Все сочли, что Саюри исключительно красива в свадебном платье. Ее мать Аяко счастливо всплакнула в первом ряду, а отец, Тошияки, то и дело прикрывал руками дрожащие от радости губы. Никогда еще Саюри не светилась такой улыбкой, как в миг, когда Грегор надел ей на палец кольцо.

Свадьба состоялась в августе, в саду под безоблачно-голубым небом. К счастью, дул легкий ветерок; фрак не давал моей коже дышать. Шаферов (одним из которых был я) специально для церемонии расставили под огромным вязом — так чета молодоженов в который раз уже проявила ко мне особую доброту. Я и самому-то приглашению на свадьбу удивился, несмотря на возникшую между нами близость; впрочем, ни Грегор, ни Саюри, кажется, не возражали против чудовища на своих свадебных фотографиях.

Технически считалось, что моя дама на этой свадьбе — подружка невесты, которая стояла напротив меня во время церемонии. На самом же деле сопровождала меня Джек Мередит. Ей почти удалось удержаться в рамках приличий и не поставить меня в неловкое положение, хотя потом, во время приема, она поглощала невероятное количество виски. Понятно, что никакой романтики меж нами не было, однако за месяцы, предшествовавшие свадьбе, мы провели с ней вдвоем немало времени. Постепенно она даже научилась меня выносить. Наше новое взаимопонимание было почти схоже с дружбой, хотя я бы и не стал заходить так далеко.

В качестве свадебного подарка я преподнес Саюри и Грегору ангела-Morgengabe, «утренний дар». Новобрачные удивленно переглянулись, не зная, как реагировать на странную статуэтку, и спросили, не работа ли это Марианн Энгел. Я не стал и пытаться объяснять, что, судя по всему, вырезал ангела сам; не старался и дать понять, что, хотя статуэтка такая старая и потертая, это лучший из всех возможных подарков.

На свадебном приеме Саюри не прикасалась к шампанскому — беременность уже сделалась немного заметна. Они довольно много спорили, играть ли свадьбу до или после рождения ребенка, но Грегор — человек довольно старомодный. Ему хотелось, чтобы ребенок был «законный», и они слетали в Японию и наняли переводчика, через которого и сообщили о столь благородных намерениях отцу невесты. Саюри и сама бы справилась, но Грегор не хотел, чтобы она переводила собственному отцу предложение руки и сердца. Когда Тошияки дал согласие на брак, Аяко принялась плакать, кивать и просить прощения — хотя за что, Грегор не вполне понял. Затем Аяко насухо промокнула глаза и все стали пить чай в саду за домом.

Родители Саюри, кажется, нисколько не возражали, что дочь живет за границей и собирается замуж за иностранца. Не смущало их и то, что девушка давно уже перешагнула возраст «юного персика». Аяко даже заметила, что теперь, когда все больше японок выходят замуж в зрелом возрасте, после двадцати пяти лет девушки уже не считаются старыми девами. Теперь незамужние барышни старше тридцати одного года зовутся «спелыми осенними яблоками». Единственное, что совсем чуть-чуть беспокоило родителей Саюри, так это решение дочери взять фамилию мужа. Меж собой они сокрушались, что в сочетании «Саюри Гнатюк» нет никакой поэзии, и, сколько бы дочь ни поправляла их произношение, никак не могли научиться выговаривать это правильно.

Ближе к вечеру мне удалось перекинуться парой слов с миссис Мицумото, а Саюри выступила переводчицей. Она уже рассказывала матери, что Марианн Энгел ушла от нас по весне, и Аяко очень искренне высказала мне соболезнования. Я поблагодарил, и она ужаснулась моему хриплому лаю, но из вежливости ничего не сказала — только еще шире улыбнулась. Я сразу догадался, от кого Саюри выучилась хорошим манерам. Мы вели приятную беседу. Я уверил Аяко, что дочь ее ждет большое счастье, хотя Грегор, пусть даже и наряженный в смокинг, ужасно смахивает на бурундука. Саюри шлепнула меня по руке, но, очевидно, перевела все правильно. Ее мать согласно закивала:

— Да, да, да, да, да, да, да! — И, с трудом сдерживая смех, прикрыла рот ладошкой.

В завершение разговора миссис Мицумото глубоко поклонилась в знак соболезнования, а выпрямившись, обнадеживающе улыбнулась, положила руку на живот Саюри и заявила:

— Rinnetensho.

Саюри затруднилась с переводом, но предложила самое близкое по смыслу «все приходит и уходит» или «жизнь повторяется», а потом добавила, что выражение в ходу у пожилых японок, желающих показать себя более примерными буддистками, нежели на самом деле. Аяко так сердито стрельнула на дочь глазами, что мне подумалось, она понимает по-английски гораздо больше, чем изображает.

Но ушли они, крепко обнявшись. Похоже, Аяко быстро простила дочь за комментарий насчет пожилых японок, а Саюри так же скоро извинила матери смех над сходством Грегора с бурундуком.

Когда Марианн Энгел исчезла, тело три дня искали по всему побережью, но не нашли. Не нашли ничего, лишь огромную и пустынную гладь воды. Сложность в том, что океан невозможно тралить насквозь. Стихия как будто стерла все доказательства ее жизни и никак не хотела подтвердить ее смерть.

Жизнь Марианн Энгел не была застрахована, однако подозревать все равно стали меня.

И справедливо: менее чем за полгода до своего исчезновения она переписала завещание и указала меня главным наследником. Властям это не слишком понравилось, особенно учитывая, что я находился с ней вместе в ночь исчезновения. Меня долго расспрашивали, но в ходе допроса выяснили, что я ничего не знал о завещании. Подростки, что ночами пили пиво на пляже, показали, что «мужик с ожогами и красотка в татушках, с прикольной примесью» нередко приезжали на пляж поздним вечером. Ребята подтвердили, что Марианн Энгел часто плавала, в любую погоду. В ту именно ночь я ничего не делал, только сидел на песке, а псина бегала вокруг.

Джек тоже высказалась в мою пользу. Ее слова имели особый вес не только потому, что она являлась опекуншей Марианн Энгел, но еще и потому, что я стал главным наследником вместо нее. Несмотря на это, Джек высоко отозвалась о моей персоне и заявила полиции, что нисколько не сомневалась в нашей с Марианн Энгел любви. Она также подтвердила, что мне не было известно об измененном завещании, и добавила:

— Я думала, еще успею отговорить Марианн. Не ожидала, что она п-мрет так скоро.

Джек Мередит выражается специфически. Вроде «п-мрет». Вроде «сам-убьется».

А я, оказывается, трус. Написать такие слова целиком — как будто принять их реальность.

Почти все лето прошло в разбирательствах, но, честно говоря, я едва ли что-то замечал. Меня не волновало решение полиции о моей причастности к исчезновению, не волновало, что юристы скажут про завещание. В конце концов, Джек пришлось нанять для меня независимого юриста, потому что без его советов я бы подписал любые бумаги, совсем как тогда, в больнице, когда моя кинокомпания разорилась.

Марианн Энгел оставила мне почти все, включая дом со всем его содержимым. Даже Бугацу. Джек, несмотря на то, что долгие годы управляла всеми делами Марианн Энгел, получила только статуи, которые и так уже были в галерее.

В глубине чулана, в коробках из-под обуви, я нашел депозитные книжки на сотни тысяч долларов (теперь моих), которые Марианн Энгел держала на дюжине банковских счетов. Долгов не было никаких — как знать, может потому, что ни один финансовый институт не счел ее допустимым кредитным риском? Еще я обнаружил коллекцию чеков, раскрывающих правду о моей личной палате в больнице. Никакое это не «счастливое совпадение», как когда-то объясняла Нэн, что палата оказалась свободна и можно было исследовать влияние одиночных палат на излечение пациентов с ожогами по сравнению с палатами многоместными. Не подтвердилась и моя тогдашняя догадка о том, что Нэн главным образом хотела оградить от Марианн Энгел остальных пациентов. На самом деле Марианн Энгел заплатила за отдельную палату, чтобы без помех рассказывать мне свои сказки. Просто мне никогда не говорила.

Ничего из унаследованного мной не станет моим еще несколько лет, ведь тело так и не нашли. Пока не пройдет достаточно времени для выдачи свидетельства о «предположительной см-рти», имущество Марианн Энгел будет считаться принадлежащим мне только условно. К счастью, суд постановил, что я могу остаться в крепости, поскольку она стала моим единственным обиталищем еще до исчезновения хозяйки.

В местных газетах — и даже в нескольких более крупных — появились заметки об исчезновении душевнобольной, но весьма талантливой скульпторши. «Предположительно м-ртва», — писали они все.

Ничто так не славит художника, как трагическая кончина, — Джек в рекордные сроки сумела продать остававшиеся в галерее скульптуры. И хотя мне пришлось нарушить условия завещания, я отдал Джек большую часть статуй, которые еще оставались в крепости. (Сохранил только свою собственную фигуру и несколько любимых гротесков.) Мой адвокат меня отговаривал, но ведь полиция за домом не следила. К нам все время приезжали грузовики, и никто из соседей не обратил внимания, что машины увезли еще несколько статуй. Когда Джек принесла мне чек на деньги от их продажи, за вычетом ее комиссии, я не взял его.

Джек заслужила эти деньги больше, чем я. И пусть даже банковские счета были заморожены, у меня имелось довольно средств на жизнь.

Марианн Энгел, невзирая на свою обычную рассеянность, предусмотрела вероятность того, что не всегда будет рядом и сможет оплачивать мои счета. Когда она исчезла, я обнаружил конверт, подписанный на мое имя, а в конверте — ключ от сейфовой ячейки в банке, доступ к которой Марианн Энгел разрешила и мне. Оказавшихся в ячейке наличных было более чем достаточно на мои нужды до вступления в силу завещания.

И еще в ячейке было два других предмета.

Разумеется, полицейские установили, что я не причастен к исчезновению Марианн Энгел. Но они ошибались.

Я убил Марианн Энгел. Убил так же несомненно, как если бы поднял ружье или налил яду в ее бокал.

Когда Марианн Энгел направилась к океану, я понял, что она идет не просто плавать. Я знал, что она не вернется, — не стану даже прикидываться дурачком. Но все равно ничего не сделал.

Я не сделал ничего — так, как она однажды и попросила. Ничего, чтобы доказать любовь.

Я бы мог спасти ее всего лишь несколькими словами. Если бы я попросил ее не входить в воду, она бы отказалась от своих планов. Я знаю! Она бы возвратилась ко мне, ведь Три Наставника ей говорили, что я должен сам принять ее последнее сердце, а потом отпустить — отпустить ее. Всякая моя попытка ее остановить означала бы отказ отпустить, и мне всего лишь нужно было сказать: «Марианн, вернись!»

Я не сказал. И теперь должен жить, зная, что не произнес два простых слова, которые спасли бы ей жизнь. Я вынужден знать, что не подал в суд, не попытался добиться опеки, что плохо старался подмешать в ее еду лекарство, что не приковывал ее наручниками к кровати всякий раз, когда она утрачивала над собой контроль и бросалась в работу. Я мог бы предпринять буквально десятки разных действий, чтобы предотвратить ее см-рть… все то, чего я не делал.

Марианн Энгел верила, что убила меня семь сотен лет назад, в порыве милосердия, только это выдумки. На самом деле я убил ее в этой жизни: не милосердием, а бездействием. Пусть ей казалось, что она освобождается от кандалов наказания, от уз своих сердец… я-то знал лучше. Я ведь не шизофреник! И все равно промолчал. Бездействовал. Убил.

Я каждый день на несколько мгновений принимаю эту действительность, большего я выдержать не в силах. Иногда я даже делаю попытку записать случившееся, пока хватает духу, но руки дрожат, а слова не идут. Я тут же начинаю снова врать, пытаюсь убедить сам себя в реальности воображаемого прошлого Марианн Энгел — хотя бы в силу того, насколько глубоко она в это верила. Уговариваю себя, что прошлое любого человека — лишь набор воспоминаний, от которых не хочется отказываться.

Однако в глубине души я понимаю, что это просто-напросто защитный механизм, заботливо настроенный мной самим, в попытке жить с собою в мире.

Мне всего лишь нужно было сказать: «Марианн, вернись!»

Слово «палеография» происходит от греческого — «древний» и — «писать»: соответственно, палеографы изучают древние письмена. Они классифицируют манускрипты по самим буквам (размеру, наклону, почеркам), равно как и по материалам (папирус или пергамент, свитки и рукописи, виды чернил).

Хорошие палеографы способны определить, сколько писцов трудились над рукописью, выяснить их уровень мастерства, а иногда даже атрибутировать манускрипт по конкретной местности. Изучая религиозные тексты, они могут порой назвать не только конкретный скрипторий, но и каждого отдельного переписчика.

Не так давно я обратился к двум самым известным в мире палеографам: один — эксперт по средневековым германским текстам, второй — по итальянским. Я пригласил их взглянуть на предметы, которые нашел в сейфовой ячейке.

Два экземпляра «Ада», оба рукописные, но писанные разными почерками: первый по-итальянски, второй — по-немецки. Обоим, на мой дилетантский взгляд, было по несколько сотен лет.

Перед тем как озадачить палеографов, я заставил их подписать самые жесткие документы о неразглашении. Оба сочли мое требование необычным, почти нелепым, однако согласились. Надо полагать, из профессионального любопытства. Но едва я показал им рукописи, ученые тут же поняли, что к ним попало нечто исключительное. Итальянец восхищенно выругался, у германиста дернулись уголки губ. Я изобразил полнейшее неведение касательно происхождения этих книг и ничего не сказал о том, как они ко мне попали.

Благодаря огромной популярности среди читателей «Ад» — одна из тех работ, рукописные копии которых дошли до нас из четырнадцатого века. Итальянский палеограф практически не сомневался, что моя рукопись — один из самых первых списков, быть может, созданный еще в первое десятилетие после написания самой книги.

Он умолял позволить ему посоветоваться насчет этой находки с другими экспертами, но я отказал.

Германист не спешил предполагать возраст попавшего ко мне перевода, отчасти потому, что первое знакомство с рукописью обнаружило некоторые обескураживающие противоречия. Во-первых, германист недоумевал, как это столь замечательно сохранившийся манускрипт был долгое время никем не замечен. Во-вторых, складывалось впечатление, что вся рукопись создана одним человеком, что весьма необычно для документа такого объема. В-третьих, тот, кто написал эту книгу, отличался исключительным мастерством. Рукопись была не только очень красиво сделана, но и сам перевод отличался качеством, превосходя большинство, если не все современные переводы. Однако самым странным было четвертое наблюдение; физические параметры рукописи — пергамент, чернила, написание букв и т. д. — указывали, что книга была произведена в Германии, где-то на Рейне, быть может, даже в первой половине четырнадцатого века. А если так — хотя подобное едва ли возможно, — значит, рукопись появилась на свет на несколько веков раньше любого другого известного немецкого перевода «Ада»!

— Вы же понимаете, я наверняка ошибаюсь, — дрожащим голосом бормотал он. — Наверняка! Если только… если…

Германист попросил разрешения с помощью радиоуглеродного анализа определить возраст пергамента и чернил. Я согласился, и на лице его отразилось такое абсолютное счастье, что я испугался, как бы эксперт не хлопнулся в обморок.

— Danke, dankeschon, ich danke Ihnen vielmals!

В результате анализа пергамент удалось датировать примерно 1335 годом плюс-минус двадцать лет; эмоции германиста просто зашкаливали.

— Это открытие настолько важнее всего… всего, что я… — От восторга ему не хватало слов, он буквально задыхался, обнаружив перевод, созданный в первые же десятилетия после того, как Данте написал свой «Ад» на итальянском. Я подумал, дальнейшие исследования вреда не принесут, и даже слегка подтолкнул германиста в определенном направлении: намекнул, что хорошо бы уделить внимание Энгельталю и его скрипторию. У эксперта снова начался тик. Он сразу погрузился в работу.

Германист связался со мной несколько недель спустя. Кажется, успел окончательно принять тот факт, что изучает невозможный документ. Да, подтвердил он, о том, что рукопись из Энгельталя, говорят многие признаки. Да, манера письма с высокой долей вероятности указывает на определенную книжницу, работа которой пользовалась широкой известностью приблизительно в 1310–1325 годах. Честно сказать, книжница эта всегда была своеобразной загадкой для исследователей мистицизма в Германии: она оставила свои литературные «отпечатки пальцев» на огромном количестве документов, превосходила талантом всех современников, однако имя ее нигде не значится. Подобная тайна могла сохраниться в то время лишь объединенными усилиями настоятельницы и главной книжницы монастыря. Но поскольку Энгельталь гордился собственной литературной репутацией, главный вопрос заключается в следующем: почему же именно работа этой монахини требовала такой секретности?

Германист рассказывал мне все это, а у самого усы буквально дрожали от восторга. Впрочем, он признал, что несколько фактов противоречат энгельтальской гипотезе. Пергамент отличается качеством от прочих монастырских свитков, у чернил как будто иной химический состав. Эксперт объяснил, что манера письма указывала на Энгельталь, а физические свойства рукописи — нет. И — нужно ли добавлять? — Энгельталь почти наверняка не имеет ничего общего с великим произведением Данте.

— Не их матерьяльчик, если вы понимаете, о чем я! Оригинал не просто был написан на итальянском, для своего времени он считался настоящим богохульством…

Эксперт спросил меня, почти робко, не будет ли других подсказок. Отчего же нет, будут, Я намекнул, что стоит временно отвлечься от Энгельталя и обратить внимание на город Майнц, особенно на книги, созданные частным образом примерно с середины 1320-х годов. Я добавил, что книжница, вероятно, работала под именем Марианн. От этой новой информации у германиста поползли глаза на лоб; он умолял меня объяснить, откуда я беру такие необычные указания. Я сослался на внезапное озарение.

Он провел почти месяц в поисках пергаментов по моим наводкам. Часто звонил — иногда рассказывал о новых достижениях, но главным образом жаловался, как мешает исследованиям наш договор о неразглашении.

— Вы хоть представляете, как сложно запросить подобные документы, если я не объясняю, для чего? Думаете, можно просто заявиться в библиотеку и заказать книги четырнадцатого века?

Он явно был готов привлечь коллег, пускай без моего согласия, и я заявил, что исследование закончено. Он едва не вмазал мне по лицу, но сдержался и стал страстно умолять:

— Одно из величайших открытий в истории палеографии!.. Какие последствия!.. Ломает все наши представления о немецких переводах!..

Я упорствовал. Тогда германист поменял тактику. Стал просить об отсрочке на несколько дней и, клянусь, поедал меня глазами. Я и этого не разрешил — ведь эксперт успел бы сделать качественную копию с оригинала. Я потребовал немедленно вернуть рукопись, а германист стал угрожать, что все обнародует.

— Законы, договор — ничто! Ведь это дар для всей литературы!

Я заметил, что подобные чувства заслуживают всяческого уважения, но тем не менее засужу и разорю его до нитки, если он проговорится хоть единым словом. Данте следовало бы добавить лишний круг в своем Аду для «книгоненавистников» вроде меня, парировал он.

В попытке хоть чуть-чуть утешить самолюбие эксперта я уверил его: если однажды решу показать миру этот немецкий перевод «Ада», непременно сошлюсь на его исследования. И даже предложу ему самому опубликовать свои находки, чтобы ни коим образом не лишить его ни капли академического признания. Но германист меня немало удивил.

— Какое мне дело до вашего признания?! Открытие огромной важности, его нельзя замалчивать!

Я до сегодняшнего дня не решил, как поступлю с экземплярами Inferno, которые оставила мне Марианн Энгел. Иногда, под влиянием минутного каприза, говорю себе, что итальянский список унесу в могилу — на случай если снова повстречаю там Франческо Корселлини. Тогда и верну ему отцовскую книгу.

У меня по-прежнему искусственные пальцы на ногах, от имплантатов на руках я отказался: пальцы на ногах — для равновесия, на руках же — только для тщеславия. И вообще, у меня такое тело, что делать протезы для пальцев — все равно, что фары на разбитой машине менять.

Внешность мою можно немного улучшить, небольшими хирургическими или косметическими операциями попытаться сгладить самые резкие черты. Пластический хирург предложил восстановить уши — пересадить хрящи или сделать ушные протезы, имитирующие настоящие уши.

Но, как и искусственные пальцы, псевдоуши не несут функциональной нагрузки: ни хрящи, ни пластика не вернут мне слух. Врачи предполагали, что я почувствую себя лучше, человечнее, что ли, потому что буду выглядеть «нормальнее», но я, когда примерил протезы, стал похож на картошку-переростка. До фаллопластики — хирургического восстановления пениса — у меня просто руки не дошли. Может, потом когда-нибудь, а пока операций с меня довольно. Устал. Недавно просто заявил доктору Эдвардс:

— Хватит.

— Понимаю, — отозвалась она.

А потом на лице Нэн мелькнуло знакомое выражение. Я понял: она прикидывает, что лучше — сказать правду, соврать или промолчать? Как всегда, она выбрала правду.

— Вы когда-то спрашивали, почему я захотела работать в ожоговом отделении. Я вам кое-что покажу, чего не показывала ни одному пациенту.

Она распахнула свой белый халат, закатала рубашку. Под ней обнаружился огромный рубец, по всей правой половине туловища.

— Мне тогда было всего четыре года. Опрокинула кастрюлю с кипятком. Мы такие, как есть, из-за наших шрамов. — И с этим вышла из кабинета.

В общем, вместо головы у меня покореженная пустыня. Кожа на затылке — как бесплодные поля после урагана, в кучах слежавшейся грязи. Цвета неуловимо меняются, оттенки красного переходят в коричневое. Все сухо и чахло, как будто кожа долгие годы ждала дождя. На взборожденной поверхности черепа выбилось лишь несколько клочков щетины — словно водоросли, забывшие погибнуть от засухи.

Лицо — как выжженное жнивье. Губы, некогда такие пухлые, переродились в обезвоженных червей. В медицине есть такой термин, «микростома», — но рот от этого краше не станет.

И все равно лучше эти губы, чем прежние, которые были до того, как я сказал Марианн Энгел, что люблю ее.

До огня мой позвоночник был крепок; после огня вместо него появилась змея. Теперь змеи нет и я заново открываю для себя свой остов… Неплохое начало. Правая нога унизана металлом; спицы выпирают из-под кожи как осколки покореженной машины. Я во всем мог бы видеть свою аварию… Но не стану.

Я тренируюсь усердней прежнего. По нескольку раз каждую неделю Саюри водит меня в бассейн и устраивает целые серии упражнений. Вода сама меня поддерживает, успокаивает усталые члены. В те дни, когда бассейна нет, Саюри на заднем дворе учит меня прыгать через скакалку. Наверное, случайный наблюдатель возле церкви не знает, что и думать обо мне. Что это за чудище скачет во дворе, подчиняясь крошечной японке?

Иногда меня замечает отец Шенаган, машет мне рукой, и я всегда машу в ответ. Я решил, что не буду его не любить, хоть он и священник.

После тренировок Грегор заезжает за Саюри, и мы втроем пьем чай. На последней встрече я им рассказал, что эту книгу опубликуют. Они и понятия не имели, что я что-то писал; я хранил секрет, ведь я не знал, как поступлю, когда закончу. Но, в отличие от списков «Ада», принял решение выпустить эту книгу в свет. Я по-прежнему не уверен, правильно ли поступаю — все время передумываю по новой, — однако молчание слишком болезненно.

Моих друзей эта новость очень обрадовала, хотя Саюри и призналась, что еще гораздо медленнее читает по-английски, чем хотела бы. А потом порывисто взяла мужа за руку, словно ее посетила восхитительнейшая мысль.

— Подожди-ка! А ты будешь мне читать перед сном? Мы тогда одновременно все прочтем!

Грегор засмущался от публичных нежностей, но я заверил его, что мысль прекрасная. И добавил:

— Может, вы узнаете историю моего свадебного подарка. Я больше, чем мои шрамы.

Вернувшись домой после исчезновения Марианн Энгел — уже после того как впервые обратился в полицию, — я спустился вниз, в мастерскую, и прочитал то, что вырезала Марианн Энгел на пьедестале моей статуи.

Du bist min, ich bin din: des solt du gewis sin, du bist beslozzen in minem herzen, verlorn ist daz sluzzelin: du muost och immer darinne sin.

«Ты мой, я твоя — даже не сомневайся. Ты был заперт в моем сердце, и ключ от него выкинули; и здесь ты должен остаться навсегда».

Лебрехт Бахеншванц создал первый известный перевод на немецкий язык «Божественной комедии» («Die gottliche Komodie») между 1767 и 1769 годами, а принадлежащий мне перевод Inferno по меньшей мере на четыреста лет старше. Это поразительный факт, но едва ли он доказывает, что Марианн Энгел перевела книгу в первой половине четырнадцатого века; он всего лишь означает, что кто-то перевел. Но если не Марианн Энгел была переводчиком, откуда же в ее сейфовой ячейке появилась книга? Как получилось, что рукописи удалось просуществовать целых семь веков, без всяких указаний на ее существование? Ни этого, ни многого другого я не знаю.

Я так подробно распространяюсь про немецкий перевод, что вам может показаться, будто в оригинале на итальянском нет ничего особенного, кроме возраста. Уверяю вас, ничто не может быть дальше от действительности. На рукописи имеется несколько физических дефектов, которые, хотя и снижают денежную ценность книги, представляют для меня значительный интерес.

Когда-то книга явно побывала в огне. Края страниц подпалились, но пламя не проникло глубоко, не тронуло текст.

Каким-то образом книга избежала серьезных повреждений от пожара; правду сказать, гораздо более заметен другой недостаток.

В передней обложке — широкое отверстие, проделанное чем-то острым: ножом или, может, стрелой. Книга продырявлена насквозь таким образом, что под обложкой, на первой странице, осталось отверстие практически того же размера. Прорезь расположена прямо в центре страницы, однако чем дальше листаешь, тем меньше она делается. На задней обложке — только небольшая ранка; очевидно, острый инструмент почти, но не до конца, пробил толстый манускрипт.

Прошло немало времени, прежде чем я набрался смелости, снял свой наконечник стрелы на шнурке и вставил острие в отверстие в обложке книги. Оно оказалось точно по размеру, совсем как ключ в родной замок. Под легким нажимом книга заглотила наконечник целиком — только кончик чуть виднелся в прорези на задней обложке.

Теперь мне нравится воображать, что если б кто-нибудь сумел проникнуть в это книжное отверстие как в дверь, то смог бы попасть в самый центр Ада.

Мы с Джек по многим причинам решили не устраивать могилу для Марианн Энгел, но две из этих причин были важнее прочих. Во-первых, это было бы странно без самого тела.

А во-вторых, кто стал бы навещать могилу, кроме нас двоих?

Я не хочу приходить на могилу.

* * *

Бугаца постоянно дрыхнет у меня в ногах. Я кормлю собаку сырой поджелудочной, а потом мы грузимся в машину и едем к океану.

Я смотрю, как солнце поднимается из воды. Это у меня такое дежурство, час дня, посвященный воспоминаниям о Марианн Энгел, и единственное время суток, когда я позволяю себе побыть на солнце. Коже моей вредно слишком долго подвергаться действию прямых лучей, но мне нравится чувствовать тепло лицом.

Бугаца обычно носится вокруг, таскает мне плавник. Упрашивает, чтобы я кидал палки, а потом скачет у кромки воды. Но бывают дни, когда бегать не хочется, и тогда собака укладывается у моих ног и смотрит на океан. Совсем как в ту ночь, когда ушла Марианн Энгел; как будто все еще ждет, что хозяйка снова выйдет к нам из воды. Наверное, ничего не знает. Она же просто глупая псина.

И все это время я мысленно сочинял. Те страницы, которые вы уже прочитали, почти все возникли во время одинокой моей вахты на краю мира, там, где земля обрывается в море. Я провел здесь так много времени, в величественной пустоте между желаниями и воспоминаниями, выстраивая это надломившееся королевство предложений, в котором теперь и живу.

Мне хотелось написать эту книгу в ее честь… но не получилось, я подвел ее, как всякий раз за прошедшие годы. Я знаю, мои слова — ничто, бледные призраки, но мне так нужно, чтобы где-нибудь существовала Марианн Энгел!

Каждый год, в Страстную пятницу, в прикрепленную к празднику, но всякий раз выпадающую на новое число годовщину аварии, я еду к ручью, что когда-то спас мне жизнь, и зажигаю еще одну свечу. Я приношу благодарность и за то, что стал на год старше, и за то, что еще на год ближе к смерти.

Отдавая мне наконечник стрелы, Марианн Энгел сказала: я пойму, что делать, когда наступит время. А я уже понял.

Я всегда буду с гордостью носить эту стрелу, а когда состарюсь и жизнь моя подойдет к концу, сниму острие со шнурка, приделаю древко, прямое и надежное, и попрошу близкого друга прострелить этой стрелой мне сердце.

Быть может, Грегора или Саюри, а может, человека, которого пока не знаю. Стрела пронзит мне грудь и вскроет мой врожденный шрам, словно печать, которая давным-давно ждала, когда ее собьют.

Так стрела войдет в мою грудь в третий раз. Первый раз привел меня к Марианн Энгел. Второй раз нас разлучил.

На третий раз мы вновь соединимся.

Ой, только не воспринимайте это все чересчур серьезно! У меня еще работы на всю жизнь.

После исчезновения Марианн Энгел я взял на себя обязательство изучить все о резьбе по камню. Из вполне эгоистичных побуждений — так я чувствую себя ближе к ней. Мне нравится соприкосновение стали с камнем. Люди склонны ошибочно воспринимать камни как нечто неподвижное, неумолимое… но все не так! Камень течет как вода, танцует как пламя. Долото мое движется, точно знает тайные желания камня, точно статуя сама указывает инструменту. Но вот что самое странное: я обнаружил, как естественно все делаю, словно далеко не в первый раз…

Мне недостает умения Марианн Энгел, статуэтки мои редко получаются так, как задумано. Но это ничего. Вообще-то я не часто работаю над новыми фигурами. Чаще с помощью ее инструментов скалываю кусочки с моей статуи, оставшейся от нее.

Мне до сих пор немного неловко стоять перед своим же собственным подобием, но я напоминаю себе, что тщеславие тут ни при чем. Я смотрю не на себя — я смотрю на то, что осталось от Марианн Энгел.

А потом берусь за долото, намечаю небольшой участок (кончик локтя, складку обожженной кожи) и бью молотком. С каждым взмахом от меня отваливается еще кусочек. За раз я способен снять только самую тонкую стружку — ведь с каждым осколком камня, падающим на пол, я делаюсь чуть ближе к полному ничто.

Три наставника утверждали, что любовник Марианн Энгел будет знать, зачем нужно отпустить ее последнее сердце, отпустить ее. Да, я знаю: конец ее епитимьи означал начало моей. То, что я позволил ей без меня уйти в океан, было только началом моей задачи, потому что разом ее не освободить. Это длительный процесс, который продолжится всю мою жизнь, и я не позволю себе умереть, пока не отсеку все остатки от моей статуи.

С каждым падающим на пол каменным осколком я слышу голос Марианн Энгел. «Я люблю тебя. Aishiteru. Ego amo te. Ti amo. Eg elska tig. Ich liebe dich». Слова плывут для меня сквозь время, повторяются на всех языках мира, звучат как чистая любовь. Как голос Марианн.