Путешествия никогда не кончаются

Дэвидсон Робин

3 Часть. «Дорога немного длинная»

 

 

Глава 9

Два дня я шла с Эдди, наши попытки как-то объясняться напоминали игру в шарады, и, глядя на гримасы друг друга. мы хохотали как безумные. По дороге выслеживали кроликов, обычно безуспешно, собирали съедобные корешки и травы, а больше всего просто радовались жизни. Что за наслаждение, когда рядом такой человек, как Эдди: сильный, заботливый, сдержанный, остроумный — человек, обладающий всеми качествами, свойственными обычно пожилым аборигенам, но наделенный к тому же некой особой твердостью характера и основательностью, вызывающими уважение при первом же знакомстве. Чем больше времени мы проводили вместе, тем меньше я понимала, как можно употреблять слово «примитивный» со всеми его изощренными уничижительными оттенками, говоря о людях, подобных Эдди. Если истинно цивилизованная личность непременно таит в себе болезнь — не помню, кто это изрек, — то Эдди и людей его склада, конечно, нельзя считать цивилизованными. Так как главное, что поражало в Эдди, — его душевное здоровье и цельность, его «самодостаточность». Эти свойства Эдди так бросались в глаза, что не оценить их мог только слепец.

Все вокруг внезапно переменилось. Наводящие страх провалы и ложбины страны дюн остались далеко позади. Перед нами расстилалась широкая равнина, похожая на пшеничное поле: вся она до подножия скалистых шоколадных гор и хребтов поросла желтой травой. Внизу на склонах бледно-зеленый и желтый спинифекс и такого же цвета кустарник еще цеплялись за жизнь, но, чем выше, тем безжалостней наступали на них голые камни. Деревья теснились лишь в узких промоинах, то тут, то там монотонность желтизны нарушала высившаяся в одиночестве голая красная дюна. Яркая зелень проглядывала только в долинах и глубоких ущельях, и над равниной и горами вздымался бездонный жгуче-голубой купол. Ко мне снова вернулось ощущение пространства, неоглядного, пронизанного светом безграничного пространства.

Но после того, что случилось, после охватившего меня ~ безумия, после пережитого напряжения мне очень хотелось поговорить с кем-нибудь по душам. Хотя мучившие меня растерянность и страх сменились бурной радостью, душевное равновесие не вернулось. Вера в себя не вернулась. Мне казалось, что я хожу по краю пропасти. Мне нужно было обрести свое обычное состояние духа и как-то осмыслить все происшедшее. Треть намеченного пути осталась позади, Глендл, советник общины в Пипальятжаре, был первым и, может быть, последним другом, которого мне предстояло еще встретить. Я очень хотела повидаться с ним, рассказать на своем родном языке о том, что пережила. Но Эдди твердил, что Глендл «уходил». Позднее я заметила, что он часто добавлял в конце предложения слово «уходил», обозначая таким образом направление, поэтому беспокоилась я совершенно напрасно. Но в те дни мысль, что я не застану Глендла, буквально не давала мне покоя.

Когда Эдди шел чуть позади, я чувствовала, что он смотрит на меня с недоумением, чувствовала, как его изумленный взгляд впивается в мой затылок, и будто слышала его голос: «Что творится с этой женщиной? Почему она все время беспокоится, все время спрашивает: „Эдди, а Глендл сейчас в Пипальятжаре, сейчас он в Пипальятжаре?“»

— Глендл у-у-у-у-хо-хо-хо-дил, — говорил Эдди и махал в воздухе маленькой ручкой.

Произнося эти слова, он каждый раз поднимал брови и удивленно таращил глаза, придавая своему лицу выражение комичной серьезности, но мне было не до смеха. Я отворачивалась и шла дальше: у меня дрожал подбородок, в глазах стояли слезы, я боялась, что два ручья вот-вот потекут по щекам, и мне не хотелось, чтобы Эдди видел, в каком я состоянии.

Пожалуйста, Глендл, будь на месте, пожалуйста, будь на месте, мне необходимо выговориться, сказать всю правду. Мне нужен друг, мне, как никогда, нужен друг. Пожалуйста, Глендл, пожалуйста, будь на месте.

Вечером мы разбили лагерь в трех милях от Уинджелинны, родного поселения Эдди. Он ушел домой за вещами, а я осталась в лагере. Вернулся Эдди с ржавой консервной банкой, он принес в ней флакончик с жидкой мазью, флакончик с таблетками аспирина и какую-то траву. Ах да, он еще захватил красный свитер.

На следующее утро мы направились в сторону Пипальятжары, я очень нервничала, Эдди пел. Я не сверяла дорогу с картой и понятия не имела, сколько нам предстоит пройти. Вдруг справа от себя я увидела сарай из листового железа. Наверное, я неотрывно смотрела вперед и поэтому не сразу его заметила. На стенах сарая красовались детские каракули и рисунки.

Неужели это школа? В Пипальятжаре, по-моему, нет школы или есть? Глендл, кажется, единственный белый в Пипальятжаре, а может быть, нет? Я стояла и хлопала глазами. Сарай совершенно сбил меня с толку. Я не могла вспомнить, действительно ли рисунки на стенах означают, что это школа. И понятия не имела, стоят мои домыслы чего-нибудь или нет. Сарай тем не менее очень походил на местную школу. Ну конечно, это школа, что же еще. Кто-то подошел к двери, помедлил и зашагал мне навстречу, скручивая на ходу папиросу. Молодой человек выглядел как завзятый хиппи, но заговорил со мной вежливо, хорошо поставленным голосом:

— Здравствуйте, а мы вас ждем. Как добрались? У меня перехватило дыхание. Я была готова броситься ему на шею, пасть ниц, станцевать джигу. Он говорил по-английски! Но я все еще не знала, в своем ли я уме. И если нет, мне очень не хотелось, чтобы он об этом догадался. Поэтому я, не отвечая, смотрела на него во все глаза, а по моему искаженному, беззащитному лицу расползалась кривая бессмысленная улыбка.

— Глендл?

— Сверните за угол, там стоят автофургоны, Глендл в одном из них.

Молодой человек улыбнулся и предложил мне закурить. Я так стеснялась своих трясущихся рук и так боялась выдать себя неуместным словом или неловким движением, что молча покачала головой и пошла дальше, раздумывая, не удивило ли его мое странное поведение.

А потом меня осенило: в этих местах никому нет дела, в своем ты уме или нет. Поскольку безумие здесь — нечто вполне обыденное, а те, кто тут живут, сами давно немного тронулись. Незнакомые люди появляются в этих местах настолько редко, что никого не интересует, в своем они уме или нет.

Фургон Глендла я узнала мгновенно. Кто еще во дворе перед своим домом повесит на дереве несколько колокольчиков, звенящих от ветра? На единственном дереве в округе и, конечно, мертвом. Притом что никакого двора нет и в помине, только невидимая демаркационная линия, отделяющая каждое человеческое жилище от остального мира. Глендл вышел мне навстречу, мы обнялись, потом снова обнялись, потом снова, и, так как у меня отнялся язык, я занялась верблюдами, а потом мы втроем вошли в дом и приступили к священному австралийскому ритуалу чаепития. И тогда слова посыпались у меня изо рта, как горох из дырявого мешка, я говорила не помню что на благословенном родном языке, не умолкая ни на минуту. Говорила или смеялась.

Это состояние радостного опьянения длилось четыре дня. Глендл оказался необычайно гостеприимным, чутким и добрым хозяином. Он даже отдал мне свою постель с хрустящими простынями, а сам вместе с Эдди устроился рядом с фургоном. Он клялся, что предпочитает спать на свежем воздухе, что только по лености не доставляет себе почаще это удовольствие, и я поверила ему. И с благодарностью согласилась. Я, правда, уже успела привязаться к своему спальному мешку, но все-таки не устояла перед таким соблазном, как кровать. Дигжити была вне себя от радости.

В тот вечер чай приготовил Глендл. Эдди разбил лагерь в стороне от фургонов, и пожилые аборигены то и дело приходили повидаться с ним, а заодно перекинуться словом с Глендлом и со мной. Эти старики и старухи вновь привели меня в изумление. Их негромкая речь поминутно прерывалась веселым смехом, но вели они себя безупречно. И я очень жалела, что недостаточно понимаю питджантджару — язык здешних аборигенов. Я различала повторявшееся слово «верблюд» и догадывалась, о чем идет речь, но смысл разговора от меня ускользал. Могу только сказать, что в тот вечер было рассказано немало увлекательных историй про верблюдов.

День проходил за днем, а поток гостей не иссякал: кто-то заглядывал поздороваться, кто-то одолжить кружки и котелок, выпить за компанию чашку чая, поделиться своими огорчениями, попросить совета, потолковать о политике. Все это было очень приятно, но я совершенно не могла понять, как Глендл умудряется справляться со своей работой в такой обстановке. К тому же чиновники заваливали его ворохом циркуляров и ведомостей, а он терпеть не мог бумажную канитель. Должность советника общины в чем-то довольно привлекательна, хотя по существу это неблагодарная работа. Советник обязан прежде всего контролировать раздачу денег членам общины, что делается обычно через магазин, где аборигены предъявляют чеки и получают продукты по сниженным ценам. Вырученные деньги расходуются по указанию Совета аборигенов на приобретение необходимых для общины товаров. Скажем, грузовиков или оборудования для бурения артезианских скважин. Советник согласовывает деятельность различных ведомств, например здравоохранения и образования, и служит посредником между правительственными учреждениями и аборигенами. Немудрено, что на него со всех сторон валятся шишки, потому что аборигены не задумываются о том, что такое бюджет, как и почему к ним поступают деньги, а чиновники не имеют ни малейшего понятия об укладе жизни аборигенов.

Глендл рассказал мне, что в работе советника есть еще одна мучительная сторона. Ни один белый не может постигнуть до конца особенности мира аборигенов, и, чем больше белые узнают об аборигенах, тем яснее представляют себе, какая пропасть лежит между знанием и пониманием. Проходит обычно немало лет, прежде чем советник начинает разбираться во всех тонкостях своей работы, а к этому времени от его пыла уже не остается и следа. Иногда старики аборигены принимают советников в члены своего племени. Советники надеются, что это поможет им сблизиться с аборигенами, научит лучше их понимать. И они, конечно, не ошибаются, но тогда возникают новые проблемы. Став членом племени, советник оказывается в трудном положении, потому что долг по отношению к новым собратьям требует одного, а государственная служба — другого, и выполнить эти противоречивые требования, оставаясь честным человеком, очень нелегко.

Советник лучше осведомлен о возможных последствиях тех или иных действий аборигенов, и стремление защитить их вносит дополнительные трудности в его работу. Но отказ от роли заступника обрекает его на положение наблюдателя, и тогда ему ничего не остается, как изредка давать советы и позволять аборигенам совершать грубые ошибки, так как хорошо известно, что единственный способ научить аборигенов поддерживать отношения с миром белых, — это предоставить им возможность делать подобные ошибки. Не всегда же окажется рядом добросердечный чудак, готовый в любую минуту прийти на помощь и служить буфером между ними и белыми. В конце концов аборигены должны научиться ходить на своих ногах. Другого пути нет.

А Глендл… Глендл устал, дошел до предела. Попытки изменить что-то по существу вопреки сопротивлению правительства — без денег, без помощников, без оборудования — временами доводили его до отчаяния и полного изнеможения. Он страстно любил эту страну и ее людей, он относился к аборигенам с искренним уважением, и они платили ему тем же, и все-таки работа советника мало-помалу пожирала его, как пожирает почти каждого, кто длительное время пытается защищать права аборигенов где-нибудь в далеком поселении или в судебных инстанциях. На этом пути всегда оказывается слишком много препятствий. Успехи так мизерны, так ничтожны, а сделать нужно неимоверно много.

В отличие от других поселений Пипальятжаре повезло: здесь находились аборигены одного племени. Поэтому они не страдали от жестоких стычек, неизбежных между враждующими группами или отдельными представителями разных племен. В Австралии каждое племя аборигенов издавна жило в окружении нескольких иноплеменных соседей. С одними завязывались важные хозяйственные и культовые связи, с другими складывались враждебные отношения, иногда из-за давних раздоров, иногда из-за несходства обычаев и верований. Но ответственные правительственные чиновники, конечно, не принимали во внимание исторически сложившиеся взаимоотношения племен, когда организовывали первые поселения. Здесь, в Пипальятжаре, благодаря однородности населения конфликты не приводили к столкновениям, так как существовали общеплеменные законы и традиционные способы разрешения споров. Это поселение первоначально было организовано в противовес Уинджелинне, ставшей одним из центров горнодобывающей промышленности. Многие считали, что создание Пипальятжары приведет к возникновению других поселений и вокруг Уинджелинны вырастет несколько городков-спутников.

Такой принцип организации поселений очень важен, так как помогает аборигенам избавиться от гнета государственной машины там, где наиболее остро ощущается вторжение западной цивилизации в их жизнь, — в миссиях и поселках, созданных правительством. В этом новшестве есть, правда, некоторый оттенок движения вспять: аборигены добровольно возвращаются к издавна сложившемуся образу жизни, на издавна принадлежавшую им землю, где они могут исполнять древние обряды и передавать накопленные навыки и знания своим детям. Но в то же время они могут использовать, если пожелают, привлекательные для них достижения западной цивилизации. Жизнь в таких удаленных поселениях создает наиболее благоприятные условия для сохранения самобытности и национальной гордости аборигенов и сводит почти на нет противоборство двух различных культур. Эти поселения обычно довольно сильно различаются между собой. Иногда это примитивные стоянки без малейших признаков материальной культуры западного мира, включая даже такие предметы, как ружья, а иногда поселки, располагающие целым рядом современных удобств по выбору аборигенов. Здесь может быть взлетно-посадочная полоса, артезианский колодец, радио, фургоны с медицинским и школьным оборудованием, где работают один или несколько белых учителей. Движение за создание такого рода поселений сейчас распространяется среди коренного населения Австралии повсюду, где политическая обстановка оставляет для этого малейшую возможность.

В Пипальятжаре я узнала, что питджантджара борются за возвращение своей земли, которую они вынуждены сейчас арендовать у правительства. Сначала старики даже слышать об этом не хотели. В их представлении земля владеет людьми, а не люди землей. Аборигены верят, что когда-то, в незапамятные времена, их предки, наделенные необыкновенной силой и могуществом, исходили всю землю вдоль и поперек. Эти существа ничем не напоминали теперешних людей: одни были полулюди-полуживотные, полулюди-полурастения, другие воплощали в облике человека стихийные силы природы — огонь, например, или воду. Передвижения героев определили ландшафт страны, и земля бережет их силу, о чем свидетельствуют сохранившиеся следы странствий героев: священные или особо приметные места, где происходили важные события. Сейчас частицы прежней силы передаются аборигенам, связанным особым образом со священными местами, которые они обязаны охранять и защищать. Этнографы называют подобные верования тотемизмом, то есть древнейшей формой религии, основанной на представлениях о сверхъестественных связях людей с какой-либо группой животных, растений или явлений природы. При этом люди, живущие на определенной территории, хорошо знают обряды и легенды своего места обитания и уверены, что некоторые виды деревьев, скалы или другие творения природы обладают чудодейственной магической силой.

У аборигенов существует четкое представление, кому поручено беречь и охранять землю. «Владение» землей, вернее, ответственность за землю передается по наследству как по отцовской, так и по материнской линии. Аборигены могут также притязать на землю, где они родились или были зачаты, существуют и другие более сложные отношения между отдельными кланами, разделяющими общие заботы о той или иной части страны.

Сложные обряды, выполняемые членами клана, поддерживают их связь с прошлым, сохраняют узы между землей и ее законными хранителями. У аборигенов есть особые обряды приумножения, помогающие сохранять изобилие растений и животных и благополучное сосуществование всего живого на своей земле (а следовательно, во всем мире); есть обряды инициации мальчиков (знаменующие признание их мужчинами); обряды, помогающие поддерживать здоровье и благополучие всей общины, и многие другие. Все эти до мелочей продуманные правила и законы, вся накопленная веками мудрость сберегаются с незапамятных времен, передаются от поколения к поколению и не теряют своей живительной силы благодаря строго соблюдаемым обрядам. Каждый член общины знает обряды, принятые в той местности, где он живет, и преисполнен уважения к священным местам, принадлежащим племени (вернее, к священным местам, владеющим их племенем).

Обряды — это воплощение связи аборигенов с землей. Лишившись земли, аборигены теряют возможность сохранять в неприкосновенности свои обряды и перестают понимать, в чем смысл и суть их жизни, перестают понимать, кто они такие.

Для стариков и старух племени питджантджара проблема владения землей или аренды земли просто не существовала, и я думаю, что правительственные чиновники даже отдаленно не представляют себе, почему. Сама мысль, что землей можно владеть, казалась этим старым людям такой же нелепой, какой показалась бы нам возможность владеть звездой на небе или воздухом.

Попытка коротко рассказать о том, как аборигены представляют себе устройство мира, ничем не отличается от попытки изложить за несколько минут основы квантовой механики, не говоря уже о том, что я не являюсь специалистом в этой области. Но помимо всего прочего даже самые тщательные этнографические исследования не могут дать представления о совершенно особом отношении аборигенов к своей земле. Земля для них — всё, земля — это их законы, их моральные установления, это основа основ их существования. Оторванные от земли, они становятся тенью самих себя. Перестают быть людьми. Аборигенов нельзя отделить от земли. Потеряв землю, они теряют себя, свою душу, свою культуру. Вот почему движение за возвращение аборигенам права владения землей приобрело сейчас такое значение. Лишая аборигенов земли, мы, белые, становимся повинными в культурном и в данном случае расовом геноциде.

В тот вечер Глендл, как обычно, замесил тесто — яйца, молоко, зараженная жучками пшеничная мука грубого помола — и приготовил на ужин блины, невероятно тяжелое блюдо, вызывавшее резь в желудке после первых двух кусков. Иногда он клал свою адскую смесь в кастрюлю, ставил в печь и называл это месиво суфле.

Дело в том, что Глендл пытался ввести в рацион жителей Пипальятжары муку грубого помола, но все его усилия оказались тщетными. После вторжения белых в Австралию основой питания аборигенов постепенно стали пшеничная мука тонкого помола, чай и сахар, и, хотя Глендл не так уж свято верил в чудотворные свойства муки грубого помола, неполированного риса и бутербродов с соевым маслом, рекомендуемых доктором Сузуки, он видел, что аборигены мрут как мухи от диабета, недоедания и сердечных заболеваний, и старался хоть немного оздоровить их диету. Аборигены же терпеть не могли муку грубого помола. Поэтому Глендл распорядился смешивать ее с мукой тонкого помола и продавать в местном магазине. Но аборигены все равно терпеть не могли эту муку. В конце концов несколько стариков пришли к Глендлу и сказали, что пусть он, Глендл, ест, что хочет, а они предпочитают вернуться к мягким пресным лепешкам. Полное поражение. Хотя нет. Одна старуха сохранила верность блинам Глендла.

Мы провели много вечеров в долгих задушевных беседах. Постепенно у меня появилось ощущение, что я восстала из пепла, я уже могла понять, что важно, а что нет, могла навести порядок в своей голове, в своей душе. И я заговорила о Рике. Меня по-прежнему тяготила необходимость встречаться с ним, и на беднягу Глендла излился бурный поток моего негодования. Однажды после особенно многословных, ядовитых и бессвязных жалоб он задумчиво посмотрел на меня и сказал:

— Все так, конечно, но ты упускаешь из виду одно очень важное обстоятельство. Рик — твой верный друг. Он очень много для тебя сделал. И, как бы ни сложились ваши отношения, не забывай, что ты сама попросила его принять участие в этом путешествии, он не навязывался тебе в компанию. Ты хочешь получить фотографии, но не желаешь терпеть присутствие фотографа — чепуха какая-то.

Видит бог, рассуждения Глендла не отличались необыкновенной глубиной, но они отрезвили меня. После этого разговора я перестала терзаться из-за Рика и «Нэшнл джиогрэфик», и мой гнев постепенно утих.

Я чувствовала себя так непринужденно в гостях у Глендла и узнавала каждый день так много нового, что у меня появилось сильное искушение остаться у него до конца года, иными словами, провести лето в Пипальятджаре и тронуться в путь, когда спадет жара. К тому же мне еще многое хотелось обдумать. Я, например, условилась встретиться с Риком в Уарбертоне и понятия не имела, как к этому отнесутся в «Нэшнл джиогрэфик». Их недовольством, впрочем, можно было пренебречь, но в Пипальятджаре не хватало хорошего корма для верблюдов, они объедали какие-то неподходящие кусты, и у них начался жуткий зеленый понос. Я не находила себе места от беспокойства, мне хотелось бежать без оглядки, и страх за верблюдов пересилил в конце концов желание побыть с друзьями.

Нас двоих Эдди ни на мгновение не выпускал из поля зрения. Меня и мое ружье. Он очень плохо видел, с трудом мог прицелиться, но не расставался с ружьем ни на минуту. Я радировала Рику и договорилась, что он привезет точно такое ружье в Уарбертон. По вечерам, когда я уходила взглянуть на верблюдов, Эдди непременно сопровождал меня, он вскидывал на плечо ружье и что-то напевал себе под нос. Мне это… ну, наверно, льстило — приятно, когда тебя так старательно охраняют. Однажды вечером нам встретилась группа женщин. Костлявая старуха в выцветшем платье, болтавшемся на ней, как на вешалке, отделилась от других и нерешительно остановилась футах в восьми впереди нас. Эдди покосился на нее и радостно' ухмыльнулся. Они вежливо и с большим достоинством поздоровались друг с другом, их глаза сияли, рты улыбались. Я не понимала, о чем они говорят, но мне показалось, что Эдди встретил старую приятельницу, может быть, женщину, с которой вместе вырос. Мы пошли дальше, а он все улыбался какой-то особенно счастливой улыбкой. Я спросила, кто эта женщина, Эдди обернулся ко мне с сияющим лицом и сказал:

— Это Уинкича, моя жена.

Он произнес эти слова с гордостью, с нескрываемой радостью. Никогда прежде я не видела, чтобы муж и жена так откровенно проявляли свои чувства. Я была поражена до глубины души.

Встреча Эдди с женой была первым эпизодом из многих других, убедивших меня, что вопреки авторитетным утверждениям этнографов — белых мужчин — чернокожие женщины занимают достойное место в обществе соплеменников. Сферы деятельности мужчин и женщин у аборигенов строго разграничены, что совершенно естественно при их образе жизни, но усилия тех и других направлены на решение одной и той же задачи — выжить и одинаково уважаемы. Ловкие и проворные собирательницы, женщины играют более заметную роль в добывании пищи, чем мужчины: аборигену-охотнику лишь изредка удается добыть кенгуру. У женщин существуют свои особые обряды, заботы о земле тоже в значительной мере лежат на их плечах. Мужчины выполняют свои обряды, они следят за соблюдением законов, хранят знания, накопленные племенем, произносят заклинания, для чего используют священные предметы — тжуринги. И если у нынешних аборигенов появилось представление о неравенстве полов, то они обязаны этим в первую очередь своим белым завоевателям. Невозможно даже отдаленно представить себе, насколько отличается положение чернокожих женщин в Алис-Спрингсе от положения черных женщин в Пипальятджаре.

Я помню миф одного из племен Западной Австралии, и, хотя мне не удалось проверить, насколько достоверно его содержание, звучит он весьма правдоподобно. Когда-то в давние времена власть в племени принадлежала женщинам. Они производили на свет потомство, защищали своих соплеменников, помогали им сохранять жизнь, так как умели находить пищу, и, естественно, занимали в племени более высокое положение, чем мужчины. Женщины, кроме того, владели знаниями и прятали их в пещере, известной им одним. Мужчины сговорились и решили похитить знания, чтобы сравняться с женщинами. (Дальше явный сбой.) Женщины узнали об их планах, но не захотели защищать свое достояние, так как поняли, что притязания мужчин справедливы и ради сохранения мира и согласия надо им уступить. Женщины позволили мужчинам похитить знания, и мужчины владеют этим даром до сих пор.

Я спросила Эдди, не хочет ли он дойти со мной до Уорбертона — соседнего поселения в двухстах милях к западу от Пипальятджары. И была горько разочарована, когда он сначала не согласился: заявил, что слишком стар для таких прогулок. Что у него к тому же нет подходящих ботинок, хотя эту проблему я могла бы легко разрешить, купив ему ботинки в местном магазине. Но я подумала, что он справедливо напомнил о своем возрасте. Такому глубокому старику, наверное, в самом деле не под силу ходить пешком по двадцать миль в день. Конечно, у меня есть Баб, и Эдди мог бы ехать на нем верхом. Я поделилась своими сомнениями с Глендлом, но он рассмеялся и уверил меня, что Эдди ходит лучше нас обоих. Глендл не сомневался, что Эдди пойдет со мной, он видел, как засверкали глаза старика, когда я с ним заговорила, и, по мнению Глендла, мне просто невероятно повезло, так как Эдди пользуется большим уважением среди своих соплеменников. На следующее утро Эдди сказал, что решил все-таки пойти со мной. Ему нужно было кое-что приобрести перед дорогой, поэтому мы отправились в магазин и купили новые башмаки, носки и кусок брезента для Уинкичи. Магазин представлял собой обычный довольно тесный сарай из оцинкованного железа, где торговали предметами первой необходимости: чаем, сахаром, мукой, иногда фруктами и овощами, лимонадом, одеждой, посудой. Запасы пополнялись раз в две недели: из Алис-Спрингса приезжал автофургон или прилетал маленький самолет.

На следующее утро все было готово, и мы тронулись в путь. В Пипальятжаре я рассталась с изрядной частью багажа, тюки уменьшились, грузиться стало легче. На протяжении всего путешествия я при каждом удобном случае избавлялась от лишных вещей, пока не осталось только самое необходимое. Глендл сделал мне царский подарок, специально заказанный в Алисе: маленькие полиэтиленовые мешочки с белым вином и несколько пачек сигарет. Эдди взял с собой только консервную банку с лекарствами. Я уже давно заметила, что его мучает боль в плече. Я решила, что у него артрит, но утром в день отъезда, когда заболевший Глендл лежал в постели, а мы с Эдди бегали около верблюдов и пытались что-то еще доделать, с Эдди заговорил какой-то старик. Потом они оба отошли в сторону ярдов на пятьдесят, и Эдди, не обращая внимания ни на меня, ни на тех, кто пришел нас проводить, наклонился над большим котлом, а старик принялся размахивать над ним руками, растирать ему плечо и делать какие-то странные телодвижения. Я вошла к Глендлу и спросила, что все это означает. Глендл объяснил, что таким образом нанкари (врач-абориген) готовит Эдди к предстоящему путешествию. Он сказал, что нанкари, может быть, сумеет извлечь из плеча Эдди камешек, загнанный туда кем-то из врагов. Через пять минут Эдди вернулся и показал мне извлеченный из плеча камешек.

Аборигены часто заболевают и даже умирают только от того, что им кажется, будто в них что-то загнали. Когда с аборигеном случается такая беда, он должен обратиться за помощью к нанкари. Это его единственная надежда на спасение.

И хотя я не в силах перепрыгнуть через барьер привычных понятий о возможном и невозможном, у меня нет ни малейших сомнений в том, что нанкари лечат своих соплеменников столь же успешно, как западные врачи — своих. Недаром белые медицинские работники с более широким кругозором трудятся сейчас рука об руку с нанкари и повивальными бабками, пытаясь справиться-с заболеваниями и недугами, косящими аборигенов.

Бесконечные попытки снова и снова что-то проверить и последние предотъездные хлопоты, как всегда, довели меня до полного изнеможения, тем не менее стоило нам оказаться за пределами Пипальятжары, как уже через пять минут ритмичный шаг верблюдов, подбадривающий звук колокольчиков за спиной и сознание, что Эдди рядом, вернули мне душевное равновесие.

Мы остановились в Уинджелинне и потратили около часа на прощание с друзьями. А мне не терпелось тронуться в путь — как я ни старалась, я все еще не могла вырваться из тенет своих западных привычек. Наконец все необходимые слова были произнесены, и под полуденным солнцем мы зашагали по дороге. Но едва прошли около мили, как нас нагнала машина с какими-то юнцами, полчаса ушло на болтовню. Скорей, скорей, скорей! Опять тронулись, снова машина, и так без конца. К вечеру Эдди сказал, что ему нужно питури: аборигены жуют это растение, похожее на табак. Он указал на долину, разрезавшую гряду гор в одной-двух милях от дороги. И вот мы уже молча идем по безмолвной, пышно цветущей земле. Эдди собирает питури, я наблюдаю за ним. Смутное беспокойство и тревога, грызущие меня из-за исковерканного дня, постепенно стихают, и мы оба отдаемся поискам питури. Долина была такой красивой, такой молчаливой, что мы не проронили ни слова, пока с почтением ступали по ее земле. Увы, как только мы с ней расстались и вновь оказались под лучами кровожадного закатного солнца, сжигавшего мое лицо, хоть я и надвигала шляпу как можно ниже, раздражение вернулось. Меня раздирало двоякое отношение к времени, и, как я ни билась, как ни пыталась покончить с этим наваждением, все усилия оказывались тщетными. Я знала, на чьей стороне правда, но другая, неправая сторона отчаянно цеплялась за жизнь. Организованность, систематичность, аккуратность. Пустые, никому не нужные слова. «Боже правый, — твердила я себе, пытаясь распутать клубок собственных мыслей, — если так пойдет дальше, мне понадобится еще много месяцев, чтобы добраться до океана. Ну и что из этого? Будто я участвую в марафоне, в чем, собственно, дело? Эти дни, пока Эдди рядом, наверняка окажутся самыми лучшими за все путешествие, так растяни их, дура несчастная, растяни. Да… но… а как же намеченный график?» И так без конца.

Душевная смута не утихала весь день, но постепенно я успокоилась, потому что доверилась Эддиному представлению о днях и часах. Он научил меня отдаваться потоку времени и выбирать для каждого дела подходящую минуту — научил радоваться настоящему. И я подчинилась ему.

Через несколько дней я сделала заметные успехи в питджантджаре, хотя по-прежнему не понимала беглую речь. Как ни странно, это нисколько нам не мешало. Просто удивительно, как легко человеческие существа понимают друг друга, когда между ними не стоят слова. Нас объединяло наслаждение окружающим миром, и ничто не могло объединить нас теснее. Эдди учил меня подражать пению птиц, подолгу разглядывать холмы, мы вместе смеялись над гримасами верблюдов, вместе охотились, отыскивали съедобные травы и корешки. Иногда мы пели, вместе или поодиночке, иногда гоняли один и тот же камешек по дороге, мы не произносили никаких слов и прекрасно понимали друг друга. Эдди размахивал руками и спокойно беседовал сам с собой или разговаривал с холмами, растениями. Посторонние наверняка подумали бы, что мы оба сошли с ума.

В тот вечер мы свернули с дороги: Эдди решил показать мне свою страну. Неделю мы бродили по его земле, и с каждым шагом он вырастал в моих глазах. Род Эдди поклонялся собаке динго, и ощущение кровной связи с местами, по которым мы проходили, придавало Эдди какую-то особенную силу, переполняло радостью — он чувствовал себя частицей этой земли. По вечерам, когда мы разбивали лагерь, Эдди пересказывал мне древние мифы и предания. Он знал каждый бугорок этой земли как свои пять пальцев. Здесь он был дома, целиком и полностью дома, заодно с каждой травинкой этого просторного дома, и я постепенно заражалась его отношением к окружающему миру. Время перестало существовать, утратило смысл. Мне кажется, что за всю свою жизнь я никогда не чувствовала себя так хорошо, как тогда. Эдди научил меня различать звуки и следы на земле, не существовавшие прежде для моих глаз и ушей, и я вдруг поняла, какое единение царит на этой земле. Она перестала казаться мне дикой, я увидела прирученную землю, изобильную, приветливую и щедрую для всех, кто сумеет увидеть ее такой, как она есть, сумеет слить свою жизнь с ее жизнью. Многие белые, работавшие в Австралии, испытывали глубокое изумление, когда понимали, какое значение имеет для аборигенов земля, какое место она занимает в их жизни. В одном из писем Толи недавно писал: «Здешняя земля обладает особым могуществом, особой силой, эта ее особенность разными способами дает о себе знать в аборигенах и, как я чувствую, скажется на мне тоже. В ней постоянно видится что-то новое, она кажется неистощимой. А вот как ее использовать, каждый должен решить сам».

Я вспоминаю сейчас эти дни как время радостного покоя. Но их очертания размыты, все они будто слились в один. Разделить их я не могу. Я отчетливо помню какие-то происшествия, но не имею ни малейшего представления, когда и где они произошли. Конечно, я довольно скоро убедилась, что хитрецу Эдди легче пройти пятьдесят миль, чем мне десять. Когда я уставала, он давал мне пожевать питури; на вкус это нечто в высшей степени омерзительное, но действует поразительно: кажется, что пробежать тысячу ярдов — сущие пустяки. Эдди сжигал веточки каких-то кустарников, смешивал золу с питури и жевал, скатывая во рту шарик. Иногда он приклеивал этот шарик за ухом, оставляя его на потом, как жевательную резинку. По вечерам я предлагала ему вино, но он со смехом отказывался и изображал пьяного старика. Он говорил, что каждому нравится свое: мне — вино, ему — питури.

К моей великой радости, Эдди не пытался командовать верблюдами. Верблюды слушаются одного хозяина (или хозяйку) и не признают посторонних. Тем более что я обращалась с каждым из них, как с хрустальной вазой, недопустимо баловала их и тряслась над ними, а Эдди, конечно, никогда бы не стал относиться к ним с такой нежностью. Недаром за все время нашего путешествия я обиделась на Эдди единственный раз, когда ему захотелось проехать минут десять на верблюде, для чего я дважды приказала Бабу лечь — сначала, чтобы Эдди мог влезть на него, а потом, чтобы слезть, — и едва мы прошли пешком около мили, как эту процедуру пришлось повторить. Эдди, конечно, тоже обиделся: он совершенно не мог понять, зачем нужны и ко мне относились с искренней симпатией. Однажды мы, разбили лагерь по соседству с небольшой стоянкой, где рядом с артезианским колодцем жило, наверное, не больше, двадцати аборигенов. Мы часами сидели около чьей-нибудь хижины, болтали, ели пресные лепешки и пили прохладный, очень сладкий чай. Аборигены — прямо из котелка, я, на правах гостя, — из жестяной кружки. В чае плавали куски теста, так как в этой же кружке размешивали муку с водой, когда готовили лепешки. Но меня это нисколько не смущало. Я уже научилась совершенно иначе относиться к тому, что ела или пила. Пищу, безразлично какую, кладут в рот, поскольку для ходьбы нужны силы, вот и все. Я могла есть, что угодно, и ела, что угодно. Заодно я перестала мыться ввиду явной бесполезности этой процедуры и потому источала зловоние, что меня ничуть не смущало. Даже Эдди, не отличавшийся чрезмерной чистоплотностью, как-то раз посоветовал мне вымыть лицо и руки. В чем я усмотрела излишнее чистоплюйство, и его нежелание пить из одной кружки с Дигжити я тоже воспринимала как чистоплюйство.

Мы с наслаждением шли по дикой пустыне и без всякого удовольствия по дороге, где-то и дело сталкивались со странными животными, именуемыми туристами. Однажды днем было особенно жарко, непереносимо, до одурения жарко, над головой вились мириады мух. После трех часов дня у меня, как обычно, начался приступ хандры, Эдди что-то напевал себе под нос. Внезапно на горизонте появился столб красной пыли и, крутясь, понесся прямо на нас со скоростью, явно говорившей, что движутся туристы. Мы свернули с дороги, решив, что в это время суток колючки под ногами лучше дураков под носом. Но они, конечно, заметили нас, они — это целая автоколонна смельчаков, героически отправившихся на завоевание необозримых! безлюдных просторов точь-в-точь как во второсортном вестерне. Туристы высыпали из машин, защелкали фотоаппараты. Я была вне себя от ярости, мне хотелось поскорее разбить лагерь, выпить заветную чашку чая и отдохнуть, больше ничего. А эти грубияны, эти тупицы… Они, как обычно, засыпали меня вопросами и беззастенчиво обменивались нелестными замечаниями о моей внешности, будто я была занятным вставным номером в их развлекательной программе. Наверное, я в самом деле выглядела несколько необычно посреди пустыни. Год назад в Алис-Спрингсе я проколола мочку уха. Несколько месяцев я собиралась с духом, прежде чем подчинилась этому варварскому обычаю, но, раз уж дело сделано, мне не хотелось, чтобы дырочка заросла. Сережку я потеряла и носила в ухе большую английскую булавку. Мне давно следовало помыться, из-под моей шляпы выбивались космы грязных выгоревших волос, одним словом, я была похожа на персонаж, достойный кисти Ральфа Стэдмана . А тут еще они увидели Эдди. Кто-то из туристов схватил его за руку, заставил встать, как ему хотелось, и гаркнул:

— Эй, мартышка, не отходи от верблюда, вот-вот, молодец, парень!

Я онемела от изумления, я не верила своим ушам. Только круглый дурак мог обратиться к такому человеку, как Эдди, со словами «мартышка», «парень». Я в бешенстве оттолкнула этого идиота, и мы с Эдди зашагали прочь. Лицо Эдди оставалось бесстрастным, но он обрадовался, когда я сказала, что не позволю больше сделать ни одного снимка, не отвечу ни на один вопрос и пусть все туристы провалятся в тартарары. Через несколько минут подкатила последняя машина из автоколонны. Я прибегла к своему старому трю. ку: закрыла лицо шляпой и крикнула:

— Никаких снимков!

Эдди, как эхо, повторил мои слова. Но, миновав машину, я услышала щелканье фотоаппаратов.

— Негодяи проклятые! — закричала я.

Все клокотало у меня внутри, я кипела от ярости. Вдруг Эдди повернулся на сто восемьдесят градусов, вытянулся во весь свой крошечный рост и с важным видом зашагал к машине. Фотоаппараты щелкали, не переставая. Эдди остановился рядом с одной из женщин, и началось воистину невиданное представление. С великолепным мастерством пародиста Эдди изобразил буйного, воинственного, пустоголового дикаря: он размахивал палкой, тараторил на питджантджаре, требовал три доллара, хохотал, как безумный, прыгал и скакал, пока не нагнал на растерявшихся туристов такого страха, что они лишились остатков своих куриных мозгов. В Перте их, наверное, предупреждали, что черномазые обезьяны убивают белых. Пятясь задом, они отдали ему все деньги, какие нашли в карманах, и умчались прочь. Эдди с невинным видом подошел ко мне, и тогда нас будто прорвало. Мы хлопали друг друга по спине, упирали руки в бока и хохотали, хохотали, словно одержимые, хохотали до слез, как дети, и не могли остановиться. Нас не держали ноги, мы катались по земле. Смех оглушил, задавил нас.

Больше всего меня поразило, что Эдди не испытывал чувства горечи, хотя имел для этого все основания. Неожиданное происшествие дало ему повод позабавить себя, меня, и только. А может быть, он устроил это представление, чтобы преподать мне урок, не знаю. Так или иначе, я задумалась о судьбе Эдди. И о судьбе аборигенов. Я вспомнила, как аборигенов вырезали, уничтожали почти поголовно и принуждали жить в поселениях, больше всего походивших на концентрационные лагеря; как их бесцеремонно теребили, обмеривали и изучали; как снимали на цветную пленку священные церемонии и иллюстрировали этими фотографиями глубокомысленные научные статьи по этнографии; как выкрадывали и передавали в музеи священные реликвии и при каждом удобном случае калечили тела и души аборигенов; как почти каждый белый австралиец унижал этих непонятных еще «тварей» и как в конце концов аборигенам предоставили право гнить заживо и погибать от нашего дрянного вина и наших болезней — я вспомнила все это и посмотрела на удивительного полуслепого старого чудака, надрывавшегося от смеха, будто никогда в жизни он ничего подобного не испытал, будто невежественные фанатики никогда не оскорбляли его самолюбие унизительными, жестокими шутками, будто он прожив жизнь без забот и тревог, я посмотрела на него и подумала: ну что ж, Эдди, если ты можешь, я тоже смогу.

Мы почти дошли до Уорбертона. Я перестала пользоваться картами, так как со мной был Эдди и они стали не нужны. Но мне хотелось знать точно, сколько миль осталось до поселения, и я спросила у молодых аборигенов, проезжавших мимо, далеко ли до Уорбертона.

— Хм, хм… до Уорбертона дорога… она немного длинная. Может, одна ночевка, может, две, но немного длинная, это верно.

— Ага, поняла, спасибо, дорога немного длинная, говорите? Прекрасно. Я так и думала.

В зависимости от расстояния аборигены говорят про дорогу: немного, немного длинная; немного длинная; длинная;

длинная, длинная; слишком длинная. Последнее определение относилось к моему путешествию. Когда аборигены слышали, что я хочу дойти до моря (до уру пупки, то есть до «большого озера»), которого никто из них в глаза не видел, они неизменно поднимали брови, медленно качали головами и говорили.

— Длинная, длинная, дли-и-и-и-нная дорога, много много ночевок, слишком длинная дорога до этого уру пулки, поняла? Тс, тс, тс, тс.

Аборигены снова и снова качали головами, желали мне удачи или в изумлении таращили глаза, хватали Эдди за руку и заливались смехом.

Однажды вечером, когда Эдди был поглощен сооружением уилчи, я поднялась на дюну, громоздившуюся над нашей стоянкой, привязала Голиафа к дереву и вдруг увидела двух молодых людей на велосипедах. Они тоже увидели меня, подъехали и сели рядом. Я провела две недели с Эдди и стала за это время другим человеком. Мы объяснялись жестами или на питджантджаре, я вошла в иной мир, передо мной открылась иная вселенная. Вернуться снова к европейцам и покинуть мир аборигенов оказалось страшно трудно. Другой набор общепринятых понятий, и даже болтовня о пустяках требует других навыков. Мои заржавевшие мозги с трудом приспосабливались к новым обстоятельствам, но я все-таки не спасовала, и гости мне понравились. Между нами уже завязался почти нормальный разговор, как вдруг из-за холма появился Эдди: воинственный вид, подозрительный взгляд, в руке ружье. Он сел слева от меня, положил ружье на колени, уставился на молодых людей и спросил на питджантджаре, кто они такие и можно ли им доверять. Разыгралась комичная сцена. Я пыталась объяснить всем им (молодым людям было явно не по себе), что беспокоиться не о чем и никто не собирается ни в кого стрелять. Но безнадежно запуталась в двух языках: успокаивала велосипедистов на питджантджаре, а Эдди объясняла по-английски:

— Это хорошие люди, правда, хорошие, я хочу напоить их чаем. — Опомнившись, я торопливо переходила на питджантджару. Но Эдди оставался непреклонен и отвечал коротким: «Уийа».

Не нужно знать чужой язык, чтобы понять слово «нет», особенно если его произносит угрюмый старик с ружьем в руках. Мужчины боком, словно крабы, сползли с дюны и скрылись в темноте.

Так начался процесс десоциализации, или смены кожи — кожу ведь меняют не только змеи, — я чувствовала, как отмирают утратившие смысл обычаи и представления покинутого мной общества и на смену им приходят другие, более соответствующие новой среде обитания. Я обрадовалась, что гости ушли: вздумай они остаться, я оказалась бы в трудном положении, так как мне пришлось бы рассказывать о своем путешествии, заново овладевать искусством поддержания разговора, вспоминать обычные, почти забытые приемы общения с себе подобными — существами, которые, как пугливые животные, в растерянности жмутся друг к другу. Мне нравился и до сих пор нравится этот человек с новой кожей. Я считаю, что стала разумнее, уравновешеннее, здоровее, хотя другим, наверное, могло показаться, что я если не совсем сумасшедшая, то в лучшем случае сумасбродная, чудаковатая женщина, потерявшая голову от солнца и одичавшая в пустыне.

На следующий день мы разбили лагерь позднее обычного. Я расседлала верблюдов, и на несколько мгновений мое сердце остановилось, потом, наверстывая упущенное, заметалось в грудной клетке, как кенгуру. Ружье! Где мое ружье?

— Эдди, ты не брал ружье?

Нет, не брал. Я настолько привыкла к ружью, что не представляла, как можно без него обойтись. Мысленно я уже видела множество огромных диких верблюдов, они обступали меня со всех сторон. Эдди сказал, что останется в лагере, а я решила вернуться и поискать ружье. В то утро, не знаю почему, я привязала ружье к седлу Зелейки, совершенно к этому не приспособленному, и ружье выскользнуло из чехла. Я вновь взгромоздила седло на Баба и отправилась по собственным следам назад, на восток, где светлая голубизна уже гасила розовые блики. Я проехала, наверное, миль пять, ежеминутно ожидая, что Баб сбросит меня на землю и отправит на тот свет: он пугался скал, птиц, деревьев — этот дурачок боялся всего на свете. Я часто задумывалась об умственных способностях Баба.

Мимо проехала «тоёта» — Баб, разумеется, отскочил в сторону футов на шесть. В машине кроме незнакомого геолога оказались мой двуствольный «Саведж», несколько плиток шоколада и лимонад. Уж если везет, так везет. С небосвода на нас таращилась огромная луна, а я, бесстыдно чавкая и давясь от жадности вкуснейшим шоколадом, полчаса доказывала геологу, что не надо вести разработку урановых месторождений здесь, посреди богом забытой пустыни.

Бабби не терпелось вернуться в лагерь. Он припустил бегом, я не мешала ему. Хорошо же, простофиля несчастный, если у тебя так много сил, завтра понесешь половину груза Зелейки. Из трех моих взрослых верблюдов самым ненадежным оказался Бабби. Может быть, потому, что я плохо его обучала, или потому, что он был еще молод и легкомыслен, а может быть, глупость была заложена в его генах. Однажды он чуть не сбросил Эдди. Без всякой видимой причины Бабби вдруг начал вскидывать задние ноги, и, хотя я вела его в поводу, мне было нелегко с ним справиться. Эдди выдержал испытание с обезьяньей ловкостью. Я умирала со смеху. Но Эдди ни на минуту не потерял чувства собственного достоинства.

Меня часто спрашивали, почему я большую часть пути шла пешком. По трем причинам. Во-первых, из-за Баба. В любую минуту он мог сбросить меня на землю, а лежать со сломанной ногой и смотреть, как твои верблюды уносятся в облаке пыли неизвестно куда, не очень заманчивая перспектива, когда до ближайшего жилья миль триста. Я предпочла бы ехать на Дуки или Зелейке, но их седла годились только для поклажи. Во-вторых, я считала, что мои верблюды и так несут слишком много груза, и не хотела обременять их лишними ста двадцатью шестью фунтами, хотя понимала, что это дурацкое соображение. А третья причина заключалась в том, что ноги болели иногда очень сильно, но ягодицы еще сильнее.

Я вернулась в лагерь с победой. За несколько дней до этого я сказала Эдди, что в Уорбертоне его ждет ружье. С тех пор наши вечерние разговоры неизменно вертелись вокруг ружья. Правда ли я собираюсь подарить ему ружье, будет ли это точно такое же ружье, уверена ли я, что ружье предназначается ему, а не кому-то другому? Эдди задавал эти вопросы по сто раз, и, когда мне наконец удавалось рассеять его сомнения, разражался смехом. Так продолжалось из вечера в вечер. Я пыталась рассказать Эдди о Рике и «Джиогрэфик», но как сказать на питджантджаре «американский журнал»? Я побаивалась встречи с Риком. Я знала, что Эдди вряд ли поймет, зачем нужны Рику тысячи снимков. Знала, что ему это не понравится. Мне не хотелось ставить под удар дружбу со своим новым другом. А с другой стороны, хотелось вновь увидеть Рика. До Уорбертона было уже рукой подать.

В тот вечер Эдди был непривычно словоохотлив. Он рассказывал о земле, по которой мы шли, о местах, связанных с преданиями, легендами, перебирал события нашей жизни. Снова и снова вспоминал смешные случаи, объяснял, почему тогда-то мы поступили правильно, а тогда-то нет. Потом начался неизбежный разговор о ружье, о Рике, еще о чем-то. Потом наступила тишина. Я уже собралась ложиться спать, но Эдди вдруг снова усадил меня рядом с собой и показал маленький, обкатанный водой камешек. Положил камешек мне на ладонь, сжал мои пальцы и разразился длинным монологом, смысл которого я уловила лишь частично. Насколько я поняла, камешек должен был спасти меня от гибели или Что-то в этом духе. Я спрятала его в надежное место. Тогда Эдди дал мне обломок железной руды. Я не представляла, что означает этот подарок, но Эдди почти ничего о нем не сказал. Наконец мы легли спать.

Еще одну ночь мы провели вместе — последнюю. Эдди твердил, что непременно найдет в Уорбертоне надежного старика и он проводит меня до стоянки в Карнеги. По словам Эдди, в провожатые годился только пожилой человек, старик-уати пулка (дословно — «большой человек») с длинной седой бородой, но никак не молодой мужчина. О молодом не может быть и речи. Я колебалась. Эдди был прекрасным спутником, но после Уорбертона начиналась совершенно дикая пустыня, и я хотела пройти эту часть пути одна, чтобы проверить, чего стоит моя вновь обретенная уверенность. Четыреста миль заросшей спинифексом пустыни Гибсона без капли воды, насколько я знала. А как мой провожатый вернется в Уорбертон? С Эдди все было просто: за ним приедет Глендл. Впрочем, Эдди добрался бы до дома и без Глендла, так как его сородичи часто ездили из Пипальятжары в Уорбертон и обратно; любой из них захватил бы Эдди. Но Уорбертон был последним поселением аборигенов, а в Карнеги жили белые скотоводы. Поэтому я решила отказаться от предложения Эдди. Эдди, хотя и с явной неохотой, согласился.

Ричард добрался до нашей стоянки около трех часов ночи. Понятия не имею, как ему удалось нас разыскать. Он принадлежит к завидной породе людей, которым всегда везет. Каким-то образом он неизменно ухитрялся меня находить благодаря стечению самых невероятных обстоятельств. На этом построена вся его жизнь. Множество случайных совпадений, которые выручают его, опровергая все законы статистики. Рик просидел за рулем двое суток, не спал ни минуты и был полон энергии и энтузиазма. Таким он бывал при каждом своем появлении. Естественное следствие шока, вызванного резкой сменой обстановки: срочно подготовив снимок для обложки очередного номера журнала «Тайм», он очутился среди безмолвной пустыни; любой человек на его месте потерял бы голову. Через день Рик обычно приходил в себя. Он привез почту для меня и ружье для Эдди. Мы болтали и смеялись, но Эдди явно хотел спать и не очень понимал, что означает это ночное веселье. С подарками мы решили подождать до утра.

На следующий день все проснулись рано. И получилось что-то вроде рождественского утра. Эдди не мог нарадоваться ружью. Я лихорадочно читала письма друзей. Рик щелкал фотоаппаратом. Я старательно подготавливала Эдди к появлению энергичного фотографа. Но пережить такое? Рик садился на землю, вставал на колени, ползал на четвереньках, ложился на живот — щелк, щелк, щелк. Эдди взглянул на меня и почесал в затылке:

— Кто такой? Что надо? Зачем столько снимков? Я попыталась объяснить Эдди, чем занимается Рик, но мне в сущности нечего было ему сказать. Словами тут не поможешь.

— Довольно, Рик, хватит!

В ответ Рик вытащил другую камеру.

— Послушай, есть прекрасный выход.

В руках у него был «Полароид» с моментальной съемкой. Он сфотографировал Эдди и тут же вручил ему карточку.

Я вышла из себя.

— Ну конечно, «бусы для коренного населения». Знаешь, Рик, Эдди не любит, когда его фотографируют, прекрати немедленно.

Я была не права. Рик не хотел обидеть Эдди, и я зря на него набросилась.

— Я захватил «Полароид» только потому, — сказал Рик, — что фотографы всегда обещают прислать снимки, но никогда не присылают. И потом, сама видишь: я фотографирую, Эдди получает снимок — товарообмен.

Я боялась, что Эдди почувствует подвох. И не ошиблась. Эдди не нравился Рик, Эдди не нравилось, что его фотографируют, Эдди решительно не понравился бесполезный клочок бумаги с изображением его лица — он расценил его как подкуп. Тучи сгущались.

Рик уехал мили на две вперед по дороге, а мы с Эдди молча сняли лагерь. Уже в пути Эдди снова спросил, зачем нужны все эти снимки, я снова попыталась ему объяснить. Безуспешно. Случилось то, чего я так опасалась, я ничего не могла с этим поделать.

Мы шли вместе по дороге. Вдали показалась машина, на ее крыше стоял Рик, длинный объектив казался наростом на его глазу. Я решила дать Эдди возможность поступить по своему усмотрению. Когда мы подошли поближе, он поднял руку и сказал по-английски:

— Не снимать, — а потом добавил на питджантджаре: — Очень не люблю.

Я рассмеялась. Рик воспользовался моментом, щелкнул и опустил камеру. Когда много времени спустя пленка была проявлена и отпечатана, на слайде оказалась запечатленной прекрасная сцена: старик абориген, подняв руку, радостно приветствует улыбающуюся женщину. Вот что значит всевидящее око объектива. Один такой слайд говорит достаточно много. Вернее, лжет достаточно красноречиво. В нем отражена самая суть снимков, сделанных Риком во время путешествия, и, когда бы я теперь ни взглянула на этот слайд, все снимки Ричарда оживают у меня в памяти. Блистательные, превосходные, по-настоящему волнующие, они в сущности не имеют ничего общего с действительностью. Они мне нравятся, но рассказывают они о путешествии Рика, а не о моем. Боюсь, дорогой Ричард никогда этого не поймет.

Уже потом в Уорбертоне Глендл спросил Эдди, что он собирается делать со своей фотографией.

— Сожгу, наверное, — беззаботно ответил Эдди.

Мы с Глендлом только хмыкнули.

И все-таки я несправедлива к Ричарду. Добродушный по характеру, он изо всех сил старался не мешать. Ничего не требовал, ничего не навязывал, как принято среди фотографов. Он действительно не мог понять, почему аборигены так болезненно реагируют на фотоаппарат, но это в конце концов естественно. Он ведь никогда не жил среди аборигенов, а сколько раз он чувствовал себя отвергнутым, раздавленным неудачами и с честью выдерживал это испытание. С любыми трудностями Рик справлялся куда более умело, чем можно было ожидать.

Уорбертон оказался отвратительной дырой. После великолепия пустыни и очарования крошечных поселений Уорбертон поразил меня своим жалким видом. Все деревья в округе были спилены на дрова. По соседству с водопоем скот съел все до последней травинки, поэтому то тут, то там вздымались удушающие облака пыли. Хотя стояла середина зимы, мухи облепляли каждый дюйм тела. И посреди всего этого убожества, в окружении навесов и жалких хижин аборигенов, теснились на холме постройки белых, обнесенные (очевидно, на случай нападения аборигенов) высоченными заборами с колючей проволокой. Но здесь тоже были дети, как всегда непоседливые и любознательные, и в отличие от взрослых они радовались, когда их фотографировали. Ричард раздавал десятки снимков.

Несмотря на гнетущую тоску, царившую в Уорбертоне, мое пребывание в этом унылом месте превратилось в сплошной праздник. Я радовалась приезду Глендла, обществу местного школьного учителя, Рика. Эдди то и дело уводил меня на стоянку аборигенов, знакомил со своими друзьями и родственниками, и тогда время переставало существовать: часами мы сидели в пыли и говорили о путешествии, о местах, где мне предстоит побывать, о том, как хорошо было идти вместе с Эдди, и, конечно, о верблюдах, о верблюдах и о верблюдах. Кто-то из стариков спросил меня, спала ли я с Эдди. На мгновение я остолбенела, а потом сообразила, что он вкладывает в эти слова совсем иной смысл. Если два человека спят в одной уилче, между ними, как считают аборигены, непременно возникает чувство дружбы, чувство единения. В чем, в чем, а в здравом смысле аборигенам не откажешь.

Когда пришло время уезжать, Эдди искоса взглянул на меня, сжал мою руку, улыбнулся и потряс головой. Завернул ружье в рубашку, положил сзади себя, передумал, положил спереди, потом снова передумал и осторожно положил ружье сзади. Помахал рукой из окна машины, и вот уже Глендл, Эдди и друг Гпендла — Уала Карнка исчезли в облаке пыли.

Всю неделю в Уорбертоне я чувствовала себя счастливейшей из смертных. Состояние, прежде мне совершенно незнакомое. Во время этого путешествия меня преследовало так много неудач, столько досадных мелочей не давали мне поднять голову, такой большой кусок моей жизни до путешествия был отравлен скукой и предопределенностью каждого шага, что теперь, когда счастье, словно птица, пело у меня в груди, я буквально плыла по воздуху. Счастье окутывало меня, как облако. Я одаривала им всех и каждого. Раздавала горстями и не беднела, только становилась еще счастливее. Хотя все, что происходило в последние пять месяцев, происходило совсем не так, как я себе представляла. Не соответствовало моим планам, не оправдало моих ожиданий. Ни разу я не сказала себе: «Да, все это я затеяла ради такого вот дня» или: «Да, вот к этому я стремилась». На самом деле большую часть моего времени поглощала однообразная утомительная работа.

Но когда проходишь, едва не падая от усталости, двадцать миль в день и делаешь это день за днем, месяц за месяцем, начинают происходить странные вещи. Правда, осознаешь их только потом, оглядываясь назад. Прежде всего я вспомнила в мельчайших подробностях и с необычайной яркостью всю свою жизнь до путешествия и всех людей из этой моей прошлой жизни. Каждое слово из Разговоров своих и случайно услышанных давным-давно, еще в раннем детстве; это дало мне возможность по-новому оценить свое прошлое с такой искренней, с такой полной самоустраненностью, будто речь шла не обо мне, а о ком-то другом. Я заново открыла для себя и заново узнала людей, давно умерших и забытых. Я раскопала целый пласт воспоминаний, о существовании которых даже не подозревала. Люди, лица, имена, места, где я бывала, ощущения, обрывки каких-то сведений — все это ждало внимательного разбора. Происходила генеральная уборка мозга, освобождение от скопившегося мусора, загромождавшего мою голову, — постепенный катарсис . Наверное, благодаря этой гигантской работе я сумела глубже понять свои отношения с другими людьми и с самой собой. И я была счастлива, другого слова не найти.

Ричард объяснял все происходящее со мной волшебством. Я смеялась и дразнила его за такие подозрительные речи. Но мое перерождение ошеломило его. Я вспоминаю сейчас это время с пытливым недоверием. Но тогда мы с Ричардом действительно разговаривали на языке черной магии. Судьба. Втайне друг от друга мы оба верили в существование некой потусторонней силы, соприкосновение с которой доступно тем, кто угадает ее веления. О, господи.

 

Глава 10

Я рассталась с Уорбертоном в июле или в начале августа. Мне предстояло провести около месяца в полном одиночестве. Начиналась та часть пути, где моя способность к выживанию впервые подвергалась серьезному испытанию, и если мне суждено было погибнуть, то скорее всего здесь, в этой неоглядной, безлюдной, коварной пустоте, но я двинулась вперед с какой-то новой спокойной уверенностью в своих силах.

Дорога «Ружейный ствол» (у австралийцев весьма своеобразное чувство юмора) представляла собой две параллельные колеи, они то исчезали, то появлялись, но в основном сотни миль дорога неуклонно шла на запад, через самые негостеприимные безводные места, где на сотни миль вокруг не было ни малейших признаков жизни. Когда-то она была проложена для геологических изысканий, а теперь машины с двойным приводом проезжали здесь раз шесть в год, не больше.

Я надела новые сандалии. Перепробовав множество самой разной обуви, я убедилась, что удобнее всего — сандалии. В башмаках тяжело и жарко, в кроссовках хорошо себя чувствуешь только утром, и то не больше часа, так как затем набившийся песок пропитывается потом и на стельках образует бугры и складки. Сандалии, конечно, не защищали от острых палочек, колючек и иголок спинифекса, но через один-два дня я уже не обращала внимания на ссадины и волдыри. К этому времени я настолько приспособилась к пустыне, что перестала воспринимать холод и боль. Моя выносливость превзошла все мыслимые пределы. Я всегда испытывала зависть и благоговейный страх перед людьми (особенно мужчинами), способными причинять себе боль и делать вид, что им все нипочем. Теперь я тоже этому научилась. Когда мне случалось отхватить кусочек пальца или содрать изрядный кусок кожи, я только говорила «Ух ты!» и тут же об этом забывала. Я всегда была слишком занята каким-нибудь неотложным делом, чтобы думать о такой ерунде.

Рик решил проехать по «Ружейному стволу» прежде меня и расстаться с машиной в Уилуне, где нам снова предстояло встретиться. Я попросила его оставить одну-две канистры с водой где-нибудь на дороге. Я знала, что в этих местах каждая капля воды будет для меня на вес золота. Впереди лежала иссушенная солнцем земля почти без корма для верблюдов. Аборигены могли бы указать мне несколько естественных углублений, где скапливалась вода, но ни одно из них не было обозначено на карте. С другой стороны, как это ни глупо, мне не хотелось постоянно видеть перед собой свежие следы, оставленные машиной Рика. И в то же время его благополучие беспокоило меня больше, чем мое собственное. Вдруг машина сломается… Я хотела знать наверняка, что у Рика достаточно воды, тогда в случае беды я могла бы отыскать его на дороге и захватить с собой. Глендл тоже настаивал, чтобы Ричард на полпути оставил для меня две канистры воды. Ради этого Ричарду нужно было проехать восемьсот мучительных миль по спинифексу и песку — такова цена дружбы.

Несколько часов я прошагала в новых сандалиях, держась дороги, а потом решила пойти напрямик через пустыню. Дюны, спинифекс и безграничный простор. Я шла по земле, где не ступал, наверное, еще никто, а кругом простиралась первозданная, девственная пустыня, не тронутая Даже скотом, и во всей этой необъятной шири ничто не напоминало о существовании человека. Дюны здесь не набегали волна за волной, как прежде. Они сталкивались, сокрушали друг друга, словно морская зыбь на ветру. По этим дюнам не гулял пожар, поэтому они совсем не походили на те, что я уже видела. Все они были неправильной формы и не обманывали глаз пышностью зеленого наряда. Серо-желтый несъедобный спинифекс покрывал их от подошвы до макушки и удерживал на месте.

Во время путешествия я училась видеть и понимать землю, по которой шла, училась к ней приспосабливаться. Открытые пространства, сначала пугавшие меня, постепенно стали источником радости, питавшим мое крепнувшее чувство свободы и праздничной легкости. Ощущение безграничности просторов глубоко укоренилось в коллективном сознании австралийцев. Большинству из нас оно внушает страх, поэтому мы теснимся на Восточном побережье, где жизнь легче, чем в глубине страны, и само понятие пространства поддается осмыслению, но это же чувство безграничности пространства рождает чувство безграничности возможностей, неведомое жителю ни одной европейской страны. Боюсь только, что пройдет немного времени и вся австралийская земля будет завоевана человеком, разгорожена на участки и покорена. А пока… пока земля была свободной и неоскверненной, она казалась неподвластной разрушению.

И чем дольше я шла, тем явственнее ощущала, какие нерасторжимые, хотя и не до конца понятные мне узы связывают меня с этой землей. Законы движения, строения и взаимосвязи в мире природы я угадывала чутьем. Мне не нужно было разглядывать следы животных, я и так знала, чьи это следы. Мне не нужно было смотреть на птиц-я узнавала их по полету. Окружающая природа сообщала мне множество сведений, и я усваивала их, часто сама того не замечая. Пустыня стала для меня огромным живым существом, а я-его частицей. Как это происходило, можно показать только на примере. Предположим, я увидела след жука. То, что раньше показалось бы мне прелестным узором, вызывающим некоторые ассоциации, теперь превращалось в знак, который рассказывал, что это за жук, куда он ползет и почему, когда оставил след, кто его враги. Я отправилась в путешествие, владея лишь начатками знаний о жизни пустыни, сейчас у меня накопилось столько сведений, что я хорошо понимала, как учиться, чтобы чему-нибудь научиться. Я сразу же узнавала новое растение, так как разгадывала его связи с другими растениями и животными и его место в нескончаемой цепи жизни. Мне достаточно было только посмотреть на его окружение, и я уже могла многое рассказать об этом растении, даже не зная его названия. То, что раньше представлялось мне ничего не значащей былинкой, стало неотъемлемой частью единого целого, где все части взаимосвязаны. Подняв камень, я уже не говорила, как прежде: «Это камень», а «Это часть целого, звено цепи» или, точнее: «Это звено определяет существование остальных звеньев, так же как остальные звенья определяют его существование». Когда такой образ мышления стал для меня привычным, я растворилась в этом целостном мире, и границы моего собственного «я» отодвинулись в бесконечность. В начале путешествия я в какой-то мере догадывалась, что мне придется испытать нечто подобное. И боялась. Беспредельное расширение моего личного мира я воспринимала как вторжение хаоса и сопротивлялась ему изо всех сил. Я ограничила себя железными рамками повседневных обязанностей, чтобы не потерять свое «я», и это было необходимо. Когда сознание распадается, а душа полна сомнений, нельзя допускать размывания границ собственного «я». Если хочешь выжить в пустыне, нужно обрести внутреннюю цельность, и чем скорее, тем лучше. Это не мистика, здесь вообще неуместны и опасны такие слова, как «мистика», «мистический». Они слишком избиты и могут быть неправильно истолкованы. Оказавшись в пустыне, человек обычно обретает цельность, вот и все. Причина и следствие. В разных местах для выживания требуется различная приспособляемость. Способность выжить — это, быть может, прежде всего способность изменяться в соответствии с требованиями окружающей среды.

Новое восприятие жизни долго и трудно преодолевало старое. Эта борьба возникла не по моей воле, я была втянута в нее, я могла принять ее или отказаться от нее. Попытавшись отказаться, я чуть было не дошла до последней черты. Моя внутренняя сущность, прежде, в иных условиях, служившая моей главной опорой в борьбе за жизнь, превратилась в моего врага. За эту междоусобицу я едва не заплатила безумием. Пытаясь сохранить старый мир, я призывала на помощь свой разум и изо всех сил старалась трезво относиться к себе самой. Я приглушила голос памяти. Я фанатически следила за временем, за «мерой вещей». Но мой разум оказался бессилен просто потому, что в нем больше не было нужды. Самым важным и самым Деятельным стало подсознание. Сны, видения, незнакомые ощущения, мечты. Все более глубокое восприятие особенностей каждого нового места: приятного, где я успокаивалась, или неприятного, где меня бросало в дрожь. Все более тесное переплетение моего мира с миром аборигенов, воспринимающих Вселенную как некую реальность, неотделимую от них самих, что проявляется, например, в их языке. В питджантджаре и, по-моему, во всех других языках аборигенов нет слова «существовать». Все живое и неживое находится в постоянном взаимодействии. Аборигены никогда не скажут: «Это камень». Они говорят: «Вон там торчит, нависает, стоит, падает, лежит камень».

В пустыне то, что мы называем личностью человека, как бы перестает обитать внутри черепной коробки, а проявляется как ответная реакция на внешние раздражители. Когда внешние раздражители неблагоприятны и человек оказывается в трудных условиях, проявляется сущность личности, ее истинное значение. У человека, оказавшегося в пустыне, душа становится похожей на пустыню. Иначе он не может выжить. Границы личности размываются, главную роль начинает играть подсознание, а связи с сознанием ослабевают, личность освобождается от привычной деятельности, утратившей смысл, и сосредоточивается на практических трудностях, связанных с выживанием. Но, покоряясь законам своего естества, человек страстно жаждет усвоить и осмыслить новые сведения, что в условиях пустыни возможно, только переводя их на язык мистики.

Всем этим я хочу сказать, что, когда идешь по грязи, спишь и стоишь на грязи, валяешься в грязи, покрываешься грязью и ешь грязь, когда рядом нет никого, кто напомнил бы о правилах, принятых в цивилизованном обществе, и ничто больше тебя с этим обществом не связывает, нужно быть готовой к переменам, и переменам серьезным. Аборигены живут в гармонии с собой и своей землей, я чувствовала, что ростки этой гармонии появились и во мне. Я радовалась им.

Иным стало мое чувство страха. Обоснованным и полезным. Страх больше не парализовал меня, не лишал разума. Он превратился в естественное и здоровое чувство, необходимое для выживания.

Хотя я постоянно разговаривала сама с собой, с Дигжити или с дюнами, я не чувствовала себя одинокой, скорее наоборот: наткнись я вдруг на кого-нибудь из себе подобных, я бы или спряталась, или отнеслась бы к нему как к кусту, скале, ящерице.

Идти по дюнам трудно. Карабкаешься вверх, катишься вниз, вверх-вниз, вверх-вниз. Верблюды были нагружены до предела и работали, как волы. Не отступали перед трудностями, не выражали недовольства, даже когда один из них спотыкался о гигантскую куртину спинифекса и дергал за носовой повод другого, идущего сзади. Стоические животные. Спинифекс — эта вездесущая пустынная трава — вызывала у меня только одно желание: сжечь его дотла. Между куртинами, достигавшими футов четырех в высоту и футов шести в поперечнике, оставался лишь узкий просвет. Каждый шаг давался с тяжким трудом и причинял боль. Стебли спинифекса венчали небольшие колючие метелки, они впивались в тело, оставляя зудящие красные ранки. Дюны скоро должны были остаться позади, впереди меня ожидала бесконечная плоская раскаленная пустыня, сплошь покрытая спинифексом, лишь кое-где ее прорезали неглубокие лощинки с зарослями акации, а в случае удачи — еще с каким-нибудь верблюжьим лакомством. Я гадала, как-то встретит эта пустыня моих верблюдов.

Шагая милю за милей, с трудом взбираясь на нескончаемые дюны, я поняла, что за удовольствие убежать от людей приходится расплачиваться непомерной тратой сил. Я потеряла компас. Спокойно вернулась назад по своим следам и благополучно нашла его. Чего, впрочем, можно было не делать, так как в этой части пустыни все равно нельзя идти по компасу. Например, потому, что на моем пути часто оказывались непроходимые заросли акации, если я пыталась идти напролом, колючки впивались в поклажу, рвали сумки, мою собственную кожу, и в конце концов я сдавалась. А это означало крюк иногда в целую милю. Или я вдруг натыкалась на холм, усеянный мелкими кусками латерита с острыми краями, и мне приходилось его огибать. Я решила возвратиться на дорогу. Правда, я не знала, насколько она здесь различима, и боялась, что окажусь на каменистом участке, где не смогу отыскать следы машины Рика. В тот день я прошла тридцать миль, надеясь выйти на дорогу до наступления темноты. Это едва не стоило мне жизни. Нога болела, будто я ее вывихнула, идти было мучительно трудно. Солнце впивалось в лицо и прожигало до затылка, губы запеклись и растрескались, но хромота изматывала сильнее жары. Найти дорогу оказалось легче, чем я думала, и, едва показались две колеи, я разбила лагерь.

На рассвете я увидела, что «Ружейный ствол» тянется До самого горизонта. По обе стороны от него простиралась бескрайняя равнина, сплошь покрытая спинифексом, и, хотя по его пружинистым стеблям бегали лучистые зайчики, я знала, что, как только солнце поднимется выше, нежные переливы розовых и золотистых красок сменятся тоскливым серо-зеленым кошмаром. Метелки придавали спинифексу привлекательный вид, он казался трогательно беззащитным, когда склонялся к земле и вновь распрямлялся, колеблемый холодным утренним. ветром. Как обманчива эта страна! А перепады температур… не испытаешь — не поверишь! Тусклые леденящие зори, когда ртутный столбик опускается ниже нуля, обжигающие полдни, всегда долгожданные прохладные вечера и пронзительно холодные ночи. Я была одета в брюки, легкую рубашку и куртку, подбитую овчиной, которую обычно сбрасывала, когда нагружала верблюдов. (Погрузка занимала теперь всего полчаса.) Я научилась согреваться, дрожа от холода. Научилась не пить целый день. Я выпивала четыре-пять кружек чая утром, совсем немного воды (не больше полчашки) в полдень, а потом не брала в рот ни капли, пока не вставала на ночевку, зато вечером выпивала залпом восемь-девять чашек. Не знаю, в чем тут секрет, но днем, когда солнце и сухой воздух выкачивают галлоны пота, чем больше пьешь, тем больше хочется пить. Однообразие плоской пустыни так утомляет, что любое нарушение монотонности вызывает настоящую радость. Я приходила в восторг при виде едва заметной крошечной ложбинки только потому, что она ничем не походила на окружающую равнину. Однажды я разбила лагерь в пыльной низине, где росли всего несколько жалких, почти не дававших тени деревьев, и обрадовалась им больше, чем если бы увидела Тадж-Махал. Здесь был кое-какой корм для верблюдов и достаточно простора, чтобы они могли всласть покататься в пыли. Я расседлала их в три-четыре часа дня, и они тут же затеяли игру. Сначала я смотрела на них и хохотала, а потом вдруг сама сбросила одежду и стала играть вместе с ними. Мы катались по земле, награждали друг друга тумаками, бросались песком. Дигжити чуть не умерла от радости. Толстая рыжая корка песка покрыла мое тело, волосы свалялись. Никогда в жизни я не отдавалась игре с таким самозабвением. Большинство из нас, я уверена, просто забыло, что можно так играть. Зато у нас вошли в моду различные состязания. Иными словами, развлекательные мероприятия, основанные на духе соперничества, на стремлении стать первым, победить противника, — вот что заменило игру, то есть нечто вполне бескорыстное: действо ради самого действа.

На следующее утро, покидая ложбину, я сняла часы, завела, перевела стрелку звонка на четыре часа и оставила их тикать на пеньке возле того места, где мы купались в пыли. Вполне уместный, я решила, и достойный конец для этого коварного маленького инструмента и всех связанных с ним забот. В честь такого события, с трудом передвигая налитые свинцом ноги, я исполнила несколько простеньких па на манер танцоров в деревянных башмаках. В непомерно больших сандалиях, заношенных, висевших мешком брюках и рваной рубашке, с мозолистыми руками и ногами и грязным лицом, я, наверное, больше всего была похожа на выжившую из ума старуху бродяжку. Но мне нравился мой вид, я чувствовала огромное облегчение от того, что не нужно больше участвовать в маскараде с переодеваниями, мило улыбаться и заботиться о своей привлекательности. Главное — заботиться о ненавистной, фальшивой, выматывающей душу привлекательности, за которой женщины прячут свое истинное лицо. Я натянула шляпу так глубоко, что едва не расплющила уши. Только не забыть бы о своих благих намерениях, когда я вернусь. Не попасть бы снова в ту же ловушку. Пусть меня видят такой, какая я есть. Такой, как сейчас? Да, а почему бы нет? Но в эту минуту я сообразила, что правила поведения, уместные в одних обстоятельствах, не всегда уместны в других. Там, дома, в своем нынешнем виде я буду выглядеть ряженой. Дома нет места для наготы. Там никто не может себе этого позволить. Там каждый настолько поглощен укреплением своего социального положения, что время и силы остаются разве что на одуряющее пьянство, а нагота пьяниц и идиотов отвратительна. Ну почему все так устроено? Почему люди вечно кружат друг возле друга, терзаемые страхом и завистью, когда все, чего они боятся, чему завидуют, — только видимость, мыльный пузырь? Почему люди воздвигают вокруг себя такие психологические крепости и барьеры, что одолеть их под силу только дипломированным взломщикам, зачем они сами обрекают себя на участь узников? Я снова сравнила мир европейцев и аборигенов. Один — больной, одержимый навязчивыми идеями, алчностью, стремлением все разрушить, другой — здоровый. Хорошо бы навсегда остаться в пустыне. Потому что дома я забуду все, чему она меня научила.

Почти половина пути по дороге «Ружейный ствол» осталась позади. Я и не заметила, как это произошло, время в пустыне течет неравномерно, что я уже успела усвоить. Время плетет хитроумные узоры, несется вихрем, исчезает в туннелях, но суть в другом: оно не имеет никакого значения. Впереди, милях в пяти от меня, маячили какие-то холмы. Было жарко. Очень жарко. Много дней я не видела ничего, кроме валунов и спинифекса. Ох, как мне хотелось оказаться у тех холмов! На них росли деревья, и по соседству с ними-тоже. Деревья! И вдруг… что это за призраки выплывают из раскаленного марева и движутся в мою сторону? Нет, не один, не два и даже не три, а четыре диких верблюда-самца несутся ко мне, на губах клочья пены, в глазах жажда битвы и верблюдиц.

Так. Не теряй голову, Роб. Ручеек холодного пота прочерчивает желтую полоску вдоль позвоночника, застревает в бровях, ну и пусть. Прежде всего найди прикрытие (спинифекс годится?) и стреляй, бей наповал.

Так. Но к несчастью, я люблю верблюдов. Я не хочу причинять им зло. Все верблюды — мои друзья. Для начала я сделала предупредительный выстрел, я страстно надеялась, что верблюды струсят и пустятся наутек. Но один из них, не замедляя шага, спросил: «Это что, москит пролетел?» Наглая тварь! Ничего не поделаешь. Одного придется застрелить. Тогда остальные почуят кровь и уберутся прочь. Я подошла поближе, встала на колено и прицелилась в голову. Спустила курок, но… ничего. Ничего. Вжик. Ружье заело. Ружье сломалось. «О, господи», — пробормотала я и почувствовала, как желтая полоска соскочили с моей спины и помчалась назад в Уорбертон, громко крича: «Помогите! Помогите!» «О, господи, о, господи», — твердила я, а дикие верблюды подходили все ближе и ближе. Я колотила ружье о землю, орала на него, пыталась что-то поправить ножом — все напрасно.

Тогда я высмотрела обгорелый пень пробкового дерева и привязала Баба, а в качестве дополнительной меры предосторожности привязала его носовой повод к его же ноге, зная, что, если Баб действительно испугается, он разорвет повод, как нитку, вырвет пень с корнем и помчится домой. Подумать о Дигжити и Голиафе не оставалось времени, дикие верблюды находились уже футах в десяти от нас и они были огромны, огромны! Дуки и Зел растерялись и не знали, кому отдать предпочтение — мне или новым знакомым, чучела бездушные! Я бросила камень в одного из верблюдов. Он забормотал и отрыгнул ротовой мешок (омерзительного вида шар розового, багрово-красного и зеленого цвета, покрытый слюной и издающий невыносимое зловоние, который верблюдицы, с их извращенным вкусом, находят необычайно привлекательным), потом грозно мотнул головой в мою сторону, и мы закружились в танце. Я снова бросила камень и замахнулась железной палкой-копалкой. Верблюд отпрянул и посмотрел на меня как на последнюю идиотку. Я потратила полдня на игру в кошки-мышки и на другие хитроумные маневры, чтобы избавиться от пришельцев. К моему огромному облегчению, верблюдам в конце концов надоело пугать меня, они величественно зашагали прочь и растворились в липком тумане, застилавшем горизонт, где скрывались таинственные призраки. Никто из них, конечно, не собирался нападать на меня — в исходе такой битвы можно было не сомневаться, и, наверное, я зря застрелила тех, других верблюдов. Тут я вспомнила про Дуки и бросилась к нему.

Это был очень длинный день. Один из самых длинных в моей жизни. Но я все-таки сумела его прожить. И даже без потерь, если не считать незначительных сомнений, нарушивших привычный ход мыслей, ну и, конечно, сломанных ружья и ножа. Когда отказало ружье, выручила голова.

«Основное отличие любителя приключений от самоубийцы состоит в том, что первый оставляет себе путь к отступлению (чем ненадежнее этот путь, тем рискованнее затея). Какие препятствия встретятся на пути к отступлению — это никогда заранее неизвестно, но хорошо известно, что успех зависит от крепости нервов и находчивости. Ничто так не пьянит, ничто так не кружит голову, как жизнь на пределе возможностей нервов и ума» .

Да, именно так.

В тот вечер я разбила лагерь под боком у двух симпатичных холмов и взялась за письма. Как ни странно, они оказались обстоятельными, спокойными и жизнерадостными. Хотя мне казалось, что, натерпевшись страху, я пишу всякий вздор. Пишу, так как нуждаюсь в поддержке, обращаюсь к друзьям, так как ищу у них защиты. Я думала, что рассказываю, как мне хочется домой, как хочется почувствовать себя в безопасности, на самом же деле я писала, что ни за что на свете не поменялась бы местами ни с одним своим другом, потому что безопасность — миф, а уверенность в завтрашнем дне — трусливая ложь. Я привожу здесь одно из своих писем, похожих на дневник, так как я писала их по нескольку дней. К тому же маленькие события моей жизни описаны в нем гораздо ярче, чем они видятся сейчас из моей убогой лондонской квартиры.

«Дорогой Стив! Я сижу около уютного костра, в ста пятидесяти милях от всех и вся, котелок закипает, напевая свои обычные песенки, верблюды хорошо попаслись ночью и теперь возвращаются, пережевывая жвачку и позвякивая колокольчиками, Дигжити лежит рядом на спальном мешке и беззвучно пускает смертельно ядовитые ветры. Я отыскала место волшебной красоты: небольшая ложбинка междудвумя плоскими холмами — красным и желтым; она отгорожена от мира кружевными зарослями акаций и устлана мягким песком. Крошечный рай на одинокой дороге среди пустыни, где я остановилась на несколько дней в надежде укрепить свой дух. Сегодня утром, еще до зари (серый шелк неба и Венера), я видела, как ворона боролась с воздушным течением над холмами. С восходом солнца я отправилась на охоту, заметила кенгуру, но промазала. И слава богу, хотя мы давно не ели мяса. Вернулась и испекла пресную лепешку с золотистой корочкой, а потом помылась — впервые за несколько недель вода и мыло хоть в какой-то мере коснулись моей вонючей кожи. У-у-у-у-у. Поражаюсь, как это я не нашла где-нибудь под мышками семейку грибов.

На минуту прервалась — орала на верблюдов, снова вздумавших обследовать сумки с провизией. Наглые, дерзкие твари, как я их люблю.

Струйки холодного воздуха поднимаются от земли и леденят мои ноги, сейчас надену носки и сандалии. Верблюды ритмично жуют жвачку; причудливо извиваясь, пламя костра из эвкалиптовых и сандаловых поленьев борется с холодом. Дзинь, дзинь, дзинь — звенят струны моего сердца хорошо жить на свете! И никакими словами я не могу рассказать тебе, что это за ощущение. Потому что слова — это лишь неуклюжее подобие подлинного танца души.

Несколько дней спустя. Вернее, несколько дней назад по твоему календарю. Что же касается моего календаря, то я с таким же успехом могу сказать, что написала это завтра или тысячу лет назад. Само понятие времени, как ты догадываешься, имеет здесь не тот смысл, что у вас. Может быть, потому, что я провалилась в черную дыру. Но давай лучше не будем обсуждать концепцию времени, а то я запутаюсь в собственных мыслях.

Сегодня на редкость суматошный день, и он все еще продолжается. Правда, сейчас, когда я смотрю на поблескивающие валуны и мертвые деревья… Но лучше все-таки по порядку.

День начался как обычно, хотя небо было покрыто облаками. Вернее, если быть точной, в северной части неба, у самого горизонта, показались два розоватых облачка. Дождь, мелькнула у меня в голове первая мысль, едва первые лучи света прокрались под мои веки и одеяла. Но облака тут же испарились, и я с испугом поняла, что не слышу колокольчиков верблюдов. Ты прав, поклонник гор, верблюды тоже испарились, подобно облакам. Вернее, два верблюда действительно куда-то подевались, а третий, как я довольно быстро обнаружила, не исчез, потому что не мог двигаться.

В Алисе один мудрый друг однажды сказал мне: „Если в дороге все вдруг пойдет вкривь и вкось, вместо того чтобы без толку суетиться, вскипяти котелок, сядь и постарайся понять, что происходит“.

Поэтому я вскипятила котелок, села и вместе с Дигжити составила опись наших бед.

1. На сто миль вокруг — пустыня.

2. Мы лишились двух верблюдов.

3. У нашего третьего верблюда дыра в ноге такой величины, что я могу свернуться калачиком и улечься там спать,

4. У нас-осталось воды на шесть дней.

5. Моя ушибленная нога до сих пор нестерпимо болит.

6. Нам с Дигжити предстоит окончить свои дни в малопривлекательном месте, но, по моим расчетам, наше пребывание здесь продлится не больше недели.

Подведя этот печальный итог, я судорожно взялась за дело. Спустя несколько часов я нашла моих заблудших тварей и вернула их в отчий лагерь. И должным образом покарала. Таким образом осталась одна нерешенная задача: что делать с верблюдом-калекой. В обычном состоянии Дуки спокойный, покладистый и надежный малый. Но дыра в ноге превратила его в сущего дьявола. Он брыкался, лягался, извивался, рычал, рыгал, катался по земле, брызгал слюной и в конце концов, чтобы добраться до ноги Дуки, его пришлось связать, как индюшку перед жаркой, что на словах легко, а на деле, клянусь, выжало из меня Целый галлон пота. Вспомнив, что я написала прежде о своей злосчастной больной ноге (пункт пятый, если не ошибаюсь), вывихнутой, наверное, в семи местах, я подумала: сначала Дуки покалечил меня, а потом сам покалечился — так всегда и бывает. Короче говоря, я приказала Дуки лечь, связала его, выгребла из дыры в ноге четыре дюны песка и шесть голышей, заложила внутрь вату с тетрациклином, залепила дыру пластырем, поцеловала, чтобы рана скорее зажила, и мы тронулись в путь.

Господи боже, поклонник гор, в эту самую минуту, когда я тебе пишу, показалось стадо диких верблюдов. Сделать я все равно ничего не могу, продолжаю писать — это помогает мне держать себя в руках. Почему, ну почему мне так не везет! Мои верблюды настроены, кажется, миролюбиво, самцов, слава богу, не видно. На всякий случай я зарядила ружье. Оно сломалось, как тебе известно. Тем не менее случаются же чудеса. Да, на чем я остановилась? Чувство бессилия заставляет меня цепляться за письмо. Все обошлось, в середине дня я сняла лагерь и вскоре подошла к впадине Манджили, самому красивому месту, какое я когда-нибудь видела.

Попробую описать его. Спустившись по склону, внезапно попадаешь в другую страну. Здесь всюду тень, мягкий, розовый, как лососина, песок. Огромные эвкалипты, точно призраки, поблескивают и раскачиваются на ветру, щебечут и разливаются трелями птицы. Справа — впадина, похожая на эстуарий реки, не видавшей моря уже целую вечность. Голую плоскую впадину окаймляют низкие гряды дюн, поросшие деревьями и лебедой, усыпанной красными ягодами. У некоторых деревьев гладкие розовые стволы будто обтянуты переливчатым шелком, вспыхивающим малиновым пламенем в лучах вечернего солнца, а глянцевые листья — темно-темно-зеленого цвета. Я знаю, что большинство людей, не ахнув, проскочило бы по этому раю длиною в три мили и даже не подумало бы преклонить колени для молитвы, но я была потрясена до глубины души. Мне бы так хотелось объяснить тебе, почему. Рассказать про эту землю, такую трогательную, такую непостижимо могущественную. Я пробыла в Манджили недолго. Рана Дуки не давала мне покоя, тревога росла, как бамбук в тропиках.

Вот почему я сижу сейчас здесь и старательно прислушиваюсь к бормотанию самцов (там, где есть мамочки, обычно оказываются и папочки, как это ни печально).

Много странного происходит во время этого путешествия. То я от восторга уношусь в облака (хотя, побывав в облаках, я могу сказать, что посетить их приятно, но остаться там я бы не хотела — слишком дорога стоимость жизни), то на следующий день…

А сейчас, поклонник гор, пока мои глаза устремлены на валуны и мертвые деревья, я, если хочешь, скажу тебе правду, только имей в виду — это строго между нами, мне будет очень неприятно, если пойдут разговоры, так вот, я самую, самую капельку устала от своих приключений. Честно говоря, когда я пробираюсь между куртинами спинифекса, натыкаюсь на скелеты и обхожу скалы, я иногда чувствую, как фантастические желания крадутся за мной следом и влекут меня в совсем иные места.

В места, где клевер выше колен, где по небу не проносятся метеоры, где нет приливов и отливов верблюдов неприятного гула и звона по ночам, палящего солнца вызывающего рак, жаркого марева и влажных скал, спинифекса и мух; я хотела бы оказаться в роще авокадо где-нибудь, где много воды, ананасов, дружелюбных людей готовых принести утром чашку чая, где ветви пальм колышет морской бриз, по небу плывут пухлые маленькие облачка, а по земле текут зеркальные ручейки. Может быть на ферме, где выращивают шелковичных червей: сидишь и прислушиваешься, как черви трудятся ради твоего благосостояния, а потом, на радость своим избранным друзьям, неторопливо развешиваешь колокольчики, мелодично звенящие на ветру, а когда надоест, идешь, не торопясь, по своему саду, входишь в маленький домик с легкими раздвижными стенками, садишься в огромную ванну, лакомишься холодной дыней с розовой мякотью, изысканно нарезанной затейливыми кусочками, а стройный раб шести футов ростом проводит кубиками льда по твоей спине и…

Прости, Стив, прости. Меня занесло.

Но ты понял, что я хочу сказать.

Господи, я отдала бы сейчас все на свете, лишь бы увидеть дружеское лицо. Даже и недружеское. Наверное, я сошла с ума; сижу посреди пустыни, понятия не имею, выберусь ли отсюда живой, увижу ли когда-нибудь снова ядовитые неоновые огни Сиднея, и пишу, как одержимая, людям, существующим лишь в тайниках моей памяти, быть может, давно умершим, пишу, хотя способна только смеяться и отпускать дурацкие шутки. Но даже если я в самом деле уже добралась до конечной станции, знай, что, покидая этот мир, я улыбаюсь от уха до уха, потому что люблю этот мир. Люблю.

Кончить письмо труднее, чем начать. На востоке круглая золотая луна только что показалась над кромкой деревьев. Разве все эти муки не стоят вот такого восхода луны? Сейчас я думаю, что стоят. Кожа у меня высохла, как собачьи галеты, левая нога вот-вот выйдет из строя, губы растрескались и покрылись болячками, туалетная бумага кончилась, и я обхожусь спинифексом, рак кожи посягает на мой нос (удается тебе сохранять спокойствие, потягивая коктейли на приемах в „Джиогрэфик“, когда твой нос отваливается и падает в бокал с мартини?), медленно, но бесповоротно я становлюсь все более странной и так боюсь умереть, что просыпаюсь каждое утро из-за того, что у меня от страха трясутся колени, — так стоит ли терпеть все эти мучения? Да, поклонник гор, повторяю не колеблясь: да.

Не могу спать. Выпитый чай выходит наружу из моих ушей, из глаз, из заднего кармана брюк, но я блаженствую. Захочу, буду выть на луну (или на звезды — Арктур, Альдебаран, Спику, Антарес и т. д. , но мне больше хочется поговорить. Стив, ты слышишь меня? Я счастлива. Жизнь так радостна, так печальна, так быстротечна, так безумна, так тщетна, так чертовски занятна. Что со мной делается, почему я счастлива? Неужели просто одичала в пустыне? Или сошла с ума? Произошло, наверное, и то, и другое, но мне все равно. Я живу в раю и с радостью подарила бы тебе кусочек этого рая».

Сидеть посреди пустыни и писать письма-занятие, конечно, несколько странное, особенно когда знаешь, что пройдет, видимо, не один месяц, прежде чем их можно будет отправить, и встреча с друзьями почти наверняка состоится раньше, чем придет ответ. Но письма помогали мне сохранить в памяти события и впечатления этих дней. В моем дневнике царила полная неразбериха: он состоял в основном из неотправленных писем и малосодержательных заметок вроде: «Настал июль, а может, август, сегодня утром пропали верблюды». И дальше дней тридцать без единой записи.

Иронический тон писем довольно точно передает мое настроение в тот месяц, когда я шла по «Ружейному стволу». Не могу сказать, что, забыв страх, я беспечно разгуливала по пустыне, дело в другом: я научилась доверять судьбе и сносить ее удары.

Исчезновение верблюдов перепугало меня до полусмерти, о чем трудно догадаться по записи в дневнике. Ночью мою троицу спугнули дикие верблюды. Я спала и ничего не слышала. Утром следы рассказали мне, что случилось. Накануне я стреножила Дуки, Зелейку и Баба слишком свободно, может быть, даже не стреножила вовсе и отпустила пастись. Саллей убил бы меня на месте, узнай он о такой небрежности. А я рассуждала так: мы идем по выжженной пустыне, верблюды выбиваются из сил, им нужно прошагать много часов, прежде чем они найдут подходящий корм. Голиаф надежно привязан, и Зелейка его никогда не бросит. (Два месяца спустя Зелейка раз и навсегда избавит меня от этого приятного заблуждения.) Кроме того, я не сомневалась, что в любом случае смогу отыскать верблюдов по следам.

Находить следы помогает шестое чувство, знание привычек верблюдов, острое зрение и опыт. В тот вечер я разбила лагерь в плоской впадине среди валунов, разбросанных на твердой, как бетон, глине. Хоть кувалдой бей, даже вмятины не останется. Поэтому я кружила довольно далеко от лагеря, пока не нашла следы (своих верблюдов вперемежку с другими, похожими на верблюжьи), а потом пошла вперед, придерживаясь, насколько возможно, выбранного направления и всматриваясь в отпечатки стреноженных ног, поглядывая на недавно объеденную траву и прежде всего высматривая свежий навоз. (Шарики своих верблюдов я отличала от любых других.) Я ходила то по кругу, то взад и вперед до полного изнеможения. В конце концов я нашла своих любимцев всего в нескольких милях от лагеря, все трое возвращались назад взбудораженные и растерянные. Они бросились ко мне как заблудившиеся дети и всячески показывали, что просят прощения. Новые друзья покинули их. Этот случай не образумил меня, скорее наоборот: я прониклась еще большим доверием к своим верблюдам и продолжала отпускать их на ночь, не стреноживая. Глупо, наверное, но за этот месяц верблюды немного прибавили в весе.

Вечером, расседлав верблюдов, я часто вместе с Диг-жити уходила на охоту или просто бродила вокруг лагеря, хотя, пройдя за день очередные двадцать миль, чувствовала себя достаточно усталой. Однажды во время такой прогулки я едва не заблудилась. Едва — это значит, что меня начало мутить от страха, но все-таки не вырвало. Конечно, я могла вернуться назад по своим следам, но на это всегда нужно много времени, а уже темнело. Прежде, когда я хотела, чтобы Дигжити привела меня домой, я просто говорила: «Домой, Диг!», что она воспринимала как наказание. Плотно прижимала к голове свои длиннющие уши, вращала янтарными глазами, поджимала хвост и, оглядываясь через плечо, каждой клеточкой своего тела спрашивала: «За что? В чем я провинилась?» Но в тот вечер Дигжити превзошла саму себя.

Она мгновенно сообразила, что происходит, будто на нее снизошло озарение. Она залаяла на меня, пробежала несколько ярдов, вернулась, снова залаяла, лизнула мне Руку, опять унеслась вперед и опять вернулась. Я делала вид, что не понимаю ее маневров. Дигжити сходила с ума от беспокойства. Она безостановочно носилась взад и вперед, пока я не пошла за ней. Тогда ее охватил неистовый восторг. Она сообразила, она догадалась, чего от нее хотят, и была необычайно горда своей проницательностью. Когда мы вернулись в лагерь, я гладила ее, тискала, ласкала, и, честное слово, она смеялась. А как она гордилась, как откровенно ликовала, что поняла, уразумела, почему так важно выполнить мою просьбу, ее безудержной, беспредельной радости не было конца. Когда Дигжити хотела показать, что довольна кем-нибудь или чем-нибудь, она не махала, а крутила хвостом и извивалась как змея.

Я совершенно уверена, что Дигжити была не проста собакой, вернее, не только собакой. Мне часто приходило в голову, что она, наверное, помесь человека и животного. В ней сочетались все лучшие качества собаки и человеческого существа, и она, как никто, умела слушать. За время путешествия Дигжити превратилась в лоснящийся черный комок мускулов и здоровья. Она наверняка пробегала но меньше ста миль в день, потому что постоянно носилась взад и вперед между куртинами спинифекса, охотясь на ящериц. Путешествие, естественно, приблизило меня ко всем животным, но Дигжити занимала совсем особое место в моем сердце. Я знаю не много людей, при чьем упоминании слово «любовь» с такой легкостью вспыхивает у меня в мозгу, как при имени этой удивительной маленькой собачки. Мне трудно рассказывать о дружбе с Дигжити, не впадая в экзальтацию. Но я любила ее, любила до безумия, готова была удушить ее в своих объятиях. И Дигжити никогда, ни разу, ни на мгновение не отступилась от меня, хотя я бывала с ней и грубой, и несправедливой, и жестокой. Почему собаки так привязываются к людям, этого мне не дано понять.

Ау, допотопные старички фрейдисты, ау, прославленные лэнгианцы , хватайте, терзайте мою душу. Я признаюсь в своей слабости. Я люблю собак.

Любителей животных, особенно женщин, часто объявляют неврастениками, не способными поддерживать нормальные отношения к себе подобными. Сколько раз мои друзья, видя, как я нянчусь с Дигжити, мрачно хмурили брови, как это делают психиатры, и говорили: «Послушай, ты не думаешь, что тебе пора завести ребенка?» Этот вопрос всегда вызывал у меня бурю негодования, так как я считаю, что бог, в своей бесконечной мудрости желая сделать нашу жизнь сносной, даровал нам три утешения: надежду, чувство юмора и собак, и самое большое из них — конечно, собаки.

С некоторых пор я беззаботно разбивала лагерь около дороги или прямо на дороге. Мысль, что кому-нибудь взбредет в голову здесь проехать, давно уже казалась мне совершенно невероятной. Но я забыла о сумасшедших и психопатах. Однажды ночью меня вырвал из объятий сна шум мотора. Я с трудом открыла глаза, и в темноте сквозь яростный лай Дигжити до меня донесся чей-то голос:

— Эй, женщина с верблюдами, я перегонщик скота, можно к тебе в лагерь?

— Какого чер…?

В эту минуту передо мной замаячил некто, и Дигжити тут же вцепилась ему в брюки. Перегонщик скота оказался полоумным, перегонявшим «сузуки» через самую широкую часть материка, он испытывал машину на прочность и гнал ее по спинифексу, песку и валунам со всей быстротой, на какую был способен. Хотел побить какой-то рекорд. Видимо, маньяк, помешанный на скорости. Его глаза вываливались из орбит, он хлопал себя по плечам, жаловался на холод и намекал, что не прочь остановиться на ночь где-нибудь поблизости. Я решительно воспротивилась его намерениям, и Диг тоже. Мне не хотелось ссориться и говорить грубости, но я высказалась достаточно определенно. После чего незнакомец уселся на землю и полчаса нес какую-то околесицу. Диг беззлобно рычала, не отходя от моего спального мешка, а я откровенно зевала и время от времени вставляла односложные замечания вроде: «Хм… неужели… прекрасно… хм, хм… не скажите» и т. д. и т. п. По словам гонщика, он много миль проехал по моим следам, что было уже подвигом, так как мы с ним двигались в противоположных направлениях. В конце концов он исчез. Несколько минут я чесала в затылке и трясла головой, стараясь понять, не пригрезилась ли мне вся эта сцена, а потом благополучно заснула. Утром я не вспомнила об этом человеке. Знай я, что он сделает, вернувшись в цивилизованный мир, я бы свернула ему шею.

Мы приближались к Карнеги. С одной стороны, больше всего мне хотелось оставаться в пустыне и принадлежать себе, а с другой — запасы продовольствия подошли к концу: в последний день я питалась собачьими галетами, щедро посыпанными сухим заварным кремом, и пила разведенное в воде порошковое молоко с сахаром. И я нервничала, потому что совершенно отвыкла от человеческого общества. Я просто разучилась поддерживать отношения с себе подобными. Обычно я шла по Пустыне голой, так как моя одежда стала непереносимо грязной, а главное — ненужной. Благодаря постоянному поджариванию мое тело приобрело красновато-коричневую окраску, а кожа вполне годилась для изготовления упряжи. И стала солнцеупорной. Я продолжала носить шляпу, потому что нос облезал с такой быстротой, что я боялась, как бы он вообще не исчез. Мне было очень страшно остаться с куском опаленного хряща посреди лица. Я начисто забыла обо всех правилах этикета, о том, где и как надо быть одетой. На моей рубашке и брюках не осталось ни одной пуговицы, и я не могла сообразить, нужны они или нет. Обратит кто-нибудь внимание на такую ерунду? Я совершенно растерялась, потому что действительно не знала ответа на этот вопрос и множество ему подобных. Поразительно, с какой быстротой утрачиваются представления о значении общепринятых условностей. Убежденность в бессмысленности условностей прочно укоренилась в моем сознании. Постепенно я вновь овладела наукой поведения в обществе, но я считаю и, надеюсь, всегда буду считать, что всеобщее помешательство на светских приличиях, на таких понятиях, как женская скромность, действительно не более чем помешательство, не более чем извращение нормального порядка вещей.

Заброшенное, унылое Карнеги нагнало на меня такую тоску, когда я туда добрела, что мне нечего о нем рассказать. Едва переступив границу поселка, я увидела другую страну — непоправимо разоренную. Изуродованную, сожранную скотом. Уничтоженную. Я так сжилась с удивительной, нетронутой землей, по которой шла, что восприняла эту перемену как пощечину. Кто это сделал? Кто согнал вместе столько животных и опустошил землю, в сотый раз показав на деле, какова цена неукротимого стремления австралийцев разбогатеть как можно скорее? Для моих верблюдов не осталось ни травинки. Я думала, что миновала самый тяжелый участок пути, а оказалось, что только теперь передо мной простирается настоящая пустыня, — пустыня, созданная человеком. Конечно, мне не следовало метать громы и молнии на головы скотоводов. Они пережили четырехлетнюю засуху, потеряли много скота. Но хозяйничать можно с умом, а можно без ума, и, по-моему, всякий, кто допускает перегрузку своих пастбищ, получает то, что заслуживает. Некоторые виды растений в скотоводческих районах Австралии навсегда исчезли из-за хищнического ведения хозяйства. Вместо них появились несъедобные ядовитые растения вроде синкарпии лавролистной. Прежде я лишь изредка натыкалась на синкарпию, зато теперь она росла повсюду. В качестве последней уцелевшей представительницы зеленого царства она, естественно, чувствовала себя великолепно. Даже акация, единственная опора и надежда моих верблюдов, и та побурела и высохла.

Неведомо откуда появились два необычайно дружелюбных молодых человека. Как выяснилось, они приехали забрать старый «джип», давно примеченный на местной свалке. Они тоже не знали, что в Карнеги не осталось ни одного жителя. Поселок, видимо, обезлюдел совсем недавно. Новые знакомые поразили меня добротой и отзывчивостью. Один из них смастерил кожаный башмак для Дуки, они щедро снабдили меня продуктами. Я попыталась им заплатить, но они не хотели брать денег. Только когда я пригрозила, что использую деньги вместо туалетной бумаги или сожгу, они неохотно согласились. Тогда я набросилась на них с упреками и произнесла гневную речь о гибели страны. Земля здесь вокруг была так не похожа на ту, другую землю, что, на мой взгляд, доказательств не требовалось. Но они, оказывается, даже не заметили разницы. Я онемела от изумления. Неужели они не видели? Нет, не видели. Пелена еще не спала у них с глаз, потому что, не увидев той, другой земли, нельзя увидеть убожества этой. Шестью месяцами раньше я тоже, наверное, не увидела бы.

Такого поворота событий я не ожидала. Мне казалось, что на следующем участке пути нам уготованы одни только радости. Я рассчитывала пересечь скотоводческий район и выйти прямо к Уилуне. Теперь от этого плана пришлось отказаться, и я принялась изучать карты. В результате я решила повернуть на север и дойти до фермы «Гленейл», а потом выйти на скотоперегонную дорогу, где, как я надеялась, не будет скота и, что еще важнее, людей. Я слышала страшные рассказы об этой дороге. Она была заброшена несколько лет назад, потому что здесь погибло слишком много скота и верблюдов. Дорога проходила через одну из самых безжалостных австралийских пустынь. Правда, там было несколько колодцев, но, так как о них давно никто не заботился, большинство из них наверняка высохли. И все-таки я хотела попытаться пройти по самому южному и самому легкому участку дороги, тем более что вокруг нее, как мне говорили, лежала фантастически красивая земля. Мы отправились в «Гленейл».

К этому времени и я, и верблюды уже выбились из сил. Хотя в окрестностях «Гленеила» земля была не так обезображена, как в Карнеги (из чего я поняла, что его владелец лучше представлял себе, как жить в согласии с землей и как стать ее настоящим хозяином), верблюдам по-прежнему не хватало корма. Моя тревога за их жизнь стала, увы, вполне обоснованной, и, хотя верблюды выживают там, где не выживает никто, Зелейка превратилась в мешок с костями. От ее горба не осталось ничего, кроме жалкого хохолка, венчавшего выпиравшие из кожи ребра. Я разделила ее ношу между Бабом и Дуки, но это ровным счетом ничего не изменило. Она совершенно потеряла голову из-за Голиафа. А Голиаф жирел на глазах и наглел так же быстро, как жирел. Чем хуже выглядела Зелейка, тем суровее я относилась к ее ненаглядному сыночку. Никакими силами я не могла отучить этого паразита от материнского молока. Я прятала вымя Зелейки в мешок собственной конструкции, но Голиаф все равно умудрялся добираться до ее сосков. Особенно много молока Голиаф высасывал по ночам, на какой бы короткой веревке я его ни привязывала. Во время дневного привала я давала верблюдам часок полежать где-нибудь в тени и отдохнуть. Они нуждались в отдыхе, радовались ему и обычно, улегшись, устремляли глаза в пространство и, пережевывая жвачку, погружались в глубокие раздумья о смысле своей верблюжьей жизни. А я не знала ни минуты покоя, так как должна была отгонять Голиафа от матери. Стоило мне зазеваться, как он подкрадывался к Зелейке, толкал и тормошил ее, требуя молока. Если она отказывалась встать, он дергал ее носовой повод, забрав его в рот. Зелейка с криком вскакивала, а маленький негодяй с быстротой молний оказывался у ее сосков. Совести у этого дьяволенка не было ни на грош, но сообразительности хватало на троих. Появилась у него еще одна милая привычка: на всем скаку пронестись мимо верблюдов, выбросить ногу вбок и ударить меня. Но я выбила из него эту дурь: запаслась толстой веткой акации и изо всех сил огрела его по ноге, когда он после очередного нападения презрел опасность и решил пощипать травку недалеко от меня; внезапный удар полон жил конец этой его забаве, но зато он задумался о мести Самоотверженность Зелейки восхищала меня, и все-таки я осуждала ее за то, что она слишком уж расстилается перед своим первенцем.

Даже дикие животные не выдерживали засухи и погиба, ли. Они бродили в скотоводческих районах, где находили воду рядом с артезианскими колодцами, в запрудах, цистернах, деревянных корытах, но в окрестностях водоемов скот уже съел всю траву до последней былинки. Вечером я редко разбивала лагерь вблизи воды. В небольших чашеобразных ложбинах с водопоем земля, как правило, была покрыта толстым слоем пыли, повсюду валялись иссушенные солнцем трупы животных, обезображенные предсмертными муками, — зрелище, не способствовавшее поднятию духа… Обычно я останавливалась у воды в середине дня, чтобы передохнуть, помыться, напоить верблюдов, а потом шла еще миль десять и разбивала лагерь там, где корм был получше. Это не всегда удавалось, и однажды вечером недалеко от «Гленейла» я разбила лагерь в полумиле от водопоя.

Я никогда не наказывала Дигжити, когда она охотилась на кенгуру, так как знала, что кенгуру бегают быстрее собаки. Но в ту ночь Дигжити разбудила меня и помчалась вдогонку за бедным, исхудавшим до костей старым самцом кенгуру, вспугнутым у водопоя. Со сна я не сразу догадалась позвать ее назад, а когда позвала, она уже скрылась в темноте. Я снова провалилась в сон. Дигжити скоро вернулась, она лизала меня, пока я не проснулась, а потом заскулила, требуя, чтобы я встала и пошла за ней.

— Господи, Диг, неужели ты поймала кенгуру?

Диг скулит, Диг скребет землю, лижет мне руки. Я зарядила ружье и пошла за ней. Она привела меня прямо к своей добыче. На земле лежал огромный серый самец, готовый вот-вот отдать богу душу. Он, наверное, так ослабел, что просто не мог бежать. Дигжити не прикоснулась к нему, она, наверное, даже не знала, как это делают, беднягу, видно, хватил удар. Он лежал на боку и едва дышал. Я прикончила его выстрелом в голову. На следующее утро, проходя мимо туши, я нагнулась с ножом в руке, чтобы отрезать заднюю ногу и хвост. И окаменела. Что Эдди говорил мне про кенгуру? «Это не имеет к тебе никакого отношения, ты — белая». А вдруг имеет? Откуда ты знаешь? Я не могла унести кенгуру целиком, он был слишком тяжелый, но оставить такое нежное мясо гнить на солнце казалось безумием. Постояв в нерешительности минут пять, я убрала нож и пошла дальше.

Когда верования и обычаи людей одной культуры переводят на язык другой культуры, часто прибегают к слову «суеверие». Возможно, именно суеверие не позволило мне прикоснуться к кенгуру, но, вернее, я уже повидала так много, что не могла сказать с уверенностью, где истина, а где ее подобие. А утратив уверенность, не могла позволить себе такую роскошь, как риск.

Владельцы фермы «Гленейл» не обманули моих ожиданий. Они оказались не только настоящими хозяевами, но и симпатичными, добрыми, великодушными людьми: притворяясь, что не замечают моего безобразного поведения, они продолжали дружелюбно болтать, пока я рыгала, чесалась, жадно глотала чай и, как голодный волк, пожирала одну пшеничную лепешку за другой. Я дотащилась до ворот их фермы в конце дня. За забором я увидела седую приветливую женщину в свежевыглаженном летнем платье, она поливала цветы в саду и, взглянув на меня, даже не подняла брови, а просто сказала:

— Здравствуйте, дорогая, как хорошо, что вы пришли, заходите, хотите чашку чая?

Айлин, Хенри и их сын Лу пригласили меня погостить у них неделю. Чудесно! С ними было приятно поговорить, но они еще кормили меня и ухаживали за мной с искренним радушием австралийцев, живущих на краю света. Щедрость и приветливость входят в понятие кодекса чести в этих местах и в отдаленных уголках Австралии, я уверена, распространены повсеместно. Здесь, кроме того, в почете честность, тяжелый труд, простая жизнь и любовь к земле. Моим верблюдам очень нужно было хоть немного подкормиться, потому что их ожидала скотоперегонная дорога, и Хенри разрешил мне выпустить их на огороженное пастбище, где обычно паслись его лошади. Пастбище представляло собой около двух квадратных миль голого камня, серого несъедобного спинифекса и обратившейся в пыль земли. Но здесь еще оставались в живых одна маленькая акация, несколько сандаловых деревьев с пожухлой листвой и другая пышная зеленая акация, видимо способная обходиться без воды. Или протянувшая свои корни на сотни футов в глубь земли. Так или иначе, следующий месяц моим верблюдам предстояло существовать главным образом за счет такой пищи.

Чем ближе я знакомилась со своими хозяевами, тем больше восхищалась их поразительным умением переносить трудности и сохранять душевное спокойствие. У них были все основания заламывать руки, проливать слезы и оплакивать свою судьбу. Скот погибал, от лошадей остались кожа да кости, жара умерщвляла даже спинифекс, а на небе — ни облачка. Их ферма была единственной, расположенной так далеко в пустыне, и, может быть, оторванность от мира крепче всего сплачивала семью Уордов. Оторванность от мира и то, что Хенри был великолепным фермером, любил землю и ни он, ни его жена, ни сын никогда не поменялись бы местами ни с одним городским жителем за все дожди на свете. Пока я была у них, они брали меня на пастбище, куда сгоняли молодых, обреченных на смерть бычков. Выручка от продажи мяса едва покрывала стоимость перевозки, если, конечно, удавалось продать все мясо. Мы ночевали на пастбище, ели говядину, смеялись и распевали песенки Слима Дасти.

Тем, кто не знает Дасти, я могу сказать, что это самый знаменитый бард в западных сельскохозяйственных районах Австралии. Хотя большинство друзей затыкают уши, когда я наигрываю его песни, я прощаю их, так как они никогда не были на родео в Маунт-Изе. А пока вы сами не побывали на этом празднике дикой Австралии, не просыпались в четыре утра под песенки Слима, гремевшие из всех репродукторов и безжалостно вырывавшие участников состязаний из мертвых объятий пьяного сна, призывая их поскорее заняться такими важными делами, как скачки на необъезженных лошадях, заарканивание быков и бесконечные возлияния; пока вы не слышали, как целую неделю Слим перебирает струны гитары и с утра до ночи напевает перед микрофоном свои берущие за живое песенки; пока не отважились заглянуть в местный бар, он же «змеюшник», где каждый может забить камнями ворону на лету и с кнутом обращается не хуже жонглера; пока вы не отважились переступить порог этого бара и посидеть там с приятелем и с приятелем приятеля, а потом потанцевать под треньканье гитар, на которых кто-нибудь из ковбоев вместе со своей патлатой подружкой в платье с блестками исполняет «Щеголя из Уранданжи»; пока вы не почувствовали себя частью опьяневшей от радостного возбуждения толпы, собравшейся в последний вечер родео, когда — чудо из чудес — Слим во плоти предстает перед вами в шикарной шляпе и ярко-красной шелковой рубашке в сопровождении, как ни странно, хороших музыкантов, и вы со слезами на глазах и в пивной кружке не спели вместе со всеми про «высокого смуглого мужчину в седле», — пока вы не прошли через все это, вам не понять, как глубоко затрагивает Душу этот бард австралийского захолустья.

В последний день я пошла за верблюдами. Они, конечно, не очень растолстели, но все-таки немножко округлились, и Зелейка уже не походила на старую каргу. Во всяком случае я застала их примерно в таком состоянии, в каком надеялась увидеть. Первым, как всегда, подошел Баб и принялся обнюхивать меня, ожидая обычного подношения. Я угощала его, не обращая внимания на остальных, и вдруг Дуки, этот неисправимый ревнивец, считавший себя начальником над всеми членами нашего отряда, включая меня, сомкнул челюсти вокруг моей головы так плотно, что мне показалось, будто на меня надели противоударный шлем. В секунду он обслюнявил мои волосы, потом повернулся кругом на задних ногах и, взбрыкивая, поскакал прочь, необычайно довольный своей шуткой. Стоило ему захотеть, он раздавил бы мой череп, как гроздь винограда. Обычно я не разрешала верблюдам таких вольностей из страха, что в один прекрасный день они могут взбунтоваться и решить, что не желают больше тащиться через полматерика. Но что мне оставалось делать, когда Дуки так кокетливо поглядывал в мою сторону, словно пытался понять, понравилась его выходка или нет.

Хенри помог мне разобраться в картах, показал, как выйти на скотоперегонную дорогу у колодца номер десять, каким тропам доверять, а каким нет и где свернуть на юг. Он сказал, что в некоторых колодцах вдоль дороги есть вода. Вдоль дороги? Как странно. Я думала, что меня ждут едва заметные или вовсе не заметные следы колеи. Боялась, что придется идти по компасу. В необжитых районах Австралии такие колеи появляются благодаря поискам полезных ископаемых. Все они, как правило, ведут из ниоткуда в никуда.

В каком-то смысле я была разочарована. По обеим сторонам скотоперегонной дороги лежала последняя нетронутая полоса земли, которую мне предстояло увидеть, и, навьючивая верблюдов, я с грустью думала, что самая интересная часть путешествия подходит к концу. По моим расчетам, через три недели я должна была добраться до Уилуны, первого города после Алис-Спрингса.

Начало пути оказалось ужасным. Выжженная голая земля, все вокруг обезображено серой пылью, пока мы дошли до дороги, я дважды болела, хотя ни до, ни после никакие хвори меня не мучили. Однажды вечером я приняла ледяную ванну, благо в артезианском колодце оказалась вода, а потом шла голая, чтобы просохнуть. Ночью я проснулась от жестокого приступа цистита. Слава богу, у меня оказались с собой нужные таблетки. Но в ту ночь я больше не уснула. Через день или два у меня отчаянно разболелся живот, наверняка от плохой воды. Мой желудок внезапно и решительно вышел из повиновения, умирая от стыда, я сражалась с пуговицами и выбиралась из брюк, бормоча: «Ox, ox, какая мерзость». Процесс освобождения из тисков общепринятых условностей еще только начинался. Я сожгла брюки и потратила галлон воды, пытаясь привести себя в порядок.

А земля вокруг начала хорошеть. Редкие дожди, выпадавшие за последние четыре года, пролились здесь, в северной части пустыни, минуя скотоводческие районы, расположенные южнее. До изобилия и тут было далеко, но кое-какой скудный корм верблюды находили. Зрелище, от которого в начале путешествия я бы с пренебрежением отвернулась, теперь приковывало мой взгляд. Передо мной расстилался удивительный ландшафт, напоминавший только что отвердевшую землю. Глыбы песчаника самой фантастической, самой причудливой формы загромождали безмолвную безлюдную страну, казалось остановившуюся в своем развитии на первой стадии существования нашей планеты. Но хотя на ней еще лежала печать творца, моим верблюдам приходилось нестерпимо трудно. Подъемы на каменистые откосы ранили их ноги и отнимали последние силы. Они несли тяжелый груз, главным образом воду, и я знала, что, как только мне удастся найти подходящий корм и источник, я должна немедленно дать им передохнуть.

Судя по картам, такое пристанище обещал колодец номер шесть. Я изнывала от жары и нетерпения: карта говорила, что вот-вот появится пересохшее русло реки. А оно не появлялось. Справа от меня тянулся нескончаемый холм. Я накричала на Дигжити и пнула ее ногой за то, что она напугала верблюдов. У меня было скверное настроение, а бедняжка Дигжити понятия не имела, в чем она провинилась, и шла рядом, понурив голову и поджав хвост. Она и без того была тяжко наказана, вернее, считала, что наказана. Уорды подарили мне кожаный намордник, боясь, как бы Дигжити не польстилась на приманку со стрихнином, которую летчики с небольших самолетов разбрасывали по. пустыне, чтобы истребить диких австралийских собак динго. Дигжити ненавидела намордник. Она скулила и пыталась его содрать, у нее был такой жалкий вид, что у меня сердце разрывалось, и в конце концов я сняла намордник. Обычно Дигжити не привлекала падаль, я хорошо ее кормила и надеялась, что она не поддастся искушению.

Наконец я обогнула холм и оказалась на высокой волнистой гряде дюн. Я шла по гребню и смотрела на необъятную бледно-голубую дымчатую чашу со стенками из нескольких полумесяцев прихотливо изогнутых холмов, мерцающих и словно плывущих в этой чаше, смотрела на огненно-желтые дюны, лепившиеся у их подножия и на таинственные фиолетовые горы вдали. Слышали вы когда-нибудь, как горы рычат, подманивая к себе? Эти горы рычали, будто исполинские львы. Звук, доступный для слуха лишь сумасшедших и глухонемых. Открывшийся вид парализовал меня. Ничего подобного этой неукрощенной красоте я не видела никогда в жизни, даже во сне.

Здесь точно смешалось несколько основных типов австралийской пустыни. Холмистые равнины и плато, поросшиеспинифексом и окутанные голубой дымкой; пронзительно яркие дюны; огромные глыбы темно-красного с прожилками песчаника — и посреди всего этого великолепия извивающееся змеей ложе пересохшей реки, затвердевшее, зеленое, со сверкающими белыми камнями. Мы спустились с последней дюны и повернули к колодцу. Верблюды увидели траву и заторопились. Кусты акации так сильно разрослись вокруг, что я не сразу разглядела. До воды было футов пятнадцать, от нее пахло гнилым болотом. Но колодец не пересох, значит, мы сможем пробыть здесь несколько дней, а это главное. Вода — мутная жижа — на вкус была отвратительна, тем не менее с достаточным количеством кофе мне удавалось ее проглотить. В колодце на веревке болталось сплетенное из прутьев ведро, и шансов достать воду с его помощью у меня было не больше, чем у Бакли , то есть никаких. Вытаскивая пять галлонов воды своей железной, канистрой, я боялась нажить не одну, а сразу три грыжи.

В тот вечер верблюды катались по белому песку и вздымали тучи пыли, а красные лучи широкобокого заходящего солнца настигали, пронзали эти песчаные облака и обращали их в расплавленное золото. Я лежала на толстом матрасе из опавших листьев, при каждом движении они звенели, как металлические, и во все стороны разбегались огненные зайчики. Легкий ветерок доносил до меня голоса ночи и шелест листвы, а вокруг высились стены призрачного храма из черных, отливавших серебром великанов эвкалиптов, и тонкий серп платиновой луны качался на их ветвях словно в колыбели. Вот оно, сердце мироздания. Я погружалась в сон в этом дворце, и горы истаивали, в глубинах моего мозга. Сердце мироздания, земной рай.

Я решила не трогаться с места, пока не иссякнет вода в колодце. Рик и все мои обязательства стали чем-то далеким и малозначительным, как бы перестали существовать. Я хотела пройти через дюны и добраться до видневшихся вдали гор. Но прежде всего верблюды должны отдохнуть. Корма здесь было сколько угодно. Лебеда, верблюжья колючка, акация — все, что могли только желать их маленькие сердца. Мы с Дигжити обследовали окрестности. Нашли пещеру, покрытую сверху донизу рисунками аборигенов. Потом вскарабкались наверх по узкому коварному провалу в скалах, едва не оглохнув от завываний и свиста ветра. Выбрались на плоскую вершину, где фантастические напластования горных пород напоминали то лестницу с гигантскими ступенями, то могучие контрфорсы. Здесь росли искривленные шишковатые деревья, истерзанные свирепыми ветрами. Я видела, как на горизонте взметнулся к небу столб песка и превратился в красное облако. Немного западнее мы наткнулись на древние пустынные пальмы, которые здесь называют «черными парнями», так как издали они напоминают аборигенов с пучками травы в волосах. Шершавые черные стволы-обрубки с метелками зеленых иголок походили на пришельцев из иного мира, заблудившихся на позабытой всеми планете. И я не могла отделаться от мысли, что нахожусь в заколдованном царстве. Какое-то странное ощущение переполняло мою душу, поднимало над землей как бумажного змея. Я оказалась целиком во власти совершенно незнакомого чувства — радости.

В эти дни как бы отстоялось и стало осязаемым все, что было самого хорошего в моем путешествии. Оно оказалось очень близким к идеалу, как бывает только в мечтах. Я поняла, что многому научилась. Я открыла в себе способности и силы, о существовании которых даже не подозревала в далекие призрачные времена до путешествия. Я воскресила многих людей из своего прошлого и уладила свои внутренние распри с ними. Постигла, что такое любовь. Постигла, что любить-значит желать всего самого лучшего тому, кого любишь, даже если это лучшее исключает тебя самого. Раньше я хотела обладать человеком, не любя его, теперь я научилась любить и желать добра, не посягая на тех, кого люблю. Я поняла, что такое свобода и что значит чувствовать себя в безопасности. Поняла, почему нужно расстаться со множеством привычек. Поняла, что свобода — это постоянная, неотступная борьба со своими слабостями. Постоянство и неотступность требуют такого заряда душевной энергии, каким большинство из нас не обладает. Поэтому мы снова и снова оказываемся в тиская сложившихся стереотипов, в тисках привычек. Привычки создают ощущение безопасности, потому что в коконе привычек легче сохранить себя, правда, в ущерб свободе, Чтобы сломать стереотип и устоять перед соблазном безопасности, нужно решиться на отчаянную схватку с жизнью, но это одна из немногих схваток, в которые стоит ввязываться. Чувствовать себя свободной — значит постоянно открывать что-то новое и постоянно проверять, на что ты способна, это значит рисковать. То есть подвергаться опасности. Страх обычно служит камнем преткновения, но я научилась не только подавлять его, но и использовать в своих целях, а главное, научилась смеяться. Я чувствовала себя всесильной и всевластной, причем добилась этого сама, и потому считала, что могу теперь сидеть сложа руки, так как пустыня ничему больше не может меня научить. Мне! только хотелось сохранить все это в своей памяти. Запомнить эти места и то, что они для меня значили, и как я сюда добралась. Запечатлеть все это в своем мозгу навсегда, навеки.

До путешествия, побарахтавшись в потоке тоски и отчаяния, я каждый раз оказывалась на знакомой отмели, точно меня всегда несло по одному и тому же руслу. На отмели стоял столб с надписью: «Здесь!» — здесь преграда, вот она, пробейся сквозь нее, перепрыгни, сокруши, если хочешь узнать что-то новое. Будто мое истинное «я» постоянно влекло меня к этому месту и, пользуясь каждым удобным случаем, указывало на этот столб. Потому что на нем была кнопка, и нужно было только набраться храбрости и нажать ее. Только вспомнить про нее. Но мы ведь вечно все забываем. Или ленимся шевельнуть пальцем. Или боимся. Или не торопимся, потому что впереди еще столько времени. Так забудем же о препятствиях и останемся в наших комфортабельных жилищах (это ли не здравомыслие?), где можно ни о чем не беспокоиться. Где жить — значит идти мимо жизни и где в полудреме мы благополучно доживаем до старости.

И я подумала, что сумела нажать кнопку. Поверила, что овладела некой магической силой, не имевшей ничего общего со случайным совпадением, решила, что подчинила своей воле непостижимый и неотвратимый ход событий, именуемых судьбой, и что больше мне не нужны никто и ничто. В ту же ночь я получила самый тяжкий и жестокий урок за всю свою жизнь. Я поняла, что смерть настигает внезапно и бесповоротно и поражает как молния. Она дождалась, пока я растаяла от самодовольства, и опустила косу. Поздно вечером Дигжити съела приманку со стрихнином.

У меня осталось мало собачьего корма, а я пребывала в таком приподнятом состоянии духа и так обленилась, что не удосужилась взять ружье и добыть для Дигжити мясо. Я просто урезала ее рацион. Ночью она тихонько прокралась ко мне в спальный мешок.

— Что случилось, Диг, где ты пропадала, негодница? Дигжити старательно облизала мое лицо, заползла под простыни и, как обычно, свернулась калачиком у меня на животе. Я прижала ее к себе. Вдруг она снова выскользнула, ее рвало. Я похолодела. «Господи, только не это, только не это, пожалуйста, только не это!» Дигжити вернулась и опять облизала мне лицо.

— Все пройдет, Диг, ты просто немножко нездорова. Успокойся, малышка, иди сюда, прижмись ко мне, я тебя согрею, а утром все пройдет.

Через минуту Дигжити снова выскочила. «Нет, это неправда. Диг — моя собачка, нет, она не отравилась. Это невозможно». Я встала посмотреть, что она принесла. Помню, что не могла унять дрожь и бессмысленно повторяла:

— Все в порядке, Диг, все в порядке, все в порядке, успокойся, Диг.

Она принесла недоеденный кусок падали, но я не почувствовала дурного запаха и твердила, что Диг не отравилась, не могла отравиться. Я заставляла себя верить тому, что говорила, и знала, что говорю неправду. Мысли метались, я пыталась вспомнить, что надо делать при отравлении стрихнином. Схватить за ноги и крутить над головой, чтобы собаку вырвало, но, даже если сделать это немедленно, шансов на спасение практически нет.

— Ну и пусть, я все равно не буду этого делать, потому что ты не отравилась, не отравилась. Ты моя Диг, моя собака, моя собака не может отравиться.

Дигжити ходила кругами, мучительно рыгала и время от времени возвращалась ко мне, ища утешения. Она знала. Вдруг она отбежала к черным кустам акации и обернулась. Она лаяла и выла, я поняла, что у нее начались галлюцинации и она умирает. Два ее остекленевших глаза выжгли у меня в памяти нетускнеющее клеймо. Дигжити подбежала, уткнулась головой мне в колени. Я подняла ее и закружила над головой. Круг, еще круг, еще. Она вырывалась изо всех сил. Я делала вид, что играю с ней. Как только я ее отпустила, она как безумная с лаем ринулась через кусты. Я бросилась за ружьем, зарядила его и вернулась к кустам. Дигжити лежала на боку и билась в конвульсиях. Я выстрелила ей в голову. И застыла на коленях, потом кое-как добралась до мешка и залезла внутрь. Тело сводили судороги. Меня рвало. Подушка и одеяло намокли от пота. Мне казалось, что я тоже умираю. Я подумала, что мне в рот попал стрихнин, когда Дигжити лизала мое лицо. «Так, наверное, чувствуют себя перед смертью. Значит, я умираю? Да нет же, это просто шок, прекрати, надо заснуть». Никогда прежде и никогда потом мне не удавалось сделать то, что я сделала в ту ночь. Выключила сознание, будто рубильник, и приказала себе немедленно погрузиться в небытие.

Я проснулась задолго до зари. болезненно серый предутренний свет помог мне найти все, что нужно. Я привела верблюдов и напоила их. Запаковала вещи, погрузила и заставила себя выпить немного воды. Я ничего не чувствовала. Как-то внезапно подошло время расставаться с этим местом, и я вдруг растерялась. Мне нестерпимо хотелось похоронить Дигжити. Но я убедила себя, что это нелепо. Естественнее и правильнее, чтобы тело собаки разлагалось не в земле, а на земле. И все-таки потребность совершить обряд, убедиться в достоверности, в непоправимости того, что случилось, была сильнее меня. Я подошла к Дигжити и долго смотрела на нее не только глазами — всем своим существом, всей душой. Я не похоронила Дигжити. Но я сказала «прощай» собаке, которую безоглядно любила. Я снова и снова говорила «прощай!» и «спасибо!», потом заплакала и бросила на ее тело горсть опавших листьев. А потом ушла навстречу утру, я ничего не чувствовала. Мое тело онемело, голова и душа опустели. Я знала только одно: надо идти.