Впервые мне довелось узнать вкус кресла психиатра в пятилетнем возрасте. И я имею в виду именно вкус.

Меня привели мои озабоченные родители по наущению целого полчища советчиков. Друг одного друга услышал от друга другого друга, чья дочь работала в детском саду, который я посещал, что я веду себя странно и что, ради моего же блага, требуется срочное вмешательство.

Всё бы ничего, если бы.…

Я знаю, что они видели, я помню, что они видели, потому что помню, что я делал. Я был идеальным объектом для вынесения подобной ранней психологической оценки, поскольку в столь юные года воспоминания еще не имели возможности обернуться тайной, закулисной деятельностью, – их к тому же не нужно было воскрешать, они сами с меня стекали, только и ожидая, пока их вытрут. Точнее-то говоря, вытирать пришлось маленькую девочку с длинными кудряшками: возмущенные и рассерженные няньки увели ее в другую комнату – переодеть и высушить, а меня усадили на пластмассовый стульчик, чтобы я сидел смирно и ждал, когда за мной придут родители.

Понимаю, мальчики иногда совершают странные поступки…

Большое кресло оказалось совсем невкусным, жесткая кожа никак не поддавалась моим детским зубам, но я все равно жевал обивку, забавляясь происходящим и наслаждаясь уделяемым мне вниманием, а родители стояли перед здоровенным столом психолога и нервничали, словно боялись услышать упреки в свой адрес за то, что произвели на свет вот это.

Раньше он и мухи не мог обидеть…

Психолог кивал, положив руки на стол, и рассматривал меня, взвешивая возможности дальнейших посещений, вычисляя, много ли удастся выдоить из меня и моей ситуации. Я тоже смотрел на него в упор, ни на секунду не сводил с него своих карих глаз, смело таращась, пока он первым не отвел взгляда, сделав вид, что ему нужно посмотреть куда-то еще, перелистнуть какие-то бумаги. Я помню эту игру в гляделки: тогда в нее играли точно так же, как и сейчас. Кто отведет глаза, тот проиграл. Так оно было, так оно и есть.

Нет-нет-нет, никогда…

Родители все время извинялись за мое поведение, отказывались присесть, никак не желали или не могли успокоиться. Они пришли сюда, повинуясь долгу, следуя готовому представлению об ожидаемом поведении.

Если вы приобрели бракованный товар, отнесите его назад для замены или починки.

Далее последовали вопросы из учебника по психиатрии, произносившиеся медленно, самым примирительным тоном, – безусловно, с целью усыпить бдительность и завоевать мое доверие. Я знал все эти приемчики еще до того, как подписался на «Терапевтический еженедельник». Я был прирожденным психиатром, во всяком случае, в моих собственных глазах, а если он не понимал того, что произошло, и ему было необходимо выведывать у меня психологическую подноготную, – значит, он не прирожденный психиатр, значит, никакой он не специалист, и, следовательно, не ему давать мне советы относительно того, что можно, а чего нельзя делать.

В этой обитой войлоком комнате, увешанной сертификатами и почетными грамотами, я усвоил один урок.

Первое правило психотерапии гласит: пациент уже знает, что с ним не так.

Что ж, поглядим… Толстяк делал вид, будто обдумывает мое молчание, разыгрывал перед моими родителями видимость размышлений. Значит, ты был в детском садике, и вам всем разрешили поиграть в конце дня кто во что хочет, верно?

Молчание.

Так-так, и ты начал играть с девочкой, которую зовут… которую зовут Хлоя. Да? Тебе ведь нравится играть с Хлоей, ты всегда с ней играешь, она твоя подружка?

Слишком много вопросов, подумал я, кому же захочется на них отвечать. Он был готов угодить в ловушку стаккато, он слишком радовался, придумывая свои вопросы, преувеличивая их связность. Типичная ошибка. Академический промах.

Ну так вот, в тот день ты играл с водой, верно? Обычные игры и забавы – брызгаешься, пускаешь всякие игрушки по воде, просто плещешься, да? А когда ты играл с водой, Кертис, тебе не хотелось сходить по-маленькому?

Молчание.

Когда мы играем с водой, нам часто хочется по-маленькому, – ты не знал об этом?

Я попытался вообразить, как дяденька психолог лежит в десятисантиметровой ванночке для Микки-Мауса и между ног у него бежит струйка мочи.

Тебе было легче сходить в туалет прямо там, прямо тогда, верно?

Намекая на непреодолимую биологическую потребность, он давал мне шанс обелить себя в глазах родителей, вселить в них надежду. Если тебе позарез нужно – значит, нужно.

Но почему же, Кертис, ты сходил в ванну, почему, как мы, взрослые, говорим, ты помочился, пописал прямо в ванну? Ты подумал, что так правильно.…

Помню, мне хотелось поторопить его или по крайней мере попросить, чтобы мне дали еще что-нибудь погрызть.

….Хлоя тебя чем-то обидела, что-то не так сделала, сказала что-то плохое?

Мотив равен своему ощутимому оправданию.

Кертис, зачем ты схватил ее за голову и окунул в ванну? Зачем ты это сделал? Ты можешь мне объяснить?

Разумеется, но нечего было и надеяться взять меня голыми руками. «Не все вопросы заслуживают ответов», – сказал бы ему я, если бы владел тогда языком взрослых. «Не все психологи знают (если вообще кто-нибудь знает), чего они добиваются, задавая вопросы», – вот что я ответил бы, обрети мое чутье голос. Но тогда я просто сидел, молча уставившись в стенку, с завистью поглядывая на большое зеленое кресло толстяка и понимая, что он ничего обо мне не знает и ничем мне не в силах помочь. Если только я вообще нуждался в помощи.

Я мог бы дать ему несколько вариантов ответов, за которые он как-нибудь сумел бы ухватиться.

1. Просто захотелось. Не знаю, зачем я это сделал.

2. Я терпеть ее не мог – она же девчонка.

3. Под водой тайное местечко выглядит таким забавным.

4. Я это сделал, потому что меня заставили родители.

Эти возможные ответы таили в себе обильную пищу для размышлений, все они побудили бы этого заурядного психо-лоха провести целый ряд сеансов, выискивая причины, стоящие за таким поступком и, наконец, позволили бы ему заврачевать ужасные психологические раны, открывшиеся так рано, в столь юном возрасте…

Но он не получил от меня ничего – и потому взял нечто взамен. Он сказал моим родителям, что дети часто проявляют стихийную безнравственность – например, совершают какое-нибудь насильственное действие или изредка наносят себе увечья. Все это, сказал он, «просто часть становления личности, нарождающегося и развивающегося этического «я».… ».

И это их успокоило, успокоило моих мирных, любящих родителей, которые сами мухи бы не обидели. Будучи медиками по профессии, они доверчиво проглотили его жаргон. Мне же эти слова показались самым страшным из всего, что он наговорил…

* * *

Джози у меня между ног. И мне хочется, чтобы она была именно там.

У нее короткие волосы, точнее, гладко выбритый череп, который бархатисто трется о мои бедра. Иногда у нее длинные волнистые локоны, как у голливудских юных бестий; иногда прямо у меня на глазах она делает себе аккуратную стрижку, но сегодня взяла машинку, привела лезвия в позицию номер один и включила. Включила. И прежняя Джози – с личиком херувима, розовыми щечками, в розовых платьицах – пропала.

Обсыпанная собственными волосами (целые пряди пристали к ее голым плечам, а несколько локонов приютились между грудей), она кладет на место машинку для стрижки. Выходя из ванной комнаты, стряхивает с себя то, что осталось от шевелюры, и направляется к двуспальному дивану-футону – главной достопримечательности в моей холостяцкой квартире; на уме у нее лишь одна цель. Что я могу для тебя сделать? – спрашивает она, ошпарив меня взглядом между ног. Но мне это не нравится: слишком распутно, слишком непохоже на ту сестренку, которую я знал и любил. Я говорю, что тело должно быть изменчивым, а личность – неизменной. И внушаю ей одновременно дерзость и чуткость к перлам моей мудрости.

Мы уже давно не виделись. Так-то лучше, думаю я, и позволяю продолжить. Ну вот, я снова к тебе пришла. Она забирается на кровать, совсем как делала это много лет назад моя сестренка – худенькая, золотистоволосая забияка, и вот оно, это воспоминание, выплывшее из глубин моего сознания. Пускай оно, быть может, несколько расплывчато. Не надо забывать, что память любит разыгрывать нас: поддразнивает, тащит за собой, увлекает на самую вершину американских горок – а потом бросает… Не надо забывать и о том, что теперь она гораздо крупнее, взрослее, и прошло уже немало времени с тех пор, как мы в последний раз скакали вместе на ее кровати. Там, где раньше только кости торчали, теперь округлости. Быстрая сверка с семейным фото, помещенным, как полагается, в золоченую рамочку, – и я уже на взводе.

А помнишь, как… – говорит она под воздействием моего мысленного импульса, но я тут же обрываю ее, прежде чем она успеет сказать еще слово, зацепить еще одно воспоминание. Я не хочу этого, не хочу, чтобы на пустыре вдруг распускался никчемный пустоцвет памяти: ведь голова у нее обрита не просто так, напоминаю я себе. Сегодня она совсем взрослая – ну, почти, – и я хочу, чтобы она оставалась в «здесь и сейчас». Работа имеет дело с воспоминаниями, а сейчас время для отдыха, и лучший рок-н-ролл для психо-лоха – это именно «здесь и сейчас». Вдобавок сегодня нам предстоит ночь третьей ступени (средние эротические образы), а если она начнет уводить меня в ту пору, когда было больше выпирающих костей, чем округлостей, мне придется повышать ступень до второй; я же не желал попусту растрачивать подобные смачные образы на скучный понедельничный вечер после скучно проведенного в психбольнице дня.

Мошенники из Душилища пришли бы в ужас от моей позиции, от отсутствия у меня терминологии, даже от отсутствия рассудительности. Это и есть личный подход к науке, мистер Сэд?

Она забирается на кровать и проворным языком пробегает по моим ногам, двигаясь снизу вверх. Мне так нравится чувствовать ее кожей, что я начинаю подергиваться. Но потом она излишне медлит, чуть-чуть перебарщивает, лаская мои ляжки. Понедельник – не то время, когда можно мешкать, поэтому я заставляю ее подняться, ускоряю свои фантазии, так что ее грудь хлещет мне по лицу: быстрее, моя девочка, говорю я ей, не томи… Мое время – твое, отвечает она; мне нравятся эти звуки, и я заставляю ее произнести то же самое более медленно: Мое… время… твое… Она прожевывает эти слова, держа во рту большой палец, и – внезапный, непрошеный – возникает такой образ: она качается взад-вперед, взад-вперед, сидя в мамином кресле, как любила делать, дожидаясь, когда мама вернется с работы или из гостей. Нет, не то, говорю я ей, трясу ее, вытряхиваю этот образ из головы, и вот наконец она снова такая, какая мне нужна – стриженая и худая. Я улыбаюсь. Теперь мне все так ясно видно, пою я своим коллегам из Душилища, пою во весь голос, а Джози заменяет свой большой палец на мой член.

* * *

Вторник сулит мне порнографическую ночь – или, если прибегнуть к профессиональному жаргону, психосексуальные исследования с опорой на видеозаписи – вместо домашнего кино, где мы с Джози играем на каком-то богом забытом пляже в пору, видимо, смеха ради называемую летом; где мы с Джози качаемся на качелях в каком-то задрипанном парке развлечений; где мы с Джози в ванной играем с уточками, плещем друг в друга водой, метя в коричневые плоские кружочки на груди. Все эти сцены, разумеется, тщательно отредактированы, появление-вторжение улыбчивых и гордых родителей подвергнуто купюрам, их звездные роли беспощадно вырезаны. Я сохранял и лелеял эти видеозаписи в ожидании подходящей поры для их просмотра, в остальном же отношения с видеомагнитофоном строились у меня по принципу любви/ненависти: я не так часто включал его, предпочитая томиться от скуки.

Один приятель из нью-йоркской клиники – Манхэттенского психосексуального института – прислал несколько записей в Душилище, точнее, в тот корпус, где я как раз в это время обустраивался, собираясь приступить к изучению психосексуальных парадоксов, присущих внутрисемейным отношениям. В научных кругах новости распространяются быстро, общение часто подпитывается или паранойей, или ревностью, зачастую тем и другим сразу, но я чувствовал, что Питерсон отличается от остальных, что он не столько соперник мне, сколько родственная душа.

Разумеется, записи были абсолютно законными, на них красовались официальные печати и тому подобное, чтобы таможня не смела к ним и притрагиваться. Одним из множества направлений работы института было изучение воздействия и целей неспецифического порнографического материала; речь здесь не о рядовом голомясом хламе, заполняющем верхние полки, а о непозволительном использовании того, что в обычных обстоятельствах рассматривалось бы как вполне невинная пленка. Хорошо задокументирован тот факт, что лица с сексуальными отклонениями какого-либо рода или направленности цепляются за любой стимул, будь то вырезки из каталогов одежды или нудистских брошюр, фрагменты из детских телепередач или спортивных репортажей о юных гимнастах. Большинство таких видеозаписей не представляют особого интереса, подобного рода материал просто кажется странным, но бессмысленным до тех пор, пока не обретает контекста – может быть, признака врожденной ущербности ума или отклонения во вкусе, но не преступности. Однако, как только истец привлекается к суду за какой-нибудь непозволительный поступок, полиция принимается просматривать его подборку видеозаписей или вырезок, выискивая доказательства его намерений, зрительные улики, выдающие преступные мысли, повлекшие за собой преступное действие.

Впрочем, одна из кассет – настоящий отпад. Мне ее прислали, несомненно, по причине семейного антуража. На ней была двадцатиминутная запись сцен, подсмотренных сквозь замочную скважину одним парнем из Монтаны, которого упекли минимум на пять лет за то, что в ванной комнате своего дома он снимал на пленку сестер, кузин, племянниц. По-видимому, у дядюшки Боба, сорокалетнего механика, имелась многочисленная родня, стекавшаяся к нему в дом по праздникам вроде Рождества или Дня благодарения. Так вот, когда какая-нибудь из его гостий, в возрасте от десяти до двадцати лет, отправлялась в ванную, чтобы умыться, принять душ или справить нужду, этот малый приводил в готовность свою видеокамеру, прилаживал ее к дырочке, просверленной в стене и умело замаскированной каким-то цветочным украшением, и снимал, как девушки раздевались, испражнялись, прихорашивались и – совсем изредка – мастурбировали.

Разумеется, дядюшка Боб, как обладатель низкого коэффициента умственного развития, перенес свою деятельность за пределы собственного дома на публичную арену, точнее говоря, в общественный бассейн, а там его наблюдательность и ловкость в обращении с объективом прибавили только количество дней, которые ему предстояло провести в заключении.

Но по крайней мере плоды его труда не пропали впустую – пусть даже самого бедолагу никто не стал бы лечить, зато его случай можно поизучать; и вот я, подобно Питерсону, приглушаю свет и вступаю в мир дядюшки Боба. Если отснятому им материалу и недоставало плавности (сцены резко обрывались и сменялись новыми каждые несколько минут; типичная доморощенная нарезка/склейка), то этот минус с лихвой восполнял энтузиазм и подлинный интерес автора съемок к своему предмету.

Ни одна из девушек и молодых женщин, которых он снимал, меня не привлекала; у большинства были торчащие зубы или задницы, не помещавшиеся в объектив. Но мне и не нужно было их видеть: перед экраном мгновенно возникала Джози и уводила меня за собой, в свой туалетный мир, как это и происходило много лет назад у нас дома, по праздникам, как это происходило, пока она не застукала меня у замочной скважины и не забила туда тампон. И вот, пока девицы из фильма дядюшки Боба вставляли свои тампоны, я вытаскивал тампон, оставленный Джози, и следил взглядом за ее рукой. Зубатые провинциалки вскоре расплывались и пропадали, и мы с Джози оставались наедине. Тогда – и сейчас.

В конце официального отчета Питерсон приписал кое-что от себя. Дядюшка Боб прошел некоторые психиатрические тесты (как это принято называть), обязательные для такого вида преступлений в большинстве штатов, за исключением тех немногих, где весь анализ сводится только к поиску наилучшего способа казни для омерзительного грешника. Тесты эти были обычного свойства. Они не имеют отношения к терапии – по крайней мере, к той терапии, какой она представляется непосвященному человеку: уютная болтовня в кресле или на кушетке, с изобилием всяческих подручных средств наготове на тот случай, если вдруг прольется две-три слезинки. Ничего подобного здесь и в помине нет. То, что происходит во время таких тестов, весьма далеко от всего этого, далеко и от представления, будто пациенту нужно помогать. Скорее здесь важно диагностировать болезнь.

Здесь берет начало противостояние: психология против терапии, процедура против помощи.

Применяется нечто вроде психической ЭКТ – электроконвульсивной терапии. Заключенному показывают эротические картинки, чем-то схожие с преступлением, в котором его обвиняют, – например, сцены с юной гимнасткой в раздевалке или с мальчиками-пловцами, дерущимися полотенцами, – и наблюдают за реакцией, исследуют и анализируют эту реакцию, чтобы впоследствии использовать как доказательство для суда. Потом картинки меняются, причем с эротизации невинных существ упор переносится на эротизацию боли невинных существ: так, на одной пленке демонстрируется, как в девушку проникают сначала одним пальцем, затем двумя, тремя и так далее; на другой представлены случаи «икс-3» – нарезка из видеозаписей 1970-х, где жестокой порке подвергается юноша, и камера показывает крупным планом его плачущее лицо. И снова реакция испытуемого становится объектом наблюдения, изучения и превращается в улику. Далее следует сопроводительная документация, свидетельства соседей, как правило утверждающих, что парень всегда был тихоней, ни с кем особенно не общался, никому не причинял вреда – словом, всяческий материал, который помогает поставить такого типа на учет в ФБР, описывает извращенца психосексуального профиля, дает сжатую картину жизни потенциального психопата.

Один из выводов, которые делаются на основании подобных свидетельств (а такими свидетельствами Питерсон из института, по его собственным словам, имеет обыкновение вытирать задницу), состоит в том, что дядюшка Боб, приходящий в возбуждение от наиболее невинных кадров, является, скорее всего, латентным оппортунистом; то есть у него имеется тяга к педофилии, но проявляется она только в некоторых случаях и с некоторыми детьми. Иными словами, нельзя позволять этому типу работать с детьми или заводить собственных детей. Если же член дядюшки Боба встает и делается тверже рога при просмотре видеозаписей со сценами физической жестокости, тогда он – явный психопат; то есть он живет в мире вредных фантазий, у которых есть все шансы быть перенесенными в его реальную жизнь. Иными словами, нужно посадить этого типа под замок, а ключ выбросить.

Что скажешь, Сэд? Согласился бы ты пройти подобные тесты и порадоваться выводам? Как ты думаешь, почему эти так называемые психиатрические тесты применяются для государственных обвинителей? Выискиваешь что-то дурное, – значит, найдешь нечто погрязнее выгребной ямы, полной дерьма. Ты понимаешь, о чем я. Лишь бы веревки хватило – такая вот штука.

Когда видеозаписи досмотрены, телевизор выключен, а свет все еще приглушен, Джози уже ждет меня на кровати. Она несколько юнее, чем вчера, ее подростковые капризные черты немножко смягчены. Я хочу, чтобы она сказала что-нибудь приятное, что-нибудь утешительное, что сразу бы увело нас обоих прочь от гадкого и жалкого мира дядюшки Боба, но она вдруг выпаливает нечто такое, что я уже не в силах предотвратить.

А я похожа на этих девиц с пленки?

Думаю, порой даже почти опытные психо-лохи не всегда способны контролировать ситуацию; так вот и я, не ожидавший этого вопроса, вынужден на него отвечать, повинуясь выражению тревоги на ее милом личике. Я кладу руку ей на голову, уже ощетинившуюся отросшим «ежиком».

– Конечно нет, – заверяю я ее. – Ты – совсем другое дело. Ты ведь моя сестренка, и мы любим друг друга. – Я сдавливаю пальцами ее переносицу, как любил делать, когда мы играли в саду перед нашим домом. И, разумеется, понимаю, откуда взялся этот вопрос. Сомнение, которое она помогла прояснить, только сделало нас еще ближе. Ответом на вопрос стала наша долгая близость.

Все отработано.

* * *

Среда – вечер для динамичных исследований, а это означает, что исследователь, в отличие от всех прочих замотанных старых засранцев из главного здания, не просто перечитывает Фрейда, глумится над Заксом или глотает порцию джина с Юнгом, а активно разыскивает новый материал, прибегая к любым доступным средствам – от сборника «Восстановление личности», который можно было заказать наложенным платежом, выписав из Уэльса, до новейших революционных публикаций на страницах веб-сайтов вроде Психонета. Динамические исследования – это, разумеется, и моя домашняя жизнь с Джози, и если эти две стороны действительности уживаются в шатком равновесии, сливаясь или конфликтуя, то все прочие детали домашнего быта сведены к минимуму.

Вот этот квартирный минимум:

Угол 1: научные материалы – журналы, доклады, видео– и аудиозаписи, накопившиеся за последние шесть лет.

Угол 2: спортивный инвентарь – гантели, гири и велотренажер.

Я не считаю себя каким-нибудь гормональным монстром – из тех ребят, что топают каждый божий день в Душилище, качаясь под тяжестью собственной туши, с пеной у рта, вооруженные до зубов всем мыслимым оружием, будто говоря: Я есмь ангел смерти, я перешагнул земное зло. Сколько крепких психов прошло через эту систему, сокрушив свой организм стероидами, не найдя успокоения в прозаке! Нет, я держу гантели для телесных упражнений, не для умственных осложнений.

Второе правило психотерапии гласит: в здоровом теле далеко не всегда обитает здоровый дух.

Угол 3: видеомагнитофон, телевизор, музыкальный центр.

Угол 4: футон.

Сидя в своей функциональной квартирке, я протискиваюсь между полками и изучаю дисфункциональные семейные истории, которые для меня – как хлеб с маслом: согласно имеющимся данным, в 57 % семей, независимо от состава и достатка, наблюдаются психические расстройства. Обожаю в этом копаться.

Наиболее полезными оказываются клинические случаи. «Журнал реактивной психологии» всегда был одним из моих любимых изданий, еще со студенческой поры, когда я подолгу засиживался в библиотеке, выискивая сведения о всяческих причудах, отклонениях или откровенных извращениях. Во многом именно этот журнал, наряду с несколькими другими, заставил меня впоследствии сторониться коллег, подавшихся в преподавание или больничную практику, и направил на путь чистой науки – в частности, изучения поведенческих моделей внутрисемейной сексуальности. В номере «Реактивной психологии» за текущий месяц Питерсон опубликовал статью об одном таком случае – случае, который он и другие специалисты по психосексуальности называют «икс-4»; иными словами, это такая ситуация, где установлено, что в насилие были вовлечены четыре поколения одной семьи: внук, сын, отец и дед. Питерсону поручили вести это дело после того, как социальные работники сообщили в институт о внуке. А кому еще поручишь, если другие – третьеразрядные, но состоящие на тройном окладе – психотерапевты не знали, с какого боку к нему подступиться?! Бараны в свитерах из овечьей шерсти – вот они кто.

Вначале тревогу забили в школе: внук поверг в шок своего учителя, нарисовав в тетрадке анатомически правильную сцену: мужчина с анатомически правильной эрекцией совершал половой акт с мальчиком. Этот самый внук явно обладал недюжинным талантом к рисованию: ему удалось с обескураживающим правдоподобием передать портретное сходство с самим собой и своим отцом. Его быстро забрали соответствующие власти, а заодно замели и отца, который, расколовшись на допросе, рассказал о насилии по классической схеме.

Далее Питерсон весьма дотошно приводит записи систематичных допросов отца, а также описывает столь же систематичную терапию, назначенную мальчику. Эту часть я лишь бегло пролистываю: мне слишком хорошо знакома вся эта психотерапевтическая тактика утешения и выуживания информации, и не раз мои ученые коллеги из Душилища читали мне наставления по поводу ценности подобной терапии, между тем как где-то между строк, где-то на заднем плане, как бы под сурдинку, проскальзывали намеки на то, что научные исследования вроде моих почти или вовсе лишены какой бы то ни было ценности.

Осязаемая работа приносит осязаемые результаты, так-то, Сэд.

Да хрен с ними. Накладывают пластырь на зияющую рану и садятся вокруг, собирая льющуюся оттуда кровь. И настолько уверены в правоте своей методы, что им даже в голову никогда не придет сменить бинт…

Как бы то ни было, дальше Питерсон выясняет, что отца мальчика когда-то жестоко истязал его собственный отец: например, оставлял на ночь в сарае, запирал в шкафу, по нескольку дней кряду морил голодом, и избавиться от всех этих издевательств ему удалось, лишь убежав из дома – причем, заметьте-ка, убежав с бродячим цирком! И вот за что я люблю Питерсона: он не пренебрегает этой деталью, вернее, не позволяет ей стать лишь несущественным дополнением к рассказу, имеющим отношение только к способу бегства. Нет, он придает ей гораздо большее значение. Проходит время, и этот тип принимается бичевать слонов, возбуждать жеребцов и совокупляться с зебрами. И если третьесортные исследователи проморгали бы эту цирковую линию, то Питерсон проработал ее как следует – опросил циркачей, заглянул под купол – и выяснил, что ситуацию, прежде обозначенную как «икс-3», следует понимать как «икс-4». Питерсон обнаружил, что человек, истязавший своего сына, в свою очередь, путавшегося с мальчиком-художником, когда-то убил собственного отца в зверской драке, залив кровью почти весь дом, в котором они жили. Причина? Цирколюб повздорил со своим отцом, припомнив ему некоторые эпизоды, относившиеся к давним каникулам на лоне природы, где отец обучил его кое-каким лишним наукам.

И это была всего лишь одна статья в одном журнале, а мне предстояло перерыть еще целую гору периодики, что ожидала меня в углу комнаты; зато как лакомое завершение вечера, полного напряженной работы, я всегда, всегда предвкушал свое вознаграждение: в четвертом углу меня поджидает Джози, суля целую ночь разнообразной активности и непрерывной близости. Упасть ей между ног и вдохнуть ее запах после длинного вечера, потраченного на ублюдков и отморозков, – вот высшая награда.

* * *

Четверг означает – во всяком случае, последние полгода означал, – что я допоздна задерживаюсь на работе. «Группа встреч с доктором Кертисом Сэдом, Душилище, 2-й этаж, комната 4», – гласит объявление, вывешенное в амбулаторном отделении. Мне самому это странно. Я никогда не примерял на себя роль психотерапевта, и, пожалуй, кое-кто сочтет, что я даже несколько скептично настроен по отношению ко всему этому набирающему силу феномену превентивной терапии – лечения, исходящего из вероятности отклонений: ну, типа, подходишь к конюшне и зажимаешь лошадиную голову дверцами стойла. Но шишки из Душилища, все как на подбор оплачиваемые члены общественных клубов психологов с громкими названиями («Храм», «Купол», «Цитадель»), – все они были «за», и всем младшим научным сотрудникам, в том числе мне, пришлось не только добровольно возложить на себя такую обязанность, но еще и разработать программу активной терапии (все это – во имя общественного блага, Сэд…). На меня, в частности, оказались возложены сеансы групповой терапии для потенциальных извращенцев, вернее, для самого широкого круга лиц обоего пола, которые не только озабочены своими детскими воспоминаниями и переживаниями, всплывшими уже в сознательном возрасте, но и встревожены возможными последствиями прошлого для их собственной, в остальном нормальной, семейной жизни.

Я-то думал, что явится какой-нибудь один трагический тип, недоносок с неуловимым выражением лица, но уже на первом сеансе оказалось восемь человек; позже количество посетителей доходило иногда до одиннадцати – двенадцати. Обычно численность приходивших колебалась, но наблюдался и постоянный состав, около полудюжины человек – если так можно выразиться, прочный костяк группы.

Еще одна унылая встреча… с твоим-то унылым имечком, Сэд… Так обычно острили неудачники из административного здания, где проходили эти сеансы. Исследователи считались как бы персонами нон грата: полноценные больничные психологи, расхаживавшие по викторианским коридорам Душилища, щелкая каблуками, сторонились нас как академических выскочек, а нервные психотерапевты, казалось, жались к стенам, шепча друг другу: это мой остров… Но я был выше всего этого и стоял в стороне, не давая им времени и возможности поупражняться в своих дурных шутках. Все это я уже слышал раньше, вдобавок они просто ревновали – ревновали хотя бы потому, что когда я входил в аудиторию, где толпилась моя группа (у всех в руках одинаковые полистироловые стаканчики с обжигающим кофе, у всех на лицах – одинаковое глуповатое выражение), то я целиком завладевал их вниманием и по крайней мере на 75 % – их благоговейным уважением. Чем не могли похвастаться эти бумагомаратели, эти тянитолкаи.

Обстановка каждую неделю была примерно одинаковой. Новички должны были представиться остальным членам группы. После моих благодушно-поощрительных слов они поднимались со стула и рассказывали, почему попали сюда. Обычная групповая рутина – такое практикуется по всей стране, от окраин до окраин, от «Анонимных алкоголиков» до групп, создаваемых для родственников жертв автокатастроф. Здравствуйте, меня зовут Суз, и мне кажется, я подвергалась насилию. На самом деле обычно все это было очень трогательно, и, как только новый член группы, выговорившись, садился на место, ему тут же пожимал руку или похлопывал его по плечу кто-то из шестерки «прочного костяка» и что-нибудь спрашивал – но не о том, правда ли все рассказанное, боже упаси, а просто – о самочувствии сейчас и тогда. Потом, когда со всем этим было покончено, беседа всегда налаживалась, и под моим чутким руководством группа обсуждала темы вечера, например: «Матери и дочери»; «Отцы и сыновья: Что делать с восстановленными воспоминаниями»; «Что лучше – простить или рассказать?»; «Как жить с наследием насилия» – и, наконец, неизменно популярная тема: «Неужели я тоже такой?»

Мне всегда было любопытно наблюдать, как люди ведут себя в группе. А еще любопытнее наблюдать за тем, как некоторые пытаются прятаться за темными очками, высоко поднятыми воротничками, как украдкой бросают нервные взгляды в коридор. Ясно было, что многие приходят сюда через силу, что для них посещение этих занятий в чем-то сродни визиту к дантисту – болезненная, но необходимая процедура, – тогда как для иных, вне сомнения, сеанс групповой терапии с доктором Сэдом по вечерам в четверг являлся венцом всей недели. Позвольте, я приведу два примера.

Приблизительно на третьей неделе, когда численность группы достигла пяти или шести человек, притом что только двое из них посещали все сеансы, появился некий Брент. Он от начала до конца казался комком нервной энергии – этакий вертящийся дервиш со шрамами на лице; Брент стремительно вошел в аудиторию и смутил остальных отказом сесть. Пока все робко сжимали в руках стаканчики с кофе, он осушил свой одним махом – черный обжигающий кофе, с тремя кусками сахара, – и огласил обычную тишину в комнате словами:

– Я три года ходил к «Анонимным алкоголикам», но до сих пор пью.

Был в группе и еще один новичок – женщина средних лет, все время хмурившая лоб и мрачно смотревшая по сторонам. Она отказалась от кофе и села на самый дальний от меня стул. Когда все расселись, стало ясно, что Брент будет говорить первым. Его вызывающе вертикальное положение тела нарушало покой, царивший в аудитории, а более чем явное желание рассказать о себе явилось чем-то вроде насилия, сокрушавшего чувствительные «эго» остальных членов группы.

– Забавно, что мой папаша угодил в конце концов к «Анонимным игрокам». Он всю жизнь делал ставки на все, что движется, – на собак, лошадей, боксеров. Боже, если у него появлялся хоть какой-нибудь шанс выиграть, он ставил пятерку, десятку – и усаживался в кресло у букмекера понаблюдать, как очередной неудачник пустит его деньги на ветер. Он говорил, что ему нужно практиковаться. Я был тогда мальчонкой лет двенадцати, только-только начинал приобщаться к школе жизни, и когда мне в руки попала пачка однофунтовых купюр, на меня это сильно подействовало. Он обучил меня покеру, всем его хитростям и сложностям, всяким манипуляциям с пятью картами, всем этим штучкам, когда карты то дичают, то делаются шелковыми. После каждого кона он говорил мне: «Проигравший должен что-нибудь с себя снять». Иными словами – покер на раздевание, так, наверное, можно это назвать. Правда, игра выходила чертовски односторонняя. Игре-то он меня обучил, но сам за много лет так в ней поднаторел, что никогда не проигрывал; вдобавок и одежда на нем была в три слоя. А я все время проигрывал. Майка, джинсы, носки («считаются за один предмет») – и вот я уже оставался сидеть перед ним в одних трусах, а на нем было столько одежды, что хоть в Арктике зимуй – не пропадешь, не то что в убогой конуре, где он меня растил. Если я выигрывал кон, то получал что-нибудь из тряпья обратно, но всегда ненадолго. Иногда я отыгрывал штаны, но уже после следующего кона снова лишался их. Я понял, достаточно надевать только носки. О скромности речь уже не шла.

Поскольку группа моя только недавно сложилась, У большинства людей не было возможности соотнести услышанное ни с какими другими историями, кроме своих собственных, и я сидел в мягком кресле, рассматривая их лица, заранее зная, что все их истории будут полны слезливых подробностей, запылившихся воспоминаний, от которых щемит сердце и разрывается ум. Из их рассказов проступят и обретут реальные очертания разные болезненные образы, – но, пока они боролись с демонами ведомыми и неведомыми, Брент быстренько скинул обувь и продемонстрировал публике свои босые ноги, с невероятным проворством шевеля пальцами…

– С тех пор я никогда не ношу носков, – добавил он и, безжалостно хихикнув, рухнул на стул, зажимая себе рот рукавом пиджака.

– Сегодня у нас еще одна новенькая, верно? – Я жестом показал на женщину средних лет, которая смущенно ерзала на стуле. Наконец, напутствуемая ободрительными улыбками соседей, она поднялась с места. Сгорбившись, сжав руки, она с ужасом и неодобрением смотрела на Брента – он уже угомонился и теперь отколупывал кусочки мозолей от пальцев ног.

– Меня зовут София, и я пережила насилие.

Надо сказать, в других группах подобного рода заявления встречались бурными аплодисментами слушателей, которые полагали, что назвать проблему вслух – значит уже наполовину выиграть битву, тогда как на деле битва оказывалась лишь мелкой потасовкой. В своей группе я активно препятствовал всяким выражениям радости по поводу таких признаний.

Третье правило психотерапии гласит: никогда не доверяй словам пациента.

– В детстве мать с отцом лупили меня. Если я что-то делала не так, они по очереди придумывали мне наказание, причем оба на свой лад подбирали самый подходящий для этого способ. Мать хватала меня за руки и начинала выкручивать запястья, прижигала мне кожу, а иногда просто била наотмашь по лицу – но это были не легкие шлепки, а увесистые пощечины. Отец бросал в меня разными предметами, и если я не хотела плакать или показывать своим видом, что мне совестно за невыполненное задание, то он подбегал ко мне – а росту в нем было больше шести футов, – и заламывал мне руки за спину, швырял об стену. Иногда – по многу раз. И вот теперь я хочу спросить у вас, доктор Сэд, и у всех вас, у кого есть собственные дети: а вдруг я сама начну так поступать с моими детьми? Я их очень люблю, я и волоса у них на голове не трону, но иногда я вспоминаю ярость, вспоминаю необузданную злобу моих родителей, и тогда я говорю себе: вдруг на меня тоже такое найдет, я выйду из себя – а потом очнусь и увижу своих детей в луже крови?

Половина группы слушала ее, понимающе кивая, другая половина, не то охваченная сочувствием, не то зачарованная, наблюдала за Брентом, который вычищал грязь между пальцами ног, а сразу же после речи Софии сказал вслух:

– И как ты только терпишь эти комочки пыли между пальцами? Откуда, хрен подери, они вообще берутся?

Я сгреб свои записи, прикрепил их к пюпитру с зажимом, словно какой-нибудь ведущий программы новостей, и произнес:

– Что ж, сегодня у нас с вами есть о чем поговорить. Ну-с, кто желает начать…

Первое время я ненавидел эти собрания по четвергам, а потом даже полюбил их. Они казались мне какой-то скучной поденщиной, не имевшей никакого отношения к моим тщеславным планам, однако всегда находилось что-то такое, что оживляло эти сеансы. Но лучше всего было то, что автостоянка для персонала Душилища находилась буквально в двух шагах от пожарного выхода: когда под конец сеанса тихони, которые во время занятия почти ничего не говорили (и впоследствии больше не появлялись), поджидали меня у выхода, надеясь на более вольную и более частную беседу-консультацию, я выскальзывал через аварийный выход, спускался по пожарной лестнице и был таков раньше, чем у них появилась бы возможность произнести заготовленную жуткую фразу: «Мне не хотелось говорить об этом перед всей группой, но.… »

* * *

Пятница для меня – манна небесная. Я остаюсь наедине с Джози. Никакой больницы, никаких уродов, – ничто мне не мешает. Я возвращаюсь с работы и начинаю вечер с косяка: марихуана, можно сказать доморощенная, с задворков позади корпуса № 1, где простирается обширная и в основном заросшая территория Душилища. Выращивает траву один из штатных медбратьев и снабжает ею почти всю больницу. Из его зеленых пальцев принимают благодать и долгосрочные пациенты, и около половины психолохов.

Это лучшее время дня. Я слежу, как надо мной поднимаются клубы дыма – и спускается Джози. Ее волосы на удивление быстро отросли с тех пор, как мы в последний раз виделись, и самые длинные пряди щекочут мне грудь, когда она принимается расстегивать на мне рубашку, скользя мягкими пальцами по моему телу. Пятница – это ночь второй ступени, задуманная для разогрева перед субботой, когда на волю должен вырваться сладчайший ад. Сейчас она – подросток, но незаметно взрослеет на глазах, наливаясь угрюмой тяжестью. Ненавижу тебя – ты мне омерзителен, отвратителен, – заявляет она мне, оттопырив губы, а руки между тем нетерпеливо сдирают рубашку со спины. Я позволяю ей продолжать; тело ее изменчиво, облик правдоподобен как никогда, голос эхом звенит у меня в ушах; кроме того, нет причин останавливать ее, это же наш личный штат Айдахо, да и прежде, еще у нас дома, я не умел ее останавливать. Она вечно удирала от меня, когда я пытался поймать ее за ногу, и тогда я хватал за лодыжки, а бывало и за икры, и подтаскивал ее к себе, а на моем лице расплывалась улыбка. Поймал.

И вот в моем «здесь и сейчас» (если и впрямь есть нужда в таком уточнении) она охотится за мной, сгоняет меня с постели на пол, тащит за ремень – пока я не ударяюсь плечами о паркет. Я хочу, чтобы она стала дрянной девчонкой – сегодня же пятница. Я хочу усилить контакт, уменьшить ее года и ринуться сломя голову на вторую ступень. У нее всегда были обкусанные ногти. Мама пыталась приучить ее делать маникюр, аккуратно полировать ногти, но Джози и слышать об этом не желала. Ей слишком нравилось драться, нравилось царапаться и лупить своего братца, когда тот чересчур распускал язык, а случалось это, поверьте мне, постоянно. Мы дрались, как кошка с собакой, по типичному сценарию «брат и сестра». Теперь же она отыгрывалась за прошлое. Ну, давай же.

Я чувствую, как зазубренные края ее ногтей бороздят мою голую грудь, и даю соседям знать, как хорошо мы проводим время. Пускай поревнуют, говорю я ей, и она немедленно забирается на меня верхом, крепко сжимает ляжками и принимается скакать и стонать. Громче, велю я ей, не желая, чтобы соседям приходилось приставлять стакан к стенке. И она стонет еще громче. И мы заводим музыку – свою сладостную, неимоверную музыку пятничного траха. Я пытаюсь привстать, мои руки тянутся к ее короткой юбочке, чтобы приподнять ее, заглянуть под нее, ведь сегодня же пятница, – но она отталкивает мои руки и заводит их назад, а сама придвигается и садится мне на лицо.

Вот она, всю ее можно обнюхивать и ощупывать, вот ее пот, ее колготки, этот ее стойкий аромат. Ни с чем не перепутаешь.

* * *

Когда Джози было четырнадцать, я стащил из ее комнаты колготки и, подкравшись к ванной, стал подслушивать, как она болтает сама с собой, утопая в парах масел для ванной и в каких-то воспоминаниях. Поскольку дверь не запиралась, я легко прополз на животе в ванную, где все до потолка было заполнено паром, а затуманенное зеркало уже ничего не отражало. Зажав в руке колготки, я подобрался поближе к краю ванны. Ее тело обращено в другую сторону, и на лицо мне летят капли. Когда она что-то замурлыкала, я понял: пора, подскочил и обмотал ей рот колготками, оборвав ее мурлыканье и заставив впиться зубами в нейлон. Пока ее тело извивалось в воде, я жадно оглядывал его. Вот длинные ноги, островки пузырьков, дрейфующие по поверхности и пристающие к ее лобковым волосам; вот из-под воды показываются кончики грудей, трясущиеся от схватки со мной.

– Убирайся! – кричит она сквозь кляп.

* * *

Она привстала с моего лица, перевернула меня и стащила оставшуюся одежду. Потом завела мне руки за спину и туго перевязала их ремнем. Мне были видны только щепки, отставшие от некрашеных половиц. Потом я закрыл глаза и почувствовал, как ее указательный палец зазмеился внутрь по моему заднему проходу. Первая фаланга, вторая, до самой костяшки. И вот – блаженство.

* * *

Суббота, середина дня. Джози перебегает из одного угла в другой, и так по кругу. Она маленькая и худенькая – ей сейчас лет десять, она подныривает под скамью с гирями и на мгновение замирает. Ее большие карие глаза дико озираются, кудряшки и завитки волос разлетаются в разные стороны от дыхания. Затем она снова пускается наутек, перемахнув через телевизор с видео в третьем углу, и наконец, соскользнув под футон, утихомиривается.

Я сижу в противоположном углу комнаты, делая вид, что просматриваю бумаги, а сам одним глазком поглядываю на папку, лежащую у меня на коленях, а другим – на ее ноги, исчезающие под кроватью. Она всегда хорошо играла в догонялки, ей это нравилось, ее вопли и возгласы разносились по всему хаотично выстроенному родительскому дому. А вот до соседей никакие звуки от нас не долетели бы, слишком далеко. Это я ей и внушал. Никто не услышит, как ты закричишь, – пугал я ее своим самым ужасным голосом, и она взвизгивала и летела вниз по лестнице. Точно так же, как сейчас она пряталась под кроватью, слегка отодвинув край простыни, чтобы видеть, как я буду приближаться.

До, я уже иду, – сообщаю я ей, откладывая папку в сторону и сбрасывая обувь, чтобы она не услыхала моих шагов. Я мигом устремляюсь к двери, так что вместо меня ей было видно одно размытое пятно. Я чувствую прилив крови, начавший клокотать в моем теле: адреналиновая буря, какую способна поднять одна только Джози.

В родительском доме она ныряла в погреб, запирая за собой дверь. Я слышал, как она дразнилась – «не поймаешь», – но вскоре этот рефрен стихал: она осознавала, что у меня есть ключи от обоих замков. Я наливал себе стакан молока, набивал рот бутербродом с вареньем и включал телевизор. Я знал, что она станет делать. Она начнет подбираться все ближе и ближе к двери, приложит ухо к древесине, будет прислушиваться, угадывая, чем я занят, и раздумывать – пора ей выходить или еще нет. Я же буду громко позвякивать ключами, чтобы ей было слышно.

У себя в комнате я слышу, как она хихикает под кроватью, выглядывая и пытаясь вычислить мое местоположение; но заметить меня возле двери, где я тихонько потираю наполовину набухший член, не успевает – в тот же миг я, что есть дури, обрушиваюсь на матрас. Раздается ее смех и нервное дыхание, а потом – ничего: в комнате воцаряется тишина. Где-то у соседей играет музыка, но мы целиком поглощены своей игрой.

Я дергаю простыню за один край, за другой, сначала слева, затем справа, чтобы она терялась в догадках, и слышу, как подо мной скребутся ее лапки. Что это ты том делаешь? – спрашивает она. Я велю ей переиначить вопрос: Что ты задумал? Так-то лучше звучит. Погоди-ка, еще посмотрим, говорю я ей, уже не дергая, а ударяя по простыне. В конце концов, сейчас субботний вечер, а значит, ступень первая, где всякие ограничения на время позабыты, и внутренний цензор, компьютерный надзиратель, диктатор профессионального этикета, отходит в сторонку во имя удовольствия и отдохновения. Как оно и положено.

Я медленно прокрался к погребу, зажав в руке карманный фонарик, и приложил ухо к деревянной двери, пытаясь угадать, где она сейчас находится. И решил, что она уже не на лестнице, что, заскучав в ожидании, она спустилась в погреб – похожий на пещеру, доверху заставленный всяким хламом, который попадал туда, по той или иной причине не угодив переменчивым вкусам моих родителей. Я вставил ключ в замок, стараясь как можно меньше шуметь. Хорошо бы застать ее врасплох, а еще лучше, если она подумает, что родители пришли вызволять ее.

Это был классический чулан, темный, со скрипучими половицами, но я старался спускаться тихо и медленно, осторожно делая каждый шаг, нагибая голову и вглядываясь в кромешную тьму. Спустившись с лестницы, я включил фонарик и устремил его луч во мрак. Хаос тут был неописуемый: ряды, горы старых журналов, разные механизмы и прочая домашняя утварь, навеки сосланная в холодную и пыльную сырость погреба. Здесь было множество укромных уголков, где можно спрятаться – тем более десятилетней девчонке, худой как щепка, которой ничего не стоит схорониться в любой щели между или за десятками буфетных полок, штабелями громоздившихся от пола до потолка.

Прежде чем тронуться дальше, я сдвинул с места старый платяной шкаф, стоявший прямо перед чуланной лестницей, таким образом отрезав Джози кратчайший путь к бегству. Я заранее представлял себе, как она подбегает к лестнице, радостно хохоча, воображая, что она меня уже обдурила, – и тут-то натыкается на эту громадину красного дерева, которая преграждает ей выход. Я представлял, как сам становлюсь позади нее, тоже хохоча, и наблюдаю за тем, как ее тонкие ручонки сражаются с массивным деревом.

Я перевешиваюсь через край кровати, с наслаждением чувствуя, как к голове приливает новая кровь, и с таким же наслаждением чувствуя, как мой член прижимается к матрасу. Приподняв постель с другого края как раз тогда, когда Джози собирается выпрыгнуть и умчаться в противоположный угол комнаты, чтобы заново начать погоню, я решаю: все, хватит, – и хватаю ее за ногу, едва она приготовилась рвануться с места. Ну-ка, повтори, велю я ей.

Что ты задумал, Кертис, что ты задумал?

Я-то точно знаю, что задумал. Не выпуская ее ноги, я соскальзываю с кровати – одно быстрое движение, и вот я уже на полу, просовываю голову в темноту, в темноту, где светится пара глаз. Джози пытается отставить подальше вторую ногу, чтобы я до нее не дотянулся, но напрасно: после недолгой борьбы я завладеваю и второй ногой, и тонкая лодыжка легко поддается моей цепкой хватке. Джози по-прежнему хихикает, но ей мешает участившееся дыхание. На мгновенье – о, долгое мгновенье – мой взгляд встречается с ее взглядом, усиливая двусмысленное напряжение нашей игры. На Джози простенькое платье из дешевого зеленого ситца, на шее висит амулет из сплетенных колосков, на тонком запястье смешно смотрится мамин старый браслет. Мы растягиваем этот миг, я и Джози, растягиваем и смакуем этот миг.

Карманный фонарик вскоре настиг ее своим лучом – зеленое платье внезапно проступило светлым пятном на фоне темных пятен, покрывавших пыльные стены. Я медленно повел тонкий лучик вверх – от ее ног к тяжело дышащей груди, затем к лицу. Она сидела на старом колесе от отцовской машины, упершись руками в резиновый ободок: с расстояния пяти метров мне было видно, как крепко она вцепилась в него. Она не издала ни звука. Ни смешка, ни крика, ни возгласа. Ни гугу.

Я подошел к ней поближе, и она еще крепче ухватилась за шину. Мне послышалось, что она что-то сказала, но голос ее прозвучал так тихо, так мягко, что я ничего не мог разобрать, пока не оказался у самых ее ног.

– Мама с папой скоро вернутся, – сказала она.

– Знаю, – ответил я.

У меня была тяжелая неделя в больнице – все время новые шизики поступали, вдобавок куча бумажной работы, да и кушеточной невпроворот, – однако я уже чувствую, как стресс покидает меня: и косяк, и сладкое мгновенье, и Джози – все это помогает мне расслабиться. Но я не в силах больше ждать – терпение не способствует отдыху, и я подтягиваю Джози к себе, ее ноги обвиваются вокруг моей талии. Она так красива, она глядит на меня с такой ободряющей, такой теплой улыбкой, такой… возрождающей… Все это лишь слова, действия значат куда больше. Я склоняюсь над ней и прижимаюсь губами к ее губам, пробегаю языком по ее расцарапанной, искусанной коже, а потом тычусь носом в ее зеленое платьице, пока наконец не добираюсь до паха. Я закрываю глаза, потом снова открываю, переключаюсь с одной тени на другую, с одного ощущения на другое. Шевеля губами, оказавшимися так близко от ее кожи, я велю ей нашептывать. Она откликается: О, Кертис… Ее голос мне не нравится – совсем как у шлюхи, – но я велю ей продолжать.

Кертис, это так необычно.

Я улыбаюсь. Чудесней и не скажешь.

Она знала что делать, всегда знала что делать, потому что все время проигрывала. Победителю – трофеи… Она медленно сняла с себя зеленое платье, а когда оно свалилось к лодыжкам, то стащила майку и в нерешительности держала ее в руке. Я зубами отобрал у нее майку. Потом сбросил с себя одежду, с глухим шумом бросая на пол каждый предмет, но оба мы подскочили от неожиданности, когда пряжка ремня стукнулась о бетон, а сразу же вслед за этим где-то наверху раздался шум газующей отцовской машины. Джози встревожилась, но я-то знал их привычки и распорядок в мельчайших деталях. Они не станут спускаться в чулан. И единственный звук, какой я услышал после хлопанья дверей, был звук моего собственного голоса, произнесшего: «Это делается так…»

* * *

Среда, вечер. Получил факс от Уэйна Питерсона из Манхэттенского института. Питерсон взволнован, как умеет волноваться только Питерсон. Видимо, он нашел интересный предмет для изучения – везучий парень, думаю я всякий раз, когда он регулярно шлет факсы и разливается соловьем об очередной находке, об очередном своем открытии. Революционная психология. Все, что перепадает мне в Душилище, – это какой-нибудь урод, который последние пятнадцать лет скармливал попугайчику обрезки от своих ногтей, пока тот не издох, и вот теперь его мучит патологическое чувство вины. Доктор, мне необходима аутопсия ради моего же спокойствия… Зато в такой слезливый вечер среды отрадно слышать, как трахаются соседи наверху.

Она визжит, как свинья, говорю я Джози. Я же так никогда не делаю, правда? – заставляю я ее произнести. Правда, отвечаю я. Тогда она заливается смехом, стыдливо прикрывая рот тыльной стороной ладони. Мне нравится, когда она так делает.

Кажется, Питерсон возбужден потому, что набрел на какого-то бедолагу, страдающего крайней формой навязчивых воспоминаний. Что ж, эта разновидность воспоминаний, попав в неумелые руки, может оказаться скучной и тоскливой тягомотиной, а именно такие руки обычно и подворачиваются: психо-лохи подбирают жалкие колоски за своими клиентами, которые медленно вращают жернова памяти, двигаясь от А к Б, от ассоциативного к бессознательно-поведенческому, и так по кругу.

Питерсон обычно не специализируется на изучении памяти – один бог ведает, на чем он в действительности специализируется, однако его таинственные идеи и извращенный интерес к сообществу извращенцев, безусловно, помогают ему раздобывать для себя и для своего института немеренную уйму грантов. Ну, да ладно. По-видимому, тот его парень, двадцатишестилетний банкир, проходил курс лечения от депрессии. Разумеется, в этом нет ничего необычного, – наверное, половина сотрудников банка регулярно ложится на кушетку, – однако с ним произошел классический случай, когда психотерапевт вдруг заполучает гораздо больше того, на что рассчитывал; классический случай: вскрываешь банку консервов, а там – черви.

В ходе терапии, по мере того, как большинство людей испытывают все возрастающее угнетение, у них появляются навязчивые воспоминания; как правило, записной лох терапевт цепляется за фразу «у меня случайно всплыло в памяти» и начинает выжимать все соки, беспощадно выдаивать образы из какой-нибудь ерундовины, пока наконец все не превратится в бессмысленное крошево и, что самое главное, все возможности не будут упущены. Однако у этого банкира, Ричарда Уоттла, не просто появились случайные навязчивые воспоминания: то, что началось с тоненького ручейка, затем переросло в настоящую реку, а потом и вовсе стало грозить потопом. Психотерапевт связался по горячей линии с институтом и пригласил Питерсона поприсутствовать на одном из сеансов с этим пациентом. И Питерсон описал поразительные вещи.

Начало сеанса проходило вполне нормально. Терапевт задавал Ричарду невинные вопросы, расспрашивал, как тот себя чувствует, чем он занимался, о чем думал, какие сны видел в последнее время. Обычные вопросы. Стандартная успокоительная болтовня, к которой прибегают на подобных процедурах повсюду, по всей стране. Затем лицо пациента стало менять выражение: нервная улыбка неожиданно сменялась кривой гримасой. Разумеется, терапевт немедленно осведомлялся, о чем тот сейчас думает, хотя к воспоминаниям, внезапно накатывавшим на сознание Уоттла, куда больше подходил бы иначе поставленный вопрос: Что вы сейчас видите?

Уоттл описывал то, что мысленно видел: вот его отец протягивает веревку от одной стены гостиной до другой, закрепляя ее на высоте примерно трех метров над полом. Он приказывает маленькому Уоттлу улечься под туго натянутой веревкой, а затем залезает на стул и принимается шагать по ней. Уоттл лежит на полу, наблюдая за тем, как отец пересекает над ним пространство комнаты, широко вытянув руки в стороны для равновесия, а сам думает, что отец упадет – и упадет непременно прямо на него.

Потом лицо Уоттла снова менялось, и он переходил к жалобам на то, каким несчастным он чувствует себя на работе, как ему вечно не везет с женщинами. «Может, я гей?» – спрашивал он у терапевта, но тот лишь парировал вопрос встречным вопросом: Л как вы сами думаете? Типичный терапевтический теннис – я в такие игры никогда не любил играть. Питерсон, на полях к своим заметкам, комментирует: Боже, да этот малый только что описал самое диковинное воспоминание, никак не связанное с его депрессией, а терапевт возьми и уцепись за какое-то ерундовое сомнение в его сексуальной ориентации!

И как только психотерапевт собирается задать свой следующий вопрос – о нынешнем Уоттловом состоянии нервного возбуждения и, надо сказать, весьма мягкой форме депрессии, на того снова обрушивается неудержимый поток навязчивых воспоминаний. Снова его лицо меняется, и снова терапевт осведомляется, что тот сейчас чувствует.

На сей раз он описывает такую сцену. Ему лет десять, и отец отрывает его от пола. Одним быстрым движением поднимает вверх и осторожно кладет поверх одной из кухонных полок. Уоттл с ужасом описывает это: он прикрывает лицо руками, а ноги рывком соскальзывают с кушетки. Словно он силится за что-то ухватиться, удержаться. Его лицо находится сантиметрах в тридцати от потолка, покрытого засаленной старой штукатуркой. Босыми ногами он натыкается на какие-то гниющие объедки, чувствует масленую и пыльную поверхность этого уголка кухни, куда никогда не добиралась тряпка. Он описывает, как поворачивает голову в сторону, чтобы взглянуть на отца, но все, что он видит, – это бесконечные ряды разлагающихся трупиков жуков и комаров, оказавшихся в липких ловушках в считанных сантиметрах от его лица. И видит, как его отец стоит и наблюдает за сыном, лежащим под самым потолком. Стоит и ничего не делает.

После этого воспоминания следуют другие – непрерывно, вторгаясь в ход сеанса и подрывая его, так что в конце концов утрачивается изначальный смысл терапии. Они обрушиваются на Уоттла, и его лицо искажается болью, страхом и ужасом. Отец кладет его на поле для гольфа и упражняется в игре, используя Уоттла в качестве препятствия для своих неизбежно неудачных бросков… и так далее. Под конец речь Уоттла переходит в неразборчивое бормотанье, и все-таки ему удается как-то отогнать от себя эти воспоминания, отмахнуться от этих ярких жизненных эпизодов как от жутких наваждений, от ужастиков-дразнилок, которые всплывают на поверхность его сознания исключительно из-за терапии, на самом же деле лишены важности. Психотерапевт, сам взволнованный подобным бурным потоком, в котором психоз смешался со здравыми суждениями, толком не может ничего из себя выдавить, кроме: Пожалуй, на следующем сеансе нам стоит поговорить о вашем отце. Разумеется, Питерсон уже вне себя от нетерпения. Он делает все возможное для того, чтобы следующий сеанс состоялся уже у него в институте.

Он зовет меня в Штаты – поприсутствовать на этом сеансе. Он всегда меня зовет. По мере того как выяснялось, что наши с ним идеи во многом перекликаются, мы все чаще стали по очереди грозиться приехать друг в другу в гости. Мне льстят его приглашения, которые приходят и по электронной почте, и по факсу, и по телефону. Приезжай, повеселимся, попьем пивка и потолкуем о чудесах человеческого сознания.

Что я ценю в Питерсоне – так это его чувство юмора.

* * *

Воскресенье, вечер. А Джози совсем маленькая. Такая маленькая, что с ней можно играть во врача и больного, такая маленькая, что зеленое платье, которое через год-два будет ей впору, сейчас чересчур велико, смотрится мешковатым. Память меня подводит. На какое-то время всплывает платье в цветочек, но мне не нравится его покрой: в нем ее ноги выглядят слишком короткими, коренастыми. Зеленое платье лучше. Когда пациент не в ладах с памятью, импровизация необходима и вполне правомерна. Но вот она, так или иначе, лежит на кровати и хихикает, поеживаясь от холодного прикосновения стетоскопа. Я не знаю, что у нее болит. Еще не решил.

В родительском доме я прихватывал отцовскую переносную аптечку и пускался на поиски Джози. Ей плохо – она попала в страшную аварию, получила тяжкие увечья; она настолько слаба, что шевельнуться сама не может, ее нужно сначала разыскать. А я – доктор, у меня на шее горделиво красовался отцовский стетоскоп, я с головы до ног был укутан в отцовский белый халат – слишком большой для меня. Изображая голосом вой сирены, я носился по дому. Я приехал тебе помочь, дай мне знать, где ты. С кухни долетал слабый крик, и я быстро направлялся туда, сохраняя насупленный и важный вид.

– Где болит? – спрашивал я у Джози, глядя на нее сверху вниз. Она лежала на виниловом кухонном полу, широко раскинувшись.

– Везде, – отвечала она, и я наклонялся над ее переломанным тельцем, храня насупленное выражение лица.

У нее на ногах виднелись шрамы и красные отметины – следы прежних игр; на правой руке, на бледной коже выделялся синяк; на шее – кошачья царапина, по коже тянулась тоненькая рельефная борозда. Непохоже было, что ей больно, пока я не попробовал сдвинуть ее ногу. Джози аж заскулила.

– Что – больно?

– Да, – отвечала она, переводя дух.

Я изучал ее худую, костлявую ногу, одновременно высматривая признаки боли на лице.

– Думаю, это перелом. Я вправлю тебе ногу, – успокоил я ее. – Не бойся.

Когда-то наша мама упала и сломала ногу в лодыжке, а отец вправил ее; так вот и я хотел вправить ногу Джози. Я приподнял ее ногу и опустил голую ступню к себе на колено.

– Нужно чем-то перевязать, – сообщил я.

Сняв с себя рубашку (от внезапного холода кожа у меня моментально покрылась пупырышками), я закатал ей подол платья до бедер. Потом натянул рубашку и обмотал ее вокруг ноги Джози повыше колена.

– Там кровь выступила, но повязка поможет.

Перевязав ей ногу, я не очень представлял себе, что делать дальше. Я спросил, как ей кажется – сможет она ходить? Джози ответила, что попытается. С трудом – и с помощью моей руки – она поднялась, и мы оба взглянули на пропитавшуюся кровью рубашку. Голой кожей спины я чувствовал прикосновение ее руки, и это напомнило мне о моих обязанностях.

– Давай-ка прослушаем сердце.

Я повернул Джози к себе лицом и ощутил ее легкое, быстрое дыхание.

– Подними майку.

Я прижал холодный металл стетоскопа к ее груди, и она сделала быстрый вдох. Помню тот миг, помню то ощущение, будто нас поймало время, нас с Джози: я спасал ее, руки Джози обвивались вокруг моей талии, а сердце стучало мне прямо в уши.

И вот Джози лежит на моем футоне, она снова больна, ее голова вбуравливается в одеяло.

«Тебе больно?» – спрашиваю я.

«Нет», – отвечает она.

«Значит, скоро станет больно», – шучу я.

«Боль иногда бывает приятной», – говорит она, но потом я заставляю ее отменить эту реплику, заменив ее смешком. Философ из Джози всегда был никудышный.

Я дотрагиваюсь до ее тела, слежу за выражением лица, нажимая и тыча в разные места. Тело Джози напрягается, когда мои руки соскальзывают к ее лобку.

«А здесь?»

«Здесь – особенно». – Она улыбается, но мне снова не нравится услышанное, есть в ее словах, в ее тоне что-то… неподходящее. Это нужно исправить.

«Не разговаривай. Когда тебе так плохо, разговаривать вредно».

На тот случай, если она не поймет, я налегаю на нее, придавливаю ее всем своим весом. Прижимаюсь к ней телом и ртом.

«Поцелуй жизни», – говорю я, с собственного разрешения.

* * *

Четверг, вечер. Снова встречается группа доктора Сэда. Те же лица, что прежде, в том числе и два новичка с прошлой недели – Брент и София. Такое ощущение, что эти двое на сей раз решили поменяться ролями. София так и источает уверенность, нарядилась в бордовое платье, лучится улыбками в адрес всех окружающих и – что особенно тревожит – старательно скалит свои серые зубы в мою сторону всякий раз, как я зашуршу бумагами. Почему тревожит – потому что кто-нибудь из этих психов непременно втрескается в меня по уши. Я понимаю, звучит несколько самодовольно, но отношения между психотерапевтом и пациентом, вытекающая из них искусственная близость давно уже стали предметом особого изучения. Разумеется, близость эта не всегда бывает искусственной. Один молодой психотерапевт из Душилища запал на женщину с манией величия и был застукан в тот момент, когда отдирал ее королевское психичество в голой и унылой приемной. Видимо, его коллеги насторожились и забеспокоились, услышав ее крики: «Повелеваю тебе, мой верный слуга, совершить это для меня…» В Душилище подобные истории все время на слуху.

Это я понимаю. Слышишь зов природы – и не можешь устоять. Но я не допускаю возможности, что на этих сеансах увижу кого-нибудь, кого мне захочется затащить в постель. На моей кровати есть место только для меня и Джози, а мы не желаем делить свое пространство, свои тела с кем-либо еще. Мы верны друг другу.

Брент прирос к стулу, зажав в руках чашку с нетронутым кофе. Сама картина спокойствия, иллюзия безмятежности. От взвинченности, от избытка адреналина, что исходили от него на прошлой неделе, не осталось и следа: словно его внутренняя пружина заново вправлена и становится все туже и туже, пока он смирно сидит здесь, глядя в пустоту.

Когда в группе появляются новички, в первые недели им уделяется особое внимание, хотя, разумеется, у каждого есть возможность взять слово и продолжить разговор о себе. Я спрашиваю у Софии, возникали ли в ее семье ситуации, напоминавшие ей собственное детство и тем самым провоцировавшие ярость, какую она сама ребенком вызывала у своих родителей.

– Да, возникали.

Внезапно ее уверенный вид почти улетучивается.

– Нелегко в этом признаваться, но мой предыдущий психотерапевт сказал, что мне нужно честно начать с того места, где закончилась родительская ложь.

Боже мой, именно такого идиотского бреда и ожидаешь от чистюль терапевтов, важно восседающих у себя в кабинетах с хрустальными шарами и сонниками.

– Ну, честность – лучшая тактика… – говорю я, чтобы подбодрить ее, а сам все время поглядываю за Брентом: тот уже начал вращать головой из стороны в сторону, словно разминая затекшую шею.

– Конечно-конечно, – поддакивает София и одаряет меня очередной улыбкой.

Ну же, выкладывай.

– Ну так вот. Джеймс – это мой младшенький – погубил одну из погребальных урн: он вскрыл дно и подсыпал прах старшему брату в молоко, когда тот отвернулся.

– У вас что – дома хранятся урны с прахом? – спрашиваю я.

– Да. Отец с матерью перед смертью завещали сжечь себя и даже сами выбрали урны, куда нужно было поместить их прах.

– И вы – после всего того, что натерпелись от родителей, – держали при себе их прах?

– Мой другой психотерапевт сказал, что мне следует держать урны при себе, когда я упомянула, что собираюсь выбросить их – ну, когда вдруг начали всплывать все эти воспоминания. Он сказал, что, видя каждый день урны родителей, я буду становиться сильнее, смогу без страха взглянуть на давние издевательства и найду выход своей злости.

Типичный бред. Слушая все это, я вспомнил, почему не захотел стать практикующим психотерапевтом. Эта женщина явно выискивала у себя психоз не там, где нужно. А тот недоумок психо-лох еще и подтолкнул ее к краю пропасти. Если бы мне было не все равно, я убедил бы ее переменить тактику, посоветовав отвесить Джеймсу хорошенький шлепок за его правильный поступок.

– Мне так хотелось его ударить, а он смотрел на меня с улыбкой, и я подумала: «Ты нарочно это сделал, знаешь, как важен для меня этот прах, но взял и назло…» Мне хотелось в отместку сделать ему больно.

– И вы сделали, София? – спрашиваю я задушевнейшим, многозначительнейшим тоном.

– Нет-нет, я никогда этого не сделаю.

Тут мне пришлось переключить внимание на другой объект, иначе у меня появилось бы чувство, что это я наношу удар.

– А вы, Брент, сегодня такой спокойный.

Не надо было этого говорить. Еще одно напоминание о том, что я пока только осваиваю правила игры.

Брент вскочил с места и стал потрясать пальцем, будто грозя мне.

– Я вам говорил: я в ваши игры играть не собираюсь. Не хочу играть и не буду!

Голос его зазвучал октавой выше, Брент принялся изо всей силы тереть ногу, как будто на него только что напала страшная чесотка.

– Хорошо, Брент…

– Сказал: не буду, и не приставайте ко мне.

И он бросился на меня, вытянув вперед обе руки – наверно, собирался схватить за горло.

Я видел, как надвигается беда, но тут было явно недостаточно припомнить поговорку старой психологической школы – за регрессией часто следует агрессия, – и мне как раз хватило времени нажать на красную кнопку под столом, прежде чем он напал на меня, брызжа мне в лицо теплой слюной. Успел я и перехватить его руки, чтобы защитить шею и помешать его маниакальным намерениям.

Как в сценах с драками в барах, все разбежались по углам, и я краешком глаза видел Софию: она прикрывала руками глаза, голова у нее тряслась. Красными кнопками несколько лет назад оснастили все помещения для семинаров, после того как произошло сразу несколько нападений на персонал. Идея была неплохая; однако охране понадобилось немало времени на то, чтобы откликнуться на вызов, а сумасшедшая хватка Брента отнюдь не ослабевала. Странное дело: хотя Брент явно представлял для меня ощутимую физическую угрозу, я почему-то отвлекся на совершенно посторонние мысли; чувствуя, как его лапы вдавливаются в мою плоть, я мысленно наблюдал за Джози, которая смотрела телевизор, сунув одну руку в рот, а другой лениво теребя клитор, и покалывание у меня в руках доставляло мне сладчайшие ощущения, пока их внезапно и резко не оборвали двое дюжих санитаров. Они оторвали руки Брента от моей шеи, подхватили его брыкающееся и вопящее тело и вынесли из аудитории.

– Доставьте его к дежурному доктору! – прокричал я им вслед.

Остальные постепенно отделились от углов и с беспокойным видом расселись по местам. София всхлипывала, и это был единственный звук, нарушавший гробовую тишину в комнате. Мне нужно немедленно восстановить свой авторитет, иначе на следующей неделе сюда не явится ни одна душа и я лишусь лакомых сверхурочных.

– Со мной все в порядке, и с Брентом тоже будет все в порядке. Такое и раньше случалось, и впредь будет случаться, но вам надо об этом позабыть и сосредоточиться только на мысли о том, почему здесь оказались лично вы. Если позволите случившемуся только что расстроить вас, сбить с толку, то вам будет хуже, чем самому Бренту. Иногда напряжение и подавленные эмоции не могут найти себе другого выхода, кроме насилия; признав это, мы допустим возможность того, что насилие таится в нас во всех. Допустите, что в вас тоже сидит злость, как и в Бренте, и продолжим занятие.

Я остался доволен собственными словами, как словами почти всех подхалимских статеек, которые мне довелось накропать, чтобы получить степень.

Четвертое правило психотерапии гласит: цель всегда оправдывает средства.

Я уже давно перестал беспокоиться о том, что выгляжу лицемером, работая здесь, в Душилище. Во многом это и является предпосылкой к такой работе. Нет-нет, я не просто рисуюсь. Все так и есть. Я столкнулся с этим уже давно, и если теперь не сплю по ночам, то, как правило, исключительно из-за Джози.

– Ну, давайте начнем все заново. Кто хочет сегодня выступить первым? Адам, как поживает ваша отягченная импотенция?…

* * *

Вторник. Начало недели теперь посвящается науке. На такой работе, если она тебе не безразлична (так мне говорили), прежде всего нужно стереть границы между работой и домом.

Пятое правило психотерапии гласит: добросовестный и старательный исследователь не должен уметь отдыхать.

Однако Джози этому не рада – она уже привыкла к постоянному вниманию. Она топает по моей комнате взад-вперед, испытывая смесь злости и грусти. Злость слышна в ее топоте, грусть видна в глазах. Ничего не поделаешь, говорю я ей: работа, работа, работа. Ты совсем как папа! Я заставляю ее выпалить эти слова, метнув в меня свирепый взгляд. Мне нравится, когда она снова переносит нас в родительский дом.

А вот и нет, возражаю я и хватаю ее. Она вырывается, но я уже крепко обхватил ее за крошечную талию. Он-то, говорю, был высокооплачиваемым и совсем не загруженным работой обычным терапевтом, который только знай выписывай рецептики да гляди, как их ловят богатенькие клиентки, домохозяйки-наркоманки с валиумом в глазах. Он был шарлатаном с безупречными манерами, лотерейщиком от терапевтических кругов, псевдовсезнайкой, загребавшим деньги лопатой.

В отличие от тебя, – поправляется на сей раз Джози.

В отличие от меня, повторяю я и легонько отталкиваю ее, чтобы вернуться к видеокассете, которая таинственным образом пришла ко мне по почте, хотя я ее не заказывал; на конверте даже вразумительной наклейки не было. Внутри оказалась только 60-минутная запись и листок от какого-то Психосексуального комитета из Онтарио (Канада), где неразборчивым почерком было написано: полагаем, это вам пригодится. То, что я и слышать не слышал о подобной организации, мало меня удивляет. Психосексуальные исследования разрастаются как снежный ком: мне под дверь льется целый поток всякого печатного дерьма, незваный и непрошеный, и в моем мусорном ведре часто оказываются брошюрки от таких славных органов, как Христианский научный союз, посвященные поиску лекарственных средств от целого ряда психосексуальных расстройств. Такое впечатление, что при каждом более или менее крупном университете, где-нибудь в подвальном помещении или лаборатории, действует подобная научная программа, и целое полчище экспертов отзывается на постоянно растущий спрос со стороны всяких журналистов, устроителей телешоу или тематических чатов в сети, которым необходимо мнение экспертов, чтобы подсластить пилюлю или по крайней мере блеснуть ученостью. Но психосексуальная наука, как родитель, обзаведшийся чересчур большим количеством детей, оказалась неспособна контролировать еще более стремительный рост своего отпрыска – психосексуальной терапии.

На видеокассете любительская 60-минутная запись съемки, сделанной скрытой камерой, под названием «В кабинете психотерапевта». В кривоватых титрах в начале пленки говорится, будто это первый образец порнофильма, снятого скрытой камерой, – впрочем, в это я с трудом согласился бы поверить, но место действия привлекает мое внимание. На кассете без ведома психотерапевта запечатлен целый ряд его сеансов терапии. Само по себе это еще не является чем-то из ряда вон, – напротив, сейчас ведь многие психотерапевты ведут видеозапись своих приемов, обычно с согласия пациентов, но иногда и без спроса. Смысл идеи в том, что впоследствии такие записи используются для обучения технике будущих терапевтов: они анализируют и разбирают по косточкам позы, мимику и даже детали обстановки. Комнатное растение, стоящее справа от пациента, должно внушать положительные эмоции. Если пациент согласился на аудиозапись, тогда студенты прослушивают беседы, выискивая различные характеристики и недостатки. Неуверенный тон, каким пациент рассказывает историю своей жизни, часто свидетельствует не о лживости, как принято считать, а об искренности. Однако эта пленка непохожа на официальную запись, какая обычно ведется в спартанском помещении с потертыми креслами, где видеокамера открыто помещается в углу. Очевидно, в данном случае объекты съемки не знают, что за ними ведется наблюдение. Классическая съемка скрытой камерой, уверяют титры…

Что же на самом деле происходит в кабинете психотерапевта? Вам когда-нибудь приходила в голову мысль посетить психотерапевта, чтобы поговорить о своих проблемах, о своем браке, о своих настроениях, о сокровенных мыслях, которыми вы не хотите делиться ни с кем, кроме как с совершенно посторонним человеком? Тогда посмотрите этот видеофильм. Может быть, вы еще передумаете.

Далее заснята пестрая вереница психотерапевтов с пациентами, которые сидят друг напротив друга и – поскольку звук отсутствует – шевелят губами, кладут ногу на ногу, сцепляют руки на коленях. Эти сцены откровенно бессвязны – нескончаемая тягомотина. Но, по-видимому, так задумано, чтобы задать ложный темп и заманить, а потом завлечь и взбудоражить зрителя контрастом между первыми десятью минутами занудства и бешеным монтажом следующих пятидесяти минут. Там внимание сосредоточено уже не на самой беседе между психотерапевтом и пациентом, а на том, чем занят терапевт, когда на него не смотрит пациент, или в ожидании следующего пациента. Один очкастый лох усердно ковыряет в носу и стряхивает засохшие сопли под кресло, пока перед ним рыдает молодая женщина, обхватившая голову руками, но, когда та собирается с духом и поднимает глаза, он резко прекращает ковырянье. Переключившись на другого психотерапевта (этот постарше и смотрится вылитым Фрейдом), фильм начинает приближаться к заявленному жанру. По окончании сеанса терапевт провожает до двери молодого человека и пожимает ему на прощанье руку. Как только пациент выходит из кабинета, психотерапевт принимается тереть себе пах, вначале медленно, затем все быстрее, а другую руку просовывает под рубашку и теребит себе соски. Его глаза устремлены на лежащие перед ним записи, пожирая слова пациента. Еще минута – и брюки уже падают к лодыжкам, а сам он, сидя спиной к невидимой камере, продолжает мастурбировать, пока наконец все его тело не содрогается в быстром оргазме. Объективу скрытой камеры удается зафиксировать тонкую струйку спермы, которая, описав в воздухе дугу, падает на кресло пациента. Терапевт торопливо – по крайней мере, такой эффект создан в фильме – подбегает к креслу и вытирает ногой пятно семени, а потом несется к двери, на ходу натягивая брюки, и открывает дверь какому-то потасканному старику. Старик усаживается в кресло пациента, терапевт возвращается на свое место.

Следуя истинным порнографическим канонам, далее этот фильм быстро чередует сцены, «действие» в которых выстраивается по нарастающей, и демонстрирует зрителю жалкую, зачастую смехотворную вереницу онанирующих, чешущихся, блюющих, жестикулирующих психотерапевтов, причем все происходит на фоне тех же больнично-унылых, голых стен приемной. В заключительной сцене женщина-психотерапевт подходит к пациенту, расстегивает ему ширинку и садится на него верхом. Лица мужчины почти не видно, а терапевтша, крутясь и извиваясь, поднимает юбку, спускает колготки и принимается скакать на пациенте, возвращая его к нормальной жизни.

В Душилище никогда не было ничего подобного.

По окончании фильма те же дрожащие титры предлагают зрителю ознакомиться с другой, тоже тематической подборкой сцен, снятых скрытой камерой, на этот раз в кабинете обычного терапевта. Скрытая хирургия: Почему вам на самом деле приходится так долго ждать приема.

Я мысленно делаю двойную пометку. Посоветовать Питерсону из Манхэттенского института раздобыть копию «В кабинете у психотерапевта» и написать в Канадский комитет, чтобы непременно прислали вторую видеокассету. Никогда еще наука не была таким увлекательным занятием.

* * *

Меня бы не удивило, если бы в число кандидатов на съемки в том видеофильме попал и детский психолог, к которому меня отвели родители, когда мне было двенадцать лет. И я не имею в виду ничего дурного. Он совсем не походил на того типа, что беседовал со мной после мокрого происшествия в детском садике. Тот был таким же затхлым, как и воздух в его обитом сукном кабинете, таким же плюшевым, как его занавески, таким же мягким и податливым, как его вращающееся кресло… Кай Во оказался совсем иного роду-племени птицей.

Кертис, мы должны показать тебя кому-нибудь, посоветоваться насчет этого. Мы надеемся, ты понимаешь.

Трудность была вовсе не в том, что я чего-то не понимал, мне-то все было кристально ясно; значит, они хотели разобраться в собственном замешательстве.

Кай Во провел нас в свой ярко освещенный кабинет, со вкусом обставленный минимальным набором мебели в стиле баухаус и украшенный пестрыми шелковыми цветами в причудливо-волнистых вазах. Ему не понадобилось долго раскачиваться. Если тот, первый лох все ходил вокруг да около, подбираясь к теме недолжного мочеиспускания, растекаясь в банальностях и обобщениях, то Кай Во явно предпочитал рубить сплеча.

Мистер и миссис Сэд, может быть, вам лучше будет подождать за дверью?

Но они не очень-то хотели уходить. На моего отца-терапевта не произвели особого впечатления ни изящно оформленный кабинет Кая Во, ни он сам. Слишком он был дерзок и прямолинеен. Очень скоро выяснилось, что Кай Во принадлежит к тому типу детских психологов, которые без стеснения называют вещи своими именами. Мои родители желали получить от него то, чего не добились от первого эксперта, – а именно уверения, что мои действия – лишь временное отклонение, вернее, обычная составляющая взросления, о которой они раньше просто ничего не знали.

Наверно, мы не те книжки читали, – со смехом проговорил мой отец.

Кай Во вежливо улыбнулся и вдруг подсел ко мне, так что, несмотря на его изящное сложение, мы оба оказались притиснуты к креслу. Мои родители нахмурились, но меня это рассмешило: он все-таки застал меня врасплох, разбил лед, прежде чем я успел бы разработать план защиты от последнего действия, предпринятого моими родителями.

Нехорошо, Кертис, в самом деле нехорошо. И у тебя, и у Джози есть собственные кровати, и вам ни к чему спать вместе, совсем ни к чему.

Кай Во задал вопрос, сверкнув в мою сторону своими безупречно-белыми зубами и подмигнув левым глазом, одновременно выставив вперед правую руку, чтобы отвлечь меня от неминуемости расспросов. Он ловко вел беседу, понял я позже, очень ловко.

– О чем ты думаешь, когда спишь со своей сестрой?

На лицах родителей отразился ужас. Наверное, они подумали, что лучше было послушаться совета Кая Во и постоять за дверью, дрожа возле кофеварочного аппарата. Это был хороший вопрос – и информативный, и коварный одновременно. Его смысл не сводился только к тому, чтобы побудить меня к раскрытию ситуации в той мере, в какой я сам этого хотел бы; он также позволял Каю Во взвесить мои доводы и способы, которыми я стал бы в своем ответе утаивать часть правды.

– Она моя сестра, и мне нравится быть рядом с ней.

Кай Во улыбнулся, похлопал меня по ляжке и, поднявшись, прошелся у меня за спиной. Это был хороший ответ, коварный и точный одновременно, с тем еще достоинством, что он выставлял моих родителей мелкими и близорукими людьми, возомнившими, будто я поступаю так по причине некоей врожденной порочности. И как они могли так ошибиться?

– А когда ты принимаешь ванну – ты и тогда испытываешь такие же чувства?

– Да.

Родители все плотнее вжимались в свои стулья, обменивались взглядами, словно ища, за что бы зацепиться.

– Как тебе кажется – будешь ли ты испытывать те же чувства, скажем, лет через пять, когда тебе исполнится семнадцать, а ей – тринадцать?

– Конечно буду.

– А вы трогаете друг друга?

Кай Во задал этот вопрос, одновременно дружески положив руки мне на плечи, слегка наклонив голову набок и устремив взгляд на меня. Зато мои родители были далеки от спокойствия; казалось, обоим за шиворот кто-то угря запустил.

Я повернул голову и посмотрел ему прямо в глаза:

– Нет.

Шестое правило психотерапии гласит: если пациент смотрит тебе в глаза, значит, он непременно лжет.

– Ах, Кертис…

Казалось, Кай Во принимает эту ложь с капризным вздохом, словно он сам разочарован тем, что ожидал услышать правду.

– А тебе хочется дотронуться до нее, до какого-нибудь места на ее теле? Если бы такое случилось – это что-то значило бы для тебя?

Это был тоже хороший, пусть и несколько коряво сформулированный, вопрос, но я решил, что пора поставить точку в расспросах: меня они никуда не вели, а мои родители пылали такими оттенками румянца, каких я не ожидал увидеть у них на щеках.

– Я люблю играть с Джози, у нас хорошие игры, мы с ней боремся на равных. Ей это нравится, мне тоже. Она умеет играть, как мальчишка, и мы все время дотрагиваемся друг до друга, все время испытываем друг друга. Это отличная игра.

Кай Во улыбается и садится уже в собственное кресло.

– He сомневаюсь, что это так, Кертис. Не сомневаюсь, что это так…

* * *

Пятница, вечер. Джози сидит в углу с тренажерами, лениво пытаясь оторвать от пола гирю и поднять ее на высоту груди, но тонкие, двенадцатилетние руки едва справляются с таким весом. Я лежу на кровати и пребываю в дурном расположении духа. Слишком много всего навалилось в Душилище: бумаги, формуляры и запросы на все на свете, начиная с валиума и кончая рулонами туалетной бумаги; мой стол чуть не ломится от груды всей этой дребедени. Вот уж на что я никак не рассчитывал. Я со всех сторон окружен пустяками и мелочами, а ведь я поклялся, что они не должны вторгаться в мою с Джози жизнь, и вот – нате, пожалуйста. Вместо чистого поля для громких открытий – головная боль от бумажной волокиты.

После безуспешного вмешательства Кая Во в непрекращавшуюся битву моих родителей за здоровье психики сына они решили завинтить гайки и предприняли более жесткие меры. Они разлучили нас с Джози и велели проводить как можно меньше времени друг с другом; мою сестру они попытались ограничить мирком плакатов с изображениями поп-звезд, а меня записали в целых два молодежных клуба. Да, переполошились они не на шутку.

Обычно, впервые обнаружив в спальне сына, под матрасом, эротические журнальчики или картинки, родители испытывают тайную радость; вслух они распекают и стыдят его, а в глубине души гордятся тем, что их мальчик становится мужчиной; они терпят уколы приятной меланхолии, видя, как их отпрыск переходит от детства к зрелости… Но мои родители были лишь крайне озадачены тем, что обнаружили у меня. Под моим матрасом находились вовсе не «Хастлер» или «Плейбой», а «От детства к отрочеству» К.-И. Сандстрома и «Нормальное детство» Ф.Баркера – научные труды, напичканные фотокопиями из «Введения в биологию» Маккина, рисунками женских и мужских половых органов, схемами и графиками, иллюстрирующими различные возрастные изменения, происходящие у подростков от начала полового созревания до наступления отрочества.

Они были озабочены тем, что я не трачу карманные деньги на конфеты и комиксы, не ухожу шляться с дружками по городской площади, чтобы раздобыть курево и спиртные напитки. Они были озабочены тем, что я запираюсь у себя в комнате в полном одиночестве или, того хуже, с Джози, девочкой в нежном возрасте, и читаю все эти ученые тексты.

Скажи, зачем тебе вообще понадобилось читать такие книги?

Они не понимали того, что я начал приводить в действие некий контрольный план, запустил неудержимо несущийся поезд, который уже никому не остановить. Я впервые испробовал, что такое наука, и остался доволен. В школе я вел наблюдение за десятью соучениками – пятью мальчиками и пятью девочками – и при каждом удобном случае тщательно отслеживал процесс их полового созревания. С мальчиками дело, разумеется, обстояло проще. На уроках физкультуры я украдкой присматривался к внешним изменениям, происходившим с пятерыми избранными мною объектами для наблюдения мужского пола. И за сравнительно короткий период я отметил, что у Джеймса (A1) выросли волосы под мышками, а спустя полгода после начала наблюдений его голос сделался скрипучим и грубым. Между тем Филип (A3) с начала наблюдений совсем мало изменился – он оставался по-прежнему маленьким, гладким, с тонким голоском и почти без признаков растительности на верхней губе. С девочками было сложнее – я же не мог зайти к ним в раздевалку, и накапливать данные приходилось, больше полагаясь на эмпирические догадки, чем на результаты близкого осмотра. Например, во время забегов или игры в волейбол я делал мысленные пометки, глядя на меняющиеся формы девичьих грудей или бедер; иногда же под тугими спортивными трусиками можно было различить очертания их лобковых треугольников. Мои взгляды перехватил один только учитель физкультуры.

Сэд, да ты прямо глаз с девчонок не сводишь.

После каждого сеанса наблюдений (а обычно в любой день хоть что-нибудь да приходилось отмечать) я возвращался домой и заносил результаты в таблицы – почти так, как это описано в книге Сандстрома, – в общие таблицы с указанием среднего возраста созревающих детей, куда вписывались мои собственные скромные примеры. Делал я и сопроводительные пометки – они оказывались бесценными позже, когда я пытался вспомнить точные обстоятельства, в которых проводились те или иные наблюдения. К тому же эти сопроводительные заметки, наряду с таблицами и схемами, помогали мне оценивать собственное продвижение по прямой полового созревания.

Увидев в душевой болтающиеся гениталии Ричарда (A4), я получил возможность сравнить и сопоставить их с собственными – и оценить то, что происходило со мной самим. Среди пятерых девочек, отобранных для наблюдений, у Джейн я замечал меньше всего признаков развития, а она казалась мне наиболее близкой по физическому типу к Джози: такая же маленькая, очень худенькая, со слабым намеком на груди и едва заметным выгибом в прямой линии бедер.

Все это чрезвычайно настораживало моих родителей. Может, они усматривали нечто большее в том, что большинство маститых лохов сочли бы просто очередной фазой развития – пусть немного необычной и, возможно, несколько аномальной в своих проявлениях, но все-таки не совсем уж необъяснимой – учитывая, что я был отпрыском двух медиков-профессионалов (мама работала больничным администратором). Полагаю, их тревожило вовсе не то, что я стану дрочить на какие-то холодные схемы роста лобковых волос или ломки голоса, а то, что подобное увлечение – первый и неотвратимый шаг на пути к карьере психолога (тогда как эта область не заслуживала в их глазах ни малейшего уважения).

Поэтому они не столько запрещали мне мои занятия, сколько гнали меня. Гнали из моей спальни, из спальни Джози, гнали прочь из дома, чтобы я поглядел, что делается на белом свете. Говорили, чтобы я шел в кино, в местное кафе, гулял со школьными товарищами. Хотелось бы мне, Кертис, хоть изредка видеть тебя с ровесниками. Но если бы они были хоть немного разумнее и не замыкались в своем узком мирке загубленных печенок и выездов на дом к больным-ленивцам, то поняли бы, что подобное давление со стороны людей другого поколения должно было возыметь совершенно противоположный эффект. Выходить-то из дома я выходил, но вовсе не с той целью, какую подразумевали родители. Я выходил гулять и вел наблюдение за своими двумя прицельными группами в различном окружении, утешаясь тем, что это прибавляет веса и привносит разнообразие в мое исследование.

Однажды в автобусе по дороге в школу я заметил, что Б1 смущается, когда среди других девчонок заходит разговор о французских поцелуях и любовных укусах. А как-то раз на подростковой вечеринке я увидел, что у А2 (он был в тугих джинсах) возникла эрекция, когда он танцевал с Б2. Одиннадцать сантиметров – отметил я мысленно, чтобы затем старательно занести в тетради, которые после того, как родители обнаружили их существование, были спрятаны не у меня, а в комнате Джози. Там их никогда не стали бы искать.

* * *

Понедельник, вечер. Сегодня пришла еще одна посылка – от Питерсона. Толстый бумажный конверт, но, как ни странно, внутри – никаких видео– или аудиоматериалов. Просто длинное письмо, написанное доверительным тоном. Видимо, Питерсон почувствовал, что, хоть мы ни разу с ним и не встречались лично, наш обоюдный интерес к психосексуальным исследованиям и внутрисемейной сексуальности, наше презрение к шаблонным научным методам и отвращение к шаблонной премудрости, опирающейся на эти шаблонные методы, по-настоящему сблизило нас.

Сдается мне, Сэд, что ты – ПФ. Передо мной мысленно встает такая картинка: мы оба – на психосексуальном веб-сайте, исследуем внутрисемейную сексуальность в Интернете, плывем, словно два серфингиста, по мутным пенистым водам, стараясь избежать падения, уклоняясь от охренительно-высоченной волны, которая грозит подмять нас под себя. Тебе этого и не вообразить, но ты понимаешь, о чем я говорю. Ты и я, Сэд, мы – два сапога пара. Ну, конечно, еще Якоби в Чикаго, может, еще Пети в Париже, – мы и составляем эту группу, которую все терпеть не могут. Здесь меня считают изгоем, мы тут все в институте – изгои хреновы, и, скорее всего, в следующем году нам уж точно никто не выделит денег. Не веришь? Раз мы – хреновы изгои, то зачем им тратить на нас свои хреновы деньги, а? Мы вроде как пираньи, только и ждем, как бы вцепиться зубами в эти кожаные кушетки с их жирными гребаными кошельками. Тут у нас не секретные, а секс-ретные материалы, и никто не хочет в них верить.

Я тут приложил для тебя кое-какие заметки, приятель: так, несколько слов о некоторых шизоидных экземплярах, что в последнее время проходили через наши вращающиеся двери: ведь ни один уважающий себя Психосексуальный институт не стал бы заводить две разные двери, помеченные словами «Вход» и «Выход». А вот вращающиеся двери – это то, что надо. Р.-Д.Лэнг жив-здоров и обитает на Манхэттене. Но вот мне пришла сейчас в голову одна мысль – а что, если нам затеять что-нибудь вместе, приятель, проделать какое-нибудь двойное исследование? Я познакомлю тебя со своим, а ты меня – со своим. Ну, понимаешь, что я имею в виду – какое-нибудь эдакое трансатлантическое исследование, которое разбивает лед, подрывает основы, – и никаких кушеток! Ты пораскинь мозгами. Знаешь, Сэд, ведь психотерапевты – как татуировщики, всем нам доставляет удовольствие попрактиковаться друг на друге, и ты – на очереди. Ладно, не бери в голову.

Заметки Питерсона основаны на ряде бесед с так называемыми патологическими фантазерами (ПФ), которые кочевали с кушетки на кушетку, пока не оказывались в институте. Мыслевидцы – так он называл этих чудаков и чудачек, обладавших невероятно мощными способностями вести воображаемую жизнь, размывая при этом всякие границы фантазии и реальности. Конечно, в руках большинства рядовых психотерапевтов все это оборачивается банальнейшей скукой: заявляется в кабинет к психотерапевту какой-нибудь псевдоизвращенец, чтобы по дешевке пройти сеанс «вправления», и принимается пускать слюни про то, что он мечтает трахнуть сестру своей подружки, а когда занимается сексом, то не может выбросить из головы ее лицо, ее задницу. Все это и гроша медного не стоит – так бы я отозвался на подобную дребедень, однако Питерсон, на то он и Питерсон, взявшись за дело, так мелко не плавал, – уж он-то был опытным ловцом амбулаторных душ. Раскопал самые яркие случаи и все их забрал себе. Вот это ученый так ученый! Люди, с которыми он беседовал, в самом деле воспринимали действительность с чудовищными искажениями, деформировали ее сильнее, чем то способен сделать десятичасовой трип под кислотой, и приплетают к собственной личности такой шлейф уклончивых маневров, что для них грезы наяву делаются явственнее прогулки по парку среди бела дня.

Вот один пример, отвечающий всем параметрам умственных расстройств: однажды некий преуспевающий адвокат вернулся с работы домой в крайне взбудораженном состоянии. С него ручьями лился пот, и, казалось, он и сам не понимал, где находится. Он рассказал жене, которая утром видела, как он идет на работу, что побывал сейчас во Франции, в парижском борделе, и изменил ей не один, а целых четыре раза, с четырьмя разными женщинами. Вид у этого мужчины был совершенно сломленный, и его проницательная жена, сочтя, что ее муж – совсем не распутник и едва ли возможно, что он способен был слетать на несколько часов в Париж только ради четырехкратного перепихона, связалась по горячей линии с психотерапевтом, у которого они с мужем обычно консультировались. Тот направил их к какому-то своему заместителю, мало подходившему для того, чтобы справиться с таким из ряда вон выходящим разобщающим опытом, зато он, по счастью, слышал о Питерсоне из института.

Встретившись с этим человеком, Питерсон не только попросил его отчитаться за «пропущенные» часы (как предусматривается в обычной методике), чтобы и установить, в какой момент адвокат ослабил свой механизм контроля над действительностью, но и уговорил его описать, как именно он провел время в парижском борделе, – а этой темы мало кто из психо-лохов захотел бы касаться, чтобы не пришлось потом кусать себе ногти. Меня привели в просторную комнату и подвесили. Надели наручники мне на запястья, наручники прикрепили к крюку, спускавшемуся с потолка, и оставили меня висеть. Не знаю, долго ли я так провисел, но, видимо, достаточно долго, потому что за это время в комнату вошли четыре женщины – у них были волосы четырех разных цветов, – уселись передо мной за стол и начали есть. Они сидели, переговаривались между собой, ломали длинные багеты, пили вино из высоких хрустальных бокалов и не обращали на меня никакого внимания. А потом почему-то они прекратили есть и стали одна за другой подходить ко мне. Их головы находились но той же высоте, что и мои гениталии, и они по очереди обдавали мою кожу своим горячим дыханием…

Питерсона не очень-то интересовали точные подробности, но тот человек явно предоставил весьма детальный отчет о последовавших за этим действиях – от четырехкратного орального секса до четырехкратного анилингуса, причем каждая из женщин применяла свой особый способ; адвокат же все это время продолжал висеть.

Питерсон постарался заставить этого мужчину вспомнить, когда и как именно ему удалось вновь запустить механизмы контроля над действительностью, – и, насколько можно было понять, это произошло по дороге домой с работы.

К своим заметкам о патологических фантазерах он присовокупил еще множество комментариев по поводу терапии восстановленными воспоминаниями, или, как выражается сам Питерсон в своей манере «профессора-деревенщины», этом универсальном, жрущем много топлива грузовике с прицепом, который катит сам по себе, когда колеса уже набрали скорость. Из предыдущих писем я знал, что Питерсон несколько свысока глядел на всю эту волну с «восстановленными воспоминаниями». Может, это оттого, что я уже подрастерял охоту ко всякой публичной болтовне, но мне кажется, никто не хочет ничего знать о сложностях опыта, о том спектре реакций, который столь различными способами может вызывать в нас память. Сейчас же все, о чем хотят слышать люди, – это полные ужаса откровения какой-нибудь офисной работницы, которая внезапно осознает, что отец потрогал ее за причинное место в ванной, когда ей было шесть лет, и что именно поэтому она не подпускает к себе ни одного мужчину теперь, в тридцать шесть. Ну, или какой-нибудь альпинист-неудачник никак не может преодолеть высоту больше шести тысяч футов, потому что вдруг, раскинув мозгами, соображает, что, когда ему было тринадцать лет, отец нес его у себя на плечах во время праздничной ярмарки… и навредил его чувству высоты, поселив в нем скрытое головокружение! Господи, Сэд, я уж не помню, когда началось это движение и когда оно дало задний ход, но участники всех этих дебатов, этого нескончаемого трепа между сторонниками и противниками «восстановленных воспоминаний», не упуская своей выгоды, упускают суть проблемы. Недоноски, которые месяцами ходят к своему психотерапевту, выкладывая по сколько-то долларов за сеанс, – мелкая рыбешка, аквариумная золотая рыбка в просторах океана, безмозглые идиоты, перепутавшие фундаментализм с терапией. Если воспоминание имеет какую-то ценность, какую-то реальность, какую-то способность надрывать душу, щемить сердце, трахать мозги, – тогда тут нет никакого восстановления. Потому что такие воспоминания и так живут во всем, что люди делают, говорят или думают. За них-то и надо держаться, Сэд, в них-то и таятся настоящие истории.

Я замечал, что Питерсон – несомненно, сознательно – заронил в мою душу семена чего-то нового. Из моих собственных писем он, наверное, уже понял, что я устал от бесконечной вереницы тривиальных шизиков, попадавших ко мне в приемную лишь по дороге в какое-нибудь общественное попечительское заведение. Я чувствовал, что мое призвание исследователя психосексуальности каждый день подвергается унижению, и каждый день ощущал себя в роли рядового терапевта, имеющего дело с простыми недомоганиями и растяжениями связок, тогда как в действительности я мечтал об операции. Операции на сознании. А торопливые каракули Питерсона так и кричали мне: Мир терапии нуждается в подрывных, в сногсшибательных открытиях…

Мысль о том, что можно сотрудничать, объединять научный поиск, ведя его по разные стороны Атлантики, причем поиск достаточно рискованный, чтобы подорвать оба наши источника финансирования, вселяла в меня радостное возбуждение; тем более что через негласные больничные каналы я прослышал о двух новичках: вроде бы оба – немые, с потрясающими историями болезни, к тому же еще не побывали в лапах у психо-лохов. Я догадывался, что скоро смогу отложить будничную тягомотину, отмахнуться от присылаемых ко мне скучных типов и наконец-то примусь за настоящее исследование. В самом деле, Питерсон не нашел бы лучшего времени для своего предложения: в клинике давно уже царила болотная тишь, а тут вдруг сразу два интересных новичка из учреждений, да еще с такими историями, к которым никто не удосуживался прислушаться; вдобавок и никаких заботливых родственников у них не имелось. И вот, с застенчивой иронией, которую Питерсон, несомненно, оценил бы, я помчался домой – составить план эксперимента и сообщить Джози волнующую новость. Я надеялся, что она наденет то зеленое платьице, которое так красиво обнажало ее едва оформившиеся бедра. Когда дела идут хорошо, все, что нужно, – это лишь улучшить их. Да.