День угасал. Еще не было необходимости зажигать лампу, но света стало заметно меньше: все предметы в комнате словно подернулись сероватой дымкой, а тени от мебели на паркете стали более бледными и размытыми. На набережной Сены, в садах Тюильри, скорее всего, было по-прежнему светло как днем, но кабинет Жана выходил окнами во двор, и, как только солнце начинало клониться к закату, это сразу чувствовалось.

Жан, сидевший за столом, облокотившись на столешницу, провел рукой по лбу, затем по волосам. Если не считать пятнадцатиминутного обеденного перерыва, во время которого он съел кусок вареного мяса с гарниром из фасоли в закусочной на углу, он с утра не покидал своего кабинета, а приемная все не пустела. Когда Жан открывал дверь, чтобы пригласить очередного пациента, он видел, что народу не убавляется. Лица всех присутствующих немедленно обращались к нему, тогда как названный пациент поднимался с места и шел к двери. Здесь были мужчины и женщины, в основном не слишком старые, иногда с сопровождающими, пару раз — с детьми. Настоящий «Двор чудес», думал Жан, глядя на грубые, угловатые лица. Люди сидели даже на полу, у камина, подстелив плащи или пальто.

Он закрывал за вошедшим посетителем дверь, и начинался привычный обряд медосмотра. Апрель, сырой и холодный месяц, всегда вызывал вспышки заболеваний, так что Жан ни дня не мог сэкономить на угле для печки. В основном к нему обращались с простудами и заболеваниями бронхов, — больные поминутно отхаркивались, заражая воздух миазмами.

Всех он просил раздеться до пояса и выслушивал с помощью своего нового бинаурального стетоскопа, пришедшего на смену старому, системы Лаэннека. Благодаря нему Жан стал настоящим специалистом в искусстве изучения, анализа и интерпретации мельчайших оттенков шумов, издаваемых легкими пациентов. Разнообразие этих звуков представляло резкий контраст с одинаковыми на первый взгляд симптомами болезней — если оценивать их, полагаясь только на кашель, испарину и озноб, характерные для всех больных без исключения. Дребезжащий грудной кашель был признаком экссудативного плеврита, металлический отзвук свидетельствовал о туберкулезной каверне, наполовину заполненной жидким гноем, сухой хрип, «который можно сравнить с шорохом крупной соли, насыпаемой в миску», — о перипневмонии в начальной стадии… Так изо дня в день доктор Корбель мог на практике проверять знания, полученные во время учебы, и в этом соответствии теории и реальности было нечто обнадеживающее — оно было краеугольным камнем его деятельности.

При виде пациентов слишком тучных или вялых он настораживался, поскольку в таких случаях возможны были сердечные заболевания, которые тоже помогало распознать прослушивание; оно позволяло выявить всевозможные шумы — свист, шорох, скрежет, писк, — которыми сопровождалось биение сердца. Столько сигналов, которые подают о себе столько болезней!..

Но главная трудность, с которой сталкивался Жан, заключалась в отсутствии в современной фармакопее по-настоящему эффективных средств против легочных заболеваний: однажды поселившись в организме, болезнь слишком часто становилась фатальной. Поэтому было жизненно важно проявлять бдительность, чтобы удержать болезнь в безопасных рамках, пока еще не поздно, — для чего предписывались покой, режим и строгая гигиена.

День заканчивался тем же, чем почти все рабочие дни, похожие один на другой: у Жана было ощущение, что он выжат как лимон. Он все чаще испытывал усталость, которой не было раньше, в самом начале его карьеры. Каждый день одни и те же недуги, одинаковые жалобы, то же самое отчаяние и безропотное смирение, сквозившие в манере держаться всех тех, кто заходил в его кабинет… Жан не обладал выдающимися способностями, но был внимательным и добросовестным врачом, а для своих пациентов — высшим авторитетом, и те многочисленные надежды, которые они на него возлагали, порой служили для него непомерно тяжким бременем. В большинстве случаев Жан ощущал тягостное чувство беспомощности из-за того, что не может эти надежды оправдать. После нескольких лет практики он сознавал пределы не только своих возможностей, но и возможностей самой медицины, которая обещала много, но не слишком торопилась с выполнением обещаний. И слишком часто, когда он провожал до двери больного с выписанным рецептом, пожимал ему руку или даже иногда ободряюще хлопал по спине, у него появлялось ощущение, что он снова оказался не на высоте, отправив пациента в аптеку за лекарством, которое окажет скорее косметический, чем исцеляющий эффект.

Часы на его столе показывали семь. Жан зевнул. Пора было идти домой, тем более что Сибилла наверняка расстаралась с ужином, чтобы не ударить лицом в грязь перед сегодняшним гостем: Жан внезапно вспомнил, что к ним собирается прийти Жерар, и мысль о хлопотах подруги его позабавила. Взгляд его остановился на пальто и котелке, висевших на вешалке. Сколько он заработал сегодня? Настал момент подвести ежедневный баланс. Хотя обычно больше всего было признательных взглядов, так как большинство пациентов не умели толком выразить благодарность на словах. У двоих из сегодняшних посетителей он сам решил не требовать денег за консультацию — и потерял так двадцать франков. Сибилла, для которой он не делал тайны из подобных случаев, относилась к нему с пониманием, и это была большая удача, потому что жены многих его коллег не терпели ни малейших уступок такого рода.

Жан погрузился в подсчеты, как вдруг в дверь снова постучали. Удивившись, он встал из-за стола и открыл дверь.

— Доктор Корбель?

Он слегка приподнял брови.

— Я вас не побеспокоила? — прощебетала стоявшая на пороге женщина, прежде чем он успел произнести хоть слово. — Я подумала было, что у вас пациент…

Первым, что поразило Жана в ее облике, был взгляд, бесстыдный и насмешливый, устремленный прямо на него. Вторым была странная поспешность, с которой она произнесла несколько этих слов: любопытная смесь торопливости и самоуверенности. И наконец, секундой позже он заметил еще одну особенность, которая по-настоящему его взволновала: у этой женщины было некоторое сходство с Сибиллой — знакомые очертания силуэта, открытый взгляд и та слегка чрезмерная живость в движениях, об обладательнице которой говорят «живая как ртуть».

— Дверь в приемную не была закрыта? — с удивлением сказал Жан. — Должно быть, я забыл ее запереть… Я действительно не хотел, чтобы мне мешали.

Жан уже собирался уходить, но не в его обычаях было отказывать пациенту — хотя женщине, судя по ее виду, ничего смертельного не угрожало. К тому же ее тон и манеры были решительными, не допускающими никаких возражений. Не то чтобы повелительными — нет, скорее она держалась так вынужденно, из-за какой-то необходимости, и это заинтриговало Жана.

— Вы собираетесь запереться вместе со мной, доктор? — услышал он, когда, пройдя через маленькую приемную, запер внешнюю дверь на задвижку.

На сей раз в тоне незнакомки прозвучала едва скрытая провокация. Жан пропустил женщину в кабинет, вошел следом и закрыл за собой дверь, слегка нахмурившись, чтобы развеять игривое настроение незнакомки, совсем не подходящее для врачебной консультации. Она, не отрываясь, наблюдала, как он подходит к столу, огибает его и садится на свое место.

— Присаживайтесь, прошу вас, — сказал Жан, посмотрев на посетительницу.

— Должна вам сказать, доктор, что слышала о вас много хорошего, — сказала женщина, последовав его приглашению.

— Вот как? От кого же?

— От многих своих подруг.

Он взглянул на нее более внимательно, догадываясь, какие «подруги» имеются в виду. У женщины был прямоугольный лоб, темно-каштановые волосы, которым с помощью краски был придан оттенок красного дерева, квадратные плечи, высокая грудь, прямой нос с продолговатыми ноздрями, улыбающийся рот и очень необычные глаза — желто-карие? желто-зеленые? — которые выдержали его взгляд с ироничным спокойствием. В ней заметно было лишь слегка завуалированное бесстыдство, сразу напоминающее о манере публичных женщин, которых среди пациентов Жана было немало: этой частью своей клиентуры Жан был обязан не слишком давнему периоду стажировки у профессора Альфреда Фурнье в больнице Сен-Луи. Туда подобные незнакомке особы приходили на прием целыми группами, по восемь — десять человек. Эти визиты, проходившие всегда по одному и тому же сценарию, напоминали какой-то немой спектакль, режиссером которого был сам мэтр Фурнье — почтенный старец в темной бархатной шапочке, слова которого студенты, интерны и экстерны воспринимали как откровение.

Это была хорошая школа, и полученный в ней опыт послужил отличным подкреплением его теоретическим познаниям.

Несмотря на юный возраст, Жан Корбель постиг ужасно предсказуемую сущность человеческой натуры — хотя это никогда не мешало ему сострадать человеческим горестям. А работа в больнице Сен-Луи смягчила бы и более жесткое сердце. Со временем он привык удерживаться от невольных гримас отвращения и сохранял полную внешнюю невозмутимость, когда пациент демонстрировал сифилитические язвы на половых органах и других частях тела, иногда во рту, не говоря о тех случаях, когда они уже разъедали лицо. Но иногда разрушения, нанесенные болезнью, были столь обширными, а страдания людей — столь жестокими, что он не мог сдержать непроизвольную дрожь, охватывающую его с головы до ног.

Поэтому сейчас, уже немало насмотревшись на суровую изнанку жизни — на страдания людей, умирающих в своих каморках от туберкулеза или корчащихся от боли, когда многочисленные язвы поедали их тело заживо, и сознавая, что в подобных случаях нельзя помочь ничем, кроме сострадания, — сейчас Жан Корбель относился более терпимо к профессиональному бесстыдству пациенток, хотя сразу распознавал его природу — он понимал, что в данном случае оно играет ту же роль, что у «приличных» людей — простая любезность.

— Вы, случайно, не уснули, доктор?

Он поднял голову с невольной улыбкой — настолько эта бесцеремонность была непохожа на скованность и застенчивость большинства заходивших в его кабинет пациентов.

— Простите.

— О, это вы меня простите! Мне показалось, вы собирались уходить?

Она смотрела на него с прежней иронией во взгляде. Они как будто поменялись ролями, и теперь пациентом стал он. Жан вспомнил, что похожий взгляд был у Сибиллы, когда он побежал за ней после ее не вполне удачного «выступления» в клинике Шарко и она не могла не заметить, что он ею увлечен. Однако он вовсе не собирался увлекаться этой женщиной… Неужели о его мыслях так легко догадаться по выражению лица?..

— Располагайтесь для осмотра, — сказал он, чтобы вернуться в привычные рамки общения с пациентами. — Да, кстати… Я даже не спросил вашего имени.

— Марселина Ферро… Вот сюда? — спросила она, указывая на смотровое кресло.

Жан кивнул, приготовил хирургическое зеркало и направился к фаянсовой раковине в углу кабинета, чтобы вымыть руки.

— Сколько вам лет?

— Двадцать восемь.

Она села в кресло, закинула ноги на специальные полукруглые скобы, подняла верхнюю и нижнюю юбку и стала терпеливо ждать, напевая вполголоса. Жан узнал мелодию и вспомнил название песенки — «На ступеньках дворца». Голос у женщины был приятным, чистым, с легкой обворожительной хрипотцой, которая вполне подходила к ее облику, но в то же время в нем звучала какая-то наивность, словно у совсем юной девушки. Марселина Ферро пела:

У нее столько возлюбленных, Что она не знает, кого из них выбрать…

Жан глубоко вздохнул, прежде чем склониться между ее раздвинутых бедер, крепких и гладких. Бедра танцовщицы, отметил он, тщетно пытаясь отогнать неудержимое влечение, которое они в нем пробудили. Но когда Жан взглянул на треугольник волос, также имевших оттенок красного дерева, из-под которого выступали половые губы — две небольшие упругие складки плоти с перламутровой изнанкой, раскрытые, словно собирающиеся что-то схватить, — он непроизвольно сглотнул слюну и удивился, что колеблется, не осмеливаясь протянуть руку: она слегка дрожала. Эта область притягивала его как магнит. Никогда еще во время работы он не чувствовал себя таким взволнованным.

А слова песенки продолжали звучать:

У четырех углов ее кровати — Букеты барвинков…

Чтобы справиться с волнением, Жан закрыл глаза и снова открыл их несколько секунд спустя, после чего, немного придя в себя, продолжил осмотр вульвы и вагины, осторожно раздвигая их пальцами в поисках возможных аномалий, прежде чем использовать зеркало. Марселина Ферро слегка вздрогнула, когда холодный металлический инструмент проник вглубь ее лона, и еще раз — когда с помощью раздвижного механизма Жан слегка расширил расстояние между складками плоти. В зеркало, похожее на внезапно раскрывшийся одинокий глаз циклопа, глядящего в темную зияющую бездну, Жан осмотрел шейку матки.

— Когда вы в последний раз вступали в сексуальные отношения? — спросил он, по-прежнему не разгибаясь; ему проще было разговаривать с этой женщиной в таком положении, чем лицом к лицу — тогда снова пришлось бы выдержать ее взгляд.

— Хм… где-то с месяц назад, — рассеянным тоном произнесла она и снова замурлыкала песенку.

— Месяц назад? — невольно переспросил Жан. Он был удивлен таким большим перерывом, поскольку для женщины, занимающейся известным ремеслом, это и впрямь было необычно.

Пациентка даже не стала утруждать себя повторным ответом — ее песенка звучала не умолкая:

Все королевские кони Могли бы напиться отсюда, И здесь мы уснем До скончанья веков…

Хотя, может быть, она просто его не расслышала — собственный голос, а также преграда из юбок заглушили его слова. Убрав зеркало, Жан выпрямился — с таким чувством, что покидает какую-то опасную зону, прежде чем его воля окажется полностью парализованной.

— Забавно! — неожиданно произнесла женщина. — Вот эта картина, — она указала на висевшую на стене небольшую репродукцию, которую Жан некогда сделал сам, с Сибиллой в качестве модели, — это ведь «Олимпия» Мане, не правда ли?

— Вы знаете эту картину? — с изумлением проговорил Жан.

Марселина Ферро расхохоталась:

— Как-то раз один человек попросил меня поучаствовать в настоящем фарсе! Правда, сам он относился к этому очень серьезно. Я должна была позировать ему обнаженной, лежа на софе, — все как на этой картине. Он называл это «живая картина». Это было так смешно! — Она опустила ноги на пол и, не давая Жану времени что-либо ответить, добавила: — Вот так я и узнала ее название.

Жан никогда не видел ничего подобного, но знал, что такая мода весьма распространена в определенных кругах: воспроизведение в реальности, с точным соблюдением мельчайших деталей, знаменитых полотен — с натурщицами из плоти и крови. Такое развлечение, на его взгляд, действительно было довольно смешным. Некоторые художники доходили даже до того, что для воспроизведения «Суда Париса» Рубенса набирали старух из какой-нибудь богадельни, а «Плот „Медузы“» превращали в древнеримскую оргию.

— Вы и в самом деле напоминаете Викторину Меран, — заметил он, одновременно констатируя про себя, что это относится и к Сибилле.

— А кто это?

— Натурщица Мане, — ответил Жан, почувствовав облегчение от такого неожиданного поворота беседы. — Она также позировала ему для «Завтрака на траве».

По равнодушному выражению лица собеседницы он понял, что она никогда не слышала об этой картине. Он положил свой инструмент на металлический поднос.

— Это вы сами рисовали? — спросила она. — Вы к тому же еще и художник? — Даже в ее восхищении слышалась насмешка.

Жан ограничился скромным кивком — он более чем кто бы то ни было знал истинную цену этой мазне. Женщина снова оживилась:

— Он принес мне такую же черную бархатку на шею, такие же остроносые ночные туфельки, такой же букет — все как на картине.

Жан не сразу понял, что она говорит о человеке, которого уже упоминала.

— И негритянку раздобыл?

— Да, в таком же розовом платье! Все было в точности как на картине, говорю вам! Он нашел Иветту, негритянку с Мартиники, — снова усаживаясь напротив него, ответила Марселина Ферро.

Жан вспомнил отвратительные комментарии, сопровождавшие первое появление «Олимпии» на Художественной выставке: «желтопузая одалиска», «мартышка, пытающаяся скопировать позу и положение рук тициановской Венеры», «готтентотская Венера, лежащая как голый труп на столе морга». И эта откровенно бесстыдная рука, шокировавшая публику… В чем же ее обвиняли, эту руку? В том, что ею Олимпия явно ласкает себе клитор, — видимо, такое впечатление создавалось из-за того, что у натурщицы слишком длинный средний палец или слишком выпирающий клитор, усмехнулся про себя Жан. Однако эта картина, которую в первые дни выставки приходилось охранять двум гвардейцам во избежание актов вандализма, теперь, двадцать пять лет спустя, — после всех хлопот друзей Мане, организовавших сбор денег по подписке с тем, чтобы после смерти художника выкупить картину у его вдовы, — должна была вот-вот оказаться в коллекции Лувра.

— Вы работали в одном из дорогих публичных домов? — спросил Жан, оторвавшись от своих мыслей. Такая догадка пришла ему на ум из-за ее упоминания об Иветте — негритянке, однажды приходившей к нему на прием.

Марселина Ферро с улыбкой кивнула.

— А теперь вы оттуда ушли? — продолжал Жан, вспомнив о долгом перерыве в сексуальных отношениях, о котором она говорила.

На этот раз все лицо женщины словно озарилось. Улыбка стала шире, так что обнажились мелкие, идеально ровные зубки — два ряда жемчужин в оправе коралловых губ. В ней ощущалось снисхождение с примесью иронии.

Жан сознавал, что этот вопрос выходит за рамки только медицинского интереса, но не мог найти в себе силы от него удержаться. Должно быть, собеседница это заметила, потому что согласилась ответить — из жалости или из желания еще сильнее его себе подчинить?

— До определенного возраста веришь, что перед тобой открыты все пути и что ты сможешь преодолеть любые трудности, — сказала она с наигранной бравадой. — У меня был трудный период в жизни, я уже и не знала, какому святому молиться, и отправилась в это место, надеясь найти там прибежище. Какая наивность! Хозяйка оказалась еще более жестокой, чем все встреченные мною мужчины, вместе взятые. Настоящая торговка рабами — несмотря на все свои улыбки и любезные манеры. Я уж думала, что никогда от нее не освобожусь… И все это, как она уверяла, лишь ради двух ее дочерей — только ради них она приносит такую жертву. Она постоянно о них говорила, но никто никогда их в глаза не видел.

Лицо женщины во время этого рассказа еще больше оживилось, различные выражения на нем сменялись с невероятной быстротой, и Жан, как завороженный, больше наблюдал за ее подвижными чертами, смеющимся взглядом, тембром голоса — всем тем, что было в ней инстинктивного, идущего из самой глубины ее существа, — чем вникал в смысл ее слов. Он не мог не заметить, что все больше подпадает под ее чары, точнее сказать, под ее власть, и не осознать, что она полностью его поработила за время единственного недолгого визита, во время которого без тени смущения продемонстрировала ему абсолютно все, напевая при этом «Дворцовый марш». И что все эти улыбки, которые она ему расточала, эти дразнящие взгляды, которые она то и дело бросала на него, эти слова, которые она произносила своим слегка хрипловатым голосом, — все это были лишь ячейки сети, которой она постепенно его опутывала.

Делает ли она это умышленно, с какой-то целью? Но как могло случиться, что он оказался столь легко уязвимым? Да еще и кем — публичной женщиной, привыкшей отдаваться за деньги!.. Чем она занимается с тех пор, как оставила прежнюю работу? Может быть, она пришла просто из любопытства — чтобы увидеть человека, о котором ей рассказывали, по ее словам, столько хорошего?

За то время, что прошло с момента ее появления, в кабинете сгустился сумрак, но Жан не счел нужным зажигать керосиновую лампу. Он напомнил себе о том, что Жерар наверняка уже явился в гости, горя желанием увидеть Сибиллу. И решил, что все же не стоит оставлять их наедине слишком долго, хотя мысль об этом его слегка позабавила. Посетительница посмотрела на него в упор и спросила, доставая из сумочки кошелек:

— Сколько я вам должна?

Этот вопрос вернул его к реальности, напомнив о том, ради чего она приходила, и возвратив ему статус врача, хозяина кабинета.

— Десять франков.

Пока она искала деньги — по-прежнему с улыбкой, которая, кажется, вообще не сходила у нее с лица, — Жан украдкой ее рассматривал. Была ли она красива? Да, безусловно. Но, кроме того, в ней чувствовалась какая-то лихорадочная возбужденность, причина которой лишь обостряла его любопытство, и тайна, которую он страстно хотел разгадать.

— Во всяком случае, вы ничем не больны, — сказал Жан, принимая деньги, которые она ему протянула. — Даже напротив, мне показалось, что у вас превосходное здоровье. У вас были раньше инфекционные заболевания?

— Нет, мне посчастливилось их избежать.

В этих словах Жан снова ощутил некий вызов.

Бывшая обитательница публичного дома, она смогла оттуда вырваться, что уже само по себе было подвигом. Он знал, какой режим работы обычно установлен в таких заведениях и как их хозяйки закабаляют своих работниц, превращая их в настоящих рабынь с помощью системы долгов: уже с самого начала им в дебет записывались комиссионные вербовщику и расходы на дорогу, если они прибыли издалека. Дальше начиналась череда постоянных расходов, и долг все рос. Чаевые прислуге, траты на парикмахеров, маникюрш и педикюрш, оплата визитов к врачу и лекарств, стирки, украшений, взятых напрокат, а также сигарет, духов, мыла, свечей — это и многое другое увеличивало долг до невероятных размеров. Не говоря уже об алкоголе, употребление которого всячески поощрялось хозяйками публичных домов…

Он все это знал, поскольку ему приходилось лечить многих женщин, которые там работали; перед ним они обычно изливали душу. Жизнь в этом гинекее — хотя и комфортная, с ее праздностью, поздними пробуждениями, болтовней и играми по целым дням, — сковывала их, так же как и долги. К тому же за кулисами внешней роскоши им приходилось терпеть жизнь в тесных конурках, где на кроватях лежали обычные соломенные тюфяки, грязные и кишащие микробами. А также постоянный надзор и необходимость работать во время месячных или беременностей, даже во время болезней — если это была «просто» гонорея или начальная стадия сифилиса. А в периоды особого наплыва клиентов — во время международных ярмарок или выставок — труд проституток становился воистину адским, уже ничуть не отличающимся от рабского, когда им приходилось обслуживать пятнадцать, а то и двадцать клиентов за одну ночь.

От такой работы вся свежесть и красота исчезали за какую-нибудь пару лет.

Итак, его посетительница сумела вырваться из этого ада, тогда как большинство ее товарок в конце концов смирялись со своей участью и оставались там до тех пор, пока возраст не выталкивал их за порог, обрекая на еще более жалкое существование. Как же Марселине Ферро это удалось? Очень немногие женщины находили на это силы… Незаурядный характер? Богатый покровитель? Может быть, торопливость и нервозность, которые не могла скрыть ее наигранная веселость, как-то с этим связаны?.. Эти вопросы лихорадочно крутились в голове Жана и, кажется, не собирались оставлять его в покое.

Он и она поднялись одновременно. На женщине было лиловое платье, подчеркивающее талию и оставлявшее открытыми шею и плечи. В этот момент, когда Жан взглянул на нее, стоящую между столом, смотровым креслом и чугунной печкой, уже остывшей, в этом кабинете, через который ежедневно проходило столько больных, она впервые показалась ему обескураженной.

Жан взял свою сумку с инструментами и водрузил на голову котелок.

— Пойдемте, — сказал он, чтобы нарушить гнетущее молчание.

Когда они оказались на улице, он после некоторого колебания все же пожал ей руку.

— А черная кошка, как на картине, у вас тоже была? — спросил он, все еще не выпуская ее пальцев.

Она лукаво взглянула на него — этот взгляд был по-прежнему живым и ироничным.

— Кошка?.. Ну надо же, вот о чем вы, оказывается, думали!

Что ж, он действительно не заслуживал другого ответа — по крайней мере, сейчас.

— Может быть, я вам об этом расскажу… скоро.

Она произнесла эти слова, будто закидывая крючок с приманкой. Затем, коротко рассмеявшись своим обворожительным хрипловатым смехом, повернулась и стала удаляться по Луврской улице.

В тот день Жан встретился со своей судьбой, но пока об этом не знал.