Восемь.

Я слышу, как трещит дверь кабинета.

Выпусти меня…

Факс от Питерсона:

Привет, Сэд, наверное, это будет последний вразумительный факс, что ты от меня получишь в ближайшее время, но я хочу тебе кое-что рассказать, чтобы узнать, как ты перенесешь этот вес, выдержит ли его наша трансатлантическая дружба… Минут пятнадцать назад я подсунул Томному таблетку кислоты, и вот теперь он сооружает костер, нагромождая пирамиду из толстенных дров, которые некая добрая душа заранее для нас припасла. Кажется, он очень доволен. Что до меня, то я чувствую себя на выпускном балу, краснею и стесняюсь, гадая, захочет ли со мной кто-нибудь потанцевать, – ну, понимаешь, о чем я? Я нервничаю, Сэд. Но не сомневаюсь. Прочувствуй разницу. Я твердо верю в идеологию того, что делаю, и знаю, что лучше смотреть на снежные шапки, чем на привычных больничных сморчков, однако нервишки пошаливают, вселяя в меня страх перед результатами. Но я тебе еще не сказал, что если в желудке у Томного полощется сейчас целая таблетка кислоты, то в моем – только половинка. Для него это первый в жизни трип, а я – тертый, бородатый, бывший хипарь, бывший фанат всех рок-групп стародавних времен, когда-то фланировавший по садам Мэдисон-сквер с флагом, на котором красовался огромный лист конопли, – я заряжен только наполовину. Так надо, Сэд. ЛСД – не для меня, а для Томного. Подумай об этом вот как. Разве врач, назначающий наркоману-героинисту метадон, тоже глотает за компанию несколько таблеток? Нет, конечно. Если я хочу добиться какого-то толка, я должен преодолеть пропасть между пациентом и врачом, найти равновесие между двумя крайностями – вторжением и воздержанием. Полдозы – уже шаг вперед. Я настроюсь на его волну, только не буду столь же бешено вибрировать; я сумею откликнуться на словесный поток, который, как я надеюсь, хлынет из него. Мне необходимо видеть его лицо, а не собственные шаманские видения. Обзывай меня сентиментальным дурнем, обзывай меня трудоголиком, говори, что я не умею отдыхать, но, когда кислота подействует, я хочу быть здесь ради Томного. Пожалуй, ты даже обвинишь меня в том, что я вообще не имел права создавать подобную ситуацию, но, рано или поздно, этому мальчишке все равно прописали бы тот или иной употребительный наркотик (так грозились его родители, тщетно испробовавшие почти все другие подходы, целостные или опирающиеся на видеозаписи). Ну, а если уж принимать нечто, что выводило бы его за пределы сознания, то пусть за дело берется дедушка эскапизма.

Девять.

Однажды Джози попыталась запереть меня в ванной. Наверняка в отместку, чтобы восстановить справедливость. Проделала детский трюк – приставила стул к дверной ручке. Она такое видела в кино, в старых черно-белых фильмах, над которыми по воскресеньям заливались смехом наши родители. Но фокус не прошел. Может, угол был не тот, а может, стул не такой. Один нажим – и я на воле.

Десять.

Зачем ты это сделал? Джози пускается в крик, как только я отпираю дверь кабинета, но у меня и так шумит в голове, поэтому я заставляю ее перейти на шепот и, зажав ее ладошку в руке, увожу в коридор. Впрочем, я раздосадован. Когда я оставлял ее в кабинете, она находилась на стадии светло-зеленого платьица, длинноногая, узкобедрая, с лицом сердитой кокетки, а сейчас она оказалась младше, чем я когда-либо видел ее, чем вообще мог ее припомнить, – в мягком розовом трикотажном костюмчике. Ей было четыре года, может, пять лет, – во всяком случае, она недостаточно твердо держалась на ногах, грозя упасть на каждом шагу. Когда я запер за собой дверь кабинета и обернулся, она стояла в залитом красным светом коридоре и моргала.

Что ты тут наделал? – заставил я ее сказать, чтобы мы могли вновь обрести твердую почву под ногами.

«Это только начало».

Начало чего?

«Эксперимента».

Я повел ее по коридору, преображенному стараниями Собачника и Лакомки. Собачник с отсутствующим видом держал стремянку, пока Синт от одного края коридора до другого замазывала длинные белые лампы красным гелем. Запачканные стены, кричащего цвета в лучшую свою пору, внезапно приобрели некую призрачную новизну. Именно этого я и хотел. Если эксперимент выплеснется в коридор, то еще не все будет потеряно: управляемое ощущение нужной среды не пропадет. В средотерапии ожидай неожиданного. Щелчок, наверное, решит, что попал в затемненную комнату, а Дичку покажется, будто он вошел в берлогу к отцу.

Прикрывай все опоры, Сэд.

Сначала Синт, а потом Собачник осмотрели результаты своего труда.

– Теперь тут можно дискотеку устраивать, да?

– В этом освещении у меня такое чувство, будто весь мир опустился мне на плечи.

Синт ртом воспроизводит звуки турецкого барабана и медных цимбалов, отбивая узкими бедрами такт о стену.

«Живо», – велю я Джози, которая мешкает где-то посередине зала.

Зачем?

«Мы ничего не должны упустить».

Я стал толкать ее вперед, и вдруг нас застигли врасплох потоки, струившиеся из-под шторы: сухой лед. Я оставил аппарат на десять минут, и, судя по клубам дыма, заполнившим Щелчкову половину зала, последние девять минут оказались лишними. Я нажал на кнопку выключателя и наклонился к Джози, чтобы утереть ей слезы. Она яростно терла веки, сильно оттягивая кожу, пытаясь унять раздражение. Мы оба, сами того не заметив, ступили в контрольный круг.

«Не три глаза. Помнишь, что мама говорила…»

Я видел, как она стоит перед телевизором, плачем пытаясь привлечь к себе внимание, красные пятна выступают у нее на коже, а мама говорит: не три глаза, будет еще хуже…

Одной рукой я сжимал теплые подвижные пальцы Джози, а другой приглушал громкость магнитофонной записи. Звучал Сати. Около года назад некие чокнутые из Эколь дю Терапи в Париже сделали запись сеанса музыкальной терапии, проведенного ими с помешанными и буйными детьми. Они вывели банальную идею, основываясь на псевдохиповских понятиях, что, если записать различные звуки природы и дать их послушать ватаге городских ребят, те сразу же остынут и возвратятся к естественной стихии. Типичное для неофрейдистской шайки путаное мышление, но что поделаешь. Не всем же дано скакать на гребне революционных свершений, как Питерсону и Сэду. Но вот одна их идея мне понравилась – может быть, своей необычностью, а возможно, потому, что она представляла некоторую ценность для средотерапии. Они записывали всякие звуки природной среды – щебет птиц, шелест ветра, шуршанье листвы, используя синтезаторы и шаблоны, и создавали нечто вроде звуковых обоев прямо перед детьми. Милый штришок, но только, разумеется, им следовало записывать городские звуки – не сельские. Таким образом детям лишь давали отдохнуть от привычного ада, но все равно было понятно, что скоро они заново настроятся на ритмы улицы. Подразни меня, подразни меня. Куда лучше было бы окружить их звуками, которые они сумели бы расшифровать, отфильтровать и опознать как часть собственной жизни… Но это уже не моя забота.

Щека к щеке, мы с Джози прильнули к щели в шторе, вглядываясь в мир Щелчка. Вначале мы увидели огни. Милый, милый Кертис… Красные, синие и зеленые фонарики, развешанные через сантиметровые промежутки вдоль внешней стены фургона. Они светились и сквозь сухой лед, каждую лампочку окружало собственное сияние, а вокруг было темно. Это как маяк, подумалось мне, нечто такое, что Щелчок всегда сможет найти и никогда не потеряется, не важно, в какой угол зала ему случится забрести. Гирлянды лампочек отлично демонстрировали, какую замечательную работу проделали Клинок с Лакомкой. Руководствуясь лишь моей грубой наметкой и хаотичными указаниями, они создали подвижное жилище, которое не оказалось бы неуместным на любом подветренном западном берегу.

* * *

Однако вначале дело не пошло на лад. Лакомка угрюмо пропускал мимо ушей все требования, оставаясь жалко-безучастным к угрозам, а Клинок стенал и жаловался, что такую работу лучше всего выполнять ножом, а не маленькими (и тупыми) кусачками для проволоки, которые я ему выдал. До пробуждения обоих моих пациентов оставалось все меньше часов (элотинедрин рекомендовалось применять лишь в течение определенного промежутка времени, иначе могли возникнуть всякие осложнения, понадобились бы капельницы и восстанавливающие ванны): чудо-наркотик, Сэд, во многих отношениях, лучшее средство (не имеющее отношения к лечению), какое только способно помочь замученному психологу. Валит наповал. Я решил проигнорировать предупреждения своих коллег из Душилища и все-таки вмешаться. Я отыскал для Клинка нож – не «сабатье», как он мрачно заметил, и даже не из первоклассной стали, – зато длина с лихвой искупала недостаток качества.

– Пятнадцать сантиметров, – кивнул Клинок с удовлетворением.

Но в поощрении нуждался не только Клинок. Лакомка тоже начинал терять всякий, даже вялый интерес к происходящему. Я проглядел имевшиеся в кабинете бумаги, ища папку последнего педика, побывавшего в корпусе, и откопал голландский журнал «Бой», которым вахлаки из Душилища любили размахивать у него перед лицом, вернее, перед членом, в надежде добиться какой-то преступной реакции или эрекции. С Лакомкой это сработало. Покажи таким типам картинку с невинной, едва созревшей плотью, – и они улетают. Я дал ему десять минут на посещение уборной и разрешил носить в заднем кармане этот журнал, пока (и только если) он будет продолжать работу. Лакомка пришел в восторг.

– Поверьте, у нас в больнице такое – твердая валюта.

Мои попытки дать им стимул после того, как в Душилище из них вытравили всякое чувство собственной ценности, были вознаграждены: они с вниманием отнеслись к подробностям дела. Мой план был прост: нужно построить автоприцеп образца 1970-х. В средотерапии важнее атмосфера, чем буквальная достоверность. Три окна, одна дверь, два колеса – все это надлежало смастерить из проволоки, так чтобы гирлянда разноцветных фонариков выделяла контуры сооружения. Однако Клинок с Лакомкой, получив соответствующую мотивацию, пошли значительно дальше. Они сделали внутри этой модели пол – решетчатую конструкцию из перекрещивавшихся проволок, тянувшуюся от одного края до другого; устроили отдельные части интерьера, описанные и сфотографированные Щелчком, так что гостиный и спальный отсеки были особо выделены: гирлянда синих лампочек огораживала спальню, красных – гостиную, а в четырех местах, вокруг окон и двери, сияли зеленые огоньки. Получив поощрение, они помогли мне перетащить Щелчка с прежнего места посреди его половины зала к одной из боковых стен, тогда как раньше они и дотрагиваться до него не пожелали бы, будто не вполне веря, что он вправду жив. Мало того: как только сооружение было завершено, они помогли мне со звуком, сухим льдом и прочей электрической оснасткой для воссозданной среды, затем перенесли Щелчка внутрь проволочного сооружения и положили на решетчатый пол в гостином отсеке, скрестив ему руки на груди, как будто все это было неким причудливым погребальным обрядом, а Щелчок держал путь куда-то вроде Вальхаллы. Лучше всего оказалось предложение, высказанное Клинком: оно, в свою очередь, побудило меня включить в границы среды коридор, так что красные лампочки служили как бы внешним краем мира, сотворенного вокруг фургона.

– Доктор, а где должен стоять этот фургон?

– Да где угодно. Он ездил повсюду. Парень наснимал множество разных видов: тут и леса, и большие города, и взморья, и горы. В общем, трудно сказать.

– Леса?

– Да, причем они довольно часто встречаются.

– А вы разрешите мне выйти на улицу?

Я получил строжайший наказ: никто не должен покидать стен корпуса. Таково было условие, под которым в мое распоряжение предоставили этих пациентов, и я отнюдь не намеревался нарушать уговор. В Душилище ведь нет такой изоляции, как, скажем, в тюрьме, – по крайней мере, оказавшись на территории с 15-сантиметровым ножом в руке, Клинок мог запросто перепрыгнуть стену и начать резать всех подряд. Оба – Лакомка и Клинок – в упор глядели на меня, понимая, насколько важно, захочу ли я дать такое разрешение. Вопрос доверия – недоверия.

– Ступайте, Клинок, только нож оставьте здесь.

– Но он мне нужен для того, что я задумал.

У меня засвербило в пальцах ног, и я принялся обматывать мизинец проволокой, пока не почувствовал там биение пульса. Психотерапевту часто приходится соображать на ходу.

– Ладно.

Что до Лакомки, то его все это больше не касалось: он с довольным видом прислонился к стене, вытащил из заднего кармана журнал и тихо погрузился в свой запретный мирок. Коллеги из Душилища ужаснулись бы, узнав, что я завидую Лакомке – завидую его нехитрым наваждениям, его одноколейному ходу мыслей, не знающему препон и остановок. Я подумал о Джози – но не здесь, не в корпусе, а там, дома, о Джози в подвале, о ее светло-зеленом платьице, о ее трепетном теле, почти не видном в темном погребе, зато ярко освещенном в моей памяти. Даже ослепительно-ярко.

Некоторое время мы подождали, но я не поддавался импульсу, говорившему мне: а ну беги за Клинком, хватай психа и тащи обратно, пока его никто не засек. Но вот он вернулся, сбросил на пол целую охапку коры и опять исчез. Он возвращался снова и снова, все с той же ношей, принося кору разных оттенков серого, зеленого, бурого от разных деревьев.

– Откуда вы все это взяли?

Он поглядел на меня так, словно мы внезапно поменялись ролями и теперь уже я нуждался в его помощи.

– С деревьев, доктор. Со всех деревьев, которые растут вокруг корпуса.

Да, он был прав. Пройдя по коридору, я выглянул из наружной двери и увидел, что он натворил и почему на это ушло столько времени.

Со всех деревьев в округе, сколько хватало глаз, – с берез, каштанов, ясеней и вязов – была содрана кора от земли до высоты приблизительно шести футов. Я обомлел и ужаснулся, и в то же время меня охватил хохот при виде такой необычной картины. Прежде всего я подумал о том, какие выводы сделает из этого честная компания из Душилища: я сознавал, что они немедленно спишут такой казус на мое неумение совладать с пациентами, а может, увидят в нем некий неслыханный и мрачноватый вид терапии, который я измыслил для обследования Щелчка или Дичка.

Да, Сэд, ты прав на все сто, деревотерапия особенно «популярна» на территории государственных лесничеств. Еще бы, есть где развернуться…

Во-вторых, здесь можно было усмотреть насилие над природой – жестокое и жуткое надругательство над Божьим миром, совершенное каким-то больным извращенцем, и едва ли это выглядело бы оправданной преамбулой к лечению. Но, в-третьих, когда я вернулся в Щелчкову половину зала, то увидел, как Клинок с Лакомкой ставят и распластывают свитки коры вдоль стен, разбрасывают древесную кожу по дощатому полу, и шаги их делаются все тише и тише. Так среда, созданная для немого, сама немеет: наши шаги больше не издают звуков. Клинок лучезарно улыбнулся мне и победно поднял нож над головой. Я не увидел в этом ничего угрожающего: просто пациент, интуитивно догадавшийся, какой должна быть эта среда, понявший, что я тут пытаюсь сотворить. Мне захотелось обнять его, но вместо этого я решил подарить ему, когда все это закончится, лучшего качества «сабатье» с 20-сантиметровым лезвием.

Мне нравится эта музыка.

Джози проскочила в зал, когда я слегка отодвинул штору, и вертихвосткой пробралась к сухому льду, подняв руки над головой, выбрасывая ноги во все стороны.

Сейчас ты меня видишь.

Она пригнулась, обхватила колени руками, прижав их к груди, и стала кататься по полу. Я не мог ее остановить, не хотел ее останавливать.

А сейчас – нет.

Факс, стоящий внутри контрольного круга, выплевывает новое сообщение:

Привет, Сэд, тебе когда-нибудь доводилось отсылать факсы, находясь под кислотой? Это жутко, приятель, просто жутко. Я пробовал уже четыре раза, и мне кажется, я отправил вот эти самые страницы по крайней мере по трем адресам в разных точках мира: в ЦРУ, Скотленд-Ярд и Финскую полицию! Какая разница – куда, кому. В такую-то минуту, как говорится, в бурю любой порт хорош. Кто-то же должен это прочитать, а? Тут что-то наклевывается, что-то наглючивается, ха-ха-ха! Сейчас я держусь за край стола, чувствую, как ползет древесина под пальцами. Я вижу все ее шероховатости, все зазубринки, все царапинки, – черт возьми, это будто прозрение! Кто-то вынул мои глаза и вставил взамен микроскопы. Да, приятель, именно такое у меня ощущение. Оно уносит вспять, это чувство, к утробному и первородному вою. Я не дитя шестидесятых, нет, я рос в семидесятые, и все твердят мне, что настоящие времена – ну, когда все начиналось, – я пропустил. Но я не уверен, так ли это, совсем не уверен. Может, люди и не были тогда настолько обдолбанными, чтобы задумываться о чем-то, но наверняка они были-таки обдолбанными настолько, что просто ничего не могли изменить. Упс, говорю я, кислотная честность прет изо всех дыр, ударяет промеж глаз, бьет по морде. Кого я дурачу, приятель, я просто сижу здесь, мертвой хваткой вцепившись в стол, а знаешь, что делает Томный, знаешь, что делает этот печальный красавец? Разговаривает? Думаешь, он разговаривает, жжет меня своим глаголом, думаешь, он внезапно, после стольких лет молчания, обрел дар речи и принялся описывать, как Гюисманс, [19] мельчайшие подробности своего окружения, подбирая тончайшие определения для природы и природы вещей? Чушь, приятель, ничего подобного. Он расхаживает по комнате, кружит по ней, делая семь огромных шагов вдоль одной стены, затем шесть шагов, потом девять, потом снова семь. Он их считает – я знаю, – хотя с его губ не слетает ни звука. Я пытался считать вслух за него, но сбился после четырех, и теперь он снова шагает сам по себе. Я опоздал на пароход, Сэд, еще надеюсь поймать его на обратном пути, поймать тебя на обратном пути. Давай попозже, Сэд, а пока хватит тюкать на этой машинке, ладно?

Когда я вхожу на Дичкову половину зала, мне навстречу светят два ярких огонька. Точнее говоря, две автомобильные фары.

– Доктор, у вас есть машина?

– Да.

– Вы куда-нибудь на ней поедете?

– Пока не собираюсь, а что?

– Тогда можно нам взять фары?

Казалось, Синт готова разобрать на части мою машину.

– Я уже думал об этом, но, боюсь, там даже стерео нет, даже радио.

Она, кажется, раздосадована, что я угадал ее мысли.

– Вы хорошо поработали, вы оба. – У Собачника был такой вид, словно ему все равно, а Синт начала приплясывать на месте. В ней забурлила энергия, и турецкий барабан с цимбалами заиграли с прежней силой. Машина была идеальна и очень напоминала мой слабый набросок старого «морриса» – такого кругленного, как пузырь, автомобильчика, которые теперь служат только посмешищем – или объектом коллекционирования (в зависимости от точки зрения). Я вручил каждому по галогеновой лампочке, которые за деньги раздобыли для меня санитары из Душилища, и Собачник с Синт принялись прилаживать их к самодельной машине.

Синт с Собачником сработались не так хорошо, как Клинок с Лакомкой, но и им работа удалась. Они оба были чересчур погружены в собственные миры, чтобы или поладить друг с другом, или целиком сосредоточиться на поставленной перед ними задаче. Казалось, Собачник все время витает мыслями где-то далеко, не то в своем осиротелом прошлом, не то в никчемном настоящем. Он был не из тех, кого легко отвлечь от собственного «я». Знаешь, Сэд, Собачник – из таких пациентов, которых иссушило прошлое. Его трагедии привели к анедонии: ему больше незачем жить, но и умирать тоже незачем. Синт же, напротив, редко уходила в себя, ее тело и голова постоянно двигались, повинуясь некоей неостановимой кинетической потребности. Она тратила много времени на то, чтобы протянуть отрезок проволоки от одного конца машины до другого, поскольку то и дело останавливалась, барабаня какой-нибудь ритм на полу, на голове – не важно где. Она что-то мурлыкала и напевала и занималась чем угодно, а не тем, что я ей поручил. Движения Собачника представляли собой полную противоположность. Сэд, он движется, будто весь вымазан в патоке, не хочет идти вперед, не может назад.… На две двери ушло несколько часов, и мне пришлось ускорить процесс, самолично приладив гирлянды лампочек к крыше и боковым панелям машины.

– Нам правда нужно принести радио в машину, – высказалась Синт.

– Может быть, но сначала – сиденья. Нужно же на чем-то сидеть, чтобы слушать музыку.

Я всегда терпеть не мог такого рода путаные доводы – и надувательские, и покровительственные разом – у других психо-лохов, но Синт не была в обиде. Зато у нее появился новый стимул, и она взялась наматывать проволоку у основания машины, придавая своему материалу очертания стула и добиваясь прочности, которая выдерживала бы ее вес.

– Полезай сюда, Собачник! Покатаемся и стерео опробуем.

Собачник, естественно, отшатнулся от подобного приглашения и нервно закурил сигарету. Я бережно увел Синт подальше от машины, подальше от режущего глаза белого сияния галогеновых фар.

– Вот так всегда, – заскулила она. – Стоит мне только добраться до стерео, как обязательно мешает какой-нибудь мудак – или вырубает музыку, или говорит, что позовет полицию, или велит проваливать подобру-поздорову, или еще…

Я схватил Синт за руку и повел ее по коридору в свободное помещение. Следом за ней повел Собачника, у которого почти незаметно тлела в губах сигарета. Без труда уговорил Лакомку и Клинка отправиться со мной в приемную, как я ее назвал. Оттуда, объяснил я, их заберут обратно в Душилище, но прежде они получат щедрое вознаграждение за выполненную работу. Клинок благодарно помахал ножом, а Лакомка улыбнулся и похлопал себя по заднему карману, где лежал журнал. Я запер за собой дверь.

Внезапно – после стольких часов постоянного шума и стука, лязга металла и скрежета по полу – в зале воцарилась тишина. Я отдернул штору, отделявшую Щелчка от Дичка, выключил верхний свет, включил аппарат для сухого льда и ушел на поиски моей Джози, которая умчалась из зала, заливаясь детским смехом и какими-то возгласами.

Мне послышалось, будто она прокричала: Поймай меня, если сможешь!

* * *

Сэд, ты должен ответить на мой факс, причем немедленно. Заставь жужжать эти трансатлантические кабели, или хрен их знает, как они называются, в общем, эти штуки, по которым мои сообщения бегут к тебе. В этих проклятых горах я чувствую себя отрезанным от мира. Я дитя города, всегда им был, всегда им и останусь. Эти горы, эти деревья вокруг хижины – все это давит на меня. Ты знаешь, о чем я: можно находиться в просторнейшем месте на земле, от тундры до пустыни, и все равно ощущать, что ты заперт в тесном шкафу, ключ от которого выброшен.

Думаю, Томный – больше не Томный. Пациент «икс-21» сходит с рельсов, а я не в том состоянии, чтобы с этим справиться. Ты меня слышишь, приятель, потому что больше ни одна хренова живая душа об этом не узнает. Нехорошо. Я по-прежнему сражаюсь с этой кислотой, пока еще не хватает гладкости, а я даже не помню, когда принял эту хрень. Будто кислотник-новичок, я забыл взглянуть на часы, тут же сельская глушь и все такое, вот я и забыл взглянуть на часы. Сам не могу поверить. Надо же было так лопухнуться! Если все рушится, если теряшь почву под ногами, ориентацию во времени и пространстве, то нужно обязательно знать, который час, – тогда можно взять себя в руки, прервать трип и за что-то уцепиться. А я вот потерял всякую зацепку. Все сижу за столом и даже двинуться не могу. Этот факс – мой апельсиновый сок, мое единственное средство общения. Я не в силах сойти с места. Я будто пустил корни, приятель, меня будто сковал паралич, и никакие рассуждения, никакая психология не помогают. И здесь все время Томный: Томный приходит, Томный уходит. Он все тут разносит по частям. Вначале он просто безостановочно ходил, все кружил, кружил, кружил по дому, а теперь выносит предметы на улицу. Стулья, картины, украшения, даже тарелки с чашками – все это отправляется за дверь. Я не хочу сказать, Сэд, что он решил устроить пикник – какой уж тут пикник, – он просто выносит все барахло и вышвыривает его за порог. Вдобавок уже смеркается, и бог знает, куда все это приземляется, до меня только долетает стук и грохот. И я ничего не могу поделать. Нужно отправить ему факс, втолковать ему что-то вразумительное, заставить его прекратить это безобразие. Черт, Сэд, вот теперь он поволок холодильник, даже не удосужившись выдернуть шнур из розетки, он тащит его со всеми причиндалами, царапая пол. Сколько же придется за это выплачивать! У института столько всякого инвентаря, что хватит на целую милю в ширину, да, приятель, на милю в ширину, и я за это здорово поплачусь. То, что он выкинул, уже тянет на половину месячного заработка. Черт! И знаешь, что хуже всего? Он не проронил ни слова. Хоть бы хрюкнул, крякнул или свистнул. Ни звука. Мне нужно попытаться встать.

* * *

Щелчок стоял посреди своей половины зала. Мы с Джози, щека к щеке, наблюдали за ним. Я не на шутку нервничал и прижался к Джози теснее обычного, на три четверти обвив рукой ее узенькую талию. Ожидание выводов. Все лучшие случаи пациентов – не важно, как бы скупо они ни были изложены, – всегда держат исследователя в состоянии трепетного ожидания или сдержанной эйфории. Так было и здесь, при всей ограниченности и чопорности академического языка, так было и здесь. Когда-то мой научный руководитель, прочитав мою диссертацию, озаглавленную «Домашняя сексуальность: сексуальная семья», сказал мне: «Тебе действительно хотелось, чтобы все это работало, Сэд, ты действительно хотел что-то доказать».

Он нехотя одобрил ее.

«На грани, все на грани. Не слишком-то заносись с такими идеями. Они ничего не стоят до тех пор, пока не получат практического применения».

Хорошо бы, подумал я, если бы мой старик-наставник, ныне прозябавший на пенсии и пораженный болезнью Альцгеймера, оказался сейчас у меня в корпусе. Вот мой корпус, моя наука, мои пациенты. Вот идеи в лобовом столкновении с практикой, – по крайней мере в том, что касается меня. Щелчок еще не заговорил, но так и должно быть. Он только что очнулся от наркотического сна, спустя много дней интенсивного курса «восстановление воспоминаний», а очнувшись, оказался в окружении, напоминавшем то место, где в последний раз помнил себя, чувствовал связь с жизнью. Вот это я и называю практикой.

Мы развернулись и заглянули сквозь щелку с противоположной стороны. Там мы увидели Дичка, стоявшего почти в том же положении, что и Щелчок; его болезненно исхудалое тело тряслось, коротко стриженная голова кивала, как будто он выражал железное согласие с чем-то сказанным. Его фигура выступала силуэтом на фоне ярких лучей галогеновых ламп, но я рассмотрел, как он выбрасывает руку в воздух, а его губы шевелятся, силясь что-то сказать.

Я еще теснее прижал к себе Джози, моя рука скользнула к ее груди, и мгновенно, у меня на глазах, Джози сделалась для меня чересчур тяжелой, вместо десятилетней стала четырнадцатилетней, и там, где моя рука только что тыкалась в костлявое ребро, пальцы неожиданно нащупали ее созревшие груди. Я не находил слов, но она сама, без моей помощи, умудрилась сказать: Уже началось, да?

«Почти», – ответил я, опуская ее на пол и одновременно ступая обратно, внутрь контрольного круга. Мягко оттолкнув Джози – она нагнулась и крутилась вокруг меня, чтобы наблюдать за моими действиями, – я вытянулся чуть в сторону, не желая, чтобы Дичок меня заметил, желая сохранить полную анонимность, и стал медленно лить машинное масло из канистры в сторону Дичковой части зала.

Разумеется, существует множество примеров того как запах служит толчком к воспоминаниям, затрагивая среду и заодно личность человека. От футболок, которые можно потереть и понюхать, до фильмов с виртуальными эффектами; от ароматов давно позабытой домашней стряпни и Маминого яблочного пирога до неуловимого и неповторимого телесного запаха некогда любимого человека. Все это давно существовало в черно-белом измерении, и вот теперь оно оживало на дощатом полу зала, в черной струйке, блестевшей под резким светом галогеновых ламп.

Реакция последовала почти незамедлительно.

Сначала Дичок втягивал ноздрями воздух, потом поглядел себе под ноги. Масло быстро разливалось вокруг него, затекая под проволочный каркас машины. Он будто не верил собственным чувствам: у него отвисла челюсть, а глаза завращались в орбитах.

– Джейк?…

Он протянул руку к полу, вымазал пальцы в масле, поднес их к носу, потом вытер о свою больничную униформу. Неуверенно повернулся и медленно зашагал вокруг машины, оглядывая ее и снизу, и сверху, будто пытаясь найти течь. Теперь масло разлилось по полу таким широким и тонким слоем, что уже невозможно было определить, откуда оно взялось, и невозможно было никуда деться от его вони.

Воняет, воняет, – шепнула Джози.

Я быстро возвратился в контрольный круг и схватил первую вещь, относившуюся к окружению Щелчка. Он пока не подавал никаких признаков того, что узнает свою заново воссозданную среду, поэтому я бросил ему плюшевого мишку, на брюшке которого виднелся шрам от «кесарева сечения», аккуратно зашитый Бет, когда Щелчок только появился у нас. Мишка заскользил по дощатому полу и исчез в тумане. Последовал момент напряженного ожидания, что, как правило, нечасто случается в заведениях вроде Душилища. Рутина убивала здесь всякое чувство неожиданности. Ты просто встаешь, идешь на работу, делаешь все, что положено, возвращаешься домой, ложишься спать. Сэд, это такая же работа, как и любая другая. Нет, только не здесь, не сейчас: тут, в тишине, нарушаемой лишь сдавленными восклицаниями Дичка, эти слова психо-лохов раздаются пустым эхом. Наконец напряженное ожидание оборвалось, сменившись наблюдением за действиями. Мишка покатился по лакированному полу к задней стене зала. Но это был уже не весь мишка, а только его туловище; когда он исчез в дыму от сухого льда, его голова пронеслась в мою сторону, пластмассовые глаза выскочили и разлетелись по полу. Наконец оторванные лапы, выстрелив в воздух, попадали в каркас фургона. Задумчивые аккорды «Гимнопедий» продолжали звучать.

За спиной я услышал крик Дичка и, быстро подойдя к магнитофону, который воспроизводил музыку для Дичковой половины зала, поставил запись со звуками заводящейся, а затем медленно отъезжающей машины. Звуки повторялись по кругу, поэтому скоро этот шум стих, заглох, а затем снова заурчал мотор. Я увидел, как Дичок исчезает под машиной, выпачкав руки и ноги в машинном масле, и услышал, как он твердит: «Где Джейк?… Вы нашли Джейка… вы его нашли?…»

Джози спряталась у меня за спиной, тесно обвив руками мою талию. Я быстро ее успокоил.

«Все в порядке, все хорошо. Дичок знает, где он, он только не знает, кто я такой. Все идет как задумано».

Неужели? Я поглядел на нее. Я ведь не просил ее ничего говорить. Откуда же тогда взялся этот вопрос?

Я чувствовал усталость и волнение.

Затем, как будто мало было шума вокруг, до меня донесся какой-то стук из коридора, и, хотя мне совсем не хотелось сейчас выходить из зала, я понял, что, видимо, придется. Стучать мог кто угодно, но втайне я дразнил себя догадкой, что, быть может, это Бет пришла помочь мне в свой выходной. Несколько дней ты мне не понадобишься, так почему бы не поехать куда-нибудь отдохнуть, ты ведь заслужила, сама знаешь… Или, хуже того, это психо-лохи-начальники из Душилища решили нанести мне импровизированный визит, как они вечно грозились. Мы к тебе как-нибудь зайдем, Сэд, поглядим, что ты там вытворяешь на наши деньги. Удачно выбрали время. То, что для них там в Душилище было, наверное, очередным тягучим послеобеденным часом, для меня являлось кульминацией нескольких недель труда. Придется угостить их кофе, разъяснить, на какой деликатной стадии находится сейчас исследование, а через полчаса выставить вон. Даже полчаса – это много. Но деваться некуда, хоть все это и некстати.

Разумеется, все вышло не так, как я думал. В приемной, на другом конце коридора, Клинок, Синт, Собачник и Лакомка барабанили в дверь, воюя с дверной ручкой.

– Сэд, когда вы нас отсюда выпустите?

– Когда мы получим обещанную награду?

Я различил голоса Клинка и Синт и немедленно подумал о том, как глупо было дарить Клинку нож. Его голос звучал громче, зато Синт достигала самой высокой ноты. Впрочем, трудно поверить, но больше всего меня испугал не звук этих двух голосов, а мощный напор четырех пар кулаков на дверь. Пусть даже Собачник с Лакомкой были чересчур робки, чтобы действовать самостоятельно, их могли легко подстрекнуть те двое. И не время сейчас звать на подмогу санитаров или кого-нибудь из больничных властей. Начнут задавать вопросы, делать наблюдения, а мне в данный момент это было куда как некстати.

– Угомонитесь, я приду к вам, как только освобожусь.

* * *

Сэд, берись-ка за телефон и набирай мой номер. Плохи дела. В хижине почти ничего больше не осталось. Томный все вытащил наружу, причем не только мебель, – он вытащил в прямом смысле все. Минуту назад он выбросил последний предмет – один только бог ведает, как ему это удалось. Он оторвал ножки от обеих кроватей, выкинул их в окно, а потом выволок и матрас. А знаешь, что он делает сейчас, знаешь, что он делает сейчас, Сэд? Он выдирает трубы от раковин на кухне и в ванной и вышвыривает их за порог домика. Здесь больше нет ванны, Сэд, поверишь ли, он отодрал даже гребаную ванну. Остался только унитаз, да и ему, видно, недолго еще стоять. Что нашло на этого мальчишку? Ведь ни в его досье, ни в беседах с его родителями ни слова не говорилось о склонности мальчика к разрушению. Подразумевалось, что этот парень смирен, как олень, ослепленный фарами. Ну, понимаешь, о чем я? Казалось, он никак не отреагирует, даже если ткнешь его электрическим прутом. А теперь ты только на него погляди. Хотел бы я, чтобы ты на него посмотрел, чтобы хоть кто-нибудь, черт подери, на него посмотрел. Он уже не тот мальчик, каким был прежде, а может, каким мне только представлялся. Теперь у меня на руках – настоящий, форменный псих, а я даже от гребаного стола оторваться не в силах. Знаю, знаю, знаю, что ты собираешься сказать, и может, потому-то ты и не отвечаешь, предоставляешь мне вариться в собственном соку, и все такое. Не надо было давать ему кислоту, Питерсон, ты сам во всем виноват, сам кашу заварил – сам теперь и расхлебывай. Я-то думал, мы с тобой ближе по духу, ведь люди, стоящие на грани революционных открытий, вроде как должны поддерживать друг друга. Не всегда дела идут гладко, тебе ли этого не знать. А может, это и впрямь кислота так действует, может, на самом деле он сидит себе тихонько перед очагом и читает книжку, а мне все это только мерещится, но нет, вряд ли. Не настолько я обдолбался, я-то знаю. Ладно, значит, кислота хорошо на него подействовала, только он не поет, не разговаривает, не кричит и не бранится. Он сосредоточенно крушит чужую собственность, и мне придется черт знает сколько за это платить. Позвони мне.

* * *

Я понесся обратно в зал и подбежал к дальнему концу, где вокруг крючка была накручена веревка для штор, подвешенных Собачником и Синт. Я отпустил веревку, и услышал наверху автомобильный шум, редкие фортепьянные аккорды, звуки шторы, окружающей машину, торопливый шелест разворачиваемой материи, и галогеновые лампы осветили цветочный узор, выхватили силуэт модели автомобиля, качающейся туда-сюда, костлявую фигуру Дичка, копошащегося среди проводов и разноцветных гирлянд на мэсленом полу.

Кертис… Кертис…

Джози – хотя я не воображал, не звал – дергала меня за рубашку. За последние несколько минут она прибавила в росте и годах и лишилась волос. Ей было шестнадцать, она собиралась уйти из дома, пуститься в долгое странствие – прочь от той Джози, которую я знал и с которой вместе рос. Теперь она доходила мне до плеч, ее бритая голова почти утыкалась мне в подбородок, длинные сережки болтались из стороны в сторону: она неодобрительно качала головой.

Тебе пора вмешаться. Какая же это терапия?

«Заткнись на хрен. Я что – просил тебя это говорить?»

Она состроила гримасу, помолодела и снова скатилась в десятилетнее состояние, как раз к концу стадии кудряшек и началу стадии светло-зеленого платьица, когда юный жирок исчез и остались почти одни только кожа да кости. Она принялась хныкать, и, несмотря на все, что творилось вокруг меня (ревела машина, проносясь по Дичковой части зала, его голос делался все более зычным, сухой лед щекотал мне гортань, беспокойные пациенты Душилища буянили в другой комнате), я решил уделить ей время, губами осушить слезы, стекавшие у нее по щекам, погладить ее по волосам. Для Джози я всегда находил время – неважно, какая была стадия или какая ночь, я всегда находил время для моей сестренки.

Но, едва только я наклонился, собираясь коснуться ее, она стремительно выросла, снова смешав все возрастные ориентиры, и оттолкнула меня к шторе.

Не прикасайся ко мне, не испытывай меня, не используй меня! – прокричала она и убежала в другой конец зала.

Щелчок шевелился. Отвлекшись на Джози, я и не заметил, как он пришел в движение. Он неожиданно принялся убирать все, что раньше вывесил. Я помчался к магнитофону, чтобы вынуть фортепьянную музыку, и, дабы почтить неомузыкантов из Эколь дю Терапи, поставил Ино -образную запись с экзотическими звуками джунглей, длинными аккордами, приправленными звериными голосами, шелестом листвы и тому подобным. Фотографии и бумажные листы, которые он так старательно и яростно исписывал в течение нескольких последних дней, теперь срывались с веревок с прищепками, раздирались пополам, затем – на четвертинки, на восьмушки, и обрывки взлетали вверх, будто конфетти, переливаясь в красно-сине-зеленом освещении лампочек. Это не годится. Совсем никуда не годится. Щелчок явно реагирует на новое окружение, а порой реакция бывает такая, что только берегись. Оставьте кого-нибудь в поле, среди стада баранов: не всегда люди становятся пастухами, иногда они ведут себя как мясники; овцемания, ягнята на бойне… Первоначальное взаимодействие со средой, воссозданной при средотерапии, может быть самым рискованным; Щелчок же так много времени потратил на проявку и печатание фотографий, на записки, что было больно смотреть, как он планомерно уничтожает плоды собственного труда (и вещественное доказательство моего). Пока он глядел на свое прошлое в обрывках погубленных снимков и записей, я видел, как летает посреди звуков леса мое будущее, обезглавленные Выход и Паника мелькают среди разорванных снимков фургона и падают вместе с обрывками записей: Никогда не трогай мою голову… Я снова и снова слышал голос матери… Ты вышел из меня, помни это, и мои глаза видели все, что в тебе можно увидеть…

Двенадцатое правило психотерапии гласит: никогда не вступай с пациентом в отношения на личном уровне.

Тринадцатое правило психотерапии гласит: когда тебе нужно вмешаться – вмешивайся.

До меня донесся откуда-то треск древесины и бодрые восклицания нескольких голосов. Я видел, как Джози, по-прежнему бритоголовая, бросает в мою сторону злобные взгляды и продолжает пятиться от меня, прислонившись спиной к стене. Дичок стоял возле занавесок, свисавших вокруг проволочной модели автомобиля. При виде его силуэта я почувствовал дрожь, от его голоса у меня поползли мурашки по коже, он же продолжал звать пропавшего брата и яростно тер себе голову, которая хаотично тыкалась в занавеску. Почему ты мне не отвечаешь… что я тебе такого сделал?…

Через несколько минут все до единой фотографии будут уничтожены – я лишусь какой бы то ни было зацепки. Негативы останутся, но посреди такого тарарама, творившегося в зале, я не мог быть уверенным, что их не постигнет та же участь, а в таком случае я окажусь у разбитого корыта: никто не поверит, что я добился какого-то успеха с Щелчком – очередным немым, обреченным на бессловесное существование. Давай посмотрим, Сэд, значит. Щелчок провел у тебя три недели, и ты утверждаешь, что за это время он не только сам научился проявлять и печатать фотографии, которые иллюстрируют его семейную жизнь, но еще и снабдил их письменными пояснениями? И все это – после стольких лет, проведенных в различных учреждениях, где он только глазел в пустоту, не произнося ни слова. Ну, так расскажи нам, как ты добился этих чудесных перемен? Можно поглядеть на результаты твоего труда?

Все, что они увидят, если заявятся сейчас в корпус, – это то, что и я сейчас вижу: долговязое тело Щелчка в уродливых корчах.

Я отошел от нейтральной зоны, от безопасности контрольного круга. Если вы покидаете нейтральное пространство, имея дело с непредсказуемым пациентом, будьте готовы ко всему.

Сквозь редеющий дым от сухого льда Щелчок сразу же заметил меня и отреагировал, как испуганный хищник. Он выпустил из рук снимок, на котором Паника купается в горном озере, и начал кружить вокруг, не сводя с меня взгляда своих глубоко посаженных глаз. Я вспомнил студенческие годы, учебную брошюрку под заглавием «Как вести себя с беспокойными пациентами» и застыл в неподвижности, не выдавая своих мыслей или намерений ни языком тела, ни взглядом прямо в глаза.

Четырнадцатое правило психотерапии гласит: в опасной ситуации кто-то должен сохранять спокойствие.

Я не только видел, но и ощущал его запах – резкую вонь дерьма с потом, и, странным образом, только теперь припомнил, какой допустил промах, готовясь к приему пациента. Когда Бет указала мне на то, что я не позаботился об удобствах, я ответил: Они здесь ради того, чтобы получить помощь, Бет, а не ради купаний.… Было слышно только воркованье дикого голубя где-то наверху, а неистовые движения Щелчка тонули в странной тишине – его шаги оставались совершенно бесшумными. Клинок отлично поработал, и какая-то ирония крылась в том, что пациент, которого я едва знал, так хорошо откликнулся на чуждое для него окружение. А вот Щелчок совсем никак не реагировал на знакомую ему среду. Средотерапия допускает возможность того, что пациент отвергнет созданное для него окружение и примется искать альтернативу. Типичный психотреп: любая принятая близко к сердцу теория, любая непробиваемая догма обязательно оставит себе такую извинительную лазейку – исключение всегда подрывает правила, помни об этом, Сэд. Профессиональная близорукость – это еще и профессиональный риск. Бумаги же, касавшиеся Щелчка и Дичка, не дошли даже до приложения или необходимого пункта об отказе от претензий.

Щелчок был вылитый отец. Глядя, как он расхаживает вокруг меня, наблюдая его упругие круговые движения, я видел сразу десятки фотографий его отца – в деревянной халупе, на пустыре, возле моря, в озере: сухопарая, изможденная фигура, длинные черные волосы, руки и ноги, как будто ведущие собственную дерганую жизнь. Еще были фотографии Паники за рулем, являвшие его бурную ярость, готовность поубивать всех, даже не задумавшись о собственной безопасности. Во многих портретах отца, снятых крупным планом, присутствовал этот бесшабашный, отстраненный взгляд, так что теперь, когда Щелчок приближался, я с тревогой – и это мягко сказано – наблюдал, как тот же взгляд мелькает в глазах сына.

Его дыхание было несвежим, зловонным, раздвинутые тонкие губы складывались в какую-то непонятную гримасу, за ними я заметил несколько гнилых зубов: ну конечно, немому, проведшему добрую часть жизни в заведениях, достается не самая лучшая зубоврачебная помощь. Он дышал на меня, ходил мимо меня, а я краешком глаза следил за Джози в дальней части зала. Ей снова было десять лет – платье в цветочек, голова в кудряшках, – и я утратил всякое чувство текущего момента; ощущая в себе теплые чувства, я попытался заставить ее что-нибудь сказать. Мы стояли на мокрой автобусной остановке, нам не было и десяти лет, мы дрожали и жались друг к другу, машины обдавали нас брызгами, а мы все ждали и ждали автобуса, чтобы уехать домой. Она положила свою ногу на мою, я сделал то же самое; она обвила меня одной рукой за талию, а другую прижала к моей груди, и так мы слились в крепком, как замок, объятии. Нам оставалось только смеяться, когда автобус пришел и ушел, а мы, безуспешно пытаясь расцепиться, шлепнулись в лужу… Джози никак не откликалась. Может, она просто не слышала меня из-за шума леса, из-за гула машины на другой половине зала, а может, не видела меня из-за сухого льда. Это так походило на игру, в которую мы играли всю жизнь: в кошки-мышки, в доктора и больного, в добро и зло…

Но, разумеется, я отвлекался, а мне следовало быть начеку, мне нельзя было забывать, где я нахожусь и что делаю. В средотерапии врач, как и пациент, должен быть готов к тому, чтобы погрузиться в созданное окружение. Если же этого не произойдет, то вся терапия обесценится, а обесцененная средотерапия не рекомендуется.

Пятнадцатое правило психотерапии гласит: не позволяй себе отвлекаться.

Вспомни чудовищное происшествие с Хутоном, Сэд. С тем известным психологом-консультантом Душилища, который на короткое время заменял коллегу. Он разговаривал с одним очень беспокойным пациентом о том, что ему необходимо понять его поведенческие колебания, и на миг загляделся через окно на кустарники, росшие в безупречных садах перед зданием Душилища. У пациента же случилось очередное колебание, как это уже бывало раньше, только на этот раз он увлек своим колебанием увесистую настольную лампу. Консультант так и не оправился после удара. Получив тяжелую травму головы, он навсегда утратил связную речь и долговременную память.

Пока я взаимодействую с Джози, Щелчок отрывает несколько метров проволоки от задней части фургона, хватает меня за руки и быстро обматывает мои запястья проводами.

* * *

Слушай, Сэд, я наконец набрел на кое-какие догадки, пришел к некоторым конкретным выводам или хотя бы возможным объяснениям того, почему Томный с энного года отказался разговаривать. Его всю жизнь окружали разные хитрые материальные предметы, и он дошел до переломного момента, момента, когда все эти ловушки и ухищрения телесного бытия сделались для него просто нестерпимыми. Или это так, или он поступит в грузчики, когда станет совсем взрослым, или – ну, разумеется, он – прирожденный психопат, которому необходим прием успокоительных и многолетняя восстановительная терапия. Думаю, решать тут не мне. Я уже поднялся из-за стола и, знаешь, вроде как хочу извиниться за последний факс. Я не имел права тебя ни в чем винить – в чем бы я тебя ни винил, я этого уже не помню, а копии отправились туда же, куда и все остальное. Я понимаю, у тебя самого сейчас, наверное, дел по горло.

Теперь все немного улеглось, действие кислоты несколько ослабло, хотя безумные фантастические вспышки по-прежнему продолжаются и все приобрело багряный оттенок (никогда еще горы не были так красивы). Но, разумеется, другая причина в том, что я уже целый час не видел Томного: в горах Делонг все спокойно. Знаю, мне следовало бы волноваться. Если он свалился с утеса, то плакал и мой грант, и мое благополучие: я могу распроститься с карьерой. Но, честно говоря, – и пусть это останется между нами, Сэд, как и вся эта история, – я рад, что мне выпал этот час, чтобы собраться с мыслями, чтобы переварить все случившееся. Я много раз становился свидетелем чужих приходов, только раньше при этом всегда присутствовали какие-нибудь помощники, или имелись сдерживающие факторы, или сам псих был так накачан, что уже не представлял угрозы. А мы тут как были, так и остаемся совсем одни, причем в горах Делонг, где никто не услышит, если станешь кричать. Думаешь, я перепугался? Думаешь, раскаялся? Не знаю, тебе решать. Но это еще не все, я пока не сдаюсь, я просто пережил потрясение, а если ты вершишь революцию, то нужно быть готовым к тому, что порой дорога будет ухабистой. Я собираюсь отправиться на поиски Томного и готовлюсь к схватке. Хватит уже быть добреньким! Ему тоже пора отходить от своей целой таблетки, а в таком состоянии, да еще после всего случившегося, после всех этих упражнений по разносу домика, он, может, и разговорится. Знаешь, мне даже кажется, что я заслужил какое-то объяснение, каким бы способом он ни донес его до меня – словами, рисунком, мимикой, – не важно, но я это заслужил.

Похоже, я начинаю рассуждать как его родители.

* * *

Джози почти совсем повзрослела, ее волосы отросли до той длины, какой они были, когда я видел ее в последний раз. Ей было семнадцать, и она уходила из дома. Не для того, чтобы работать или учиться, – просто уходила. Чтобы вырваться отсюда, вырваться от вас, – как она выразилась. В какой-то момент что-то произошло, но неясно, что и когда именно. Однажды ночью я обнаружил, что она вернула мне все мои тетрадки и книги: они были свалены в кучу на моей кровати, выставлены на всеобщее обозрение. С того дня она перестала со мной разговаривать, у нее нашлись другие, не известные мне дела, она стала видеться с другими людьми. Она неожиданно расцвела, вылупилась в общительную бабочку, обзавелась подругами и друзьями. На двери ее комнаты появился замок, и между ней и остальными домочадцами отныне воздвиглась невидимая стена. Она обрила голову и замкнулась в себе. Ни с кем не разговаривала. Только заявила, что скоро уйдет и больше не вернется. Были какие-то разговоры глубоко за полночь, в которых я никогда не участвовал, в дверь к сестре постоянно стучались: то один, то другой, то оба родителя заходили к ней в спальню; потом слышались крики или слезы.

Такой она была и сейчас – не избегала глядеть мне в глаза, а сцепляла свой взгляд с моим, с таким выражением, какое она иногда принимала во время наших игр в подвале дома.

Я не оказывал сопротивления, когда Щелчок связывал мои запястья проволокой. В средотерапии задействованному специалисту иногда необходимо подвергаться суровым испытаниям, если пациент, привыкнув к воссозданному окружению, вдруг выкажет буйное поведение. Для специалиста это такой момент, когда нужно принимать быстрые и четкие решения, не упуская из виду ни проводящегося лечения пациента, ни собственной личной безопасности.

Щелчок покачал головой из стороны в сторону, и грива черных как смоль волос упала ему на лицо. Джози, стоя у дальней стены, продолжала в упор на меня смотреть. Закрыв глаза и начав представлять ее себе такой, какой она была дома, в ванной, в постели, где угодно, только не в этом зале, я сумел улыбнуться, но на ее губах улыбки не вызвал. Открыв глаза, я обнаружил, что она по-прежнему не сводит с меня глаз; в руках у нее был кусок проволоки, через который она скакала, но не так, как скачут дети, а со сосредоточенностью взрослого, пробующего воду, выжидающего время.

Щелчок разбирал фургон по частям, проволока за проволокой; разноцветные фонарики оказались свалены в кучу на полу – костер из красных, синих и зеленых огоньков. Он действовал осторожно, окна вынимал целиком, дверь – вместе с петлями, и все складывал на пол. Вскоре постройка Клинка и Синт превратилась в собрание двухмерных проволочных скульптур, лежащих на полу. Хотя на некоторых этапах средотерапии роль специалиста по умственным расстройствам может показаться неподобающе ничтожной, поскольку он нарочито ни во что не вмешивается, вполне допустимо, чтобы он (или она) задавал вопросы или делал утверждения, относящиеся к личной истории пациента.

– Понимаете ли вы, где находитесь?

– Понимаете ли, почему вы здесь?

– Понимаете ли вы, что никто не желает вам вреда, что вы – среди друзей, которые хотят вам помочь?

Щелчок не остался равнодушен к вопросам. У него затряслась голова, длинные черные волосы взлетали вверх и падали; движения тела сделались более оживленными. Он не говорил ни слова, но, как уже втолковывал мне Питерсон, общение ведь не сводится к одним только словам. Он гримасничал, морща бледную кожу на выступающих скулах, и все время энергично мотал головой. Без единого стона или хмыка он выворачивал и сдирал проволочную крышу фургона.

– Понимаете ли вы, зачем я сделал для вас эту модель?

– Понимаете ли вы, зачем разбираете ее?

– Вам очень неприятно находиться среди предметов, которые напоминают вам о родителях?

Внезапно Щелчок свалил остатки проволоки на пол и нагнулся, чтобы сгрести в охапку разорванные фотографии, растерзанные страницы текста. Целенаправленно, с той умело сдерживаемой, обуздываемой злостью, которую мне доводилось наблюдать у всякого рода социопатов в разные годы, он приблизился ко мне и осыпал меня клочками. Обрывки его жизни падали на разные части моего тела. Вот полетела ветка дерева, вот рябь на воде, вот вход в туннель, а вот текст – оборванные фразы и слова: но головокамера может лгать… бессильно барахтаясь… по запаху, исходившему от ее дыхания… Я закивал и улыбнулся.

– Я понимаю, почему вы это сделали. Я вижу, на то есть причины. Вы злитесь на себя самого, на свое положение, и вполне естественно, что во мне вы видите врага. Но я не враг вам, Щелчок, честное слово, я вовсе не враг вам.

Я почувствовал, как где-то в горле зарождается смешок. Я слышал собственный голос, слышал свои слова и восхищался тем, как легко вытекает из меня та исполненная самобичевания дребедень, которой я вдоволь наслушался, будучи студентом-психо-лохом; основной профессиональный этос сводился там к тому, что настоящий специалист по умственным расстройствам должен делать все возможное, жертвовать всем ради блага пациента. Ты только средство, Сэд, ты только транспорт на пути пациента к выздоровлению.

По моим ляжкам сыпались обрывки фургонной жизни.

Выход, сидящая в фургоне, глаза занавешены челкой темных волос…

У меня во рту были волосы.… отцовские волосы…

Фотоснимок полости Щелчкова рта.

Но взгляд никуда не устремлен, во всяком случае, мне не видно, куда…

Кусок картинки – море, отлив в отдалении.

Моя головокамера выхватила ее силуэт на фоне солнца.…

Отпиленный кончик Щелчкова возбужденного члена.

Автофургон – ни для кого не пристанище.…

Щелчок схватился за одну из боковых частей фургона и поставил его у меня за спиной. Джози, не спросив моего позволения, достала откуда-то тетрадку с ручкой и принялась писать, время от времени поглядывая на меня.

«Что это ты пишешь, Джози?»

Никакого ответа – сколько бы раз я мысленно ни выкрикивал этот вопрос. Когда она, хлопнув дверью, уходила из родительского дома, то даже не оглянулась. Я подошел к окну, чтобы поймать ее прощальный взгляд. Но его не было. Наши взгляды так и не встретились сквозь залитое каплями дождя оконное стекло, попытки прощального примирения не состоялось. Она ушла, оставив позади себя лед. Оставив лед во мне. Мать заскулила за дверью. Отец стоически налил себе порцию виски из графина. Я заперся у себя в комнате и не выходил несколько дней. А мне-то в ту пору казалось, что у нас самая обычная семья. Я был разочарован.

Дверь зала настежь распахнулась. Послышались гулкие шаги.

Неподходящее время для визита кого-нибудь из больничного контингента. Я уже слышал их голоса, дрожащие от недоверия и подозрительности. Вот это ты и называешь тесным взаимодействием с пациентом? Мы бы сказали, что ты вступил, пожалуй, в чересчур тесный контакт с ним. Я знал: им не понравится то, что они увидят. Может, они и вспомнят кое-какие идеи касательно среды и терапии из отдаленного учебного курса, но для них единственным приемлемым воплощением среды для исцеления умственных расстройств было совсем другое – больничные стены, белее белого, удобные комнатки и уютные гостиные, обставленные стульями в стиле 60-х годов, и разбросанные повсюду пятна коричневого и бежевого. Словом, они приняли бы только то, с чем работают сами. Все остальное покажется им слишком непонятным или слишком радикальным. Разные терапии возникают и исчезают, Сэд, а то, что нужно пациенту, то, что нужно всем нам, – это постоянство идей, некий набор правил и действий, за который всегда можно ухватиться в трудные времена.

Я собрался с духом, приготовился убедительно объяснять, почему утратил (как может показаться) контроль над одним из своих пациентов, тогда как второй, находившийся в другой части зала, явно не справляется с ситуацией как нужно. Но потом я расслышал голоса: это был не гнусавый выговор медиков и не бубнящий гул психо-лохов, а истерические выкрики Синт и угрожающий бас Клинка.

Значит, пациенты Душилища выломали дверь.

* * *

Послушай, Сэд, у меня было видение: мне примерещился газетный заголовок, крупным шрифтом набранный на первой полосе:

Эксперимент с наркотиками в горах терпит чудовищный крах. Обезумевший психотерапевт в галлюцинаторном безумии нападает на юношу-пациента.

Истина же, как это часто случается, намного проще. Я нашел Томного возле груды мебели, которую он вынес из хижины. Столы, стулья, кровати, раковины, тарелки, миски, полотенца – все, что он вытащил из дома, вырвал или выломал, – все это теперь представляло собой огромную свалку на дне оврага возле хижины. В воздухе сильно пахло бензином, и я заметил у него в руке металлическое ведро. Мне не понадобилось много времени, чтобы сообразить, что у Томного на уме, и я понял: мне придется отговаривать его от задуманного, уговаривать, на какой бы стадии он ни находился; взывать к его лучшим сторонам, убеждать, что подобный акт преднамеренного вредительства не сулит ему (или мне) ничего хорошего. Но, понимаешь, в том-то и штука, что я не смог; я не проронил ни слова; у меня в голове созрела целая речь о том, какой вред окажет подобный поступок на его шансы успешной реабилитации, о том, что пойдет насмарку возможность сделаться полноценной личностью и так далее, и так далее, но ничего из этого не вышло. Речь так и осталась у меня в уме, не добравшись до рта, а оттуда – до ушей Томного. Было такое ощущение, будто мне впервые в жизни нечего сказать, а между тем – что меня бесило – я точно знал: сказать есть что. Конечно, это кислота виновата. Под ЛСД я всегда как-то уходил в себя, борясь с виденьями и буйными полетами мысли. Когда-то, в далекие беспечные и яркие деньки, я уходил в себя, а вокруг меня все весело скакали, прыгали с крыш или вдруг находили множество причин возникновения Вселенной. Все – только не я. Я был бревнее бревна.

Но, боже мой, Сэд, дальше дело пошло хуже, дальше произошло нечто такое, от чего у меня чуть сердечный приступ не приключился, ноги сразу сделались ватными, а от будущего остался один нолик. Увидев, что я приближаюсь, он вылил содержимое ведра себе на голову, закрыв глаза, будто стоя под успокаивающим горячим душем. Раскрыв их снова, он только посмотрел на меня и улыбнулся – причем это не было улыбкой психа. Я-то знаю разницу между довольной улыбкой и такой улыбкой, которая ясно говорит: «Сейчас я убью тебя, потому что мне так хочется». Господи, я хорошо знаю эту разницу. Но он, Сэд, он улыбался сладчайшей из сладчайших улыбок. Когда я подошел к нему поближе, он выплеснул на меня остатки содержимого из ведра, а я, должно быть, все еще продолжал двигаться в замедленном темпе, потому что, прежде чем я успел бы вскрикнуть или оттолкнуть его, в руке Томного уже мелькнула зажигалка, и он занес ее над нашими головами. Все, что мне оставалось, – это закрыть глаза. Боже мой, Сэд, теперь я понимаю, что никуда не гожусь в кризисных ситуациях. Я замираю хуже пресловутого оленя, ослепленного фарами. Испуганное животное. Но, знаешь, он чиркнул зажигалкой – и ничего не произошло. Можешь, хрен побери, себе вообразить, как я стою ни жив ни мертв и отчаянно силюсь задрожать, потому что от ужаса чуть в штаны не наделал, – и ничего не происходит. Я уже мысленно превратился в живой факел, в жертву ни за что. Тут он меня отталкивает, направляется к другой стороне свалки, подбирает еще одно ведро и выливает его содержимое на нашу бревенчатую избушку. И, разумеется, когда он чиркает зажигалкой на этот раз, все вспыхивает, и жар от пламени чуть не лишает меня сознания; я гляжу, как над его головой взмывают красно-желтые языки. Мне казалось, что мое сердце пустилось наутек, поддавшись какому-то катастрофичному ритму, а Томный тем временем совершенно хладнокровно обходит костер, возвращается ко мне и начинает сушить одежду у огня, вытягивает руки, причем кажется, что ладони у него раскалены. Мне остается лишь смотреть на него во все глаза, и неожиданно дело «икс-21», или Томный, предстает передо мной в новом свете – в свете скачущих красно-желтых, пламенно-оранжевых огоньков. А потом я впервые замечаю, что от ржавого крана, торчащего из земли возле костра, тянется зеленый шланг. Я нюхаю свою одежду и чувствую только запах собственного пота. Томный подходит ко мне, все с той же неуловимой, тонкогубой усмешкой на юном лице, и говорит: «Хорошая кислота».

Теперь мне стало ясно, что делает Щелчок. Он сооружал вокруг меня нечто, и я подумал, что это может быть только хижина. Он уже набросал большое количество проволоки на то место, где раньше стоял фургон, и использовал несколько панелей, связав их вместе так, что они образовывали три стороны домика. Пока он трудился, я пытался сдвинуться, ускользнуть от его сомнамбулических действий, но он блокировал каждое мое движение. Сначала слева, потом справа, – и здесь, и там он вырастал передо мной, форсируя исход событий. Исход же этот, насколько я понимал, зависел оттого, что мне придется сделать, чтобы вывернуться из создавшегося положения.

Шестнадцатое правило психотерапии гласит: в противостоянии воли психотерапевта и пациента одерживать победу всегда должен психотерапевт.

Я не мог раскусить его. По глазам невозможно было ничего прочесть, они не отражали ни истинного сознания, ни психического срыва. Он мотал головой взад-вперед, хлеща меня по лицу своими длинными черными патлами; жевал нижнюю губу, придавая кускам проволоки такую форму, чтобы они напоминали филенки деревянной халупы из его давнишней жизни. Он был сосредоточен, внимателен к деталям, ничто не указывало на то, что он нападет на меня, однако не все возможно предсказать: мне следовало бы уяснить это из факса Питерсона.

Наконец ему надоело все время преграждать мне путь, когда я пытался улизнуть, и он схватил один из проволочных стульев из фургона – единственный не уничтоженный им – и заставил меня сесть на него. Обе ягодицы оказались аккуратно поделены пополам проволокой. Я попытался было встать, но тут он ударом головы снова привел меня в сидячее положение. Я почувствовал, как на лбу набухает шишка, а он нагнулся и еще двумя кусками проволоки привязал мои ноги к ножкам проволочного стула.

Психотерапевт, имея дело с пациентом, который неожиданно впадает в буйство, должен решить, когда именно взять в свои руки контроль над терапией. Чаще всего такой момент наступает, когда психотерапевт чувствует, что его безопасность под угрозой.

В Щелчкову половину зала ворвался Клинок. Глаза его были безумно вытаращены, в руках сверкал 15-сантиметровый «сабатье». Щелчок отступил от меня на несколько шагов, поднял дверь от фургона и, загородившись ею, застыл на месте. Клинок силился разглядеть что-нибудь сквозь сухой лед. Вначале он увидел груду проволоки на полу, потом заметил замершего Щелчка и, наконец, меня.

– Что вы наделали? – прокричал он.

Я заметил, что Джози подошла поближе и встала между Щелчком и Клинком. Ее глаза сверкали.

– А вы что здесь делаете? Я же просил вас подождать, сказал вам, что за вами придут.

– Что за хрень вы несете? Никто за нами не пришел. Мы там проторчали несколько часов, бились об стенку головами, Синт, мать ее так, в такт нам стучала по двери, Собачник скулил о своем гребаном конце света, а Лакомка тискал себя, рассматривая ту гадость, которую вы ему дали. Да за кого вы себя держите, мать вашу?

Выучка, Сэд, выучка. На критических этапах средотерапии важно, чтобы постороннее вмешательство было сведено к минимуму.

– Послушайте, Клинок, я вижу, что вы расстроены, и у вас есть все основания быть расстроенным. Но лучшее, что мы можем сейчас сделать, – это подумать, как нам быстро и безопасно вернуть всех вас в Душилище.

Разрядка, Сэд, разрядка. Но Клинок завелся.

– Это не я расстроен. Что там с тем несчастным парнем по соседству…

– А что с ним, Клинок?

– Что с ним? Я вам сейчас расскажу, что с ним… – Клинок подошел ближе, брызжа слюной мне в лицо.

– Этот парень в жутком состоянии, если вы не знаете. Он весь, абсолютно весь перемазан машинным маслом, оно стекает у него с зубов, да боже мой, он весь в масле. И он даже подняться не может, все ползает там под этой гребаной игрушечной машиной. И воет как сирена, все время голосит про какого-то парня, которого зовут Джейк… он совсем с катушек слетает, у него крыша едет, а виноваты в этом вы…

– Послушайте, Клинок. Вам необходимо успокоиться и выслушать меня. Человек, о котором вы говорите, Дичок, – очень болен. Он здесь находится для наблюдения и, надеюсь, для излечения. Раньше у него была очень тяжелая жизнь, а его пребывание здесь – начало долгого процесса, который поможет ему выздороветь, поможет наладить его жизнь. Важно, чтобы вы не вмешивались в процесс лечения. Это все равно что… как бы вам сказать… все равно что резко перевести больного с одних лекарств на другие, безо всякого предупреждения. Понимаете, о чем я говорю?

– Какое, к чертям собачьим, лечение? Нет тут никакого лечения, не вижу я его. Я вижу только бедолагу, который валяется на полу, весь в грязи, посреди всей этой хреновой цветомузыки с машиной, и надрывает себе душу.

– Вы ничего не понимаете. Путь к его исцелению – это сложный и деликатный процесс.

– Сейчас вы сами ему об этом расскажете…

– Это еще что…

Через сухой лед ко мне пробирались Синт с Лакомкой. Они полуволокли-полунесли Дичка. В одном Клинок оказался безусловно прав: Дичок был весь перемазан машинным маслом, которым я облил его половину зала. Кожа Дичка будто поменяла этническое происхождение, черты лица с трудом опознавались. На его почти голом теле виднелись порезы, и в нескольких местах черное масло смешивалось с алой кровью. Среда породила весьма экстремальную реакцию, и, разумеется, я молча радовался этому сразу по нескольким причинам, но одновременно и досадовал, что направление процесса, течение действия сейчас ускользает от меня. Средотерапия не всегда проходит легко, хотя и имеется множество примеров тому, как последовательность событий приводит к изящно оформленным заключениям. Да, иногда афоризмы медиков оказываются справедливы. Чем хуже, тем лучше. Без боли нет лучшей доли. Мне нужно быть здесь, с Дичком, мне необходимо сейчас быть здесь, навострив уши, и стать для него тем, кто ему нужен. Я должен сделаться его советником, другом, Джейком, отцом, Иохимом или как его там. Я, как средотерапевт, должен сыграть для него требуемую роль. Настала пора вмешаться, среда сработала, и регрессия Дичка служила тому подтверждением. Я не нуждался в подсказчике, который махнул бы красным флажком и скомандовал: ДАВАЙ! Я сам знал, что мне нужно окунуться в его прошлую жизнь, чтобы у него появился шанс будущей.

Я попытался вырваться из проволочных пут, стягивавших мне обе руки, и высвободить ноги, но тут Щелчок притащил к хижине дверь и приладил ее на место всего в нескольких сантиметрах от моего лица.

– НЕТ! – заорал я на него, когда он стал прикручивать края двери к стенам металлического домика.

– Не сейчас.

Сквозь проволоку я увидел, как вокруг меня собирается четверка пациентов из Душилища. Синт просовывала пальцы сквозь проволочную решетку, а Собачник с Лакомкой наблюдали, как Клинок прижимается лицом к проволоке.

– А ну-ка, Клинок, уберите эту дверь и помогите мне развязаться.

– Ну уж нет, не буду. Мне же нельзя вмешиваться в процесс лечения, разве вы забыли?

– Неужели вы не видите, что здесь происходит… Клинок… Клинок?…

Я услышал голос Дичка.

– Выходите и убирайтесь, вот что у меня на уме, выходите и убирайтесь, чтобы я мог найти дорогу домой, чтобы я мог найти ту комнату, где Джейк лежит и улыбается.

Я увидел, как Джози прижимается лицом к проволоке, стоя бок о бок с Клинком. Ее бритая голова упиралась в металл. В руках она держала тетрадь с ручкой вроде тех, которыми я пользовался, когда измерял ширину ее бедер, когда подсчитывал волоски у нее под мышками. Она быстро что-то писала, и, сколько бы я ни пытался увидеть ее в светло-зеленом платьице, сколько бы ни пытался забраться вместе с ней в ванную, сколько бы ни пытался посветить ей фонариком между ног под одеялом, – все впустую, ничего не менялось. Она не смотрела на то, что пишет, не сводила с меня глаз, даже когда между нею и Клинком протиснулся Дичок и маслеными руками ухватился за проволоку.

– Я все ждал у себя в комнате, но ничего не происходило, только посторонние шумели. А он не возвращался. Вы знаете, доктор, что это такое – ждать по-настоящему? Вся жизнь зависла в напряжении, а я завис в той жизни, которую оставил мне отец. И Иохим. Да, и Иохим. Большие руки, большие пальцы, все большое. Ты еще хочешь? – спросил он меня. И я сказал, что нет. Нет, я больше не хочу.

Один из наиболее сложных вопросов неудавшейся средотерапии – это как завершить сеанс. Принимать решение должен сам психотерапевт, на свое усмотрение.

Щелчок протиснул связки фонариков через щели в проволоке, так что я перестал различать что-либо, помимо их разноцветного миганья. Я слышал, как вокруг меня шепчутся пациенты из Душилища, раздаются визгливые звуки джунглей, со скрежетом тормозит автомобиль (это кончилась запись), слышал траурные завывания Дичка прямо над ухом, и Джози, конечно же, Джози. Ей каким-то образом удалось протиснуть голову между рядами проволоки, так что ее лицо, отсвечивавшее красными, синими и зелеными отблесками, оказалось напротив моего. Я закрыл глаза и почувствовал у себя на губах ее поцелуй, а в ушах – ее голос:

Эксперимент окончен, Кертис.