Шип-шип. Когда мои родители заснули, я сунул за пазуху ломоть хлеба, большой кусок лярда, связку перцев и тихонько выскользнул из дома. Признаю, в выборе провизии я не учел, что мавр мог сохранить прежние пищевые пристрастия, но вряд ли хоть какой-то аспект того внезапного побега был продуман. Как ни взгляни, мой план был неосуществим. Даже если бы мавр располагал необходимыми деньгами и каким-нибудь средством передвижения, вряд ли ему удалось бы сбежать, а без денег и хотя бы мула побег в Северную Африку был совершенно невозможен. И момент оказался неподходящим: чистые небеса, полная луна. Мы отбрасывали тени почти такие же резкие, как днем. Беглеца непременно обнаружили бы. Что касается желания бежать, здесь все зависело от мавра. Достаточно сказать, что его задержало особое представление о свободе, кое я не совсем понимал до недавних пор, до того момента, когда получил предупреждение о вашем предстоящем визите.

К тому отчаянному поступку меня подтолкнули не слова Инквизитора или Фактора, не спокойствие мавра, не все усиливающаяся враждебность жителей деревни, а быстрота, с которой от него отвернулись другие дети. Не я один был очарован мавром; большой толпой мы следовали за ним по горам, открыто не повинуясь нашим родителям, однако после появления Инквизитора мои сверстники забыли детские удовольствия ходьбы, разговоров, рассказов, шуток и ловли луны в ручье и вскоре выкрикивали оскорбления мавру, направлявшемуся по своим делам. А он вел себя так, будто ничего не изменилось, но я понимал, что если его бросили бывшие спутники, то изменилось все.

Конечно же в душе мавр не был так невозмутим, как хотел казаться. Когда я прокрался в его крохотную хижину, где едва хватало место для лежанки и очага, и легко тронул его за плечо, он вскочил, едва подавив испуганный вскрик. Затем в прямоугольнике лунного света, проникавшего сквозь низкий дверной проем, он узнал незваного гостя и притворился спокойным, думаю, ради меня, поскольку его дыхание оставалось частым и прерывистым от столь внезапного пробуждения. Когда я выложил ему свой план, его дыхание стало более ровным, вероятно, из-за мелькнувшей безумной надежды, но затем он улыбнулся и сказал:

— Значит, мы отправляемся на последнюю прогулку?

Я употребил слово «но», поскольку задним умом понимаю, что все его надежды угасли так же быстро, как появились, и он просто потакал мне.

В прогулке при луне есть особенное удовольствие, и я думаю, что, когда мы украдкой, шип-шип, покидали деревню, не было человека счастливее меня. Я спасал своего друга, и мы были одни на горе, окутанные магией пронизанной светом ночи. Каждый шаг в лунном свете сам по себе кажется путешествием, а посеребренный пейзаж превращает любой маленький выступ, любое дерево в отдельное событие. Лишенный резких углов и мельчайших деталей, очерченных дневным светом, ночной пейзаж дышит в ритме вашей ходьбы, как будто договорился с ней о создании личной совершенной гармонии, где нет барьеров между вами и миром, лишь тайный сговор красоты и согласия. Именно ночная ходьба более всего примиряет меня с самим собой, моим миром и заключенными между ними соглашениями.

Я удивился тому, что мавр направился в горы, ибо намеревался спуститься с ним в долину и попытать счастья в мире, совершенно не похожем на наш. Я никогда прежде не бывал на равнине, не понимал ее и даже не подозревал, что в будущем сочту ее столь враждебной по сравнению с горами. Нынче я отношусь к равнинам как к подходящему месту жительства для людей, жаждущих подчинения, — плоскому дому для плоских душ, где различия сглажены конгрегацией и любого, кто осмеливается думать самостоятельно, заставляют подчиниться силой. Однако в ту ночь, намереваясь спасти мавра, я представлял равнину чем-то вроде моря, по которому мы сможем уплыть от опасности. Только мавр настоял, чтобы мы карабкались к горным вершинам.

Пока мы шли между оградами huertas, небольших земельных участков и террас, мавр указывал на красные кресты, намалеванные на отдельных камнях во славу победы христианства и для защиты от преступлений, в коих он обвинялся. И каждый раз, указывая на крест, мавр тихонько хихикал. Его смех не был издевательским, скорее похожим на витиеватые буквы манускрипта, выделяющие текст и усиливающие его воздействие. Гора и все, что ей принадлежало, были его текстом, свитком, который он читал и по которому учился. А та прогулка в лунном свете была задумана, как некая экзегеза исключительно для меня.

Мы шли почти тем же путем, что и я, когда искал его несколькими днями ранее. Мы миновали Обрыв Пастуха, страшное место, которое могло бы вдохновить на историю и рассказчиков далеко не таких одаренных, как мавр. Склон, не очень крутой и легкодоступный, здесь становится отвесным, а тропа вьется под нависшими скалами вдоль самого края пропасти. Мы привыкли бродить там. Ширины тропы хватало, чтобы разминулись два навьюченных мула, но тем не менее в этом месте было некое зловещее очарование, и мы, дети, иногда сбрасывали с обрыва камни и прислушивались, когда они достигнут дна пропасти. Попадались места, где, бросив камень, вы могли вообще ничего не услышать — и не потому, что долина находилась так далеко внизу, а потому, что на дне было множество глубоких ям, подобно тем, какими пользуются собиратели льда на umbria. Если правильно рассчитать, камень падал все глубже и глубже, к самому сердцу земли. Именно мысль об этом, как казалось, бесконечном падении привлекала и устрашала меня одновременно. Мне хотелось бы думать, что моя зачарованность коренилась в некоем интуитивном сравнении падения камня и нашего собственного падения, стремительного падения с высот благодати в земной мир; как будто чем глубже падение, тем человечнее наша натура. Однако вряд ли в детстве я знал историю Адама и Евы, не говоря уж о том, чтобы применить ее к своим обстоятельствам.

Бок о бок мы поднялись к верховью Acequia Nueva, где мавр ходил по воде, и перед нами открылись величественные горные пики, отделяющие нас от Севера. По длинной горной арке мы добрались до вершины Лестницы Великана, откуда видна вся Южная Долина, отделяющая нас от побережья и от Африки, возможно различимой в ясный день, где, как я надеялся, мавр будет в безопасности. В последующие годы любые упоминания в классических текстах о загробном мире блаженства или чем-то подобном вызывали перед моим мысленным взором именно такой вид, хотя, по правде говоря, мавр привел меня туда не для приобщения к понятию рая. В лучшем случае он хотел научить меня искусству компромисса, показать рай, который мы создаем на земле.

Заря подчеркнула горизонт тонким ободком розовато-серого света в тот самый момент, когда мы остановились, как я полагал, на короткий отдых и сели полюбоваться развернувшейся под нами панорамой. Долины, протянувшиеся до далекого моря, морщинились зелеными и расплывчатыми черными складками. К ручьям и речкам жались огоньки оживающих в преддверии нового дня очагов хижин, маленьких хозяйств, селений и деревушек. Бледное свечение на горизонте постепенно уступало солнечной позолоте, и чем ярче становился естественный свет, тем больше расплывались очертания поселений — так постепенно исчезают светлячки в неровном ярком свете факела — и в конце концов лишь слабая дымка, стелющаяся над желтовато-коричневыми полями, выдавала места, где кто-то жег свежесрубленные ветви. И хотя отдельные деревни стали практически невидимыми, мавр, указывая на каждую деревеньку, каждое селение и finca в поле нашего зрения, точно называл их. Завершив сей длинный список, мавр спросил, понимаю ли я значение тех названий, и я признался, что не понимаю.

— Неудивительно, — сказал он. — Это все арабские названия. Пещера Пасечника, Белые Камни, Аркады, Родники, Место к Востоку… твой народ не переименовал их. Какие-то места известны по их франкскому названию, несколько хозяйств названы по именам тех, кто живет там, но деревни, реки и сама гора все еще носят свои арабские названия. Как ты думаешь, почему так случилось?

И снова я не смог предложить ничего, кроме неведения, но мне не хотелось разочаровывать мавра, и я по-детски предположил, что мой народ слишком занят выживанием, чтобы давать названия своему окружению, и со временем все эти места будут называться христианскими словами.

— Может быть, — согласился мавр. — Может быть, ты и твои дети или твои внуки найдут слова для вашего мира. Впрочем, я так не думаю. Послушай. Называя какое-то место, ты признаешь его своей собственностью. Мой народ прожил здесь около двенадцати поколений, научился жить в этом мире и сделал его своим. Вот почему я здесь. Я избран, так как говорю на вашем языке, но остаюсь здесь потому, что знаю этот мир и он принадлежит мне. Даже воинам пришлось признать это. Твой народ завоевал нас своими армиями, но еще не познал эту землю, не сделал ее своей. Желая утвердиться в своем праве собственности, твой народ не сумел переименовать нашу землю. Я не сбегу отсюда по одной простой причине: эта земля — моя земля. Не на деле, не по праву сильного, но по праву знания: я исходил ее вдоль и поперек, я понимаю ее названия, настроения и прихоти. Вот почему я не сбегу, хотя и благодарен тебе за проявленную ко мне любовь. Это мой дом. Я должен остаться, что бы со мной ни случилось. Другая причина, по которой я не могу спасаться бегством, состоит в том, что все названные мною места, все те, что носят арабские имена, заняты христианами, и вряд ли я найду помощь, необходимую для побега. Ты ведь видел стены с красными крестами? Скверный способ сказать: я здесь и это мое — будто зверь помечает свою территорию. Язык — вот всегда лучший путь удержать что-либо, поскольку словами мы несем дух земли в наших сердцах. И все же эти кресты показывают, у кого здесь власть. Я не хочу, чтобы меня схватили при бегстве, как загнанного охотниками зверя. Я предпочитаю встретить любую опасность лицом к лицу, как подобает мужчине. Посмотри на свою тень. Видишь, какая она длинная, а такой тень человека бывает ранним утром и на заходе солнца. Пусть тень моя останется длинной; более я ничего не прошу.

Мавр не желал слушать никаких возражений. Даже мои слезы его не тронули, а если и тронули, то лишь настолько, чтобы уверить меня, мол, ничего с ним не случится, что он останется на этой горе до тех пор, пока хоть один человек будет помнить, что он бывал здесь, а это очень много для него значит. Даже тогда я догадался, что «один человек» — это я, а теперь понимаю, что за показной храбростью мавра скрывалась более глубокая правда. Существует не один рай; мы обретаем самые разные виды вечности здесь, на земле, благодаря влиянию наших деяний на других людей. Пока память о нас живет в чужих сердцах, пока хоть один человек вспоминает нас с искренней любовью, мы не умерли для этой жизни. Возможно, вы захотите воспользоваться этой сентенцией, милорды.

Однако слова мавра были слабым утешением. Мы вернулись в aldea. Я проскользнул в родительскую хижину, вернулся к жизни, от которой готов был отказаться. Думая о предстоящей порке, я испытывал отчаяние, по силе своей сравнимое с душевным подъемом минувшей ночи. Дневной свет — жестокий властитель, особенно в разгар лета, когда он отбеливает и выравнивает все живое. Во время солнцестояния силуэт человека на фоне неба кажется невыносимо хрупким, почти как лист на ветру. С той самой ночи я предпочитал лунный свет. С вашего позволения, я ночное существо. Я говорю это с вызовом, ибо нет ничего более порочного, чем деяния дьявола, бесстыдно совершаемые при ярком солнечном свете. В aldea Инквизитор сидел под старой липой и разговаривал с остальными детьми.