Дом стоял на высоком берегу над Волгой, над самым обрывом. Сложенный из толстых бревен, он словно бы застыл над открывавшимся взгляду простором. От окраины городка, как и от остального мира, его отгораживали десятка полтора мощных, вцепившихся узловатыми корнями в землю сосен. На другом берегу, пологом и низменном, раскинулись, сколько хватало глаз, заливные луга. По дальней их границе, образуя линию горизонта, протянулась тонкая полоска леса. Если долго на нее смотреть, то начинало казаться, будто видишь не прямую линию, а дугу, наглядно доказывающую шарообразность нашей планеты. За этот лес теплыми летними вечерами закатывалось огромное красное солнце. Затихал щебет птиц, ласточки прятались в вырытые в песчаном откосе гнезда, прогретый за день воздух пах смолой и был так плотен, что его можно было резать на куски. Короткими ночами на бархатно-черном небе проступали яркие мохнатые звезды, и оно уже не казалось таким бесконечно далеким, и в душу незаметно проникало удивительное чувство принадлежности к окружающему миру.

Зимой укутанная снегами земля замирала. Куда ни глянь, все было белым-бело, а после Нового Года, когда ясных дней становилось больше, а мороз крепчал, все сверкало в лучах холодного солнца. Снег лежал на мощных лапах сосен, толстым слоем покрывал крышу пятистенка, подступал к нему со всех сторон так, что занесенные пургой дорожки приходилось чистить по несколько раз на неделе. Работа эта была Васке не в тягость. С первых же дней как он уехал, — а по сути, бежал из Москвы, — сердце его приросло к этим местам, и он уже не понимал, как жил раньше, да и жил ли вообще. Оглядывая прошлое с этой новой высоты, Мерцалов многое видел по-другому, а многое из того, что и раньше не было скрыто, начинал понимать. Со временем сидение в нависавшей над волжским простором беседке превратилось у Васки в привычку, а точнее, в потребность. Перед тем как взяться за свой труд, а частенько и в перерывах, он выходил на край высокого берега покурить, посмотреть на открывающиеся взгляду дали, подышать свежим воздухом. Устраивался на лавочке и подолгу вглядывался в окружавшую его красоту, пока не проникался царившим в природе покоем, пока буйное его воображение не унималось, словно море после шторма, пока голова не становилась холодной, а пальцы не начинало покалывать от желания поскорее взяться за перо. Это бдение на жердочке над обрывом он сравнивал с мытьем рук хирурга, когда тот, оттирая их до белизны, продумывает в деталях предстоящую операцию.

Весна, а такое в последние годы случалось все чаще, выдалась поздней и сырой. В холодном воздухе висела тончайшая водяная пыль, серой дымкой затягивала растворявшуюся в полутонах перспективу. От освободившейся ото льда Волги поднимался промозглый холод, и, как ни высоко над водой была поставлена беседка, волны его накатывали на Васку, заставляя поеживаться и еще глубже втягивать голову в прикрытые старым ватником плечи.

«Сколько же прошло времени, — думал Мерцалов, вглядываясь в затянутые туманом дали, — года три, а может быть, уже все пять?..» Провел рукой по худому лицу, от осевшей на кожу влаги ладонь стала мокрой. Отвлекшаяся было мысль вернулась в привычную колею, будто выбитую в многообразии слов занимавшими его в последнее время размышлениями. «Происходит очевидная подмена понятий, — хмурился Васка, доставая из кармана новую сигарету. — Потерять близкого человека — это горе, когда пожар уничтожает нажитое добро — беда, проиграться в пух и прах — неудача, а люди все это называют злом. Им кажется, что зло находит свое высшее выражение в смерти, хотя это, конечно же, не так… — Мерцалов чиркнул спичкой, прикурил из сложенных лодочкой ладоней. — Но тогда возникает вопрос: а что же такое зло? Как его определить? Философы ограничиваются мнением, что оно есть антипод добра, но этого явно недостаточно. Понятие зла слишком глубинно, чтобы оставлять его без внимания, от него зависит, каким сам себе представляется человек и что он делает в жизни…»

Поеживаясь от холода, Мерцалов плотнее запахнул полы ватника, надвинул на глаза видавшую виды кепку. Где-то далеко, вниз по течению, тревожно, в два приема, прокричал пароход, на окраине городка заливистым лаем ему ответили собаки. Начинало смеркаться, таинственный свет надвигавшихся сумерек смешивался с висевшим в тихом воздухе мелким белесым туманом. Увлеченному собственными мыслями Васке казалось, что сгущающейся мглой объята вся земля, а то и целая Вселенная, что из сущего в этом мире остался лишь он один, затерянный в глубинах ставшего унылым пространства. Время остановилось. Его попросту не было… Однако уже через пять минут, устроившись с кружкой горячего чая у обшарпанного стола, Мерцалов вновь склонялся над рукописью.

«Человек слишком прост и предсказуем, — хмуря лоб, писал Васка, — чтобы вести о нем речь, и слишком сложен и глубок, чтобы попытаться его постичь. Как же одиноко было Господу, как трудно Ему пришлось, если решился Он на крайний шаг — сотворил суетное и эгоистичное в своих устремлениях человечество! Чего намеревался достичь Создатель, воплощая в материальном мире Свою задумку, чего добивался? Пророк Исаия пишет: „Как упал ты с неба, Денница, сын зари! Разбился о землю, попиравший народы“. Но ведь не мог же Господь не знать, что именно так все и случится, что предаст Его любимый ангел Денница и превратится в князя тьмы Люцифера. Знал Он и о том, что отведают люди запретного плода, а потом, охваченные гордыней, начнут куролесить и возводить до небес Вавилонскую башню… Все Всевышний знал — а человека из праха поднял! И искру в звериное тело вложил! Значит… — Рука Мерцалова замерла над листом бумаги. — Значит, хотел Он, чтобы люди сами решали, что есть добро, что зло, чтобы сами выбирали, куда и как им по жизни идти…»

Васка глубоко задумался, сидел, уставившись в раскинувшуюся за окном серую мглу. Потом, порядком отступив от написанного, вывел своим мелким, красивым почерком:

«Понять?.. Эх, если бы понять! Если бы, пусть самую малость, постичь задумку Творца, какой осмысленной и радостной была бы человеческая жизнь!»

Между тем и в Москве погода людей тоже не баловала, а если прямо говорить, то была откровенно мерзопакостной. Уличные фонари стояли в ореоле размытых, бледных радуг. И без того неяркие краски уходящего дня смазал висевший в воздухе сеющий дождичек. В такие дни москвичи особенно ясно понимают, что живут на дне помойки, и в который раз начинают задумываться, не бросить ли все к чертовой матери и не переехать ли в Вышний Волочёк или в тот же Торжок, но жизнь — штука липкая и тягучая, и, наигравшись всласть мечтами, они остаются.

То, что на первый взгляд представлялось наполненным мутным светом аквариумом, на самом деле было гостиной, мебель в которой, по прихоти хозяев, жалась по стенам. Одной стены не было вовсе — ее заменяло толстенное стекло, через которое можно было видеть выложенную плиткой просторную террасу. Пентхаус находился на последнем этаже недавно выстроенной башни, выше него было только серое небо, подсвеченное в этот унылый, пасмурный вечер отсветами огней большого города. Выражаясь суконным языком прогнозов, календарная весна хоть и пришла в Москву, не спешила радовать жителей столицы солнечными деньками, и представители Гидрометцентра, смущенно отводя глаза, старались не смотреть в объективы направленных на них телекамер.

Несмотря на сырую погоду, дверь на террасу стояла приоткрытой. Через нее в утопавшую в полумраке гостиную струился промозглый холод. Как если бы присутствовали на похоронах, на мир с белых стен скорбно смотрели угловатые картины, в ломаных линиях которых при желании можно было разглядеть изуродованные фантазией художника женские лица. Судя по их выражениям, автор искренне ненавидел человечество и оно, скорее всего, отвечало ему взаимностью. Ощущение всепроникающего холода усиливал глухо мерцавший мрамор камина, наводивший почему-то на мысли не о тепле потрескивающих дров, а о проформалиненной стерильности мертвецкой.

Висевшие над стойкой бара часы показывали время, однако который шел час, понять было трудно, да и понимать было некому. Секундная стрелка двигалась скачками, издавая звук шаркающих стариковских шагов; дыхание воздуха шевелило легкую занавеску. Ведущая в коридор дверь приоткрылась, и в гостиную легкой тенью скользнуло привидение. В белых развевающихся одеждах оно проплыло по блестящему паркету, мельком отразившись в темной глубине стекла, приблизилось размытым пятном к стоявшему у стены дивану. Замерло.

— Хватит дрыхнуть, Серпухин! — промолвило привидение неожиданно хриплым, прокуренным голосом и с силой пнуло коленом нечто мешкообразное, отдыхавшее до той поры на просторах кожаных подушек. Поскольку ответа не последовало, воздушное создание наградило тело еще одним пинком, после чего направилось прикрывать балконную дверь. Вернувшись, опустилось в стоявшее тут же кресло, достало сигареты и чиркнуло зажигалкой.

— Ну же, скотина, поднимайся! Опять посреди бела дня нажрался…

Слова эти были произнесены визгливым, базарным тоном, каким выясняют отношения торговки, но и они желаемого действия не возымели. Поименованное Серпухиным, а позже скотиной тело лишь издало жалобный стон, свидетельствующий о том, что оно не желает покидать объятия Морфея и возвращаться в обрыдшее мыслящему человеку сознание. Стон этот по прозвучавшей в нем тоске мог разжалобить даже профессионального вивисектора, не говоря уже о таких гуманистах, как инквизиторы, но только не устроившуюся в кресле напротив женщину. Выпростав из под пеньюара длинную ногу, она с чувством пихнула несчастного острым носком туфли.

— Привычку взял: где нажрется, там и упадет! Вставай, Серпухин, вставай, шофер уже звонил…

Серпухин недовольно завозился на диване, кряхтя сел, опустив босые ноги на белый ворсистый ковер. Почесал в голове, уже порядком утратившей когда-то густой волосяной покров, с чувством шмыгнул носом. Узкие щелочки его заплывших глаз напоминали доты времен Второй мировой, опухшее ото сна и возлияний лицо налилось нездоровой тяжестью.

— Зябко что-то! — сказал Серпухин и, обхватив руками плечи, мелко затрясся. — Алиска, принеси вискаря!

— А кофе в постель не желаешь? — со всей отпущенной ей природой язвительностью поинтересовалась женщина. — Может, хочешь, любимый, я согрею тебя поцелуями?..

Хотел Серпухин поцелуев или нет — по лицу его сказать было трудно, но тщетность своих надежд на простое человеческое сочувствие осознал вполне. Скривился, как от зубной боли, жестом обиженного запахнул полы халата.

— Стерва ты, Алиска, как была стервой, так и осталась… — заметил он близким к повествовательному тоном, каким говорят о погоде или о видах на урожай.

Но женщине этого оказалось достаточно. Выпрямившись в кресле и уперев свободную от сигареты руку в костлявый бок, она метнула на обидчика один из тех взглядов, от которых воспламеняются стоящие на рейде вражеские корабли.

— Это я-то стерва! Ты на себя, пьяная морда, посмотри! Морда, именно морда, — ухватилась она за удачно найденное слово, — как у бегемота… — выдержала небольшую паузу и хладнокровно закончила, — зад! И такая же осмысленная…

Женщина еще что-то говорила, но страдавший лицом Серпухин не слушал. «Хотел ведь вместо жены завести собаку, — думал он, тупо глядя на сгустившиеся за стеклом сумерки, — так нет же, польстился на эту дуру. Как же, топ-модель! А собака, собака друг человека. Собака добрая, хотя виски, если быть честным, она тоже не принесет. Зато подошла бы сейчас, сочувственно лизнула в ухо или положила ушастую голову на колени. В конце концов, ее можно погладить, а эту…»

Он тяжело вздохнул. Алиса между тем все не унималась:

— Храпел с бодуна на весь дом…

— Я не спал. — Серпухин перевел тяжелый взгляд на жену и повторил тихо и печально, но так, что та замолчала на полуслове: — Не спал я! Лежал, думал о жизни…

— И что же надумал? — Женщина закинула ногу на ногу. Выражение ее худого лица оставалось все таким же презрительным, но стервозные нотки в голосе несколько поутихли. — Ну?..

Муж отвечать не спешил. Со сна он все еще мелко дрожал и поеживался, старался плотнее закутаться в коротковатый халат, что удавалось плохо. Начал как-то нерешительно:

— Знаешь, мне почудилось…

Поднялся на ноги, нервно заходил по лежавшему у дивана ковру. Со стороны могло показаться, что человек мечется в невидимой клетке, ограниченной начинавшимся тут же глухо поблескивающим паркетом.

— Открываю глаза, а он стоит ко мне спиной и смотрит через стекло на улицу…

Серпухин бросил тревожный взгляд в сторону террасы. Там, в пелене дождя, слабо угадывались контуры вознесенной высоко над городом балюстрады.

— Кто, кто стоит-то? — нахмурилась Алиса, ей невольно передался испытываемый Серпухиным страх.

— Кто?.. Мужик какой-то! Невысокий такой, щуплый, руки заложил за спину и так замер. Я лежу не шелохнусь, глаза прикрыл, а сам наблюдаю. — Серпухин тяжело, с трудом сглотнул. — Не знаю, сколько времени прошло, только он поворачивается и не спеша так, по-хозяйски, подходит к дивану и замирает надо мной, будто разглядывает. Лицо сухое, надменное, как если бы он козявку какую изучал, и еще есть в нем что-то птичье. Нос словно клюв хищной птицы, а над тонкими белесыми губами усики ниточкой. А еще манера смотреть, высоко задрав подбородок. И так мне вдруг стало страшно, такой заполз в душу ужас, что я едва не закричал…

Алиса слушала внимательно, не спуская с мужа цепкого взгляда.

— Но что самое главное, — продолжал Серпухин, — так это чувство, что я знаю этого человека целую вечность…

По-видимому, не найдя в его словах ничего особенного, женщина откинулась на мягкую спинку кресла.

— Ну и что с того? Я-то думала!.. — махнула она небрежно рукой. — Милке, маникюрше моей, каждую ночь Дракула снится, а тут какой-то мелкий хмырь…

— Помолчи, дура! — нахмурился Серпухин. Остановился, по-наполеоновски заложив за борт халата руку. В его отяжелевшей фигуре, в слишком короткой одежде и выглядывавших из-под нее волосатых ногах было одновременно что-то смешное и трагическое. — Не сон это был, понимаешь, не сон! Смотрит он на меня и едва заметно улыбается, будто в точности знает, что со мной происходит, что я при этом чувствую. Потом презрительно так скривился, цыкнул зубом и вышел из комнаты через стену…

— Как это через стену? — не поняла женщина.

— А так, — разозлился вдруг Серпухин, — я-то откуда знаю как!

Подхватив полы халата, он только что не рысью устремился к замершей в углу стойке бара, с ходу сделал несколько глотков из подвернувшейся под руку бутылки. Пил жадно, проливая жидкость на грудь, на выдававшийся арбузом живот, мелко переступал босыми ногами на холодном паркете. Наблюдавшая за ним Алиса брезгливо морщилась. Судя по выражению ее анемичного, молочно-белого лица, Серпухина ей было жалко, но и подкатившую к горлу гадливость сдержать она не могла.

— Ну хватит, Мокей, хватит, это уже переходит все границы! Поди прими душ, оденься, машина вот-вот подойдет…

Однако захваченный воспоминаниями о своем видении Серпухин все никак не мог успокоиться.

— Лежал потом, вспоминал, откуда я этого человечка знаю, — бормотал он, нервно дергая головой, — и никак не мог вспомнить! Одеколон у него еще особый, не из дешевых, с горчинкой. Такое чувство, такое чувство… — Мокей прошлепал к дивану, вытряхнул из валявшейся на ковре пачки сигарету. Закурил, жадно затягиваясь дымом, глотая его по давней привычке широко разинутым ртом. — Страшно мне, Алиска, понимаешь, страшно, что-то со мной происходит! Я не стал вчера тебе рассказывать, только где-то около полудня зашли мы с приятелем перекусить в ресторан, и вдруг мне почудилось, будто стою я, словно выставочный экспонат на постаменте, а какие-то люди ходят вокруг и меня разглядывают. И этот, с птичьей внешностью и усиками, кажется, тоже там был… Да нет, не кажется — точно! Я теперь в этом совершенно уверен! Не к добру это, Алиска, чует мое сердце, не к добру…

То же самое выражение хмурой сосредоточенности сковывало черты лица Серпухина, когда получасом позже он вернулся в гостиную. Теперь Мокей был одет в дорогой темный костюм, умело сглаживавший ту откормленную тяжесть тела, которой грешат многие ведущие сидячий образ жизни преуспевающие люди. Волосы Серпухина были еще влажны и аккуратно, волосок к волоску, причесаны, в то время как весь его облик продолжал хранить следы недавних возлияний. Он был мрачен.

— Если ничего не задержит, — буркнул Мокей, бросив недовольный взгляд на полулежавшую в кресле жену, — в Лондоне пробуду пару дней, не больше. Вернусь, скорее всего, послезавтра к ночи…

— «Если ничего не задержит»! — повторила его слова Алиса, но уже презрительно выпятив нижнюю губу и вкладывая в них свой, хорошо понятный обоим смысл. — Знаю я, как ты там будешь без меня развлекаться…

Серпухин ответил коротко и сухо, как если бы констатировал факт:

— Дура! Не твоего куриного ума дело. Занимайся своими тряпками, шастай по приемам, демонстрируй себя, а нос длинный, куда не просят, не суй. Я лечу поставить подпись под документом, и только. Всего одну, но обязательно завтра и обязательно лично! От этого, между прочим, зависит вся моя жизнь! Все нажитые непосильным трудом деньги вложены в эту сделку. Понимаешь — все, до последнего цента! Но дело верное, оно принесет такие барыши, о которых можно только мечтать…

Однако из сказанного мужем Алиса по непонятной логике, называемой, впрочем, женской, выделила лишь слова «непосильным трудом». Повторила их с вызовом, с недвусмысленной ухмылкой: «Трудом, да еще и непосильным»! Сделала это с таким презрительным выражением лица, что Серпухин тут же взорвался. Так случается, когда незначительная на первый взгляд мелочь, а то и неудачная гримаса вдруг возвращает мужчину и женщину в атмосферу отгремевших, казалось бы, скандалов и боев местного значения, которые незамедлительно вспыхивают с новой силой. Бешеным фонтаном вскипает ненависть, кровь пополам с адреналином приливает к голове, и сердце начинает колотиться о грудную клетку с такой силой, словно намеревается разбить ее вдребезги.

— Идиотка! Стерва! Тварь подзаборная! — орал Серпухин, мгновенно выйдя из себя. Лицо его стало красным, как помидор, руки тряслись. — Я жизнью рисковал, меня десяток раз за эти бабки могли замочить! Да если бы не я, ты так бы и шагала до сих пор, как цапля, по дурацкому подиуму, вешалка ходячая!

Обозвать вешалкой топ-модель?.. Это было уж слишком! Это было ошибкой, близкой к политической. Не стоит так вот всуе обижать человека, если же обидел, не надо припирать его к стенке, замахиваясь на святое. Алиска была похожа на разъяренную тигрицу.

— Да знаешь ли ты, — кричала она в лицо Мокею, — что у меня ноги почти на полтора сантиметра длиннее, чем у Клавки Шифер? С такими ногами я могла бы выйти не за ублюдка вроде тебя, а, возможно, даже за приличного человека! Тоже мне, наворовал бабок, а теперь кичится! Знаю я, как это делается: сговорился с дружками и на народные денежки да за копейки хапнул то, что стоит миллионы! Да еще, небось, взятое у государства в долг не вернул! Ведь не вернул же, не вернул?..

— Тебе-то что до этого? Ты, что ли, народ? Твои деньги? — огрызался Серпухин. Сжав кулаки, он с грозным видом подступал к жене.

— А-а-а, правда глаза колет! — обрадовалась та, поспешно в целях личной безопасности покидая кресло. Тут же стало ясно, что о длине ног Алиса не соврала — она была на полголовы выше надвигавшегося на нее мужа.

— Тебя же все устраивает, разве не так? — ярился Серпухин. — Вот то-то! Тогда и молчи в тряпочку и не лезь туда, где ничего не смыслишь!

Мокей вдруг остановился, как если бы разом понял всю нелепость разыгравшейся безобразной сцены, и неожиданно пожаловался.

— Голова раскалывается… — скривился от боли, — принеси таблетку…

Женщина сразу же засуетилась, запричитала:

— Сейчас, Мокочка, сейчас, бедненький мой, потерпи…

Вдобавок к головной боли, а может это и было ее источником, только Серпухин вдруг явственно почувствовал раздражающий запах горящих березовых поленьев. Он любил этот сладковатый дух, как любил смотреть на затейливую игру огня, но теперь его присутствие в холодном воздухе сводило Серпухина с ума. Мокей даже бросил взгляд в сторону камина, который по требованию нового владельца был установлен при покупке пентхауса, но не смог вспомнить, когда его последний раз разжигали.

— Знаешь, мне часто мерещится, — принял он из рук жены стакан с водой и таблетку, — что мы с тобой в квартире не одни…

Алису слова мужа почему-то сильно обеспокоили. Как если бы в поисках затаившихся чужаков, она огляделась по сторонам. Спросила, теребя пальцами пояс пеньюара:

— Что ты имеешь в виду, милый?..

— Да кто его знает, — пожал плечами Серпухин. — То запахи какие-то витают, то этот похожий на птицу мужичок чудится. Слушай, может, правда где-то рядом с нами существуют параллельные миры?

— Скажи еще «перпендикулярные»! — плоско, но с видимым облегчением пошутила топ-модель, на что у Серпухина не хватило сил даже скривиться. Он как-то безнадежно махнул рукой и, прихватив в передней маленький элегантный чемоданчик, вышел из квартиры.

В машине, развалившись на заднем сиденье, неотрывно смотрел в окно. Украсившаяся множеством огней Москва его странным образом раздражала. «Алиска, конечно, клиническая дура, но с этим ничего уже не поделать, — думал Мокей лениво, — а вот с выпивкой действительно пора завязывать». Мысли его сами собой сползли на предстоящую поездку, на ожидавший его Лондон, а там недалеко уже было и до денег — больших, настоящих денег! Много сил положил он, чтобы собрать в кулак все, что имел, но ожидавшее его вознаграждение того стоило. Казалось бы, одна сделка, одна подпись на листе бумаги, а все в его жизни менялось и в первую очередь его, Серпухина, экономические, а теперь уже и политические возможности. «Нет, — улыбался своим мыслям Мокей, — денег много не бывает, деньги — они всегда к деньгам — в этом и состоит основной закон природы, который по халатности проворонили ученые. Но мало быть богатым, богатым надо быть очень — это трансформирует взгляд на мир». А ведь было время — каких-то десять — пятнадцать лет назад — когда о таких деньгах он и мечтать не мог, просто не хватило бы воображения. Да что там говорить, в иной день завалявшемуся в кармане рублю был до соплей рад!

Летя в представительском лимузине в Шереметьево, Серпухин принялся вспоминать те далекие уже дни, когда он, вечный аспирант, соискатель заветного звания кандидата исторических наук, через друзей, имена которых позабыл, протырился в референты к таким же, как он сам, молодым и жадным. Поначалу, помнится, опасался крутить для них астрономические суммы, а потом понял: кого бояться-то, если эти ребята и есть власть! Кто смел, тот и съел, и если не рисковать, то и не будешь пить шампанского. А раз так, раз мир таков, каков он есть, то и работать надо на себя, но… твердо знать, с кем делиться! Тогда никто за руку не схватит — все повязаны. Убить могут, но своего не сдадут. Однако же, несмотря на азарт, хватило ума вовремя выйти из игры, поэтому и не подстрелили, и не обобрали до нитки. Да, не магнат, не олигарх, со школьных времен сидел на задней парте, но теперь выпал шанс встать с ними на одну ногу, и уж он-то шанс этот не упустит. Такой случай подвернулся: деньги сами плывут в руки, разве найдется тот, кто откажется? Где они, тучные стада идеалистов и бессеребреников, где? Может, волки их пожрали? Да нет, серые здесь ни при чем, большинство сами превратились в хищников, надоело им сидеть на вегетарианской диете и щипать травку. А все потому, что мир делится на тех, кто способен вырвать кусок из глотки соседа, и на тех, кто собственный кусок проносит мимо рта! Но Алиске, длинноногой дуре, этого не понять…

Машина сбросила скорость и плавно подкатила по пандусу к зданию аэропорта. Поспешно обогнув лимузин, выдрессированный шофер открыл массивную дверцу и снял с головы фуражку:

— Мокей Акимович, приехали!