С трудом подавив вздох, доктор Корбель убрал стетоскоп обратно в сумку. Человек, которого он только что прослушивал, затрясся в жестоком приступе кашля. Этот бывший каменотес был болен туберкулезом легких, и сейчас у него была так называемая кавернозная стадия, в ходе которой туберкулезная масса, заменившая здоровую ткань, превращается в гной. Жан определил это с первого взгляда, по синюшной бледности лица и рук больного. Из-за сильно выпирающих лопаток, напоминающих обломки крыльев, со спины он походил на падшего ангела. Жан понимал, что жить этому человеку осталось несколько месяцев, если не недель, но ни в коем случае не мог ему об этом сказать. Его роль заключалась в том, чтобы подбодрить пациента и дать ему хоть какую-то надежду на выздоровление.

— Можете надеть рубашку, — мягко сказал он. Кожа больного блестела от пота и казалась почти прозрачной. — Здесь темно, — добавил Жан, обращаясь к его жене, — не могли бы вы зажечь свет? Мне нужно выписать рецепт.

Женщина чиркнула спичкой, зажгла фитилек керосиновой лампы и снова накрыла ее стеклянным абажуром. Свет оказался достаточно ярким, чтобы Жан увидел ребенка, который молча рисовал, сидя прямо на полу. Он заметил его, еще когда вошел, но потом забыл о нем — за все это время мальчик не издал ни звука. На вид ему было около пяти лет. И скорее всего, он проводил целые дни в болезнетворной атмосфере этой комнаты, рядом с непрерывно кашляющим отцом.

Жан сел за единственный стол и вынул из сумки блокнот. Медленно, неловко двигая пальцами — это тоже было плохим признаком, — больной наконец застегнул рубашку. Быстрый нервный скрип пера был единственным звуком среди гнетущей тишины. Впрочем, если прислушаться, можно было уловить и скрип карандаша, которым рисовал ребенок.

«Каждый вечер перед сном вводить с помощью клизмы, используя зонд с насадкой № 16, 2 ст. ложки теплого молока, в которых растворить: 1 ст. ложку креозотового кофе, 4 ст. ложки креозотового кофе, очищенного от бука (10 г), и отвар панамского дерева (90 г). Если моча потемнеет, уменьшить дозу».

Он перечитал рецепт, подумал и через минуту приписал:

«Если кашель усилится, принимать от 5 до 20 капель в день хлоргидрата героина и лавровишневой воды».

— Вы знаете какого-нибудь аптекаря поблизости? — спросил он у женщины. — Отнесите ему рецепт, он вам все приготовит. Это поможет очистить бронхи и успокоит кашель… Вы умеете читать?

Женщина кивнула.

— Значит, вот этот листок для аптекаря, а другой будет для вас, — сказал он и снова начал писать:

«Свежий воздух, солнце, отдых, рыбий жир, молоко, яйца, 150 г в день лошадиной костной муки — добавлять в суп или, смешав со смородиновым вареньем, намазывать на хлеб.

Не употреблять: табак, вино, уксус, цитрусовые, кофе, перец, черный чай, шпинат, помидоры.

Обеззараживающий раствор (заливать в плевательницу): либо жавелевая вода (2 ст. ложки экстракта жавеля на 1 л воды), либо дезинфицирующая жидкость Кюсса (жидкое мыло 8 г, карбонат соды 4 г, формалина (35-градусный раствор) 40 куб. см на 1 л воды)».

В комнате вновь раздались ужасающие звуки гулкого кашля. У несчастного едва хватало сил поднести руку ко рту, и Жан засомневался, не являются ли все его рецепты пустой тратой времени. Приступ кашля был гораздо сильнее, чем все предыдущие: казалось, человек выхаркивает последние остатки легких.

Жан невольно вздрогнул — ему вспомнилась предсмертная агония матери, продолжавшаяся несколько недель. Она кашляла ночи напролет, и эти звуки доносились до него сквозь стену, отделявшую его комнату от родительской спальни. За несколько дней до смерти этот кашель был больше похож на судорожный лай. Жан плакал, боясь, что уже не застанет мать в живых, когда утром проснется. С каждым днем она угасала, становясь все более худой, изможденной и слабой, чем накануне. Однажды утром она почувствовала себя лучше, но это улучшение было обманчивым. Через два дня ее не стало. Когда Жан вернулся из школы, отец остановил его у дверей спальни, положив руку ему на плечо. По одному этому жесту он обо всем догадался. Войдя в комнату, он увидел врача, стоявшего у изголовья больной, который закрывал свою сумку. Лицо матери на подушке наконец-то выглядело умиротворенным…

Жан перевел взгляд на ребенка, который по-прежнему рисовал. А ему какими запомнятся последние дни его отца?.. Приблизившись к матери, Жан вполголоса сказал:

— Я подумал о ребенке… Пусть отец больше его не обнимает и не целует. Это просто чудо, что он не заразился… Он сидит прямо на полу, где больше всего микробов… Пусть он ни в коем случае не засовывает пальцы в рот. И если вы гуляете с ним в парках, пусть не сидит на песке. Я написал вам рецепты дезинфицирующего раствора для плевательницы. Регулярно меняйте его, старый выливайте в уборную, перед этим прокипятив четверть часа на водяной бане. Носовые платки вашего мужа также нужно стирать и кипятить каждый день. Я понимаю, это добавит вам забот, но это очень важно.

Женщина улыбнулась безрадостной улыбкой.

— Как его зовут? — спросил Жан, указывая на ребенка.

— Антуан. Сколько я вам должна, доктор?

— Пятнадцать франков.

Пока она искала деньги, Жан отвернулся и неожиданно встретил взгляд бывшего каменотеса, в котором отражались одновременно усталость, страх и покорность судьбе. Жан первым отвел глаза.

— И еще, — перед уходом добавил он, обращаясь к женщине, открывшей ему дверь, — если вы или ваш сын тоже начнете кашлять, вам нужно будет сразу же обратиться к врачу.

Она кивнула, но Жан сомневался, что она слышит его слова. Прежде чем дверь закрылась, он в последний раз окинул взглядом комнату, тесную, полутемную и душную. Самая подходящая среда для микробов туберкулеза…

Больной стоял у окна. Его спина была согнута, дышал он с трудом. В руках он держал плитку табака и машинально крошил ее. Ребенок, лежа на животе под столом, по-прежнему рисовал. На огне стоял котелок, пахло капустой. Уже в коридоре Жан снова услышал судорожный кашель. Оказавшись на улице, Жан с жадностью глотнул свежего воздуха.

Жан завидел отцовский магазин еще с моста Карусель — благодаря яркому солнечному свету, бьющему прямо в витрину, отчего она казалась золотой. Проходя мимо цветочного прилавка, заваленного охапками тюльпанов, пионов и других цветов, Жан решил, что после сегодняшнего дня его глазам нужно как можно больше ярких красок. Это было лучшее средство отвлечь его от всего перенесенного за день и разбить броню бесчувственности, которой ему пришлось себя окружить.

Сколько ступенек он сегодня преодолел? На какое количество этажей поднялся? На сто, сто двадцать? Со сколькими болезнями и страданиями столкнулся? И скольким больным он помог хотя бы почувствовать облегчение, не говоря уже о том, чтобы их исцелить? В случае с бывшим каменотесом ему не удалось ни то ни другое. Не дожив и до сорока лет, этот человек уже выпустил свое орудие из рук. Как и многие его ровесники: столяры, мельники, штукатуры и все те, кто работал среди клубов пыли, забивающей дыхательные пути. Но каменотесы больше остальных были подвержены легочным заболеваниям. Жан часто спрашивал себя, может ли он по-настоящему что-то сделать, сталкиваясь с этим бедствием. Его рекомендации в области гигиены и профилактики уже ничем не могли помочь этим людям, в том числе и сегодняшнему больному, который никогда уже не вернется к прежнему ремеслу…

Такова была изнанка этого мира, столь быстро развивавшегося. В результате поистине титанических усилий барона Османа Париж преображался год от года: появлялись новые улицы, яркое освещение, новые фантастические сооружения, сам вид которых словно бы противоречил всем законам физики, и прежде всего стальная башня более 300 метров высотой, спроектированная инженером Эйфелем. Паровозы, все более быстрые, сеть железных дорог, растущая и расходящаяся во все стороны, как щупальца гигантского спрута, новые мощные суда, бороздящие океаны. Электричество. Первые телефонные линии. Все эти изобретения еще несколько лет назад большинство людей не могли даже вообразить. Локомотив прогресса на всех парах несся сквозь туннель, но непонятно было, что ждет его на выходе. Двигатель был запущен на полную мощность, а рабочая сила служила горючим. Каждый год в большие города устремляются новые тысячи провинциалов. Каждый из них вносит свою небольшую лепту в развитие промышленности, при этом зарабатывает лишь на самые необходимые нужды и ютится в каменной клетушке в десять раз меньше его сельского дома. Туда, в эти клетушки, и приходит к ним с визитом Жан Корбель, молодой медик, пытаясь вылечить этих жертвователей и инвалидов прогресса, от которого медицина, по мнению Жана, сильно отстала. Ведь в большинстве случаев он может только поставить больному диагноз и попытаться как-то облегчить его страдания.

Он сошел с моста, но, перед тем как пересечь набережную, остановился у парапета, рассеянно глядя на солнечные блики на поверхности воды. Еще в детстве ему казалось, что такое созерцание помогает собраться с мыслями, словно они становятся более очевидными, отражаясь в переливающемся водном пространстве. Жану пришел на память еще один фрагмент из профессорского выступления на церемонии вручения дипломов: «Мы должны помогать не только больным и увечным, но и тем, кто тревожится, кто взволнован, кто отчаялся. Нужно, чтобы любой бедняк или брошенный одинокий человек знал, что всегда может на нас положиться, поскольку зачастую нет никого, кроме нас, чтобы его утешить».

Кажется, к этому в основном и сводится его роль… Именно в этом, а не в чем-то другом, состоит приносимая им польза. Он не трудится в лаборатории Пастера или в службе Тарнье, благодетеля человечества, который сумел обуздать родильную горячку, уносившую жизни сотен матерей. Его место рядом с больными, его долг — выслушивать их жалобы, перевязывать их раны, избавлять их от жара, прослушивать их легкие, ощупывать их кожу и уменьшать их отчаяние. Скрашивать их последние дни. Вычерпывать воду из трюма тонущего корабля. В первых рядах. Занимать аванпост.

Вот его судьба: ни почести, ни богатство, лишь нескончаемая вереница больных, сменяющих друг друга в его кабинете, потом беготня вверх и вниз по лестницам с медицинской сумкой в руке — за скромную плату или, порой, за благодарственную улыбку… Но зато он всегда был среди людей, в самом средоточии жизни и смерти, — и вот это было бесценно. А Сибилла, для которой он купил букет цветов, Сибилла, которая даже в этом безумном хаосе жизни хотела ребенка, исцеляла его собственные раны и смягчала горести.

Наемный экипаж, проезжающий по тротуару, заслонил от него витрину отцовского магазина. Подождав, пока повозка отъедет на достаточное расстояние, Жан пересек набережную и толкнул стеклянную дверь. Дверной колокольчик бодро зазвенел. Жан также приободрился. Его надежды еще не умерли.

— Иду! — послышался голос отца.

— Не беспокойся, это я!

— Тогда закрой, пожалуйста, дверь на задвижку. Я смотрю, уже половина восьмого.

Жан исполнил просьбу. В этот час отец уже был в магазине один и сидел в небольшой подсобке, которая служила ему мастерской. Жан глубоко вдохнул приятную смесь знакомых с детства запахов. В последнее время он не часто заходил в этот магазин, где ребенком проводил целые часы. Он без конца открывал и закрывал маленькие пронумерованные шкафчики, в которых хранились карандаши, пастели, уголь для рисования, пигментные красители, тюбики с масляной краской. Отдельный шкафчик был для кистей — толстых, тонких, из барсучьего волоса, а также других инструментов — скребков, ножей, бритв. В шкафу большего размера хранились деревянные рамки, наклеенные на холст. На этажерках лежала бумага для рисования — в листах и рулонах. За ними теснились мольберты и палитры. А на полках позади прилавка — десятки бутылочек и баночек со скипидаром и льняным маслом, а также с пигментными красителями в порошках или в виде брусочков.

Разноцветные красители привлекали Жана сильнее, чем что-либо другое. Уже одни их названия завораживали — в них соединялись география, химия, биология и ботаника. Они были привезены со всех концов света — из Афганистана, Китая, Африки, Японии, Америки, Голландии и Швеции. Основой для них служили кости животных, косточки фруктов, почва, минералы, растения. Все эти материалы, будучи преобразованны, служили для изображения красот того мира, из которого были взяты.

Здесь время словно остановилось, и прогресс не имеет никакой власти, подумал Жан, обводя глазами магазин. Хотя изобретение тюбиков для красок, можно сказать, произвело революцию в мире живописи, позволив художникам покинуть свои мастерские, чтобы оказаться на лоне природы, чтобы писать картины в таких местах, где раньше они могли довольствоваться разве что карандашными или угольными набросками. Живопись второй половины девятнадцатого века несла на себе отпечаток этой свободы. Простое изобретение тюбика превратило художника в исследователя, путешественника, авантюриста.

— Ты заметил мою новую берлинскую лазурь? — крикнул ему отец из мастерской. — Слева за прилавком!

Жан поставил сумку и, не выпуская из рук букета, подошел к отцу, который растирал краски. Стоя за столом с мраморной столешницей, Габриэль Корбель с помощью пестика толок кобальтовый порошок в льняном масле, добиваясь образования массы нужной консистенции. Рукоятку пестика он сжимал обеими руками, чтобы справиться с дрожью в пальцах. Привычный вид отца, поглощенного любимым делом, как всегда, успокоил Жана, погрузив его в прошлое, когда жизнь вокруг казалась бесконечным празднеством красок.

— Красивые у тебя пионы, — заметил отец, не отрываясь от работы. — Напоминают мне один небольшой натюрморт Мане. У него были такие же, красные и белые. Не знаю другой картины, где была бы такая удачная белая краска. Благодаря ней лепестки выглядят бархатистыми. С точки зрения техники это что-то невероятное.

Жан взглянул на букет, потом на отца. Поразительно — тот едва взглянул на цветы, однако они тут же вызвали у него ассоциацию с малоизвестной картиной, написанной около двадцати лет назад.

— Сибилла мне рассказала, что провела ночь в полицейском участке, — сказал Габриэль после паузы.

Жан ощутил, что краснеет. В голосе отца звучал почти нескрываемый упрек — хотя прежде он никогда не вмешивался в личные дела сына и не позволял себе никаких замечаний на этот счет. Жан внезапно почувствовал себя нелепым и жалким, с этим букетом в руках.

Не выпуская пестика, Габриэль остановил работу, чтобы взглянуть на результат. Он явно не собирался больше говорить о злоключениях Сибиллы и промахах сына. Это было не в его духе.

— Ну и скольких пациентов ты сегодня вылечил? — спросил он, снова возвращаясь к своему занятию.

— Не знаю, но одного наверняка потерял. Легочный туберкулез. Эти болваны слишком поздно начинают беспокоиться. Все, что можно было сделать ради выздоровления, надо было делать еще несколько месяцев назад. Но попробуй им объясни…

Тут он заметил, что пестик в руках отца снова замер. Возможно, Габриэль Корбель вспомнил о жене, умершей от легочного туберкулеза, которому способствовала и мельчайшая пыль от красителей в его мастерской.

— Ну даже если они беспокоятся слишком поздно, это не должно тебя раздражать, — мягко сказал он.

На губах Жана появилась горькая улыбка. Вот уже второй раз отец его упрекнул. Смерть матери изменила его, превратив во всеобщего заступника. Заступника, который порой склонен был смешивать справедливость и фатальность и, похоже, стремился вынести бремя скорбей всего мира на своей спине. В этом смысле Жан походил на отца, который до поздней ночи засиживался в своей мастерской, даже если в этом не было особой необходимости. В последнее время у него сильно ухудшилось зрение. На расстоянии пятнадцати метров он уже не узнавал сына. Но что касается красок, он по-прежнему различал тончайшие оттенки там, где другие видели только ровный однотонный цвет. Эта способность, несмотря на слабеющее зрение, дрожь в пальцах и общую усталость, позволяла ему после пятидесяти лет, отданных любимому ремеслу, по-прежнему им заниматься.

«А ты, Жан Корбель? Сохранится ли твоя способность к точной диагностике лет через тридцать — сорок, когда уже не будет сил взбираться по лестницам? Когда ты, уже старик, будешь принимать пациентов только у себя в кабинете? До тех пор, пока и сам не испустишь последний вздох?..»

Отец всегда превосходил его ростом — даже теперь, когда уже сильно сутулился. Разве могла какая-то женщина соблазнить его при жизни жены? Нет, его жизнь всегда напоминала аскезу. Охваченный неожиданным волнением, Жан подошел к отцу и слегка сжал его плечо. Он тоже не сдастся.

Оказалось, что Сибилла тоже подумала о нем: и если он купил ей цветы, то она вернулась домой с бутылкой вина и телячьей вырезкой, которую потушила с картофелем, луком и морковью. Вкусный запах жаркого Жан ощутил еще внизу, когда только начал подниматься по лестнице.

От радости Сибиллы при виде букета пионов он почувствовал себя неловко. Становилось ясно сразу многое: Сибилла любит только его, ему так легко ее порадовать, и тем не менее он так редко берет на себя труд это сделать. Его отсутствие на премьере было забыто. Если он придет на спектакль завтра вечером, то окончательно искупит свою вину, и она больше не будет на него сердиться. Но самое главное — ему удалось прогнать от себя призрак Обскуры, воспоминание о которой, тем не менее, несколько раз пыталось вторгнуться в его мысли.

Нет, все же Сибилла была настоящим ангелом. Она с легкостью относилась ко всем невзгодам, если только не позволяла завладеть собой ненужному беспокойству.

От вина ее щеки порозовели, она то и дело смеялась, показывая белые зубки, из ее растрепавшейся прически выбилась прядь, порой закрывающая левый глаз и скользящая вдоль щеки, тяжелый узел волос съехал с затылка к шее. В этот вечер Сибилла не должна была играть в театре, и даже не слишком заметный успех пьесы ее больше не волновал. Она рассказывала всякие забавные вещи об актерах, режиссере, директоре театра — досталось всем. Ее оживленная болтовня делала этот вечер приятным, как никогда. Семейная гармония, подумал Жан, дороже всего золота мира.

Даже из кухни, куда она отнесла грязную посуду после ужина, Сибилла продолжала рассказывать театральные анекдоты, пока Жан, спокойный и умиротворенный, сидел у камина с бокалом в руке.

— Я тебя хочу, — прошептала она, подойдя и усевшись ему на колени. И добавила, слегка раздвинув его губы языком: — Сегодня ночью. — Одно это прикосновение доставило ему необыкновенное удовольствие.

Ей не нужно было особенно стараться, чтобы его распалить. Ее поцелуй еще не закончился, когда Жан почувствовал возбуждение. Но он подавил его — сейчас ему нравилось просто на нее смотреть.

Он прекрасно понимал всю ее стратегию. Все эти приготовления, парадный ужин, хорошее настроение… Но в конце концов, если ей так хочется подарить наследника семейству Корбель, — почему бы и нет?

— Надеюсь, по крайней мере, ты не подхватил сифилис, когда твои пациентки расплачивались натурой? — прошептала Сибилла уже в спальне. И со смехом добавила, расстегивая его рубашку: — Брать плату натурой — это ведь у вас семейная традиция.

Жан знал, о чем она говорит. В его памяти возник небольшой этюд Леона Жерома «Юные греки, стравливающие бойцовых петухов», который художник подарил его отцу в обмен на краски. Разумеется, сам он никогда не брал с пациенток «плату натурой», хотя при этих словах перед ним появился и другой образ, помимо этюда Жерома, гораздо более волнующий и опасный: Обскура, снова она, соблазнительная и недостижимая, с густыми волосами цвета красного дерева и легкой россыпью веснушек. Обскура, чье лицо он вдруг снова увидел в лице Сибиллы, глядя на него снизу — точно таким же, как в первый ее визит, когда она сидела в смотровом кресле… Сибилла между тем уселась на него в позе наездницы, обхватив его запястья и прижав их к кровати.

Между этими двумя женщинами, Сибиллой и той, другой, которая нарочно исчезала, чтобы вернее его соблазнить, существовала некая странная связь и помимо внешнего сходства: обе позировали для копии «Олимпии» — одна ему самому, другая — неизвестному завсегдатаю публичных домов.

Сибилла ускорила движения, ее стоны удовольствия становились все громче. Пик наслаждения был близок. Она была необыкновенно хороша в этой позе: все ее тело было напряжено и слегка изогнуто назад, голова запрокинута — отчего грудь выдавалась вперед во всей своей красе. Жану хотелось ласкать ее, но она по-прежнему сжимала его запястья, не давая им пошевелиться. Ему не хотелось освобождаться из этого плена силой.

Сибилла кончила раньше него, но и после этого продолжала свои движения, чтобы сохранить близость с ним до его оргазма. Наконец он изверг в нее семя — со всеми непредсказуемыми последствиями, которые несло с собой будущее появление ребенка.

Сибилла прижалась к нему, все еще удерживая его член в себе и сжимая его непроизвольными сокращениями мышц, словно бы хотела для большей уверенности выжать из него все до последней капли. Их губы снова соединились в поцелуе, языки сплелись. Последние затихающие движения Сибиллы вызвали у него завершающий стон удовольствия. Наконец высвободив одну руку, он погладил Сибиллу по спине. Они оба тяжело дышали, их тела были в испарине.

— А знаешь, что написал Линней в предисловии к своей «Естественной истории»? — спросил Жан спустя некоторое время, когда их дыхание выровнялось и тела наконец расцепились.

Вместо ответа она укусила его за ухо, потом прошептала, что не знает и что ей это без разницы.

— «Я не стану описывать женские половые органы, поскольку они слишком отвратительны», — процитировал он по памяти.

Они оба расхохотались одновременно.

— Ах так? Тогда убирайся! — с притворным негодованием произнесла Сибилла.

Но вместо того чтобы его оттолкнуть, снова прижалась к нему всем телом.

Уже после того, как она заснула, Жан почувствовал смутную тревогу, причину которой понял не сразу: во время акта любви вместо лица Сибиллы перед ним неожиданно возникло лицо Обскуры. Золотистый отблеск ее глаз явственно промелькнул в Сибиллиных глазах…

Он понимал, что, несмотря на все усилия, он еще не полностью избавился от темных чар Обскуры.

Из гостиной послышался громкий треск догорающего полена в камине, прозвучавший как некое мрачное пророчество.