Было позднее утро. Мне выдалось полдня в одиночестве — Марианн Энгел ушла за покупками, — и я решил провести время с «Gnaden-vita» Сандера. Я читал на кухне, как вдруг услышал шаги у главного входа в крепость — шаги, напомнившие поступь носорожихи в поисках своего детеныша.

— Марианн? — Женский голос выпалил три слога, точно выстрелил три пули.

Обладательница голоса показалась в дверном проеме, но при виде меня резко отшатнулась.

— Он — это ты? Боже правый! Все еще хуже, чем я думала!

Низкого роста, но этак по-наполеоновски: коротышка тянется вверх, пытаясь казаться выше. Полная, словно шарик с водой, плоть не дряблая, а округло-упругая, готовая в любой момент взорваться. Возраст… за пятьдесят? Сложно определить, но что-то вроде того. На слишком круглом лице не было морщин. Коротко стриженные волосы, слишком густо нарумяненные щеки; темный деловой костюм (белая рубашка топорщится); до блеска начищенные туфли; руки в боки. Вызывающий взгляд, словно напрашивающийся на ссору. Она воскликнула:

— До чего ж ты уродлив!

— А вы кто такая?

— Джек, — ответила она.

Наконец-то я встретил мужчину, которого так боялся, а вышло, что это женщина. Впрочем, не вполне: Джек Мередит была какой-то пародией на женщину, сожалевшей, что она не мужчина.

— Вы агент Марианн, да?

— Из ее денег ты ни цента не получишь! — Джек одной рукой наливала себе кофе, а пальцем второй все время тыкала в мою сторону. — Она разрешила тебе тут жить?

Джек, очевидно, знала ответ, потому что не дала и рта раскрыть.

— Как она будет за тобой ухаживать? Вот что мне объясни!

— Я не нуждаюсь в уходе, — огрызнулся я. — И деньги ее меня не волнуют.

— А что тогда? Секс? — Слово это Джек выплюнула с таким отвращением, будто считала секс омерзительной сварой двух враждующих тел.

— У меня нет пениса.

— Ах, слава Богу, хоть за это! — Она обожглась кофе. — Ну и дела пошли…

Потом схватила охапку салфеток и принялась вытирать капли на подбородке, а сама все таращилась на меня с тревогой и любопытством.

— Ну ладно, что с тобой приключилось?

— Я обгорел.

— Это-то я и сама вижу; что я тебе, идиотка? — Джек скомкала салфетки, швырнула в мусорную корзину, но промахнулась и, злясь сама на себя за промах, с кряхтением подняла бумажный комок.

На сей раз попала.

— Обгорел, говоришь? Какая, черт подери, жалость!

— Вы всегда входите в этот дом без стука?

— Я сюда хожу с тех пор, как ты еще на школьных дискотеках начал втихаря напиваться! — рявкнула Джек. — И мне не сильно нравится твое присутствие! Сигареты есть?

— Не курю.

Она направилась к столу, взяла оставленную Марианн Энгел пачку.

— Пожалуй, в твоем случае вполне разумно.

— Итак, вы агент Марианн?

Джек ведь в первый раз мне так и не ответила.

— И агент, и не только, мальчик-зайчик, так что берегись. — Джек глубоко затянулась и с самым обвиняющим видом ткнула в мою сторону сигаретой. — Это твое, как его там, житье здесь — чертовски дрянная затея! Я ее отговорю, ты, мелкое чудовище!

Может, вы догадываетесь, что Джек Мередит мне весьма понравилась. Во-первых, она единственная говорила достаточно громко и мне ни разу не пришлось переспрашивать. Вдобавок дело было в общей несоразмерности ее гигантской персоны: антропоморфная индейка, раскормленная и какая-то киношная. Впрочем, больше всего меня порадовал тот факт, что Джек не выказывала ни грамма набившего оскомину сострадания к несчастной жертве ожогов. Мы некоторое время пялились друг на друга. Джек катала сигарету между пальцами и злобно щурила глаза, а потом рявкнула:

— Ты чего уставился, чипс обгорелый?

* * *

Несколько дней спустя мы с Марианн Энгел сидели на заднем крыльце и ждали, когда грузовик привезет новые каменные глыбы; она рассказала, что поручила Джек открыть на мое имякредитную карту. Я заметил, что Джек вряд ли была в восторге, но Марианн Энгел ответила:

— Она сделает, как я говорю. Джек только лает, но не кусает.

А я знаю, что можно сделать с кредиткой.

Мы еще немного поболтали, а потом я задал вопрос, повисший после последнего ее рассказа о нас: мне хотелось знать, как выглядит плювиаль. Марианн Энгел объяснила, что это такой дождевик, вроде мантии, который носили священники, и что обычно плювиали украшались сценами из Нового Завета. Я спросил, были ли рисунки на дождевике отца Сандера. Она подтвердила.

— И я тебе расскажу какие, — игриво добавила она. — Потом, попозже!

Приехал грузовик; Марианн Энгел захлопала в ладоши, совсем как ребенок на празднике, и бросилась с огромным ключом к тяжелым подвальным дверям. Уложила металлические полозья, по которым можно было вкатывать глыбы в дом. Я смотрел, как камни исчезают в проеме, и представлял себе изголодавшегося прихожанина, заглатывающего просвирки. Марианн Энгел отступила в сторону, умоляя грузчиков поосторожнее обращаться с ее друзьями. Грузчики смотрели на нее как на сумасшедшую, но продолжали носить камни. После их ухода Марианн Энгел сняла всю одежду и зажгла свечи. Поставила запись григорианских хоралов, растянулась на одной из новоприбывших каменных глыб и погрузилась в глубокую дрему до самого следующего утра.

Утром она с довольной улыбкой вошла в мою спальню исообщила, что получила чудесные указания, однако начнет работу только после того, как я приму ванну. Она принялась меня тереть, но явно без всякой охоты, а просто по обязанности — пальцы как будто окаменели. Едва покончив с делом, она поспешила в подвал, начать работу. Я устроился в гостиной, на среднем этаже дома, и хотел почитать, но слишком отвлекался на удары молотка. Тогда я поднялся в башню и попробовал найти себе другое занятие — смотреть кино, еще что-нибудь читать, дразнить Бугацу полотенцем, — но через несколько часов любопытство пересилило. Тихонько отворив дверь в подвал, я прокрался на несколько ступеней вниз и стал следить за Марианн Энгел.

Можно было не бояться, что мое присутствие ей помешает, — она так напряженно работала, что, кажется, вовсе меня не замечала. К моему удивлению, резала она обнаженной; было страшновато наблюдать, как быстро мелькают в ее руках острые металлические предметы. Инструменты порхали стремительно, но уверенно, а я смотрел как зачарованный на танец металла, камня и плоти.

Мало сказать, что Марианн Энгел «резала», — действия ее предполагали нечто куда большее. Она ласкала камень до его, каменного, изнеможения, доводила до того, что он сам выпускал спрятанную внутри химеру. Она выманивала горгулий из каменных пещер, улещивала их. Она любила их из камня.

Я провел в подвале, незамеченный, долгие часы — и все дивился на ее упорство и работоспособность. Она продолжала работать, когда я ушел спать, и не останавливалась до утра. И весь следующий день тоже работала, и всю следующую ночь. В общей сложности Марианн Энгел трудилась более семидесяти часов подряд, выпивая при этом галлоны кофе и выкуривая сотни сигарет. Я помнил ее рассказы именно о такой работе, но раньше до конца не верил. Утверждения, что резьба по камню длится много дней подряд, я принимал за хвастовство вдохновением, нетипично растянутым во времени. Оказалось, Марианн Энгел не преувеличивала. Скептики могут возразить: дескать, она ждала, когда я уйду спать, чтобы и самой передохнуть, но я всю ночь просыпался от стуков снизу. В первое утро она действительно заставила себя отвлечься от работы, как раз на столько времени, сколько требовалось для моего купания. Впрочем, мыла меня она с очевидной неохотой. Терла мочалкой, а у самой в глазах плескалось беспокойство, едва сдерживаемое неистовство.

Часу где-то на шестидесятом Марианн Энгел попросила меня заказать две большие вегетарианские пиццы. Обычно она не возражала против мяса, но вскоре я узнал, что вот в таком вот состоянии резьбы она отказывалась от скоромного с маниакальным упорством.

— Никакого мяса! Никаких животных!

Когда пиццы привезли, Марианн Энгел обошла три угла комнаты, испрашивая позволения у своих трех наставников — «Jube, Dominebenedicere», — и не начала есть, пока не получила согласия. Затем упала посреди осколков камня и, вздрагивая, хватала пищу как зверь, едва, кажется, замечая мое присутствие. Изо рта у нее тянулась ниточка расплавленного сыра, до самой груди, до соска, и мне захотелось спуститься по этой нитке моцареллы, словно коммандос по веревке, и штурмом взять ее роскошную грудь. Огоньки свечей подсвечивали бледное тело, струйки пота рисовали протоки в каменной пыли, прямо по ангельским крыльям. Из-за татуировок и собственного исступления она казалась то ли средневековой монахиней в экстазе, то ли гангстером из якудзы.

За долгие часы из проигрывателя звучали Карл Орф; «Фантастическая симфония» Берлиоза; девять симфоний Бетховена; По (певец, не писатель); первый альбом Милы Йовович; полная подборка «Дорз»; записи Роберта Джонсона; альбом «Чип триллз» из репертуара «Биг бразер энд холдинг компани» (4 раза подряд) и всякие Бесси Смит, «Хаулин Вульф», а также Сон Хаус. Время шло; музыка делалась все громче, а голоса Марианн Энгел выбирала все более хриплые. Даже, несмотря на собственную тугоухость, я вынужден был вставить в уши затычки и ретироваться в башню.

Наконец Марианн Энгел закончила. Она едва держалась на ногах. У новоявленного чудища была человечья голова с рогами, венчавшая коленопреклоненное драконье туловище; она поцеловала его в каменные губы, а потом, чуть живая, поднялась по ступенькам и, вся в пыли и поту, рухнула в постель.

— Что же, всем известно, что художникам бывает свойственен маниакально-депрессивный психоз, — заметил Грегор.

Он сидел за столом напротив меня и разливал принесенный с собой бурбон. Солнце уходило за горизонт. Мы расположились на заднем крыльце, а Марианн Энгел все спала после долгих трудов.

Еще раз подчеркнув, что он не вправе раскрывать детали ее прошлого лечения, Грегор пообещал ответить на мои вопросы более общего характера, причем с радостью.

— После книг по психиатрии я решил, что ее симптоматика больше подходит к шизофрении, чем к маниакальной депрессии.

— Ну, возможно… Бывает и то и другое вместе, — отозвался Грегор. — Или вообще ни то, ни то. Я не знаю. Может, это обсессивно-компульсивное расстройство. Она когда-нибудь тебе объясняла, зачем резать по многу дней без передышки?

— Ей кажется, она выполняет указания Бога. Думает, что раздает лишние сердца из своей груди.

— Да уж, это странно… — Грегор сделал глоток. — Ух, хорошо! Хотелось бы мне знать, что творится с Марианн…

— Разве тебе не положено об этом знать?

Грегор пожал плечами:

— Я столького не знаю, что на целый склад хватило бы. Она принимает прописанное лекарство?

— Нет. Таблетки она ненавидит даже больше, чем врачей. Только не обижайся.

Я спросил, можно ли ее как-то заставить принимать лекарство — например, через суд. Грегор объяснил, что так может поступить лишь опекун. Я предложил кандидатуру Джек, которая, как недавно выяснилось, была не только менеджером Марианн Энгел, но еще и опекуншей, однако Грегор объяснил, что опекуны имеют право распоряжаться только собственностью опекаемых, но не личными решениями своих подопечных. Никто, кроме судьи, не может упечь пациента в больницу, да и тот — лишь на несколько дней. Я воскликнул, что не хочу никуда упекать Марианн Энгел; просто хочу, чтобы она принимала лекарство.

— Единственный вариант — хорошенько ее попросить, — отозвался Грегор.

А потом намекнул: может, хватит уже о ее болезни; хоть он пока и не нарушил врачебную тайну, однако чувствует, что балансирует на грани.

И мы сменили тему. Я полюбопытствовал о Саюри. Грегор сказал, что они стали чаще видеться. Вообще-то прямо сегодня вечером свидание. А потом стал распекать меня: дескать, я вечно расспрашиваю про его любовные похождения, а о своих — ни гугу.

Я попробовал отшутиться: «Какие еще похождения?»

Грегор не повелся.

— Кого ты обманываешь?

Повисла пауза. Впрочем, тишина нас не тяготила. Грегор глотнул еще бурбона, и мы стали вместе смотреть на закат.

— Хороший вечер… — произнес Грегор.

— Она меня трогала! — выпалил я.

Грегор опешил.

— В каком смысле?

— Когда купала меня в первый раз и увидела… между ног… — В силу своих больничных обязанностей Грегор знал, что именно мне ампутировали. — И стала рассматривать. Водила пальцами по шрамам.

— И что сказала?

— Что ей не важно, что с моим телом.

— А ты поверил? — спросил он.

— Не знаю… — Я взболтал бурбон в стакане. — Еще как важно! Его больше нет…

Грегор нахмурился:

— Я разочарован.

Теперь опешил я.

— Почему?!

— Из-за твоего ответа, — сказал он. — Потому что я ей верю, и ты, по-моему, тоже должен.

Снова пауза в разговоре; на этот раз нарушил молчание я:

— Хороший вечер, правда?

Он кивнул. Я не упомянул, что бурбон, который принес с собой Грегор, был той же самой марки, что тогда пролился мне на колени и стоил того самого пениса, о котором шла речь. Грегор притащил гостинец с добрыми намерениями, так какой смысл портить ему настрой?

Я думал, что напиток будет пахнуть плохими воспоминаниями; наоборот, он пах хорошим алкоголем. И пить было приятно: Марианн Энгел придерживалась нелепого предубеждения, будто нельзя мешать морфий с выпивкой, но Грегор, наверное, пытался показать себя с другой, более разнузданной стороны и дал мне выпить пару бокалов.

Через несколько дней, когда Марианн Энгел восстановила силы, я спросил, зачем она все увеличивала громкость музыки. Она напомнила, что в процессе резьбы голоса горгулий делались все громче, а музыка помогала заглушить их вопли. По ее словам, когда срезаешь излишки камня, нащупывая форму химеры, единственный способ определить контуры чудища — задеть их инструментом. Когда горгулья взвизгивала от боли, Марианн Энгел становилось понятно, что глубже резать не надо.

Мне стало интересно, не боится ли она заглушить важные указания Бога.

Она же со смехом заверила, что никакие децибелы не способны заглушить его приказы.

Выжившие после ожогов больше всего жалуются на то, что страховка покрывает лишь один компрессионный костюм, хотя подобные одеяния стоят тысячи долларов и носить их нужно до двадцати трех часов подряд, каждый божий день. Оставшийся час уходит на мытье тела пациента, однако если ухаживающий занят купанием, как же он может одновременно мыть компрессионный костюм? Следовательно, иметь нужно хотя бы два костюма. «Но цена!» — вопят страховые компании, отказываясь оплачивать чеки. Хуже того, даже при должной аккуратности костюма хватает лишь на каких-нибудь три месяца.

В моем случае страховые были ни при чем — все оплачивала Марианн Энгел. Я же невольно задумывался (несмотря на чемодан с деньгами под кроватью), как она может позволить себе такие расходы. Она упорно уверяла меня, что мастерство и признание ее как скульпторши приносят солидный доход, а мое благополучие — самая приятная для нее статья расходов. Я сомневался; впрочем, какие аргументы я мог привести? Что шрамы мои нужно оставить как есть?

Мои компрессионные костюмы и маска были, наконец готовы к середине марта. Когда Саюри привезла их, я сразу понял, сколько в них вложили работы. Маску тщательно отшлифовали изнутри, для более комфортного прилегания к коже. Саюри даже показала мне специальные выступы в пластике — студенты очень внимательно проследили, в каких местах у меня выступающие шрамы, и подогнали маску идеально.

— Этим вам тоже придется пользоваться. — Саюри достала какую-то штуковину с пружиной. После ожогов на лице у меня, особенно в уголках рта, образовалось множество спаек и рубцов, из-за которых мне в дальнейшем могло бы сделаться трудно говорить и есть. Я аккуратно вставил этот пружинный механизм — ранорасширитель — в рот, затем поднес маску к лицу. Ее следовало носить постоянно, даже во сне, и снимать только во время умывания. Спросил у Марианн Энгел, на кого я похож (в процессе обнаружив, что из-за расширителя голос, и так искаженный, звучит еще хуже), а она ответила: на человека, которого ждет долгая, долгая жизнь.

Я посмотрелся в зеркало. Как будто изрезанной шрамами физиономии было мало, поверх теперь налип прозрачный пластик. Те участки, которые обычно были красные, от давления побелели, а губы от пружины растянулись в нелепую гримасу. Все несовершенства во много раз усугубились, и выглядел я точно незаконнорожденный ребенок Ганнибала Лектора и Призрака Оперы.

Саюри уверяла, что ужасное первое впечатление вполне нормально: все пациенты с ожогами — даже я, хотя меня и предупреждали об обратном, — предполагают, что маска скроет их черты. А вот и нет. Она не будет защищать меня, не будет оберегать; напротив, словно чашка Петри, явит мое лицо под микроскопы всего мира.

Саюри научила нас правильно надевать компрессионный костюм и показала Марианн Энгел, как завязывать шнуровку на спине. Пока она суетились с техническими моментами, я был предоставлен новому ощущению — как будто в кулаке меня зажало злобное божество. «Это просто ткань, — уговаривал я себя. — Это еще не я».

«Так приятно, правда? Как будто похоронен заживо. — Змея обожала насмехаться надо мной. — Я иду».

Оказывается, Марианн Энгел ждала меня в столовой; одета она была в шелковое кимоно цвета нефрита, с безукоризненной вышивкой, изображающей двоих любовников под цветущей сакурой, у ручья с карпами. Со звездного неба смотрела на любовников полная луна — словно не только единственный источник света над ними, но и защитница их любви.

Она спросила, буду ли я есть. Я согласился и высказал предположение, что сегодня нас ждет японская кухня.

— Sо desu ne. Какой ты догадливый, — отозвалась она с легким поклоном. Ручей на кимоно изливался прямо в голубой пояс, затянутый в оби на спине. — Я читала «Макурано-соши».

— Ага, я видел у тебя на полке. Что-то про кровати, да?

— «Записки у изголовья Сэй-Сёнагон». Знаменитый текст на японском, десятого века, вдобавок первый в мире роман. Во всяком случае, так говорят, но кто же может знать наверняка? Мне казалось, с этим нужно что-то сделать… Удивительно, сколько замечательных японских книг лишено приличных переводов на латынь!

— Да нет, неудивительно.

Марианн Энгел поспешила на кухню короткими шаркающими шажками, как будто умудрилась даже обуть гета, традиционные деревянные шлепанцы. Вернулась она с полными подносами суши: кусочки белой (и оранжевой, и серебристой) рыбы лежали на плотных шариках риса; красные шарики икры устроились на подушке из морских водорослей; креветки обвивали друг друга, как будто крепко обнялись в последние земные секунды. Еще здесь были инари-суши — золотистые полоски жареного тофу, начиненные рисом. Гедза, пельмешки с говядиной или свининой, купались в пикантном темном соусе. Якитори — кусочки курицы и говядины, насаженные на деревянные шампуры. Рядом лежали онигири, рисовые треугольники, завернутые в водоросли нори; каждый, как она сказала, со своей собственной и очень вкусной начинкой: сливы, икра, курица, тунец или креветки.

Перед едой мы протерли руки осибори — горячими, источающими пар салфетками. Потом Марианн Энгел сложила ладони и объявила: «Итадакимас!» (японский аналог «Приятного аппетита!») — и добавила уже знакомое свое заклинание на латыни.

Она показала мне, как нужно правильно помешивать палочками суп мисо, продемонстрировала, что, когда едят рамен, нужно громко хлюпать лапшой — это не только помогает остудить блюдо, но и улучшает его вкус. Она пила саке, а меня заставила довольствоваться чаем оолонг — никак не хотела расстаться со своим убеждением, что алкоголь и морфий смешивать нельзя.

Всякий раз, когда чашка моя пустела больше чем наполовину, Марианн Энгел с вежливым кивком доливала напиток. А когда я воткнул свои палочки в рис и они торчали точно два дерева на вершине заснеженного холма, она тут же выдернула их из миски.

— Это неуважение к мертвым!

Когда обед наконец завершился, Марианн Энгел с довольным видом потерла ладошки.

— Сегодня я расскажу тебе о другой Сэй, хотя эта женщина родилась через сотни лет после того, как были написаны «Записки у изголовья».

С этими словами она поклонилась по-японски, не вставая, и ручей на кимоно повторил женственный изгиб.