пыль.

Я подавил в себе первый порыв заговорить с ней об этом, решив не выдавать себя: если она что-то искала, возможно, я смогу найти это первым. Поэтому я ничего не стал спрашивать, а вечером, когда она уехала, сам принялся за поиски — с того места, где она остановилась. Я не знал, что именно она искала, но мог определить размеры предмета хотя бы по тому, в каких местах она смотрела: это должно быть чем-то небольшим, чуть крупнее обыкновенной книги.

Может, это книга? — постоянно спрашивал я себя в тот вечер.

Потому что, конечно же, не нашел ничего, хотя искал до самой полуночи и сдался лишь тогда, когда совершенно изнемог; я, правда, был удовлетворен одним тем, что за вечер осмотрел больше, чем Ада сможет обыскать за весь завтрашний день, если даже будет заниматься только этим. Я уселся передохнуть в одно из мягких кресел, выстроившихся у стены комнаты, и тут меня посетила первая из моих галлюцинаций — я называю их так за неимением лучшего, более точного слова. Ибо я был весьма далек от сна, когда услышал звук, больше всего напоминавший шорох дыхания какого-то огромного зверя; очнувшись в тот же миг, я был уверен, что и сам дом, и скала, на которой он стоял, и море, плескавшееся о камни внизу, объединились в ритме дыхания, словно различные органы одного гигантского разумного существа. Я почувствовал себя так, как всегда чувствовал, глядя на картины некоторых современных художников, в частности Дейла Николса, для которых земля и контуры пейзажа представляли собой гигантских спящих мужчин или женщин; короче, я ощутил, что отдыхаю на груди, животе или лбу существа, настолько громадного, что всей огромности его я охватить разумом просто не мог.

Не помню, сколько длилась эта иллюзия. Я не переставал думать о вопросе Ады Марш: "Вы слышите?" Что она хотела этим сказать? Ибо определенно и дом, и скала были живыми и столь же беспокойными, как и море, что струилось к горизонту, на восток. Я долго ощущал эту иллюзию, сидя в кресле. Действительно ли дом вздрагивал, как будто бы вздыхая? Я верил в это — и в то же самое время приписывал это свойство какому-то дефекту в его конструкции и считал, что местные жители не хотят здесь работать как раз из-за его странных движений и звуков.

На третий день я прервал Аду на середине ее поисков.

— Что вы ищете, Ада? — спросил я.

Она смерила меня взглядом с величайшей выдержкой и, видимо, поняла, что я заставал ее за этим занятием и раньше.

— Ваш дядя искал то, что, может быть, и нашел, в конце концов, — совершенно искренне ответила она. — Мне это тоже интересно. И вы бы, возможно, заинтересовались, если бы знали. Вы похожи на нас — вы один из нас, из Маршей и Филлипсов, что были до вас.

— А что это такое?

— Записная книжка, дневник, бумаги… — Она пожала плечами. — Ваш дядя говорил о них со мной очень мало, но я знаю. Он уходил очень часто и надолго. Где он в это время был? Возможно, он достиг своей цели, ибо никогда не уходил по земной дороге…

— Быть может, я смогу их найти?

Она покачала головой:

— Вы знаете слишком мало. Вы — как… как посторонний.

— Вы мне расскажете?

— Нет. Кто говорит с тем, кто слишком молод, что бы понять? Нет, мистер Фпллппс, я ничего не скажу. Вы не готовы.

Я обиделся на это — я обиделся на нее. Но я не попросил ее уйти. Ее отношение было провокацией и вызовом, брошенным мне.

 

II

Два дня спустя я наткнулся на то, что искала Ада Марш.

Бумаги дяди Сильвана были спрятаны в том месте, где Ада искала в самом начале — за полкой курьезных оккультных книг. Но лежали они в тайном углублении, которое мне удалось случайно открыть лишь благодаря собственной неловкости. Там было нечто вроде дневника и множество разрозненных листков и просто клочков бумаги, покрытых крошечными буковками, в которых я признал почерк дяди. Я немедленно унес всю пачку к себе в комнату и заперся, как будто боялся, что именно в этот час, прямо посреди ночи за ними приедет Ада Марш. Это было полным абсурдом, ибо я не только нисколько не боялся ее, но меня притягивало к ней гораздо сильнее, чем я мог даже мечтать, когда встретил ее в первый раз.

Вне всякого сомнения, находка бумаг стала поворотным пунктом в моем существовании. Скажем так: первые двадцать один год были статичными и прошли в ожидании; первые дни в доме дяди Сильвана на побережье стали переходом от прежнего состояния к тому, что должно было наступить; поворот настал с моим открытием — и, конечно, чтением — дядиных бумаг.

Но что я мог понять по первому отрывку, попавшему мне на глаза?

"Подз. Конт. шельф. Сев. край в Иннс., протяженностью вокруг прим. до Сингапура. Ориг. источник у Понапе? А. предполагает: Р. в Тихом вбл. Понапе; Э. считает: Р. у Иннс. Б-ство авторов предполагают большую глубину. Может ли Р. занимать Конт. шельф целиком от Иннс. до Синг.?"

Это было только начало. Со вторым отрывком дело обстояло не лучше:

"К., который ждет, видя сны, в Р., — это всё во всем и везде. Он в Р. у Иннс., и на Понапе, он среди о-вов и в глубинах. Как связаны Глубокие? Где Обад. и Сайрус впервые вступили в контакт? Понапе или меньший о-в? И как? На суше или в воде?"

Но в этой сокровищнице были не только дядины бумаги. Меня ждали и другие, еще более тревожные откровения. Например, письмо почтенного Джабеза Ловелла Филлипса неизвестному лицу, датированное более чем веком назад, в котором говорилось:

"Неким днем августа м-ца года 1797 Капитан Обадия Марш, сопровождаемый своим Старшим Помощником Сайрусом Олкеттом Филлипсом, заявил о том, что судно его, "Кори", затонуло вместе со всем экипажем на Маркизах. Капитан и Старший Помощник прибыли в Иннсмутскую Гавань на гребной шлюпке, но трудности путешествия отнюдь не сказались на них, несмотря на расстояние во многие тысячи миль, покрыть которое столь утлое суденышко было явно не в состоянии. После чего в Иннсмуте началась цепь происшествий, на влекших проклятие на все поселение в течение жизни всего лишь одного поколения: ибо Марши и Филлипсы породили странную расу, и порча пошла на эти семейства вслед за появлением в них женщин — как они вообще сюда попали? — сказавшихся женами Капитана и его Старшего Помощника; на Иннсмут выпущено было Адское Отродье, кое ни одному человеку не изничтожить, и против коего бессильны все воззвания, что я посылал Небесам.

Что там забавляется в водах у Иннсмута в поздние часы тьмы? Русалки, говорят некоторые. Фу, какая глупость! Как бы не так — "русалки"! Что же еще, как не проклятое отродье племени Маршей и Филлипсов…"

Здесь, странно потрясенный, я прекратил читать и обратился к дядиному дневнику — к его последней записи:

"Р. таков, как я думал. В следующий раз я увижу самого К. там, где Он лежит в глубинах, ожидая дня, дабы восстать вновь".

Но следующего раза для дяди Сильвана уже не было — только смерть. Перед этой записью были и другие — и много: ясно, что дядя писал о вещах, знать которых я не мог. Он писал о Ктулху, о Р'Лайхе, о Хастуре и Ллойгоре, о Шуб-Ниггурате и Йог-Сототе, о Плоскогорье Ленг, о "Сассекских Фрагментах" и "Некрономиконе", об Исходе Маршей и об Отвратительных Снежных Людях — но чаще всего он писал о Р'Лайхе и Великом Ктулху, обозначая их в бумагах "Р." и "К.", и о своем преданном поиске их. Ибо мой дядя, как становилось ясно из написанного его же рукой, искал эти места или этих существ — я едва мог отличить одно от другого из того, как он записывал свои мысли, поскольку его заметки и дневники не предназначались ни для чьих глаз, кроме его собственных, и понимал их один он, а я не мог их ни с чем соотнести.

Еще там была грубая карта, нарисованная чьей-то рукой еще прежде дяди Сильвана, ибо она была стара и сильно измята. Она зачаровала меня, хоть я и не понимал ее истинной ценности. Это была приблизительная карта мира, но не только мира, который я знал или изучал. Скорее, это был мир, существовавший лишь в воображении того, кто его рисовал. Например, глубоко в сердце Азии картограф разместил "Пл. Ленг", а над ним, около того, что должно быть Монголией, "Кадат, Холодную Пустыню", которая, к тому же, определялась так: "в пространственно-временном континууме; одновременно". В море вокруг островов Полинезии он нанес "Исход Маршей" — это место могло оказаться и разломом океанского ложа. Дьявольский Риф у Иннсмута тоже был обозначен, как и Понапе — их еще можно было узнать. Но большинство географических названий на этой сказочной карте были мне совершенно незнакомы.

Я спрятал то, что нашел, там, где был уверен, Ада Марш и не подумает искать, и хоть время и было поздним, вернулся в центральную комнату. Здесь я почти инстинктивно и безошибочно начат отбирать книги с полки, за которой были спрятаны документы, кое-что из того, что упоминалось в заметках дяди Сильвана: "Сассекские Фрагменты", "Пнакотикские Рукописи", "Cultes des Ghoules" графа д'Эрлетта, "Книга Эйбона", "Unaussprechlichen Kulten" фон Юнтца и множество других. Но, увы! — многие были написаны на латыни или греческом; на этих языках я читать не мог, хоть и продирался с трудом сквозь французский или немецкий. И все же на их страницах я нашел достаточно того, что наполнило меня изумлением и страхом, ужасом и странно волнующим возбуждением, будто я только что понял, что дядя Сильван завещал мне не только свой дом и имущество, но и свой поиск, и мудрость веков и эонов, прошедших еще до наступления времени человека.

Так я сидел и читал, пока утреннее солнце не вторглось в комнату, затмив собой свет ламп, которые я жег. Я читал о Великих Старых, которые были первыми во Вселенных, и о Старших Богах, которые сражались с взбунтовавшимися Древними и победили их — Великого Ктулху, обитателя вод; Хастура, воцарившегося на Озере Хали в Гиадах; Йог-Сотота, Всего-В-Одном и Одного-Во-Всем; Итакву, Путешественника Ветров; Ллойгора, Странника Звезд; Ктугху, живущего в огне; великого Азатота. Все они были побеждены и изгнаны во внешние пространства космоса, дабы не смог наступить тот день в отдаленном пока еще будущем, когда они смогут вновь восстать вместе со своими последователями и вновь покорить расы человечества и бросить вызов Старшим Богам. Я читал и об их приспешниках — о Глубоководных в морях и водах Земли, о Дхолах, об Отвратительных Снежных Людях Тибета и тайного Плоскогорья Ленг, о Шантаках, которые бежали из Кадата по мановению Путешественника Ветров — Вендиго, двоюродного брата Итаквы; об их соперничестве — они едины и все же вечно разделены. Я читал все это и много, много больше, будь оно все проклято: собрание газетных вырезок о необъяснимых событиях, которые дядя Сильван считал доказательствами истинности своей веры. На страницах тех книг было еще больше написано на том любопытном языке, слова которого я обнаружил вплетенными в украшения дядиного дома — "Фх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'Лайх вгах'нагл фхтагн", что было переведено более чем в одном описании как: "В своем доме в Р'Лайхе мертвый Ктулху лежит, видя сны…"

А поиском дяди Сильвана был, вне всякого сомнения, поиск ни чего иного, как Р'Лайха — подводного города, места обитания Великого Ктулху!

В трезвом и холодном свете дня я поставил под сомнение свои выводы. Мог ли действительно мой дядя Сильван верить в эту причудливую и помпезную коллекцию мифов? Или же его поиск был просто времяпрепровождением бездельника? Дядина библиотека состояла из множества томов, охватывавших всю мировую литературу, но все же значительная часть полок была отведена год книги, посвященные исключительно оккультным предметам, — книги странных верований и еще более странных фактов, необъяснимых современной наукой, книги по малоизвестным религиозным культам; они дополнялись огромными альбомами вырезок из газет и журналов, чтение которых одновременно наполнило меня предчувствием какого-то ужаса и воспламенило настойчивой радостью. Ибо в этих прозаически изложенных фактах лежало странно убедительное свидетельство, способное укрепить просто веру в мифологическую картину, которую мой дядя последовательно исповедовал.

В конечном итоге сама эта картина была далеко не нова. Все религиозные верования, все мифологические картины мира — неважно, в какой культурной системе, — в основе своей схожи, ибо основа их — борьба сил добра и сил зла. Эта же схема лежала и в основании мифа моего дядюшки — Великие Старые и Старшие Боги, насколько я мог понять, могли обозначать одно и то же и представлять изначальное добро; Древние же — изначальное зло. Как и во многих других культурах, Старших Богов часто никак не называли. У Древних же, напротив, часто были имена, поскольку им поклонялись до сих пор, им служили многие и по всей Земле, и в межпланетных пространствах, Они выступали не только против Старших Богов, но и друг против друга в нескончаемой войне за безраздельное господство. Короче, они были воплощениями элементарных сил, каждый — своей: Ктулху — воды, Ктугху — огня, Итаква — воздуха, Хастур — межпланетных пространств; иные принадлежали к великим изначальным силам: Шуб-Ниггурат, Посланник Богов, — плодородия; Йог-Сотот — пространственно-временного континуума; Азатот, в некотором смысле, был верховным божеством зла.

Разве была эта картина вовсе мне незнакома? Старшие Боги с такой же легкостью могли быть Христианской Троицей; Древние для большинства верующих могли стать Сатаной и Вельзевулом, Мефистофелем и: Азраилом. То есть, если не обращать внимания на то, что и те и другие сосуществовали; это беспокоило меня, хоть я и знал, что различные системы верований то и дело перекрывались и накладывались одна на другую в истории человечества.

Более того, определенные свидетельства говорили в пользу того факта, что мифология Ктулху существовала не только задолго до зарождения христианской мифологии, но и задолго до появления религиозных верований в древнем Китае на заре человечества, сохранившись неизменной в отдаленных районах Земли — среди народа Тчо-Тчо в Тибете, у Отвратительных Снежных Людей плоскогорий Азии, у странных существ, обитающих в воде и известных под именем Глубоководных, — амфибий-гибридов, развивавшихся от древних совокуплений гуманоидов и земноводных, мутантов человеческой расы… Она пережила века в узнаваемых гранях более новых религиозных символов — в Кетцалькоатле и других богах ацтеков, майя и инков; в идолах острова Пасхи; в церемониальных масках полинезийцев и индейцев северо-западного побережья Америки, в которых сохранились щупальца и осьминогообразные формы — отличительные признаки Ктулху. Поэтому в каком-то отношении мифология Ктулху оказывалась изначальной.

Даже расположив все это в области теоретических предположений, я остался с огромным количеством вырезок, собранных дядей. Эти сухие газетные отчеты, возможно, более эффективно отвергали мои вероятные сомнения, поскольку все они были ощутимо прозаическими, ибо ни одно сообщение не бралось из сколько-нибудь сенсационного источника — лишь непосредственно из колонок новостей или журналов, публикующих только фактический материал, вроде "National Geographic". Поэтому мне осталось ответить самому себе лишь на некоторые наиболее настоятельные вопросы.

Что произошло с Йохансеном и судном "Эмма" как не то, что он сам же и изложил? Возможно ли какое-то иное объяснение?

И почему Правительство Соединенных Штатов отправило эсминцы и подводные лодки бомбить океанские глубины у Дьявольского Рифа прямо на выходе из гавани Иннсмута? И арестовывало десятки жителей этого городка — и после этого их никогда больше не видели? И сжигало все прибрежные районы, убивая десятки других людей? Почему — если неправда, что кое-кто из этих людей справлял некие странные обряды и был противоестественно породнен с некими обитателями морских глубин, видимыми по ночам на Дьявольском Рифе?

И что случилось с Вилмартом в горах Вермонта, когда он чересчур приблизился к истине в своих исследованиях культов Древних? И с некоторыми писателями, утверждавшими, что их работа — всего лишь художественный вымысел, — с Лавкрафтом, Говардом, Барлоу? И с некоторыми, утверждавшими, что они занимаются наукой, — с Фортом, например, — когда они подошли слишком близко к истине? Они умерли — все до единого. Умерли или исчезли как Вилмарт. Умерли прежде своего срока — большинство, по крайней мере, будучи сравнительно еще молодыми людьми. У моего дяди были их книги, — хотя только Лавкрафта и Форта печатали более или менее полно. Я раскрыл их и читал в большом смятении, чем когда-либо, поскольку произведения Г.Ф. Лавкрафта, казалось мне, имели то же соотношение с истиной, что и факты, столь необъяснимые наукой, которые сообщал Чарльз Форт. Для художественной литературы сказки Лавкрафта были чертовски привязаны к фактам — даже если не брать во внимание факты Форта, внутренне присущие мифам всего человечества; эти сказки сами по себе были квази-мифами, как и судьба их автора, чья преждевременная смерть уже питала множество легенд, среди которых обнаружить прозаический факт было все сложнее и сложнее.

Но у меня было время, чтобы зарыться в тайны дядиных книг, вчитаться в его заметки. Ясно было одно — он верил достаточно, чтобы пуститься на поиски затонувшего Р'Лайха, города или царства, — оставалось непонятным, чем именно оно было, и действительно ли оно охватывало кольцом половину Земли от побережья Массачусетса в Атлантике до островов Полинезии в Тихом океане: туда был низвергнут Ктулху, мертвый и все же не мертвый — "Мертвый Ктулху лежит и видит сны!" — как об этом повествовалось более чем в одном месте, выжидающий, затаившийся, чтобы подняться и восстать вновь, вновь нанести удар по владычеству Старших Богов, вновь самому захватить власть над миром и вселенными — ибо не суть истина, что если зло торжествует, то зло становится и законом жизни, и что тогда надо бороться с добром, что правление большинства устанавливает норму, а то, что от нее отличается, становится ненормальным или, как принято у человечества, плохим, должно вызывать отвращение.

Мой дядя искал Р'Лайх и записывал то, как делал это, и это меня будоражило. Он спускался в глубины Атлантики прямо из своего дома на побережье, с Дьявольского Рифа и из более отдаленных мест. Но нигде не упоминалось, как именно он это делал. С приспособлениями для ныряния? В батисфере? Я не нашел в доме совершенно никаких следов подобного оборудования. Когда дядя подолгу отсутствовал, он отправлялся как раз в такие экспедиции. Но ни одного упоминания о средствах передвижения нигде не было, и в своих владениях дядя ничего подобного не оставил.

Если Р'Лайх был объектом его поисков, то чего тогда искала Ада Марш? Это требовалось узнать, и, чтобы это сделать, на следующий день я намеренно оставил на столе в библиотеке некоторые из наименее содержательных дядиных заметок. Мне удалось понаблюдать за девушкой в тот момент, когда она на них наткнулась, и у меня уже не оставалось никаких сомнений касательно истинной цели ее пребывания в доме. Она знала об этих бумагах. Но откуда?

Я вышел к ней. Не успел я и рта раскрыть, как она вскричала:

— Вы их нашли!

— Откуда вы о них знали?

— Я знала, чем он занимается.

— Вы знали о его поиске?

Она кивнула.

— Не может быть, чтобы вы в это тоже верили, — возмутился я.

— Как вы можете быть таким глупым? — рассерженно закричала она. — Неужели родители ничего вам не рассказывали? И ваш дед — тоже? Как они могли воспитывать вас в темноте? — Она шагнула ко мне, сжав в руке бумаги, и потребовала. — Дайте мне увидеть остальное!

Я покачал головой.

— Ну, пожалуйста. Они ведь вам не нужны.

— Посмотрим.

— Тогда скажите — он начал поиск?

— Да. Но я не знаю, как. В доме нет ни лодки, ни подводного костюма.

При этих словах она одарила меня взглядом, в котором была вызывающая смесь жалости и презрения:

— Вы даже не прочли всего, что он написал! Вы не читали книг — ничего! Да знаете ли вы, на чем вы стоите?

— Вы имеете в виду этот ковер?

— Да нет же, нет — этот рисунок, этот узор. Он везде. А знаете, почему? Потому что это великая Печать Р'Лайха! По крайней мере, именно это он обнаружил много лет назад и был так горд, что увековечил ее здесь. Вы стоите на том, чего ищете! Ищите дальше и найдите его кольцо.

 

III

Тем же днем, когда Ада Марш ушла, я вновь обратился к дядиным бумагам. Я не мог от них оторваться еще очень долго после полуночи — некоторые просто просматривал, другие читал более внимательно. Мне трудно было поверить в то, о чем я читал, но ясно было, что дядя Сильван не только верил, но и сам принимал во всем этом какое-то участие. Смолоду он целиком посвятил себя поискам затонувшего царства, не скрывал своей преданности Ктулху и, что было для меня самым загадочным, в своих писаниях не раз упоминал о леденящих душу встречах — иногда в океанских глубинах, иногда на улочках овеянного легендами Аркхэма, древнего городка под островерхими крышами, расположенного чуть дальше в глубь суши от Иннсмута на берегу реки Мискатоник, или в близлежащем Данвиче, или даже в самом Иннсмуте — о встречах с людьми или же с существами, которые не были людьми (я не вполне представлял себе разницу), которые верили в то же, что и он сам, которые были связаны точно такими же темными узами с этим возрожденным мифом, пережитком далекого прошлого.

И все же, несмотря на такое мое иконоборство, во мне самом стал пробиваться краешек веры, преуменьшить которую я не мог. Возможно, из-за странных намеков в его заметках: фактически, это были полуутверждения, относящиеся лишь к его собственному знанию и поэтому до конца не понятные, ибо он ссылался на что-то слишком хорошо ему известное, чтобы записывать, — намеки на неосвященные бракосочетания Обадии Марша и "трех других" — мог ли среди них быть кто-нибудь из Филлипсов? — и на последующее обнаружение фотографий женщин семейства Маршей, в частности, вдовы Обадии, странно плосколицей женщины с очень темной кожей и широким тонкогубым ртом, и молодых Маршей, которые все до единого походили на свою мать, — вместе со случайными ссылками на их странную припрыгивающую походку, столь характерную для "тех, кто произошел от вернувшихся в одиночестве с затонувшего "Кори", как об этом писал дядя Сильван. Что он хотел этим сказать, было безошибочно ясно: Обадия Марш на Понапе женился не на полинезийке, хоть женщина и жила там, а на существе, принадлежавшем к морской расе, которая была человеческой лишь наполовину, и его дети и дети его детей несли на себе отметину этого брака, который, в свою очередь, привел к разорению Иннсмута в 1928 году и к уничтожению столь многих членов старых иннсмутских семейств. Хотя мой дядя, записывал все это весьма обыденным тоном, за его словами громоздился старый ужас, а эхо бедствия доносилось из каждой фразы и каждого абзаца его заметок.

Ибо те, о ком он писал, были породнены с Глубоководными — как и Глубоководные, они были земноводными существами. Насколько далеко в веках простиралось проклятье, печать которого они на себе несли, дядя не рассуждал, как нигде не было ни слова, определившего его собственные отношения с ними. Капитан Обадия Марш и, видимо, Сайрус Филлипс с двумя остальными членами экипажа "Кори", оставшимися на Понапе, определенно не разделяли со своими женами и детьми тех причудливых черт, но никто не мог сказать, пошла ли порча дальше их детей. Что Ада Марш имела в виду, когда сказала мне: "Вы один из нас!"? Или она подразумевала какую-то еще более темную тайну? Я догадывался, что страх моего деда перед морем появился благодаря его знанию о деяниях предков — дед, по крайней мере, успешно противостоял темному наследию.

Бумаги же дяди Сильвана были, с одной стороны, слишком разрозненными, чтобы я мог составить по ним какое бы то ни было полное представление, а с другой стороны — слишком очевидными, чтобы возбудить во мне немедленную веру. С самого начала меня больше всего тревожили повторяющиеся намеки на то, что его дом — то есть, этот дом — был "гаванью", "пристанищем", "точкой контакта", "отверстием, открытым тому, что лежит внизу"; а также размышления о "дыхании" дома и скального утеса, которые так часто встречались на первых страницах дневника, а потом совершенно из его заметок исчезли. То, что он записывал, ставило меня в тупик и бросало мне вызов, вселяло страх и изумление, наполняло меня священным трепетом и одновременно сердитым неверием и диким, непреодолимым желанием верить и знать.

Ответы на свои вопросы я искал везде, но эти поиски обескураживали меня все сильнее. Люди в Иннсмуте были очень неразговорчивы: некоторые по-настоящему шарахались от меня, переходили при моем приближении на другую сторону улицы, а в итальянском квартале даже открыто крестились, как бы оберегая себя от сглаза. Никто мне ничего не сообщал, и даже в публичной библиотеке мне не удалось найти ни книг, ни записей, могущих пролить хоть какой-то свет, ибо все они, как мне объяснил библиотекарь, были конфискованы и уничтожены правительственными агентами после пожара ивзрывов 1928 года. Искал я и в других местах — и узнавал еще более темные тайны Аркхэма и Данвича; и в гигантской библиотеке Мискатоникского Университета мне, в конце концов, посчастливилось найти средоточие всей мудрости чернокнижия — полулегендарный "Некрономикон" безумного араба Абдула Аль-Хазреда, который мне было позволено прочесть лишь под неусыпным оком помощника библиотекаря.

Именно тогда, две недели спустя после того, как я обнаружил дядины бумаги, я нашел и его кольцо. Оно лежало там, где труднее всего было заподозрить, и все-таки именно там оно и должно было находиться — в небольшом пакете дядиных личных вещей, возвращенных в дом гробовщиком. Он лежал неразобранным в ящике дядиного комода. Кольцо было отлито из серебра, массивное, с оправленным камнем молочного цвета, похожим на жемчужину. Но жемчугом он не был, и на нем была выгравирована Печать Р'Лайха.

Я внимательно рассмотрел его: ничего необычайного там не было, если не считать размеров — на вид, то есть; однако, стоило мне его надеть, как это повлекло за собой совершенно невообразимые результаты. Как только кольцо оказалось у меня на пальце, мне как будто открылись новые измерения — или же старые горизонты отодвинулись в бесконечность. Все мои чувства обострились. Первое, что я заметил, надев кольцо, это дыхание дома и скалы. Теперь оно совпадало с движением моря: словно дом вместе с утесом поднимался и опускался приливом и отливом, и мне чудилось, что я слышу шелест наступающих и отступающих волн под самым домом.

В то же самое время я начал осознавать собственное психическое пробуждение — и оно было для меня более важным. Присвоив кольцо, я стал ощущать давление невидимых сил, могущественных превыше всякого человеческого представления, точно этот дом и впрямь был точкой фокуса влияний, не поддающихся моему пониманию. Короче говоря, я представлял себя магнитом, притягивающим к себе отовсюду элементарные силы; они обрушивались на меня с таким неистовством, что я казался себе островом в океане посреди бушующего урагана — буря рвала меня на части, пока я почти с облегчением не расслышал в ее реве очень реальный звук кошмарного, звериного голоса, поднимавшийся в отвратительном вое — не сверху, не рядом со мной, а откуда-то снизу!

Я сорвал кольцо с пальца, и все мгновенно затихло. И дом, и скала вернулись в свое тихое одинокое состояние; ветры и воды, бушевавшие вокруг меня, смолкли где-то вдалеке; голос, что я слышал, отступил и замер. Сверхчувственное восприятие, которое я испытал, закончилось, и вновь все, казалось, ожидало моего следующего шага. Значит, кольцо покойного дядюшки было талисманом, колдовским кольцом — оно было ключом к его знанию и дверью в иные царства бытия.

С помощью этого кольца я отыскал дядин путь к морю. Я уже говорил, что долго пытался найти тропу, по которой он спускался на пляж, но поблизости от дома не было ни одной достаточно протоптанной, чтобы можно было заключить, что ею пользовались постоянно. По каменистому откосу вились какие-то дорожки; в некоторых местах там даже были выбиты ступеньки, чтобы человек из дома на мысу мог спускаться прямо в воду. Но все они были проделаны в скале очень давно, и к тому же нигде внизу не было места, к которому было бы удобно причаливать. Глубина у берега была очень большой — я несколько раз плавал там и всегда с чувством неясного возбуждения, настолько велико было мое удовольствие от моря, но там было много камней, а удобный пляж, как таковой, расстилался чуть дальше к северу и югу за небольшими бухточками — плыть на такое расстояние было довольно далеко, если человек не был тренированным пловцом. К своему немалому удивлению, я обнаружил, что сам плаваю очень хорошо.

Я собирался спросить Аду Марш о кольце. Ведь это она рассказала мне о его существовании, но с того дня, как я не подпустил ее к дядиным бумагам, она перестала приходить в дом. Правда, я время от времени замечал, как она бродит вокруг или видел ее автомобиль на обочине дороги чуть вдалеке от дома и знал, что она где-то рядом. Однажды я поехал к ней в Иннсмут, но ее не оказалось дома, а расспросы навлекли на меня лишь неприкрытую враждебность одних соседей и хитрые, двусмысленные взгляды других — в то время я не мог еще их правильно истолковать. Ее соседи были неопрятными, неуклюжими людьми, уже почти совсем выродившимися в своих прибрежных тупичках и переулках.

Поэтому проход к морю я обнаружил без ее помощи.

Однажды я надел кольцо и, притягиваемый морем, решил спуститься по скале к воде, но вместо этого обнаружил, — что не могу сдвинуться с одного места посреди большой центральной комнаты — настолько велико было притяжение кольца к нему. Я бросил все свои попытки двигаться дальше, признав в этом проявление некой психической силы, и просто стоял, ожидая, куда она меня поведет. Поэтому, когда меня потянуло к особенно отталкивающей резной деревянной скульптуре — какой-то первобытной фигуре, изображающей некий отвратительный земноводный гибрид, укрепленной на пьедестале у стены кабинета, — я поддался порыву, подошел и ухватился за нее. Я толкал ее, тянул, пытался повернуть вправо и влево. Она подалась влево.

Незамедлительно заскрежетали цепи, заскрипели какие-то механизмы, и целая часть пола кабинета, покрытая ковром с Печатью Р'Лайха, поднялась, будто крышка огромной ловушки. Я в изумление подошел ближе — и мое сердце учащенно забилось в возбуждении. Я заглянул в пропасть, открывшуюся моим глазам: это была огромная зияющая бездна, уходящая во тьму. В скале, на которой стоял дом, были высечены ступеньки, спиралью уходившие вниз. Вели ли они к воде? Я наугад взял книгу из дядиного собрания Дюма, бросил вниз и стал слушать. Наконец, откуда-то издалека донесся всплеск.

И вот, с крайней осторожностью, я стал сползать по бесконечной лестнице к самому запаху моря — неудивительно, что я ощущал его в самом доме! — все дальше, вниз, к застоявшейся прохладе воды, пока не почувствовал влагу на стенах и ступеньках под ногами, вниз, к звуку вечно беспокойных волн, к хлюпанью и шелесту моря, пока не дошел до конца лестницы, до самого края воды. Я стоял в пещере, достаточно большой для того, чтобы вместить весь дом, в котором жил дядя Сильван. Я ничуть не сомневался, что именно здесь пролегал его путь к морю, здесь и нигде больше, хотя я был так же, как и в других местах, озадачен отсутствием лодки или подводного снаряжения. Здесь были видны лишь отпечатки ног, да в свете спичек, что я зажигал, кое-что еще — длинные смазанные следы и кляксы в тех местах, где покоилось какое-то чудовище, следы, от которых волосы зашевелились у меня на затылке, а по коже побежали мурашки: я невольно подумал о тех отвратительных изображениях с таинственных островов Полинезии, что дядя Сильван собрал в своем кабинете наверху.

Не знаю, как долго я простоял там. Ибо у самого края воды, с кольцом, несущим на себе Печать РЛайха, слышал я из глубин под собой звуки движения и жизни — они доносились действительно с очень большого расстояния, снаружи, то есть со стороны моря и снизу, — так что я подозревал там существование какого-то прохода к морю, либо сразу под водой, либо еще ниже, на дне, поскольку пещера, в которой я стоял, была замкнута со всех сторон монолитной скалой, насколько я мог разглядеть в слабеньком свете спичек, а движение воды указывало на связь с морем, которая не могла быть просто совпадением. Значит, пещера открывалась в море, и я должен найти этот проход без промедления.

Я вскарабкался по лестнице назад, снова закрыл ход и побежал заводить машину, чтобы немедленно ехать в Бостон. В тот вечер я вернулся очень поздно и привез с собой маску и переносной кислородный баллон, чтобы на следующий день быть готовым спуститься в море под домом. Я больше не снимал кольцо, и ночью мне снились великие сны древней мудрости — о городах на далеких звездах и о великолепных башнях в отдаленных сказочных местах Земли, в неведомой Антарктике, высоко в горах Тибета, глубоко под поверхностью океана. Мне снилось, как я ходил среди громадных построек, охваченный изумлением и зачарованный их красотой, среди таких же, как я, и среди чужих, — но они были мне друзьями, хотя одна внешность их, будь я бодрствующим, остудила бы мне кровь в жилах, — и все мы в этом ночном мире были преданы единой цели: служению тем Великим, чьими сподвижниками мы были. Всю ночь мне снились иные миры, иные царства бытия; новые ощущения и невероятные существа со щупальцами, которые управляли нашим послушанием и нашим поклонением. Мне снились такие сны, что наутро я проснулся изнуренным и все же возбужденным, как будто на самом деле переживал все свои сны и заряжался невообразимой силой, нужной для предстоящих великих испытаний.

Но я стоял на пороге еще более великого и волнующего открытия.

Когда уже перевалило за полдень, я укрепил на ногах ласты, надел маску и кислородный баллон и спустился к краю воды. Даже теперь мне трудно объективно и беспристрастно описать, что со мной затем стряслось. Я осторожно опустился в воду, нащупал дно и медленно двинулся по нему в сторону моря, как вдруг достиг края пещеры, во много раз превышавшей человеческий рост, внезапно шагнул в пространство и начал медленно опускаться сквозь толщу воды к океанскому ложу — в серый мир камней, песка и подводной растительности, потусторонне колыхавшейся и изгибавшейся в тусклом свете, проникшем на эту глубину.

Здесь я остро почувствовал давление воды и вес баллона и маски — пришла пора подниматься обратно. Возможно, дальнейшие поиски придется прервать, чтобы найти удобное место, где можно по дну выйти на берег, но не успел я ничего сделать, как меня еще сильнее повлекло дальше в открытое море, прочь от берега, на юг, подальше от Иннсмута.

С ужасающей внезапностью мне стало ясно, что меня тянет как магнитом, и здравый смысл мне уже не поможет — кислорода в баллоне хватит ненадолго, и его придется перезаряжать еще до того, как я успею вернуться на берег, если я зайду в море еще чуть дальше. Но я уже был беспомощен и покорно повиновался инстинкту: словно какая-то сила, над которой я не был властен, утаскивала меня прочь от берега, вниз — дно здесь полого опускалось все глубже к юго-востоку от дома на скале. В этом направлении я постепенно и продвигался, не останавливаясь ни на миг, несмотря на нарастающую во мне панику: я должен, должен повернуть обратно, должен начать искать путь назад. Плыть к пещере потребовало бы от меня почти сверхчеловеческих усилий, несмотря на уменьшение давления воды на обратном пути; добраться до подножия лестницы в колодце под домом в то время, когда запас кислорода у меня уже почти бы закончился, казалось и вовсе невозможным — если я сейчас же не поверну обратно.

Однако что-то не позволяло мне повернуть. Я шел все дальше, прочь — будто по плану, начертанному для меня силой, мне неподвластной. У меня не было выбора — я должен был идти вперед, и все то время, покуда росла моя тревога, то, что я желал делать, боролось во мне с тем, что я должен был делать, — а кислорода в баллоне становилось все меньше. Несколько раз я яростно порывался выплыть наверх, но, хотя плыть было вовсе не трудно, — напротив, легкость моих движений казалась мне самому почти чудом, — я постоянно возвращался на дно океана, или оказывалось, что я просто плыву дальше.

Один раз я остановился и огляделся, тщетно пытаясь проникнуть взглядом в морскую глубину. Мне померещилось, что за мной следом плывет большая бледно-зеленая рыба; более того, мне представилось, что это даже не рыба, а русалка, ибо за ней трепетали длинные волосы, но затем видение скрылось в подводных зарослях. Стоять долго я не мог — меня влекло еще дальше, пока я, наконец, не понял, что кислорода в баллоне не осталось вовсе, дышать становилось все труднее и труднее, я попытался выплыть на поверхность — и почувствовал, что падаю с того места, где остановился, в расселину морского дна.

Затем, лишь за несколько мгновений до того, как потерять сознание, я заметил быстрое приближение фигуры, следовавшей за мной, почувствовал, как чьи-то руки касаются моей маски и баллона… ибо это была вовсе не рыба и не русалка. Я увидел обнаженное тело Ады Марш, длинные волосы развевались по течению у нее за спиной — и она плыла с легкостью и грацией урожденной обитательницы морских глубин!

 

IV

То, что последовало за этим видением, было самым невероятным. Гаснущим сознанием я уловил скорее, чем увидел, как Ада сняла с меня маску и баллон и опустила их куда-то в глубину под нами — и сознание медленно возвратилось ко мне. Я понял, что плыву рядом с Адой, она ведет меня своими сильными, уверенными пальцами — не обратно, не вверх, а по-прежнему вперед.

Я обнаружил, что могу плыть так же умело, как и она, открывая и закрывая рот, как будто дышу сквозь воду, — и почувствовал, что именно это я и делаю! Я владел даром предков и не знал об этом — теперь же он открылся мне вместе с неохватными чудесами морей. Я мог дышать, не поднимаясь на поверхность. Я был рожден амфибией!

Ада промелькнула впереди, и я ринулся за ней. Я был быстр, но она двигалась еще быстрее. Me нужно больше неуклюже ковылять по дну — остались лишь толчки рук и ног, словно бы предназначенных для передвижения сквозь толщу вод, лишь бьющая через край, торжествующая радость плавания без ограничений, к некоей цели, которой, как я смутно сознавал, я должен был достичь. Ада вела меня, и я плыл за нею, а над нами, над поверхностью вод солнце опускалось на запад, день заканчивался, у горизонта гас последний свет, и в отблесках дня зажегся серп месяца.

В этот час мы поднимались к поверхности, следуя вдоль линии зазубренных скал, отмечавших берег то ли континента, то ли какого-то острова — я не мог сказать точно.

Вынырнули мы вдали от побережья — в этом месте из воды выглядывал кусочек скалы, с него виднелись мигающие огоньки города, гавани на западе, и, оглянувшись на то место, где в лунном снеге сидели мы с Адой Марш, и, видя, как между нами и побережьем тенями скользят лодки, а к востоку от нас — только линия горизонта, я понял, где мы находимся — на том самом Дьявольском Рифе у Иннсмута, где прежде, еще до той катастрофической ночи в 1928 году, наши предки играли и резвились среди своих собратьев из океанских глубин.

— Как же ты мог этого не знать? — терпеливо спрашивала меня Ада. — Ведь ты бы так и умер, задушенный всем этим, если бы я вовремя не зашла в дом…

— Откуда мне было знать? — отвечал я.

— А как, ты думал, твой дядя отправлялся в свои подводные экспедиции?

Поиск моего дяди Спдьпана был и ее поиском, — а теперь и моим. Искать Печать РЛайха и дальше, обнаружить Спящего в Глубинах, Сновидца, зов которого я ощутил и которому внял, — Великого Ктулху. Искать надо было не под Иннсмутом — в этом Ада была уверена. Чтобы доказать это, она вновь повела меня в глубины, еще дальше в море от Дьявольского Рифа, и показала громадные мегалиты — каменные структуры, лежавшие в развалинах после глубинных бомбежек 1928 года.

Это было то самое место, где много лет назад первые Марши и Филлипсы продолжили свою связь с Глубоким Народом. Мы плавали среди руин некогда великого города, и я впервые увидел там Глубоководных и преисполнился ужаса при их виде — лягушкообразные карикатуры на человеческие существа, они плавали с гротескными телодвижениями, так напоминающими лягушачьи; они наблюдали за нами своими выпученными глазами, шевеля широченными ртами — смело, без боязни, признавая в нас собратьев, вновь приплывших к ним вниз, в руины на дне океана. Разрушения здесь действительно были ужасны. Так же уничтожались и другие места — маленькими группками злобных людей, решивших во что бы то ни стало не допустить возвращения Великого Ктулху.

И снова вверх, снова к дому на скале, где Ада оставила свою одежду, чтобы заключить соглашение, которое свяжет нас друг с другом, чтобы задумать план путешествия на Понапе, план дальнейших поисков.

Через две недели мы отправились туда на специально зафрахтованном судне. О нашей цели мы не осмелились прошептать ни слова даже экипажу — из страха, что нас сочтут сумасшедшими и откажутся с нами плыть.

Мы были уверены, что наш поиск обернется успехом, что где-то среди еще не нанесенных на карту островов Полинезии мы найдем то, к чему стремимся, и, найдя это, навеки присоединимся к нашим морским братьям, которые служат и ждут дня воскрешения — когда и Ктулху, и Хастур, и Ллойгор, и Йог-Сотот восстанут вновь и преодолеют Старших Богов в титанической борьбе, которой не избежать.

На Понапе мы устроили себе базу. Иногда мы плавали прямо оттуда; иногда пользовалась судном, не обращая внимания на любопытство экипажа. Мы обыскивали все воды, иногда уплывая на несколько дней кряду.

Вскоре мое превращение стало полным. Не осмеливаюсь рассказать, как мы поддерживали себя во время своих подводных путешествий, какой пищей мы питались.

Однажды прямо над нами произошла катастрофа огромного авиалайнера… но больше ни слова об этом. Достаточно сказать, что мы выжили, и я обнаружил, что могу делать вещи, которые лишь год назад считал бы чудовищными. Ничего, кроме необходимости нашего поиска, не побуждало нас делать это, и ничто, кроме него, нас не заботило — лишь наше собственное выживание и цель, которую мы ни на миг не выпускали из виду.

Как описать мне то, что мы видели, и сохранить хоть тончайшую нить правдоподобия? Громадные города на дне океана, и самый великий, самый древний из них — у берегов Понапе, где жило множество Глубоководных, а мы могли целыми днями плавать среди башен и каменных глыб, среди минаретов и куполов этого затонувшего города, почти потерявшись в подводных лесах на дне моря, наблюдая за жизнью Глубоководных, завязывая дружбу с чудными морскими существами, в общем напоминавшими осьминогов, но все же не осьминогами, которые сражались с акулами и другими врагами, как время от времени приходилось и нам, которые жили лишь для того, чтобы служить Тому, чей зов был слышен в глубинах, хотя никто не знает, где лежит Он и видит свои сны, дожидаясь времени своего нового возвращения.

Как могу я описать наш непрерывный поиск — из города в город, от здания к зданию, вечный поиск той Великой Печати, под которой Он может лежать; это была бесконечная череда дней и ночей, в которой нас поддерживала лишь надежда и жгучее желание достичь цели, всегда смутно маячившей впереди, становясь с каждым днем немножко ближе. Мы редко сталкивались с каким-либо разнообразием, и все же каждый день отличался от предыдущего. Никто не мог сказать, что принесет нам этот новый день. По правде говоря, зафрахтованное нами судно не всегда оказывалось для нас благом, поскольку нам приходилось отплывать от него на лодке, затем прятать ее на каком-нибудь диком берегу и тайком опускаться в морские глубины. Нам это не нравилось. Но даже со всеми нашими предосторожностями команда день ото дня становилась все любопытнее — они были уверены, что мы ищем какие-то спрятанные сокровища, и, скорее всего, потребовали бы своей доли, поэтому чем дальше, тем труднее нам было избегать их вопросов и копившихся подозрений.

Так наши поиски продолжались три месяца, а затем, два дня тому назад, мы бросили якорь у маленького необитаемого островка, вдали от всяких крупных поселений. На нем ничего не росло — у него был опустошенный и выжженный вид. На самом деле он казался выдававшейся на поверхность монолитной базальтовой скалой, которая, видимо, некогда возвышалась над водой, но потом подверглась бомбардировке — вероятно, во время последней войны. Здесь мы оставили судно, обошли островок на лодке кругом и спустились в море. И там некогда был город Глубоководных — ныне тоже взорванный и разрушенный вражескими действиями.

И хотя центр города под черным островом и лежал в руинах, сам он не пустовал и простирался во все стороны нетронутым. Там, в одном из самых старых, огромных монолитных зданий мы нашли то, что так долго искали: в центре громадного зала множества экипажей в высоту лежала гигантская каменная глыба, в которой я узнал оригинал того изображения, которое не смог признать, впервые увидев в украшениях дядиного дома, — Печать Р'Лайха! И, встав на нее, мы почувствовали под нею движение — как будто некое огромное бесформенное тело, беспокойное как само море, шевелилось во сне, — и мы поняли, что обрели ту цель, к которой стремились, и можем теперь вступить в вечность служения Тому, Кто Восстанет Вновь, обитателю бездны, спящему в глубинах, чьи сны объемлют не только Землю, но и существование всех вселенных, тому, кто будет нуждаться в таких, как Ада Марш и я, чтобы служить Его нуждам до самого дня Его второго пришествия.

Мы пока еще здесь — пока я это пишу. Я записываю все это, если вдруг мы не возвратимся на судно. Уже поздно, а завтра мы снова спустимся туда и попробуем отыскать, если это возможно, какой-нибудь способ сломать Печать. Действительно ли ее наложили на Великого Ктулху Старшие Боги, изгнав Его? И не осмелимся ли мы тогда взломать ее и спуститься, представ перед Тем, Кто Лежит, Видя Сны, там? Ада и я, — а вскоре будет еще одно существо, рожденное в своей естественной среде, чтобы ждать и служить Великому Ктулху. Ибо мы услышали зов, мы повиновались и мы не одни. Есть и другие, кто пришел изо всех уголков Земли, потомство того же союза мужчин и женщин моря, и вскоре все моря будут принадлежать нам одним, а затем и вся Земля, и дальше… и мы будем жить в могуществе и славе вечно.

Вырезка из сингапурской газеты "Таймс" от 7 ноября 1947 года:

"Сегодня выпущены из-под стражи члены экипажа судна "Роджерс Кларк", задержанные в связи со странным исчезновением мистера и миссис Мариус Филлипс, зафрахтовавших судно для проведения какого-то рода исследований среди островов Полинезии. Последний раз чету Филлипсов видели вблизи необитаемого острова (приблизительно 47°53′ ю.ш. 127°37′ з.д.). Они отошли от борта судна на небольшой шлюпке и, очевидно, высадились на остров с противоположной стороны. С берега они, по-видимому, отправились в море, поскольку члены экипажа заметили необыкновенный всплеск воды с дальней стороны острова, а капитан судна вместе со своим старшим помощником, которые находились в это время на мостике, наблюдали то, что им показалось телами их работодателей, кувыркавшимися в этом водяном гейзере и брошенными потом обратно в пучину под. Больше они не появлялись, хотя судно оставалось на месте в течение еще нескольких часов. Осмотр острова показал, что одежда мистера и миссис Филлипс по-прежнему находится в их маленькой шлюпке. В их каюте обнаружена рукопись, написанная почерком мистера Филлипса; как утверждается, в ней изложен фактический материал, но очевидно, что содержание ее — вымысел. Капитаном Мортоном она передана сингапурской полиции. Следов мистера и миссис Филлипс до сих пор не обнаружено…"