Кипр оказался просто другим миром.

Спроектирован и построен Пафос был греческим архитектором. И то ли во сне, то ли под действием веществ, именуемых талакуинами или мандрагорами. Весь из желтого, подобного заварному крему мрамора, из мрамора розового, как парное мясо, из зеленого мрамора, похожего на зернышки фисташек, из мрамора медового и розово-красного, мрамора с цветными прожилками и зернистого. Строения карабкались в горы, стелились вдоль ложбин. Колонны возвышались ярусами, капители изобиловали резьбой и лепкой, сработанные, верно, прекрасными коринфянами, большими любителями изощренной роскоши. Фронтоны домов пышно заросли барельефами, четырехопорные арки стояли чуть ли не на каждом углу и перекрестке, гигантские статуи высились над домами, а маленькие — собирались толпами под карнизами и крышами строений. Повсюду зеленели лужайки и сады, фонтаны выбрасывали вверх воду, вода разбивалась на струи и брызги и блестела на солнце…

Пафос.

Воздух здесь был густым и насыщенным, почти что тягучим, бриз едва колыхал восковые цветы граната, и Вергилий, заметив, как Байла поморщился, хватая ртом воздух, положил руку на грудь и понял, что и ему самому дышать тоже трудно. Ах, если бы эта тяжесть была вызвана только пряным пафосским воздухом…

Человек, чем-то занятый на молу, встретил появление путешественников довольно спокойно, без особого любопытства. Вергилий обратился к нему на своем лучшем греческом койно и осведомился о том, где находятся официальные лица порта и где можно найти грузчиков.

— Да, господин, да, — ответил человек на весьма архаическом диалекте языка, бывшего в ходу на острове. — Завтра непременно… завтра.

— А почему не сегодня?

— Сегодня, господин? Сегодня у нас праздник.

Повсюду виднелись следы запустения, вызванного блокадой острова морскими гуннами. Посреди дороги лежало фиговое дерево с круглыми багровыми плодами, со стороны доков, как в деревне, прошло стадо длиннорунных овец, перевернувшаяся повозка валялась на обочине так, как, по-видимому, лежала уже давно, поскольку разбитые колеса уже успели порасти мхом.

— Эх, господа, нынче же день рождения нашего маленького господина Ихтоса, произведенного чревом вышедшей из моря Диты, поэтому народ весь на рыбной ловле в прудах возле дворца. Так что берите вон в той палатке сладости и присоединяйтесь к священному ритуалу. — Он указал в сторону громадного храма, возвышающегося над полусонным городом. Выговор человека напомнил Вергилию о даме Аллегре, заставив подумать о том, что он отчего-то никогда не интересовался ее происхождением.

Проблема с грузчиками и официальными лицами разрешилась с прибытием некоего Басилианоса, хозяина широко известного в Пафосе «Золотого Приюта» — гигантского пристанища, предоставлявшего кров и стол многочисленным в прошлом пилигримам на все время их паломничества. Разумеется, там могли останавливаться и люди, прибывшие на остров с партикулярными целями, купцы, молодые путешественники, государственные мужи и прочие. Разумеется, как и все прочее на Кипре, «Золотой Приют» сильно страдал от прекращения нормальной связи с материком, вызванного действиями морских пиратов. А произошло все это примерно поколение назад.

— Да, бывали времена, доктор и капитан, — говорил Басилианос, восседая в паланкине, который носильщики несли столь медленно, что казались идущими в полусне, — бывали времена, когда «Приют» за ночь принимал сотни гостей. И это в обычные дни. Что же говорить о праздниках? Тогда людей прибывало вдвое больше… А что нынче? Гостей нынче наперечет, ну, понятно, не считая того случая, когда к нам прибывает имперский флот. Но мы все равно содержим «Золотой Приют» в лучшем виде; разумеется, мы ничуть не стеснены в средствах и потому не зависим от обеспеченности наших гостей, по-прежнему выполняя наш священный долг и давнишний обычай по их безвозмездному приему. Но трудно, трудно… — Басилианос так отчаянно зажестикулировал, что едва не вывалился из носилок. — Очень трудно жить и видеть, как прежнее великолепие превращается в тлен.

Народу на улицах было немного, и все они выглядели как-то чудно: в выражениях их лиц присутствовало нечто такое, что производило на мага впечатление неприятное, хотя он никак не мог понять, в чем тут дело. Пройдя по улицам, они свернули в аллейку, ведущую через лужайку в сторону темнеющих, как лес, фруктовых деревьев, отягощенных золотыми плодами, блестевшими в лучах солнца. И здесь, совершенно внезапно, раздался вопль такого ужаса, отчаяния и ярости, что затылок мага словно оцепенел. Впрочем, крик испугал не только его, но и носильщиков, на какое-то мгновение замерших на месте.

Кричал какой-то костлявый старик с обнаженными и загорелыми руками, которые оплетали мышцы, похожие скорее на веревки, чем на плоть. Он поднял кулаки на уровень своей головы и снова проорал сквозь пышную седую растительность на лице какие-то слова.

— Волки! — заорал он, дрожа всем телом и рискуя разорвать криком собственное горло. — Волки и люди! Люди и волки! Волки — что люди. Господи! Господи! А люди — что волки!

Носильщики пришли в себя и двинулись дальше, на ходу что-то бормоча и покачивая головами. Вергилий взглянул на Басилианоса, который немедленно объяснил:

— Не волнуйтесь, ничего страшного. Это наш полоумный сектант Аугустус Ефесский. Я, в общем, и сам немного побаиваюсь. И его, и его людей. Впрочем, их немного, да и место их сборищ солдатам уже известно, так что не долго ему осталось нас беспокоить.

— О, ужас! — не унимался Аугустус, когда путешественники проходили мимо него. — О, греховодный город, о, вместилище греха! Сколь прекрасен и сколь продажен! — Они прошли мимо, и голос старика стал постепенно затухать.

Басилианос принялся рассказывать гостям о происхождении сада, к которому они теперь приближались. Сад, оказывается, составляли айвовые деревья, выросшие из косточек прямых потомков тех фруктов, которые Геракл Львораздиратель добыл у Гесперид, одолев в прекрасной и далекой Греции дракона. Голос Аугустуса Ефесского почти уже затих, но слова еще можно было разобрать.

— О, люди! О, волки! Волки — что люди… Люди — что волки…

Тут они дошли до конца лужайки, и перед ними выросли гигантские стены «Золотого Приюта».

— Я отведу каждому из вас по несколько комнат, — сообщил Басилианос. Ванны вымыты, служанки снимут с вас мерки и подберут чистую одежду из наших гардеробов. Еда будет дожидаться вас в комнатах. А наши грузчики без промедления доставят сюда все ваши пожитки и груз с корабля.

— А когда мы сможем переговорить с царем Пафоса?

— Его величество царь Пафоса в настоящий момент, в силу принятой на острове очередности, одновременно является и царем Кипра. Я устрою вам встречу с ним.

— Но когда?

— О, доктор Вергилий… — Басилианос мягко подтолкнул гостей в сторону служанки, поджидающей их, дабы отвести в назначенные им комнаты. — Скоро. Очень скоро. Возможно, прямо завтра.

Медь? Потребовалось немало времени, чтобы Басилианос уразумел, что речь в самом деле идет о меди. Да, но что он мог сообщить? Конечно, медь считается основным промыслом Кипра, но что может рассказать о нем хозяин «Золотого Приюта»? Медные магнаты? Да, конечно, медные магнаты останавливаются у него всякий раз, когда на Пафос прибывает имперская флотилия. Так о чем это мы? О меди? Ну да, медь… Но что доктор Вергилий имеет в виду, говоря о меди? Раздобыть медной руды? Как интересно, кто бы мог подумать, что медь добывают из руды. Что? Где можно добыть руду? Басилианос не знает, не имеет ни малейшего понятия. Несомненно, остается согласиться с тем, что медь добывают в медных копях. Но где они?

Нет, об этом он не имел ни малейшего представления.

Иными словами, оставив на время мысли о меди, как он оставил мысли об олове, о котором хлопочут теперь маленькая золотая птичка и два ее стража, и, заодно забыв обо всем, что связано с магическим зерцалом и двумя царственными особами — Корнелией и Лаурой, Вергилий решил отправиться в великий храм той, что была рождена в морской пене у берегов Пафоса. Но немедленно сообразил, что одним из знаков и символов Афродиты — и немаловажным — было именно зеркало.

— А ты не обидишься на меня, женщина, если потратишь время зря? натянуто улыбнулся Вергилий.

В полумраке комнаты, более похожей на келью, она лишь покачала головой, продолжая мягко водить руками вдоль его нагого тела.

— Ну что же, — вздохнул Вергилий. — В конце концов, я тебя предупредил. — Ее касания не вызывали в нем страсти, так бы, наверное, ощущал себя на его месте ребенок; но он неожиданно и сам почувствовал себя ребенком — ему стало уютно, спокойно. Он начал расслабляться. Впервые, кажется, со времени той ужасной сцены с Корнелией Вергилий подумал, что и ему, возможно, доступен полный покой… несмотря ни на что.

— Ты скроен как борзая, — прошептала она. — Длинные ноги, вытянутый подбородок… Предупредил меня? О чем? Ах, об этом… Послушай, Борзая, на что мне твои предупреждения? Думаешь, за время, проведенное мною в прислужницах у нашей Великой Матери Афродиты, я не научилась отличать заколдованного человека? Кто она — та женщина, что украла одну из твоих душ? Я знаю, что это женщина. Не могу себе представить мужчину, решившегося на такое даже в мыслях. А когда бы он об этом задумался, то, ручаюсь, у него пошел бы мороз по коже, его собственные ядрышки окоченели бы от ужаса. Не так ли, Борзая?

Вергилий коротко рассмеялся:

— Не знаю… А остались ли у меня вообще ядрышки? Ну конечно, это была женщина. Ты очень проницательна. Не уверен, что это мне по душе, некоторые вещи мужчина в моем положении предпочел бы не знать. Так вот, та женщина завлекла меня в разговор о различных таинствах, а я оказался достаточно слаб и куда как не мудр, ибо поддался ей в этом. Вот тут-то и наступило мое бессилие, милая… Гляди, — продолжил он чуть погодя, — я лежу рядом с тобой, касаюсь твоих грудей, провожу рукой по твоим сокрытым местам, и что же — ничто не возбуждает меня, как если бы я гладил котенка… Нет, Громовержец! — возопил Вергилий в отчаянии, изо всех сил прижимая ее к себе. — Вырви мой лживый язык, Громовержец! Неправда, неправда! Когда бы так, все было бы хорошо. Но плоть моя не отвечает на касания твоей плоти, поскольку часть души моей, та душа, что ведает плотью, покинула меня. Но остальные частички души, мои остальные души, они-то ведь помнят об этой пропаже! Я чувствую, я все чувствую…

Ее губы, касания ее рук, ее сладкая кожа и тихое дыхание заставили Вергилия замолчать.

— Велика, нет сомнений, сила Афродиты, дарующей священную радость любви богини, — прошептала она, — но некоторые вещи не в ее власти… и эта тоже… ты должен знать… Она не может помочь тебе, — шептала прислужница мягко и успокаивающе. — Не может. Точно так же, как не может помочь и царю Пафоса. Потому что, ты знаешь, он тоже… — И голос ее затих в его ухе.

Нет же. Никакого отдыха здесь быть не могло. Ничто не могло ему помочь, ничто, кроме его собственных усилий. Тихо вздохнув, Вергилий поднялся и принялся одеваться.

— А я не могу тебе ничем помочь? — спросила прислужница, глядя на него своими подведенными глазами. — Ну, в чем-то еще? Мне бы хотелось…

— Может быть, и смогла бы. Мне нужна медная руда. Где я могу ее раздобыть?

Ее насурьмленные брови выгнулись двумя арками, в задумчивости она повернулась к нему грудью и повела бедрами.

— Медь? — Абсурдность вопроса дошла до нее и повалила на спину в приступе хохота. — О Матерь Добрая, откуда же мне знать об этом?! Медная руда… Я думала помочь тебе в чем-нибудь важном…

Вход во дворец царя Пафоса, бывшего, подобно множеству восточных царей, одновременно и жрецом, и властителем, напоминал вход в храм. В помещениях царила тишина, нарушаемая изредка лишь шепотками. Впрочем, аналогия с храмом была не слишком точной, ведь пришедшие на поклонение к Дите также входили в ее обитель с трепетом, но трепет там был благоговейным, сладким. Не то было здесь.

Вергилию случалось бывать в мужских и женских храмах, общаться и со жрецами, и со жрицами, но никогда доселе не приходилось ему оказываться в храме, в месте, где заправляли гермафродиты… Но на Кипре они были вполне обыкновенным явлением. Древние рода острова предпочитали входить в родственные связи только друг с другом, и, разумеется, за века подобных связей ничего иного получиться и не могло. Но бедой это не считалось, проклятием тоже, напротив, казалось обычаем и особенностью острова, освященными временем. Да и то, кто же мог служить во дворце полубога-гермафродита, как не подобные ему?

Приняли они Вергилия со спокойной внимательностью, обнаженные по пояс, с маленькими, но полными грудями и реденькими бородками, наглядно свидетельствовавшими о том, кем являются их обладатели. Вергилием руководили в течение всего долгого ритуала приготовлений к службе. Здесь ему следовало оставить обувь, тут — омыть ноги, там — руки, здесь стоять, когда будет вручать свои дары. Ритуал был долгим и запутанным, и, похоже, никто не смог бы объяснить и половины того, зачем это положено делать, а объяснения второй половины оказались бы неверными. Но эти церемонии все равно были лишь прелюдией, поскольку следом за ними требовалось исполнить иные — ритуал, предназначенный уже для царского двора Кипра; эта процедура направлялась уже иными людьми — старцами, переходившими всякий год из дворца во дворец в соответствии с очередностью передачи верховной власти от трона к трону.

Появление царя Пафоса было предварено звуками цитр, цимбалов, ухающих тамбуринов и, наконец, труб. Царя окружали гермафродиты, груди их выпячивались, а волосы курчавились, они подхватили царя под руки, подхватили его шлейф и повели к трону, словно большую, в человеческий рост куклу. Столь же кукольно царь принялся произносить слова, которые не долетали ни до чьих ушей, затем омылся благовониями, наполнил маленький ковшик ладаном, добавил его в светильники, коснулся каждого из них скипетром и уселся на трон. Потом, после достаточно долгого ожидания, к нему подозвали Вергилия.

Маг показал царю свои рекомендательные письма, но тот не слишком углубился в чтение, а только проглядел их. Сначала Вергилий подумал было, что царь находится под воздействием наркотических веществ — глаза его остекленели, рот был приоткрыт. Тут он ощутил на своей руке слабейшее из всех прикосновений — подошедший гермафродит тишайшим голосом подсказал Вергилию, что ему задан вопрос.

— Благодарю, Ваше Святейшее Величество, — ответил маг. — Путешествие было безопасным и приятным. Нам составил компанию Байла, вождь морских гуннов, который, однако, не желая доставлять вам лишнего беспокойства своим визитом, предпочел прибыть на остров, скрыв свои имя и титул.

Ложь, конечно, но вполне благопристойная. Вряд ли Байла смог бы соответствовать изощренной утонченности этого странного, замкнутого в себе двора.

По лицу царя словно бы пробежала рябь. Глаза его, казалось, пытались сфокусироваться на стоящем перед ним человеке.

— Морские гунны… я слышал о них… мы слышали… в молодости. — На его губах задрожала улыбка, погасла. Между гермафродитами возникло движение, они обратились к Вергилию и, кто подмигиванием, кто кивком, подавали знаки, чтобы он продолжал говорить. «Так могут вести себя родители с больным, слабеньким ребенком», — подумалось ему.

Вергилий делал все, чтобы заинтересовать царя, однако получалось у него не слишком хорошо, так что царь наконец вспомнил о собственных делах и напрямик осведомился о том, что было целью его визита.

— Медь? — казалось, в голосе царя звучало удивление. — Мы… мы не знаем, зачем именно сюда приезжать за медью. Что же, в Италии нет меди? Она… медь тут, на Кипре?

Несомненно, он говорил искренне. Он настолько отошел от жизни, этот царь, что и в самом деле не ведал о гигантских копях, давших острову его имя. То же и о второй, насущнейшей для острова реальности — о полной блокаде острова морскими гуннами, которые на протяжении жизни поколения сновали в его водах, между тем как царь, которому не было еще и тридцати (он был крупного телосложения, светловолос), даже и не слышал о них с самой поры юности.

Вергилий еще не сообразил, как ему ответить, как вдруг лицо царя резко изменилось. Из груди вырвался рык, перешедший затем в низкие, мучительные стоны. Окружение кинулось к нему, слуги вцепились в его руки и не дали встать с трона, в то время как царь, пытаясь все же подняться, прокричал:

— Я заколдован! Заколдован!

Потеряв дар речи, он вырвался из рук слуг и рухнул вперед, вниз, неподвижно распластавшись на узорном полу возле трона.

По жесту одного из приближенных снова заиграла музыка, странная, чужеземная. Гермафродиты принялись танцевать перед троном, крутя юбками и позвякивая ножными браслетами, звучащими мягко, будто нежнейшие колокольца, Царь повернул голову, взглянул на них сначала безучастно, затем его голова принялась подрагивать в такт медленной, исполненной бесконечной тоски и печали музыке, задвигалась, следуя ритму движений полуобнаженных танцоров. Прислужники затянули своими странными, бесполыми голосами песню на языке, возникшем, верно, задолго до того, как первые дети материковой Европы достигли берега Кипра.

Царь встал и, не поддерживаемый более своими слугами, всплеснул осыпанными драгоценностями руками, сошел вниз, к подножию трона, и присоединился к танцорам, постепенно ускоряющим ритм танца. Быстрее, быстрее, еще быстрее кружился царь, встряхивая головой и вращая глазами так, что видны были только белки. Музыка превратилась в голый ритм, быстрый, бешеный. Царь прыгал, словно олень, отбивающийся от собак, и тут чья-то рука легла на плечо Вергилия. Гермафродит медленно показал ему глазами в сторону выхода. Он был сед, груди его выглядели бесплотными и сморщенными, а выражение лица было печальным, терпеливым и покорным. Гермафродиты живут недолго.

Идя по длинному коридору к выходу, Вергилий услышал серию быстрых, резких, ритмических вскриков. Несомненно, этот голос принадлежал царю Пафоса.

Дни знай себе шли чередом. Ан-тон Огненный Человек какое-то время ежедневно наведывался к Вергилию по дороге из порта, чтобы осведомиться о том, как идут дела, а затем, верно, махнул на все рукой и заходить перестал. Байла целыми днями пропадал в Храме Богини. А Басилианос на все настойчивые вопросы Вергилия отвечал вежливыми уверениями в том, что он делает все возможное, дабы узнать хоть что-то о меди. Отвечал он немногословно, лениво, но крайне твердо. Что делать еще? Владельцы медных копей были проинформированы о том, что путешественники просят только одного — чтобы им было позволено отправиться в глубь страны на быстрых мулах и привезти оттуда крайне незначительное количество руды.

Толка от этого не было никакого.

Но что сидеть на месте, ожидая невесть чего? Вергилий сам арендовал мулов и отправился в путь. Пальмы сменились кедрами и соснами, на кустах вдоль дороги пылали и благоухали малиновые розы. Повсюду виднелись небольшие поселения и крохотные храмы древних жителей острова; обыкновенно храмы выглядели как невысокие пирамидки, устроенные возле низких деревьев или крупных кустов, к ветвям которых привязывались лоскутки ткани с молитвами и прошениями. Крестьяне, высокие и худые, понукали в полях своих волов, волокущих за собой деревянные плуги. Каштаны давали пищу для черных свиней и тонкорунных овец. Казалось, ничему другому нет места в этих аркадских пейзажах, где над темными бегущими реками воздвигнуты каменные мостики, где по спокойным водам плывут лебединые семейства, изгибая свои шеи и, словно лилии, отражаясь в зеркальной глади.

В самом деле, никто не замышлял против Вергилия ничего дурного. Все шло наилучшим образом, разве что однажды ему пришлось перековать мулов, каждый из которых потерял по подкове. Понадобилось потратить целый день, пока был добыт древесный уголь, сговорен кузнец, разожжена печь, найдено железо. А потом, направив свой путь по маршруту, указанному ему в сельской гостинице, где он провел ночь, через некоторое время Вергилий обнаружил себя в… Пафосе. Осознав случившееся, Вергилий решил все же выяснить, не заколдовали ли его еще раз.

Самое простое объяснение происходящего состояло в том, что медные магнаты не поверили его истории, будто бы ему необходимо лишь мизерное количество руды для научных и философских экспериментов. Да и с чего бы им верить? С подобными просьбами к ним раньше не обращались. Да и настороженность, вызванная сплетнями о том, что некто в Неаполе строит планы прекращения блокады Кипра, могла сыграть свою роль. Турнус Руфус вполне мог опередить Вергилия, который, прибыв на Кипр первым после появления подобных слухов, просто не мог не попасть под подозрение. И его не столько грубо отпихивали в сторону, сколько тихо и изящно водили за нос.

Утешаться логикой этих рассуждений не хотелось. Что было делать? Он тут, а Корнелия — в Неаполе. Он мучается задержкой, а как там она, по своей натуре совершенно не умеющая ждать, привыкшая к моментальному исполнению своих царственных прихотей? Какое ей дело до его сложностей? На ум лезли дурные мысли — а ну как, повинуясь приступу гнева или просто решив как-то повлиять на него, она что-либо произведет с находящейся при ней украденной душой Вергилия?

Что сказал Туллио? «Делай свою работу, и я возвращу ее тебе. Откажешься или не сумеешь — я уничтожу это. Станешь медлить — накажу. Будешь зря терять время — не думаю, что ты будешь зря терять его…»

А на деле он занимался именно этим. Попусту терял время.

Аугустус Ефесский принял его, возлежа на доске, вне всяких сомнений служившей ему постелью. Общепринятыми приветствиями старик утруждать себя не стал, а просто оглядел гостя горящим взором и дал знак говорить.

— Мне ведомо, что ваше пристанище известно солдатам. Может быть, лучше было бы встретиться в другом месте?

Сначала старик не сказал ничего. Затем ответил:

— А не ты ли сообщил им об этом?

Гость искренне удивился:

— Я? Но как? Как бы я мог это сделать, когда и сам понятия не имел…

Глаза собеседника продолжали излучать ярость.

— Странно… учитывая то, что однажды ты был с нами…

— Да нет же! — воскликнул Вергилий, совершенно ошеломленный.

Наступила пауза.

— Чувствую, что ты не лжешь… — пробормотал старик. — И вроде не заблуждаешься искренне, если только, конечно, затмение не нашло на твою память или… могу ошибаться и я сам… Погоди, погоди… — Он почесал свою седую бороду. — Или то, что я видел, происходило в будущем, а не в прошедшем… Ну что ж, тогда ты еще будешь с нами.

Комната его была крохотной и убогой. Отчего-то беспокойство вдруг овладело Вергилием, что-то вдруг насторожило его… что же там было? Он никак не мог вспомнить.

— Не понимаю, не понимаю, — пробормотал он.

— Я тоже. Но пойму. И ты поймешь.

Найти старика оказалось не так просто. Но сама идея была проста: помощи от официальных властей и правоверных граждан Кипра ждать было нечего. Они молчали, и неважно, что именно было причиной этого молчания. Следовательно, помощь могла прийти только от человека, находящегося в стороне от общей жизни. И чем более в стороне, тем вернее успех. Вергилий было подумал, что стоит связаться с местным преступным мирком, но рассудил, что остров легко пройти вдоль и поперек пешком, все друг друга знали, так что где уверенность в том, что те, кому он выложит деньги за сведения, не предадут его тотчас же властям? Но кто же был способен на предательство без боязни и с действительным желанием помочь ему?

Аугустус Ефесский.

Который теперь как раз заговорил:

— Ты пришел сюда по делу, у тебя словно бы в одной руке вежливость, зато вторая наготове, дабы получить в ответ благожелательность и помощь. А в тот раз ты был с нами не по делам, по делам в наш храм не приходят. Но неважно, все равно я расскажу то, что тебе нужно, без тени сомнения, так же точно, как наш Господь и Спаситель Даниил Христос отдал свою плоть на пожирание львам, с тем чтобы мы оказались спасенными навечно и навечно…

Он замолчал и взглянул на внезапно опешившего гостя.

— А, ну вот, ты и вспомнил…

— Да, я вспомнил. Это был сон.

— Да, — кивнул старик. — И сон не забылся.

— Нет, мудрец, да и как он мог забыться?

— Да нет же, почему? — мягко ответил старик. — Какая разница? Каждый раз все видишь заново. Арест, цепи, мучения, арена, хрипящие толпы, львы. Львы! Думаешь, мы ищем, как избежать мученической кончины? Нет, напротив! — Он поднял ладони, соединил их, и красноватые веки смочились слезами. Если наш благословенный Святой Господь Даниил, да пребудет благословенной его милость и милосердие, если он даст нам только возможность умереть той же смертью, что и он сам… Если даст нам упокоиться в желанной утробе льва… — Лицо старика словно осветилось изнутри, казалось исполненным совершенного счастья. Он склонил голову и беззвучно, одними губами, зашептал молитву. — Ну что же, — вздохнул он через мгновение. — Я расскажу тебе то, что ты хочешь знать, хотя я и не знаю, зачем тебе все это нужно, да и то, я расскажу о вещах, знать которые мне самому не было ни малейшей необходимости. Все наше знание малого стоит, все это лишь мутное и тусклое отражение в бронзовом зеркале. Это не настоящая жизнь, но лишь преходящие иллюзии… Так вот, — продолжал он, — ты, значит, хочешь понять, почему тебе не дают отправиться в глубь страны?

Вергилий мрачно кивнул. Ефесец тяжело вздохнул:

— А все потому, пришелец и мой незваный гость, что дороги туда ведут мимо ужасного храма, посвященного демону, которого язычники именуют Зевс-Ликанонос. Знаешь ли ты это имя? Знаешь ли ты, что оно означает? Зевс-Волк, Волк-Зевс, вот что! Он ужасен и в своем человеческом облике, но ужасней стократ, когда принимает облик волчий! Горе, горе, горе! О грешный город и остров греха! Люди подобны волкам и волки сделались людьми, а разница между ними стерта! — И он вновь воздел руки и зашептал молитву.

Но Вергилий прервал его:

— Но почему же столь важно, чтобы я не проехал мимо святилища?

— Да потому, мой незваный гость, что в этом мрачном, сером храме, воздвигнутом из необработанного камня, в котором даже пятна плесени служат дьяволу, в этом храме происходят теперь мерзейшие приготовления к ужаснейшей из служб: жрец предложит ребенка в качестве священной жертвы, священной пищи, и тот из людей, кто пожрет его — живого, извивающегося от мучений и ужаса, — тот сделается через это волком! Так произошло уже однажды, когда царь-волк убил человека и подал плоть его на пиршественный стол. Ты знаешь об этом? Царь преобразился мигом. — Старец принялся завывать жуткие строки, верно, из какой-то хроники или предания: — Царя объял ужас, и сам он превратился в ужас, с тех пор носился он по мирным полям, наводя на всех страх и завывая, поскольку лишился способности говорить. Рот его перестал изрекать слова, но изрыгал лишь вой, и все желания оставили царя, кроме одного, — догонять, убивать и пожирать овец! Его одежды сделались клочковатым мехом, ноги превратились в лапы, на руках проросли когти, он стал настоящим волком, хотя в облике его и осталось нечто человеческое. Все те же седые волосы, то же свирепое выражение лица, те же безумные горящие глаза… та же страсть к разбою. Они говорят, что подобное преображение сотворяется самим их демоном, Зевсом, или Юпитером, и освящено всеми именами, которые носит этот демон. Но демон сей настолько требователен и алчен, что раз за разом требует от почитающих его все новых и новых жертв. Вот она, языческая вера! О, город греха и…

Слушая его, Вергилий не слишком задумывался о моральной стороне дела. Собственно, тут нельзя было и говорить о ней — все это явно относилось к нравам древнейшего язычества, где критериев добра и зла попросту не существовало, а магия не делилась на белую и черную. И нельзя было сказать, что само это жертвоприношение выглядело из ряда вон выходящим. Подобные службы, запрещаемые и проклинаемые, могли вновь набрать силу при каком-то определенном стечении обстоятельств там, где они отчего-то казались вдруг действенными и необходимыми. Логика в них содержалась простая (если, конечно, тут можно говорить о логике): чем больший грех совершаешь, тем сильнее прощение и благословение.

— И он, он, — качал своей седой головой старец, — о, ставший евнухом во славу Царства Сатаны, настолько слеп, что думает, будто это пойдет ему на пользу…

— Он? — Вергилий на мгновение опешил, ощутив, что теряет нить повествования.

— Да, конечно же. Он, Сильван, Главный Жрец и, по определению, Главный Евнух Кибелы, глава третьей стороны того треугольника, что определяет религиозную политику Кипра. Кибелы, которую ее приверженцы зовут Magna Mater, то есть Великой Матерью, отнимая этот титул у Афродиты. Кибелы, чьи слуги вышли, визжа и приплясывая, из темнейших недр Малой Азии…

Дита не была самой древней из всех кипрских святых и богинь, и до нее на острове существовали божества, которых звали иначе, а то и вовсе безымянные — феи, нимфы, дриады, невидимые духи лесов и источников. Однако же происхождение Диты было местным, родилась она из пены возле каменистого берега Пафоса, культ ее широко распространился и был приемлем многими. Целые флотилии паломников пересекали бело-голубые моря ради того только, чтобы посетить ее храм и заключить в объятия Мать в облике одной из ее прислужниц-дочерей. Многие годы улицы Пафоса были заполнены процессиями, шествовавшими с песнями и музыкой к храму, всякая группа несла несколько «деревьев», каждый листик на которых был пластинкой благовоний, распространявших свой аромат в тяжелом и сладком воздухе города.

Дита была матерью всего Пафоса, тот же, кто был его царем-жрецом, являлся отцом. Но Дита была богиней всевластной и великой, он же — лишь отчасти богом. На острове были представлены греческий и латинский пантеоны, но в меньшей степени. Так жизнь и шла своим чередом, пока на остров не навалились морские гунны. Они сожгли Цитум, разграбили Махосу, так же, собственно, как сотни городов и вне Кипра. Наконец пиратов удалось задобрить, но плата на деле оказалась непомерной — полуизоляция. Остров погрузился в тишину, начался медленный упадок. Казалось бы, в такие времена должны расцветать именно древние религии, однако же привычка и традиция не могут служить вечным источником ободрения людей — без внешнего, инородного влияния. И тут начали происходить странные вещи.

Скептики утверждали (не очень открыто и всегда полушепотом), что культ Кибелы занесли на Кипр маленькие группы купцов, прибывшие из Малой Азии еще задолго до Великой Блокады, однако же в те времена их религия не снискала себе сторонников среди киприотов. Ортодоксальная же точка зрения состояла в том, что, «обнаружив детей Кипра в тоске, одиночестве и скорби, Мать переговорила со своими сестрами и братьями, наставляя их помочь погрузившимся в печаль детям Острова, однако же никто ее увещеваниям не внял и на остров не отправился. Тогда Мать, окруженная служителями и галли-дервишами, самолично отправилась на корабле из Тарса. Морские гунны перехватили судно. Они угрожали, готовились к резне, черные корпуса их судов и кровавые паруса застилали горизонт, шныряли вокруг корабля Матери подобно мухам, львам, драконам. Но никто не посмел приблизиться к Ней, никто… Тихими и покорными сделались пираты, ошеломленные красотой, ужасом и мощью Матери Кибелы…»

С тех пор год за годом на улицах Пафоса, словно обезумевшие, проносились сторонники Кибелы — несли с собой изображения Матери, разрывая тишину воплями, визгом, экстатической музыкой, исполняемой на тамбуринах, трубах и литаврах. В глаза бросались галли — размалеванные дервиши, которые пели высоким фальцетом свои молитвы, пританцовывали, извивались и кривлялись, проповедуя на темных наречиях священного безумия, — пастыри и слуги Кибелы.

Холощеные галли, евнухи-священнослужители…

И этого было бы уже немало, но… Эти кастраты вовсе не стеснялись своего положения, напротив — всевозможными приличными и непристойными средствами побуждали и остальных следовать их примеру. Нет, они никогда не обращались с просьбами о подаянии к женщинам — только к мужчинам, юношам и мальчикам. И весьма часто случалось, что кто-то во время очередного экстатического шествия, хотя бы один человек со стороны, не выдерживал, кидался в ряды беснующихся и с криком «Долой плоть!» хватал священный нож и сам… навсегда, навечно становился жрецом Великой Кибелы.

В этом крайнем ужасе, в этом явном попирании природы и крылась главная притягательность. Зрители, мужчины и женщины, видели все это, ужасались, но смотрели, наблюдали, впадали в экстаз, молились. А мысль о том, что все это безумие — попусту, была слишком сложной для среднего, неразвитого ума. Столь великое и кошмарное действо — ощущали они — обязано быть священным: несомненно, тут происходит нечто действительно великое, чудесное. И вот так-то культ и расцветал, и ширился. Диту боготворили по-прежнему, паства ее оставалась ей верна, доверяла и превозносила, однако же эту паству составляли в основном женщины. Тем временем алчность и вероломство Сильвана нашли себе новую цель.

Мужчиной он себя никогда не знал, то, что лишило его возможности стать им, произведено было еще до того, как плоть покрылась первыми волосками. Тело его так никогда и не развилось в мужское, то же произошло и с его умом: желания его будто бы навсегда остались детскими, разве только усилившимися с возрастом. На самом деле, не было ничего удивительного, что гнев и ненависть в нем вызывали не прислужницы Диты. Напротив, желание утвердиться, переместить культ, главой которого он был, на новую, более высокую ступень, пробудили его к действиям против Святого Царя и его приспешников-гермафродитов, которые были мужчинами и женщинами в одном лице, в то время как сам Сильван не был ни тем ни другим, а был просто лицом среднего рода.

— Несомненно, он одна из голов великого дракона, которого именуют Блудница, Вавилон, Зверь, — промолвил Аугустус Ефесский, теребя бороду; на лице его читалось явное отвращение. — Рим составляет одну из голов, гунны — две, так что, суммируя, мы получаем три — священное число в эсхатологических расчетах. Сильван суть одна из голов, Пафос — две… Старец согнул пальцы и причмокнул.

— Прошу прощения, мудрец, — с величайшей осторожностью перебил его Вергилий. — Но я хотел бы понять, что именно связывает царский и священный дом Пафоса с храмом Зевса-Волка?

— Как, разве не ясно? — с искренним изумлением взглянул на него Аугустус. — Сильван намерен разрушить саму царскую власть. При этом желает заручиться поддержкой древних богов, которые, на деле, не что иное, как демоны, с тем чтобы те ему помогали в его тайных планах, о которых я осведомлен не более, чем о твоих. А кто, по-твоему, готовится сыграть главную роль в предстоящем жертвоприношении, пожрет собственного сына и сделается волком? Царь Пафоса!

Взошла громадная желтая луна, которая, казалось, управляла всем ночным миром: гнала облака над желтым мрамором виллы, заставляла гореть звезды на темном бархате неба, понуждала пса взбрехивать в конуре, плакать дитя в люльке и мычать вола в стойле. На скотном дворе время от времени вскрикивал осел, невпопад пробовал голос петух на насесте — вот и все ночные звуки, все звуки, которые издавала земля, над которой плыли темные небеса.

Вергилий замедлил дыхание и уменьшил частоту биения сердца. Уже несколько часов он оставался неподвижным… не совсем, впрочем, неподвижным… Вергилий стал одной из ночных теней, и когда луна двигалась, вместе с ней перемещалась и тень… медленно… медленно… Никто бы не смог обнаружить его движений, заметить их было не проще, чем разглядеть, как двигается часовая стрелка хронометра. К подобному состоянию тело его было приучено, в такой заторможенности он мог пребывать часами, не чувствуя при этом ни малейшей усталости. В отдалении виднелся стражник, склонившийся — то ли в полусне, то ли просто отдыхая — на древко алебарды.

За спиной стражника чадил факел.

Под плащом Вергилия, спряденного, вытканного и пошитого в Гиперборе, находился прибор, называемый пембертом, обращаться с которым умели лишь два человека на свете, и Вергилий был одним из них. Состоял прибор из крохотной лампы, увеличивающих линз, шторки и вогнутого зеркала; все составные части крепились на осях и шарнирах и изменяли свое взаимное расположение от легчайшего касания пальцами.

И теперь крохотная лампа — уменьшенная копия тех шаров, что освещали дом Бронзовой Головы, не требуя ни масла, ни угля, ни газа, теперь эта лампочка вспыхнула. Шторка отошла в сторону, и, увеличенный лупой и направленный под точным углом зеркалом, из пемберта выстрелил луч света. Ставший одной из теней человек произвел точное движение горловыми мышцами, и возник звук… Стражник вскинул голову и взглянул в сторону огонька. Вергилий издал тот же звук и коснулся пемберта — тонкий лучик света пропал. Страж потряс головой — он явно был озадачен.

А тень между тем приблизилась к нему.

Снова возник звук — не голос, но звук, мало похожий на человеческую речь и едва слышный. Снова появился лучик света, отразился в зеркальце, стал двигаться, перемещаться… вправо… влево… вверх… вниз… кругами… медленно, медленно закружился…

Глаза стража неотрывно следили за ним, направо… влево… вверх… вниз… кругами… медленно, медленно вращаясь в орбитах.

Он не мог оторваться от зрелища порхающего огонька, лицо его напряглось, и он уже вовсе не обращал никакого внимания на тень, подбиравшуюся к нему все ближе и ближе. Вдруг огонек исчез, тень проскользнула мимо, один только факел дымил, как дымил, и разбрасывал с шипением искры. А стражник все вглядывался в темноту перед собой, вглядывался и не мог отвести от нее глаз.

Вергилий предполагал, что встретиться с Сильваном будет трудно, что возникнут препятствия, сложности, задержки, однако на деле все оказалось куда проще. Такая аудиенция была невозможна в принципе. И не то чтобы отказ сопровождался вежливыми увертками, выдумыванием мнимых и несуществующих причин, нет — сказано было без неприязни, но твердо:

— Сударь, Сильван не принимает римских граждан.

Басилианос тут помочь ничем не мог. Когда же Вергилий, имея уже план отправиться в другой кипрский город, дабы попытать счастья там, принялся рассказывать о своих затруднениях заглянувшему к нему на огонек Эббед Сапфиру, то неожиданно обнаружилось, что Огненный Человек по каким-то неизвестным причинам что-то уж слишком заинтересованно слушает его…

Словом, никакого другого пути, кроме этого — на первый взгляд мистического, однако же вполне философски и научно обоснованного, — у Вергилия не было.

Он поднимался по лестницам, шел по этажам громадной виллы, служившей местом обитания Верховного Жреца Кибелы, оставляя за собой одного за другим стражников, оказавшихся в состоянии, промежуточном между сном и явью, миновал один пост за другим, пока наконец не дошел до своей пели.

Эта комната была расписана яркими красками, словно ее разрисовал талантливый ребенок: на стенах жили люди с круглыми глазами и длинными ресницами, щеки их были толсты и румяны, а губы похожи на двойные арки; все фигуры были повернуты боком к зрителю, а глаза глядели прямо на него, и все они стояли под деревьями величиной с них самих, зато цветы, растущие между деревьями, были выше и людей, и деревьев. А еще там были птицы, в полоску и крапинку, голубые собаки, красные коты, зеленые мартышки — и вся эта пестрота скорее притягивала взор, нежели раздражала.

В середине разукрашенной комнаты стояла просторная кровать, и на ней лежало существо с распущенными волосами и полными губами. Фигура была человеком, точнее, похожа на человека, но так, как может быть похожа на него гигантская кукла. Ни мужчина, ни женщина — существо передернулось, лицо его исказилось, существо простонало и отвернулось от гостя. Но все равно, все равно гость был тут, стоял перед его глазами. Существо снова застонало, закрыло глаза и тут же открыло вновь — с надеждой и испугом.

— Все еще здесь, все по-прежнему, — прошептал бесполый голос.

Вергилий не ответил ничего. Он снова оцепенел, как в тот раз, когда пришел к Аугустусу Ефесскому, и пелена внезапно спала с его глаз, и он вспомнил, что видел, когда «проходил через дверь». Снова произошло то же самое. Он подумал, что закономерно не вспомнил об этих деталях сна тогда же, на следующее утро, иначе они показались бы ему пророческим видением и только помешали бы делу. Зато теперь эти детали всплывали в памяти именно в тот момент, когда это было необходимо, еще раз подтверждали, что предварительный «проход сквозь дверь» в самом деле давал ему возможность действовать наилучшим образом.

Он попытался вспомнить эту часть сна со всей ясностью, и одно слово моментально пришло ему на ум. Рим! Все дело было в этом!

— Да, ты видел этот сон и раньше, — обратился он к бесполой фигуре, к существу, подобному кукле. — Ты видел… Ты даже записал его и обращался ко всяческим мудрецам, к халдеям, чтобы они его растолковали. Даже к ученым евреям обращался и к женщинам, что служат Дите. Но никто из них не дал тебе ясного истолкования его смысла, никто.

Существо глядело на него с выражением ужаса на лице, оторопев. Потом застонало и съежилось.

— Но теперь, Сильван, теперь это уже не сон. Все это уже наяву.

Вергилий протянул руку и коснулся мягкого тела куклы — Сильван дернулся в сторону, словно его обожгло. Взвизгнул.

— Никто тебя не услышит, Сильван, никто. Никому сюда не прийти, чтобы помочь тебе. Зато я расскажу тебе, Сильван, в чем дело. Рим, Сильван, Рим.

Лицо евнуха сделалось восковым, дыхание стало свистящим от ужаса, Вергилий помог ему восстановить в памяти ощущение величественности Рима, заполнил комнату шумом многотысячных весел имперских армад и грохотом марширующих легионов. Он указал пальцем на полог кровати, и в ту же секунду на нем появились картины осажденного города, на стенах которого люди размахивали руками в знак капитуляции, а кругом виднелись гигантские машины, предназначенные для того, чтобы крушить стены, боевые передвижные башни, осадные тараны, катапульты. Затем сумерки вспыхнули огнем, и дым пожарищ застлал всю сцену.

— А сказать тебе, Сильван, что дальше? Плен и позор, темнота и сырость корабельного трюма… закованного в цепи, тебя проведут сквозь плюющие тебе в лицо толпы римлян. Это Рим, Сильван, Рим! А ты — неплохой трофей для римского триумфа. Как нежны подошвы твоих ступней, Сильван, как тверды и шершавы римские мостовые…

Уничтоженная, отчаявшаяся фигура заломила руки и, вращая глазами, принялась издавать короткие стонущие звуки, словно женщина, охваченная ужасом. Но Вергилий продолжал:

— Но это еще не все, Сильван. Обыкновенных пленных просто отправляют в рабство. А вот военачальников и принцев, тех, кто руководил восстанием или заговором, — тех сначала обнажают перед Цезарем, бичуют их, Сильван, а потом, потом их убивают. Их швыряют с обрывов, закидывают каменьями, их обезглавливают, распинают, скармливают диким зверям на аренах, а иногда… иногда их топят в море или сжигают.

Верховный жрец Кибелы заслонил глаза ладонями, будто бы хотел скрыть все эти картины от своего взора.

— Но почему? — закричал он. — Почему, почему?

— Почему? А только так и возможно управлять Империей, Сильван. Империя не допустит, чтобы в ее владениях распоряжался кто-то другой, — и неважно, хорошо он там, у себя, правит или нет.

— Нет! — закричал Сильван, встал и, спотыкаясь, падая, на четвереньках пополз в сторону Вергилия, протестуя, бормоча, что не имел в виду ничего подобного, что это не так… Почему же Рим хочет сделать ему плохо? Именно потому он боится Рима, но отчего же Рим его ненавидит и желает принести ему вред? Он подобрался, стеная и вздыхая, к самому краю постели и замер, ожидая ответа.

А Вергилий вместо того задал ему вопрос:

— Зачем ты заколдовал царя Пафоса?

Евнух застыл, глаза смотрели вопрошающе, рот мучительно пытался что-то произнести.

— Зачем, Сильван?

Сильван забормотал что-то о том, что надо было сломить сопротивление царя…

— Сопротивление? Но сопротивление чему? С какой стати? Ты что же, думаешь, Рим проявит сочувствие к тому, что он вознамерился теперь совершить? Что?! Рим, город и Империя сыновей Волчицы?! И Рим снесет, чтобы его союзные цари пожирали собственных детей, убитых собственными же руками ради того, чтобы обрести волчью шкуру на веки вечные? Что это, как не богохульство? Нет, во имя волчицы, вскормившей Рема, во имя волчицы, вскормившей Ромула, не бывать этому!

Евнух залопотал что-то о Зевсе-Волке, но был прерван. Вергилий извлек на свет имперские бумаги, укрытые малиновым шелком, с имперской монограммой, извлек документы, писанные блестящей черной тушью, тушью пурпурной и багряной, документы с печатями на каждом листе и печатями, привязанными к краю листа, — любая из страниц несла на себе герб Великого Императорского Дома с изображением волка и орла.

— Вот, Сильван, государственные бумаги. Видишь эти буквы?! Август Цезарь самолично. Прочти их, если желаешь, и прими сказанное в них как приказ. Именем Рима, всей имперской мощью, предоставленными мне этими бумагами, я беру царский и священный Дом Пафоса под свое покровительство. А это покровительство, Сильван, — покровительство Рима.

Гермафродиты кланялись в пояс, целовали его колени и ступни… Что именно они узнали о произошедшем, Вергилию было неведомо, однако несомненно, что известно им было достаточно. С царем же было еще сложнее, и он с очевидностью понял, что ранее с ним произошла какая-то ужасная вещь и могло стать еще хуже, а теперь все плохое позади, и помог ему в этом каким-то неведомым способом заморский гость.

— Моя голова совершенно прояснилась, — сказал он, несколько удивленный таким оборотом дела, но, без сомнения, счастливый. — Мои верные слуги, он обвел рукой стоявших чуть поодаль гермафродитов, — рассказали мне, что для твоей белой магии требуется медная руда. Зачем она тебе, я не знаю, однако же приказал доставить тебе сотню груженных рудой двуколок.

— Премного благодарен Вашему величеству, но мне довольно и того количества руды, которым можно заполнить обыкновенный кубок.

Царь на миг задумался. Затем вполне рассудительно, хотя и слегка дурашливо, произнес:

— Но, маг, если ты возьмешь больше, то у тебя будут запасы, и когда в другой раз тебе потребуется руда, то не придется пускаться в столь дальний путь?

Вергилий от неожиданности сморгнул. Он настолько погрузился в раздумья об изготовлении зерцала, что мысль о том, что когда-либо, уже при иных, не столь драматических обстоятельствах, он может и повторить эту работу, просто не приходила ему в голову. Вряд ли, конечно… Хотя… ничего невозможного в этом не было. Он поблагодарил царя за разумный совет и согласился принять столько руды, сколько сможет увезти на себе быстрый мул, не замедляя при этом своего хода.

Что до мула, то тот обернулся быстро — рудник, как оказалось, находился совсем неподалеку. Теперь, когда обстоятельства переменились, Вергилий обнаружил, что все вокруг просто-таки горят желанием обсудить с ним все, что связано с медью: как ее измельчать, транспортировать, как обрабатывать. Очевидно, без Высочайшего позволения эта тема была просто-напросто запретной.

Обедал он в атриуме царя: филе перепелов, тушенные в виноградных листьях кусочки телятины, приправленные орешками, травами и молодым луком. Пряное вино было смешано с родниковой водой, в нем были вымочены сушеные финики, и все это еще раз, в закрытом сосуде, было снова подогрето и только потом разлито по бокалам. Кругозор царя не был слишком широк, не был он и человеком слишком глубоким, однако же обладал врожденным любопытством, кроме того, приятно было видеть его в добром здравии и мягком расположении духа. Время от времени он подзывал к столу сына и передавал ему собственными руками самые лакомые кусочки.

Во время неторопливой беседы гость проявил интерес к местным достопримечательностям, в частности — к небольшой горушке по дороге в Ларнак; Вергилий и сам не понял, почему это вдруг его заинтересовало. А потом, столь же неожиданно для себя, он осведомился:

— Но тут есть еще одна гора, не та, что по дороге в Ларнак, а по дороге в Циринею, там у подножия воздвигнута арка на трех опорах. Что это такое?

Ответ же оказался кратким, интригующим и загадочным.

— Иногда этому месту оказывает почести Феникс, — сказал великий царь Кипра. Но тут, увы, прибыла медная, руда, помещенная в резные ларцы из оливкового дерева, и разговор более не возобновился.

К Байле был отправлен посыльный, и гунн не заставил себя ждать. Он с наслаждением нежился в ванне «Золотого Приюта», в полном восхищении и блаженстве постанывая, когда служанки терли ему пятки благоухающей пемзой. Несомненно, паломником он оказался истовым, так что уже не слишком возражал против немедленного отплытия. Теперь недоставало только одного человека, однако на корабле ответили, что капитана Ан-тона там нет. Где же он? Возможно, что на той самой горе, о которой Вергилий осведомился у царя… В прошлую ночь, по дороге к Сильвану, Вергилий видел там горящий огонь и слышал крики экстаза, а наутро ему почудилось, что видит Ан-тона, идущего по направлению к городу… но расстояние между ними было слишком велико, да еще и дым от затухшего огня застилал глаза… Словом, в том, что это действительно был Огненный Человек, Вергилий до конца уверен не был. И вряд ли ему удастся когда-либо восстановить истину.

Но едва только Вергилий, вновь ощутив мучительную, сосущую боль утраты, принялся в нетерпении расхаживать по мозаичному полу, как Эбберд Сапфир появился на пороге. Теперь он выглядел спокойным и безмятежным, являя вполне зримый контраст себе вчерашнему.

— Плывем? — осведомился он. — Ну что же, отлично!

Богатый полусонный город отнесся к их отплытию столь же равнодушно, как и к прибытию. Впрочем, ровный ход событий все же оказался нарушенным. И, как и в прошлый раз, все тем же человеком. Вдоль узкой тропы, ведшей из беднейшей части города, шла толпа людей, окруженных солдатами. Люди, впрочем, нимало не казались расстроенными подобным оборотом дела, напротив — храбро сносили удары и тычки конвоя и знай себе распевали гимн:

Yom shel chamati, yom ha-zeh Hoshanna, Oseh fellen.

Среди них, в самой гуще, Вергилий распознал Аугустуса. Крикнул, солдаты остановились и неодобрительно взглянули на него. Гимн затих.

— Мудрец, я немедленно поговорю с великим царем, дабы тебе и твоим людям не чинили впредь ни малейших притеснений! Не бойся ничего, успокоил старца Вергилий.

Но старик, еще до того как маг успел докончить фразу, перебил его:

— Запрещаю тебе! Не смей! — Глаза старика расширились в гневе, и он вновь горел в огне яростного несогласия со всем и вся, что, похоже, давно уже стало его основной чертой и привычкой.

— Мудрец, мне запретить ничего нельзя, и я…

— Я! Я! Проклятый язычник, откуда у тебя все время это «я»? Ты хочешь достичь власти, удовлетворить свою страсть к ней, продавая душу твари, именуемой Блудницей, Вавилоном и Зверем! Нам такое не подходит. Нас нельзя освободить, нас нельзя лишить нашего права на смерть на арене. Львы для нас, и мы для львов! Заклинаю тебя, во имя Даниила Христа, не вмешивайся!

Вергилий достал навощенную табличку, быстро начертал на ней несколько слов и передал сообщение ближайшему из солдат.

— Отнеси это царю, — приказал он.

Старика охватило отчаяние.

— Не делай этого, не делай! И это награда за все те советы, что я дал тебе? Пойми, я жажду этой смерти, никакой иной! Я ничего более не желаю с того самого дня, когда я был осенен духом возле Алеппо, я…

— Мудрец, — произнес Вергилий прохладно и сдержанно. — Мне кажется, что и у тебя в речи тоже слишком много этих «я». Прощай. Если ты не ошибаешься, то, думаю, рано или поздно, так или иначе, ты своего добьешься. Не в этот раз, так в следующий.

Обратное путешествие не было отмечено ни сложностями, ни происшествиями вообще. Погода стояла чудесная, ветер был сильным и постоянным. Вот разве что общую безмятежность нарушало растущее беспокойство Байлы. Тот, предчувствуя реакцию братьев на его самовольную отлучку, потихоньку терял ощущение безмятежного счастья, вывезенного им с Кипра, из келий служительниц Литы. А когда его остров появился на горизонте, подобный розовому облаку на утреннем небе, Байла и вовсе приуныл, начал даже тихонько не то постанывать, не то поскуливать, и стоны его все усиливались. Когда же рядом с кораблем финикийца возник первый корабль гуннов, он даже сделал попытку укрыться внизу, однако же пересилил себя и встал на юте, открытый любым взглядам.

И с приближающегося корабля его заметили…

— Байла! — взревели морские гунны. — Байла! Вождь Байла! Вождь Байла!

Ни издевки, ни угрозы в их голосах не было. Байла замер в удивлении на носу корабля, когда же экипаж встречного судна разом рухнул на колени и распластался в поклоне на палубе, он приоткрыл от изумления рот и облизал пересохшие губы.

— Что бы это значило, капитан Ан-тон? — осведомился Вергилий.

— Понятия не имею… Никогда не видел, чтобы они вели себя так по отношению к кому-либо, кроме Осмета и Отилла…

— Осмета и Отилла… — Маленький вождь повторил эти имена, неловко переминаясь с ноги на ногу. Между тем с помощью сигнальных флажков произошел обмен каким-то сообщениями между кораблем гуннов и берегом, и немедленно от берега навстречу кораблю финикийца отчалила целая армия черных лодок с кроваво-красными парусами. Байла же так и стоял, озираясь по сторонам, в полном недоумении и явно почувствовал себя уверенней, когда Вергилий и Огненный Человек подошли и встали за его спиной.

На берегу их поджидало огромное количество народа. Среди встречающих маг и капитан уже издали различили приближенных Байлы — одноглазого багатура Бруду, одноногого Мудраса и хромого багатура Габрона. Байла также увидел багатуров, отчего почувствовал себя еще уверенней и указал рукой на две другие фигуры среди встречавших — на громадную, схожую с обезьяньей фигуру вождя Отилла и кажущуюся несуразно тощей с ним рядом — вождя Осмета. Рука Байлы переместилась дальше, на следующего человека — старого, выглядевшего угрюмо и немного смахивающего на медведя… рука Байлы замерла, и он застыл с раскрытым ртом в полном изумлении. Тот, на кого указывал третий вождь, издал вдруг нечто похожее на вой и принялся подымать и опускать ноги удивительно знакомым образом.

— Тилдас! — обрел наконец голос Байла. — Тилдас! — закричал он. — Шаман Тилдас!

С корабля Огненного Человека выкинули канат. Отилл бросился вперед и поймал его, весла оставили воду, корабль притормозил и мягко ткнулся в берег. Отилл прикрепил канат к серой колонне, для этой цели и предназначенной.

Они сошли на берег.

Казалось, никто из присутствующих не был готов к встрече — все они стыдливо отводили глаза в сторону. Но тут вперед выступила неуклюжая фигура Матери Лисьего клана, появившейся на свет в результате инцеста Байлы с прежней Музыкантшей Двора, трижды ударила по своему тамбурину и, когда вокруг все стихло, заголосила. Вначале Байла глядел на нее не слишком благожелательно — похоже, сравнивая со служительницами Афродиты, однако же постепенно напор ее песни, сочиненной, несомненно, специально к этому случаю, снискал симпатии вождя. Тут Вергилий со всеми подобающими извинениями касательно того, что осмеливается говорить в столь торжественный момент, осведомился у Байлы о том, что, собственно, тут происходит. Байла, изрядно растроганный приемом, с покрасневшими от сладких чувств глазами, объяснил все это так.

Тилдас-шаман, человек из Ханфолка, что на Атрийском море, «одел шкуру медведя» на тризне по старому вождю, отцу Отилла, Осмета и Байлы. Сделал он это для того, чтобы получить сообщение от духа Старого Вождя, а также от всех предыдущих Матерей Рода. Но скинуть с себя шкуру Тилдас не смог и так и остался медведем. Сообщение потому доставлено не было, в результате чего владения оказались поделенными между братьями, но только лишь номинально, поскольку Отилл и Осмет все разделили между собой, оставив Байле сомнительную честь быть вождем калек, старух и малолеток. Понятно, что это нимало не мешало братьям унижать его и всячески третировать. Впрочем, эту часть истории путешественники знали и сами.

А дальше произошло вот что. В то время, пока они были на Кипре, Мать Лиса проснулась однажды поутру, разбуженная смертельно напуганным слугой. Тот, в чьи обязанности входила кормежка прикованного к колонне медведя, обнаружил, что привязан вовсе не медведь, но Тилдас-шаман собственной, весьма озлобленной персоной. Отчего превращение, которого никто уже и не ждал, произошло и отчего оно столь затянулось — не знал никто. Впрочем, кажется, никто и не хотел… Как бы то ни было, превращение состоялось и сообщение наконец было доставлено.

И в соответствии с ним, по решению духа старого вождя, всех прежних Матерей рода, единоличным и всевластным вождем отныне суждено быть Байле, что до братьев, то их удел — служить и повиноваться ему.

Песня завершилась. Тишина взорвалась криками «Байла! Байла!» Тот подтянулся, посмотрел на всех свысока, презрительно оглядел своих братьев-узурпаторов, а те с готовностью раболепно склонились перед ним.

— Похоже на то, — задумчиво произнес Огненный Человек, когда Байла отвесил каждому из братьев по увесистому пинку, а его резкий рык пообещал им и в дальнейшем подобные милости, — похоже, господин Вергилий, теперь у тебя объявился могущественный приятель среди морских гуннов…