Старуха Ковалевская умерла в самом начале весны, в марте. Кто-то мог бы сказать: решила и умерла, но сама Ковалевская, будь она жива, никогда бы с таким утверждением не согласилась. Член партии с тридцать второго, она не верила в мистику. Ее жизнь прошла объективной реальностью, данной ей в ощущениях, и такой же простой и ясной должна была прийти к ней смерть. «Жила бы страна родная», — пела Ковалевская вместе со всем народом, и страна жила, сама же она на такую роскошь не претендовала: ей было некогда — она боролась. И пусть муж, товарищ по партии, сошел из тюрьмы в могилу, пусть не делала она разницы между личной жизнью и общественной работой, но зато была у этой женщины непобедимая жажда жить, детский интерес к этому нелепому и утомительному процессу. Сохранив до старости ясный аналитический ум, Ковалевская читала все попадавшиеся ей под руку газеты и до тонкостей разбиралась в запутанной политической обстановке, что, впрочем, немало содействовало ее безвременной кончине. Когда ясность целей и предсказуемость событий сопутствуют тебе всю жизнь, трудно, не тронувшись умом, видеть горячечный бред, который по недоразумению называется современной политической жизнью. И старуха не вынесла. В день смерти Ковалевская выслушала утренний выпуск последних известий, после чего позвонила единственной своей родственнице Анне и сухо проинформировала, что, наверное, скоро умрет. Как выяснилось позже, государству покойная к этому времени уже не доверяла и единственное свое достояние, двухкомнатную квартиру, отказала по завещанию племяннице. В гробу Ковалевская лежала длинная и сухая, с выражением лица спокойным и суровым, именно таким, какое было у нее при жизни. Прямая до резкости, она не нажила много друзей. Хоронить старого большевика пришло человек шесть или семь, таких же строгих и подтянутых, одетых бедновато, но чистенько, по моде пятидесятых годов. Что ж до печальных хлопот, то они легли на плечи Анны Александровны, по мужу Телятниковой, и частично на самого Сергея Сергеевича, весьма, впрочем, занятого в своем институте. Похоронили покойную в могилу мужа на Ваганькове, отпели там же в церкви, заочно. Снег в том году выпал в изобилии, лежал мохнатыми сугробами на крыше ларька с портретами Высоцкого, на павильоне ритуальных услуг, засыпал все боковые, отходившие от расчищенных аллей дорожки старого кладбища. К могиле пробирались через лабиринт оград, стараясь ступать след в след. Похоронные мужики замучились, так что пришлось дать им на бутылку водки сверх уговора. Начинало потихоньку смеркаться. Серая мгла тоскливой московской оттепели сгущалась между голыми стволами деревьев. Обратно возвращались все так же — гуськом. Оказавшись на центральной аллее, Анна отряхнула пальто, бросила прощальный взгляд на свежую, заметную издалека могилу — у темного холмика, держа в руках венок, стоял высокий мужчина! Немало тому удивившись, Анна оставила стариков на попечение мужа и пошла обратно. Она считала себя обязанной пригласить незнакомца на поминки, но, странным образом, никого у могилы не нашла. Никаких следов, кроме протоптанной похоронной процессией тропинки, тоже не было. Что ж до маленького венка из живых красных роз, на его черной ленте вязью было выведено: «Нам хорошо было вместе». Всю дорогу до дома, трясясь в холодном полупустом автобусе, Анна не переставая думала об увиденном, однако никому об этом не рассказала.

На поминках пили мало, все больше вспоминали молодость, службу в комиссариатах, войну. Осуждали измельчание нравов и отсутствие идеалов у современной молодежи. На безудержный рост цен не жаловались, были выше этого. Старухи курили. Единственный доживший старик с удивлением смотрел на все водянистыми, выцветшими глазами и молчал. Вилка в его руке мелко дрожала. Анна сидела за столом задумчивая. Временами она поднимала взгляд на стоявший на буфете в черной рамке портрет тетки, и странные мысли начинали бродить в ее голове; жизни покойной она не представляла. Мужчина на кладбище занимал ее воображение, и Анне уже казалось, что она не только знает этого человека, но — и это был уже совершеннейший абсурд — он ей чем-то близок и дорог. Удивительное томление охватило все ее существо, сжало грудь неуместным на поминках предчувствием полноты жизни и радости. С этим чувством не хотелось расставаться, как не хочется отпускать от себя сладкий, полный надежд и обещаний утренний сон. Когда все разошлись и посуда была перемыта, Анна еще долго стояла у окна, смотрела на залитый холодным лунным светом московский двор, на изрезавшие его угольно-черные тени деревьев. Ей было грустно, но обещание радости жило в ее растревоженной душе воспоминанием о чем-то мимолетном, но удивительно нежном и приятном. Единственным человеком, кому Анна рассказала о случившемся, была ее ближайшая подруга Машка. Мужу говорить не стала, да он бы и не понял, занятый своей наукой.

Впрочем, жизнь брала свое, и очень скоро испытанное Анной чувство притупилось, и она вспоминала о нем, как о чем-то забавном и приятном, но, увы, не имеющем к суетной реальности никакого отношения. Мысли ее были заняты все больше вещами совершенно конкретными. Доставшаяся от тетки квартира пришлась как нельзя кстати: Телятниковы, несмотря на зрелый возраст, ютились в коммуналке и других возможностей выбраться из нее не имели. В институте Сергея Сергеевича уважали, однако не настолько, чтобы что-то сдвинулось и пошло дальше абстрактных обещаний. Правда, как оказалось, вступление законной наследницы в свои права было также делом непростым и потребовало немалой настойчивости и энергии, не говоря уже о времени и взятках. Но все в жизни проходит, и стараниями Анны победа была одержана. Выждав приличествующий срок, Телятниковы переехали на новую квартиру и, пребывая в эйфории от победы над бюрократией, решили незамедлительно выменять себе хорошую трехкомнатную где-нибудь в тихом и респектабельном районе столицы. Кончался апрель, второй месяц весны, времени надежд и ожиданий…

Казалось бы, ну что до всей этой суеты Лукарию?.. Однако события, происходившие в нижнем, трехмерном мире людей, его волновали. Куда-то подевался душевный покой, и то и дело он ловил себя на том, что думает совсем не о природе времени.

Смерть старой большевички случилась в марте, а уже к началу мая стали накапливаться события, потребовавшие от доцента Телятникова определенной систематизации. Впрочем, это полностью соответствовало его природным наклонностям: Сергей Сергеевич уже достиг того возраста, когда мужчина начинает испытывать потребность в анализе или, что по сути одно и то же, стремится убедить себя в осмысленности прожитой жизни. В этом возрасте еще живы амбиции и надежда нет-нет да всколыхнет душу забредшей из юности мечтой, но старость уже маячит на горизонте размытым силуэтом, и порой с заката жизни явственно тянет холодом равнодушия к себе, не говоря уже о мире. В этом «бальзаковском возрасте» мужчина начинает понимать многое из того, что раньше проступало лишь намеком, начинает видеть, что природа с упорством маньяка воспроизводит одни и те же типы людей и, смешивая их в различных комбинациях, притворяется, будто это и есть многообразие жизни. И тогда однажды наступает день, и ты четко, до осенней ясности, видишь всю ненужность и бездарность происходящего, и от этого знания тебе хочется отупеть, уткнуться физиономией в ватную беспросветность обыденности, уснуть сном наяву и так тихо и незаметно сойти себе не спеша в мир иной. А что поделать — душа с возрастом известкуется, и уже нет ни сил, ни желания отвечать на чувства; и любовь, не достучавшись, проходит мимо. А ты смотришь ей вслед и, вторя индусам, шепчешь: любовь — большое несчастье, любовь отвлекает от поисков совершенства, любовь… и стараешься в это поверить. И все бы хорошо, и все спокойно, но есть в этом возрасте и потаенная опасность — зверь тщеславия, питавшийся до времени надеждами, вступает на тропу войны. Все отгорело, отжило; и только с одним невозможно примириться — что ты никто и жил никак!..

Что ж до свалившихся на голову Телятникова неприятностей (и Сергей Сергеевич это ясно осознавал), начало им было положено переездом на новую квартиру. Саму старуху он не винил, хотя при жизни состоял с ней в отношениях весьма прохладных. Как ученый-физик Телятников начисто отметал возможность вмешательства привидения или духа усопшей — сам-то он на Германна явно не тянул, но порой, в минуту слабости, и его посещала мыслишка, что не все здесь чисто. Смеха ради, и больше для развлечения, он зашел в библиотеку и просмотрел кое-какую литературу о ведьмах, но сходства с покойной не нашел. По характеру Ковалевская скорее подходила на роль инквизитора.

Мысленно возвращаясь к началу неприятностей, Сергей Сергеевич вспоминал, как в первый же день с потолка их новой квартиры на него обрушился столб воды. Вот так, ни с того ни с сего, без всякой с его стороны провокации. Следом за водой весьма странно повела себя люстра чешского стекла. Сорвавшись с крюка, она вопреки закону тяготения едва не угодила в голову зазевавшегося доцента. После случившегося Телятников долго еще ходил, втянув шею и опасливо поглядывая на потолок. Со временем выяснилось, что все эти странные природные явления, включая произвольный перелет предметов и работу холодильника в режиме микроволновой печи, были каким-то образом связаны с темой обмена квартиры, являвшейся, очевидно, запретной. Впрочем, даже молчавшего Телятникова в порядке профилактики стало бить током, и не только от розеток, что было еще как-то объяснимо, но и от таких завзятых изоляторов, как его собственная зубная щетка и презервативы. Часто это случалось не ко времени. Выяснилось также, что стихийные природные явления не имеют ничего общего со справедливостью, подвергая наказанию исключительно хозяина квартиры. Лишь однажды, когда Анна первой заговорила о переезде, в нее полетел предмет, да и то подушка. Зато на всех ее платьях и халатах с пистолетными хлопками начали отстреливаться пуговицы, а всевозможные пояса и тесемки беспрестанно развязывались.

— Он влюбился в тебя! Он в тебя влюбился и ест меня поедом! — орал доведенный до белого каления Телятников, однако на вопрос Анны: «Кто он?» — Сергей Сергеевич ответить не мог и лишь затравленно озирался по сторонам. Теперь, прежде чем открыть рот, он тщательно продумывал все, что намеревался сказать, и это во всех отношениях шло ему на пользу.

Естественно, делались попытки обсуждать тему обмена иносказательно и даже на ломаном английском и с помощью пальцев, но все эти уловки моментально разгадывались, и наказание следовало неотвратимо. В качестве легкого дружеского предупреждения из настенных часов разом, как блохи, выпрыгивали все шестеренки, а телевизор вдруг начинал говорить по-китайски. И ничего, и вполне можно было бы приспособиться и смотреть, если бы по всем программам показывали что-то, кроме рекламы американского слабительного. Все эти выходки и вывихи природы делали жизнь совершенно невыносимой, а обмен и срочный переезд — первейшей необходимостью.

Чтобы хоть как-то передохнуть и привести нервы в порядок, супруги Телятниковы решили пожить в своей старой комнате в коммуналке, но не тут-то было! Стоило им появиться в родной квартире, как запахло паленым: маленький аккуратный пожарчик выжег их комнату целиком, не пожалев ни мебели, ни обоев, и тихо погас сам собой на пороге общественного коридора. Сергей Сергеевич сидел в кухне на табурете и плакал, и смеялся навзрыд, пока вызванный на место событий домоуправ не заставил его выпить полноценный стакан водки, чем снял стресс, но ситуацию не изменил ни на йоту. После этого инцидента друзья как-то разом перестали предлагать пожить у них, и по-человечески этих людей можно было понять. Анна тоже, случалось, плакала, но было в происходившем и нечто льстившее ее самолюбию. Не стоит и говорить, что пресловутую проблему пытались обсуждать по телефону и на улице. В результате телефонный аппарат стал обычным семизначным набором соединять их с Нью-Йорком, с районом Брайтон-Бич, где все говорили по-русски, но не с американским акцентом. Большим сюрпризом явилось для Телятниковых и появление астрономических счетов за международные переговоры, тяжким бременем легших на скромный семейный бюджет. Что ж до попыток поговорить на открытом воздухе, то ноги Сергея Сергеевича были сплошь искусаны как бродячими, так и вполне добропорядочными собаками, бегавшими до произнесения им сакраментальных слов по своим собачьим делам. В местной поликлинике, где делают уколы в живот от бешенства, Сергея Сергеевича величали исключительно по имени-отчеству, а не как всех прочих — «товарищ укушенный».

В дополнение ко всему появились еще и трудности другого рода, сделавшие невозможной интимную близость супругов. Никакой, по мнению доктора, патологии — а вот не получалось, и точка! Доходило до смешного — и они смеялись, но внутреннее напряжение росло, и Сергей Сергеевич начал всерьез беспокоиться за свое психическое здоровье…

Именно обо всех этих неприятностях и думал, прогуливаясь перед центральным корпусом института, доцент Телятников. Время было обеденное, и студенческий народ высыпал погреться на солнышке, почувствовать, что и вне учебных аудиторий есть жизнь. До начала лекций оставалось больше часа, и Сергей Сергеевич с удовольствием подставлял теплым лучам свое бледное, выцветшее за зиму лицо. Умного вида студенты почтительно с ним здоровались, не потерявшие еще привлекательности студентки мило улыбались в тайной надежде, что это им зачтется во время приближавшейся сессии, и Телятников гордо плыл по этому морю всеобщего уважения и трепета. О сложившейся своей репутации изверга и педанта Сергей Сергеевич был прекрасно осведомлен, собственный образ ему нравился, и все в жизни было бы хорошо и прекрасно, если бы не осложнявшие ее домашние неприятности.

«Что-то надо делать! Что-то немедленно надо предпринять! — думал Сергей Сергеевич, пощипывая на ходу свою аккуратную докторскую бородку и пугая взглядом робких первокурсников. — Может быть, все это лишь игра теории вероятностей? — в который раз спрашивал он себя и тут же, как ученый, отметал несостоятельную гипотезу. За всем разнообразием разнузданных случайностей явно угадывалось нечто злопыхательски-единое, связанное с обезумевшей квартирой. — Надо съезжать! Надо во что бы то ни стало съезжать! Так вот просто прийти домой, взять Анну за руку и уйти, якобы на прогулку. И не вернуться! А где жить — найдется!»

Приняв такое ясное и четкое решение, Сергей Сергеевич внутренне приободрился и даже принялся насвистывать нечто отдаленно напоминавшее арию тореадора. Не в меньшей степени радовал его животной радостью и предстоящий обед, который он честно заслужил, прогуливаясь на свежем воздухе. Поднявшись по ступеням родного института, Телятников готов был уже взяться за ручку массивной двери, как вдруг заметил в двигавшемся студенческом потоке некоторое оживление, центром которого был странно одетый тщедушный человечек. В видавшем виды ватнике и захватанной пальцами кепчонке он производил впечатление инородного тела, неизвестно как затесавшегося в яркую толпу молодежи. Расталкивая студентов и как бы гоня перед собой волну, человечек держал курс прямо на Телятникова. Цель его была настолько очевидна, что Сергей Сергеевич остановился и даже сделал шаг навстречу незнакомцу. «Скорее всего, родитель какого-нибудь оболтуса, — классифицировал человечка Телятников, — будет просить за своего недоросля, напирать на старушку мать и рабоче-крестьянское происхождение. Может случиться, что и взятку предложит», — готовясь дать отпор, предположил доцент, но на этот раз ошибся. Зыркая наглыми глазами и вращая на ходу кончиком розоватого, по-кроличьи подвижного носа, мужичонка вдруг расплылся в радостной улыбке и, распахнув ватниковые объятия, буквально бросился к Телятникову.

— Сергей Сергеевич, дорогой! Как я рад вас видеть! — зачастил он, почему-то подмигивая игривым, косящим к носу глазом. Завладев рукой Телятникова, человечек схватил ее обеими лапками и принялся трясти так, будто намеревался оторвать.

— Извините… — церемонно поднял брови Телятников. — Разве мы с вами знакомы?

— Нет, конечно нет, но это и неважно! Шепетуха, профессор Шепетуха, Семен Аркадьевич! — отрекомендовался носитель ватника, делая попытки обнять доцента. Убедившись в их тщетности и отпустив наконец его руку, он достал из кармана глянцевую с золотым ободком визитную карточку и протянул ее Телятникову. Сергей Сергеевич взял предложенный ему кусочек картона и прочел, что стоявший перед ним тщедушный Семен Аркадьевич был не только профессором и доктором наук, но еще и лауреатом государственных премий, и директором координационного центра по биоэквилибристике. Несколько подавленный обилием титулов и званий, Телятников положил карточку в карман и посмотрел на доктора наук и директора. На этот раз в косых глазах человека в ватнике ясно читались острота и живость ума, а на худом подвижном лице проступила печать значимости. Даже острый нос с розоватым кончиком странным образом свидетельствовал о неординарности его обладателя. Телятников сконфузился.

— Извините, с собой не ношу. Забыл, наверное, в кабинете… — Сергей Сергеевич хотел сказать, что в жизни визиток не имел, но постеснялся.

Обычно, представляясь, и будучи спрошен о роде занятий, Телятников отвечал просто — физик. Доцент кафедры общей физики — звучало не только длинно, но и как-то унизительно. В этом сочетании слов слышалось нечто школьно-будничное и общедоступное, в то время как в коротком «физик» заключалась ностальгия по тем временам, когда профессия эта была еще в почете. Несмотря на прочное положение и солидный стаж преподавательской работы, Сергей Сергеевич все еще не мог смириться с выпавшей ему судьбой и мечтал о всенародном признании своего таланта.

— Да полноте, батенька, полноте! — успокоил его профессор. — К чему вам визитки! Кто же не знает Сергея Сергеевича Телятникова! Ваше имя теперь у всего ученого мира на языке!

Услыхав такое, Сергей Сергеевич совсем растерялся и уже не знал, что и говорить. Впрочем, от него этого и не требовалось. Взяв инициативу в свои руки, профессор коротко сообщил, что в Москве пролетом из Торонто, что направляется на конгресс в Монреаль, где запланировано его сообщение по способам окисления микролептонов.

— А о вас, батенька, очень и очень наслышан и, не скрою, давно мечтал познакомиться! — закончил Шепетуха свою короткую энергичную речь. Подхватив доцента под ручку, он стал ненавязчиво прогуливать его в сторону проходной института. — И статейку вашу прочел самым внимательным образом, с карандашиком в руке! — говорил он, семеня и подстраиваясь к шагу Сергея Сергеевича. — Прелестная вещичка! Простая по форме, но какие же знающему человеку открываются глубины! Мне она, грешным делом, напомнила одну из первых публикаций Альберта, я имею в виду Эйнштейна. Да вам за одно это надо присвоить звание доктора наук! Вы ведь не против, если защита диссертации пройдет в моем институте? — Шепетуха снизу заглянул в лицо Телятникова и по его выражению понял, что доцент был не против.

— Вот и прекрасно, дайте мне только вернуться из Канады! А на костюмчик мой не обращайте внимания — ехал на дачу, дай, думаю, загляну, может, повезет познакомиться с Сергеем Сергеевичем! И правда повезло! — радостно рассмеялся директор координационного центра и тут же серьезно продолжал: — Порой так хочется поговорить с умным, знающим человеком! Устаешь от невысказанных гипотез — все равно как от отсутствия близости с женщиной!

Сергей Сергеевич был поражен смелостью и глубиной сравнения. «Какой яркий человек! Какой тонкий, изощренный ум!» — удивлялся он про себя, боясь в то же время пропустить хоть слово, сказанное Шепетухой.

— Творческая и сексуальная энергии — одной природы! — говорил меж тем профессор. — И то и другое увлекает, заставляет с интересом жить. Вы ведь занимаетесь единой теорией поля… Я не ошибся? — спросил он вдруг.

— Да, в некотором роде… — промямлил Сергей Сергеевич, не уставая удивляться прозорливости лауреата государственных премий. — Хотелось бы, знаете, прийти к каким-то общим закономерностям…

— Понимаю, ах, как я вас понимаю! — возрадовался Шепетуха. — Каждый ученый — да что там ученый! — каждый мало-мальски интеллигентный человек стремится построить единую картину мира и найти в ней свое место. Впрочем, поиск своего места, как и смысла существования, — это, пожалуй, чисто русский мазохизм!.. — Директор координационного центра замолчал, задумчиво посмотрел в затуманенную автомобильными выхлопами даль Каширского шоссе. — А знаете, пожалуй, красота действительно спасет мир! Я имею в виду красоту математических формул! Представляется мне, что мы, ученые, до конца еще не понимаем принципиальную важность элегантности и симметричности математических построений! Ну да к этому мы с вами еще вернемся, у меня для вас, можно сказать, заготовлен подарок! — Шепетуха интригующе зыркнул на шагавшего рядом Телятникова.

«Насколько верно и проникновенно он говорит!» — думал Сергей Сергеевич, наблюдая краем глаза, как в такт со словами у профессора двигались большие, поросшие длинным серым волосом уши. Мысли Шепетухи до мельчайших нюансов совпадали с тем, к чему пришел он сам, и от этого, и от загадочных обещаний у него легко и приятно кружилась голова. Меж тем, ведомый все так же под ручку, Телятников вдруг увидел себя отразившимся в стеклянной стене кафе «Мечта», что стояло как раз напротив института для искушения неокрепших еще в науках студенческих душ.

— Вы ведь, Сергей Сергеевич, не обедали? Так давайте зайдем, посидим, как белые люди, поговорим! — предложил Шепетуха. — Деловой ленч! Я на днях был в Париже, так там…

С этими словами профессор приоткрыл стеклянную дверь заведения и мягко, но настойчиво протиснул в образовавшуюся щель вяло сопротивлявшееся тело доцента. Сергей Сергеевич искренне противился и даже бубнил нечто об ответственности профессорско-преподавательского состава перед широкими кругами научной общественности, но шел, и делал это не без предвкушения ожидавшего его удовольствия. Неведомая сила влекла его в питейный зал, и очень скоро он, не то к радости, не то к ужасу, обнаружил себя сидящим в металлическом кресле за круглым мраморным столиком. Расположившийся напротив Шепетуха уже шептался о чем-то с наклонившейся к нему официанткой. Ее могучее, едва сдерживаемое слабой тканью халатика тело нависало над профессором, нарисованные красным большие чувственные губы улыбались. Ловкач профессор не терял времени зря и, диктуя заказ, то и дело запускал нескромный взгляд в открывавшиеся в разрезе кофточки глубины. Странным образом он изменился и, казалось, уже органически принадлежал этому ресторанно-буфетному миру московских стекляшек.

«Талантливый человек талантлив во всем», — не без зависти заключил Телятников. В нем вдруг проснулось нечто гусарское, этакое залихватски удалое, захотелось и самому приобнять красавицу за расплывшуюся талию и тут же выпить бутылочку мозельского на брудершафт. Долетавшие до него слова о селедочке под шубой и холодном цыпленке разжигали воображение и аппетит. Единственно странным было то, что профессор беспрестанно подмигивал и строил рожи, и в какой-то момент Телятникову вдруг стало грустно и даже подумалось: а не уйти ли… Но тут подали закуску, ветчинку ломтиками, со слезой, и возникшее было желание само собой испарилось.

— И еще, Марусечка, — веселился разошедшийся Шепетуха, — уберите со стола вашу похоронную икебану, мы с доцентом таким не закусываем!

— Ох и шалунишки эти ученые, ну такое скажут, — призывно хихикала пышущая здоровьем Марусечка, ложась бюстом на Телятникова в попытке достать пылившийся в вазочке бумажный цветок.

— Так… — сказал Сергей Сергеевич, когда, покачивая бедрами, официантка удалилась из зала, и поймал себя на том, что с внутренней приподнятостью потирает руки, чего никогда раньше за собой не замечал.

— Давайте выпьем за знакомство, за святую науку! — Профессор уловил движение телятниковской души и щедрой рукой наполнил портвейном стаканы.

— Нет, у меня лекция, мне нельзя, — сделал последнюю попытку отказаться Сергей Сергеевич, прекрасно понимая всю тщетность своих неискренних усилий.

— Вы меня обижаете! — развел руками лауреат государственных премий, и Телятников увидел, что Шепетуха говорит правду. — С вашим опытом и мастерством! Сто грамм портвейна для вдохновения никогда не помешают!

Он поднял свой стакан, и Сергей Сергеевич с удивлением заметил, что и его рука сама собой тянется к стоявшей перед ним посудине, и он уже чувствует во рту тяжелый, сладковатый вкус вина. Неземная легкая грусть коснулась вдруг крылом его души и пропала, а в опустевшей разом голове осталось лишь подобие мысли: портвейн-то я не пил со студенческих времен! Следуя примеру профессора, Телятников опорожнил стакан и, ухарски крякнув, утер влажные губы салфеточкой. Шепетуха меж тем был сама любезность: потчуя своего нового друга, он то пододвигал Сергею Сергеевичу селедочку под красной свекольной шубой, то подкладывал ему на общепитовскую тарелку синюшного, будто украденного у родного Аэрофлота цыпленка. Суетясь и то и дело промокая разлитый по мрамору стола соус, профессор разгорячился, снял ватник и промасленную кепчонку, под которой оказалась бетонно-серая, похожая на взлетную полосу лысина, поросшая местами защитного цвета волосиками. К удивлению Телятникова, верхнюю одежду директор координационного центра носил непосредственно на майку-тельняшку, свежесть которой представлялась сомнительной. Зато порадовала Сергея Сергеевича вытатуированная на худосочном предплечье Шепетухи фривольная картинка, под которой шрифтом газеты «Правда» стояло: «Любите Сему — источник знаний!»

— Воспоминания молодости! — вздохнул лауреат государственных премий, проследив за взглядом своего визави. — Кто из нас не был грешен! Морские дальние походы, яростные ночные десанты! — Он потянулся за второй бутылкой, неизвестно как и когда очутившейся на столе, склонив голову набок, разлил портвейн. — Давай, Сергей, за нас! В зрелом возрасте, скажу я тебе, тоже есть свои прелести! Мудрость там, интеллект!.. — Профессор шмыгнул носом, сплюнул на пол. — Приятно все-таки ощущать себя состоявшейся личностью!

Сергей Сергеевич скривился, но Шепетуха настаивал:

— Брось, Серега, не кочевряжься, винишко-то лечебное! Вспомни наши лихие студенческие попойки! Кто в жизни свое не выпил, тот для науки человек потерянный! За тебя! Нет, нет, — пресек он попытку Телятникова симулировать, — тостуемый пьет до дна!

Морщась и страдая лицом, Сергей Сергеевич выпил большими глотками вино, поспешно заел его приторный вкус салатом «Столичный». Если раньше мысли его мешались, то после второго стакана картинка мира попала в фокус, и шестым чувством он понял, что настало время поговорить о науке.

— А вы, собственно, по какой части? — спросил Сергей Сергеевич, сосредоточенно стараясь подцепить на вилку подрагивающее, как груди официантки, желе.

— Я — по бабам! — радостно заржал профессор. — Ладно, Серега, шучу! Работаю на стыке наук, специализируюсь все больше на человеке! И вообще тебе давно пора звать меня просто — Семен! — Шепетуха вдруг пошел по телу зелеными, плесневелыми пятнами, звучно икнул, отчего на Сергея Сергеевича явственно пахнуло ароматом тройного одеколона. — Извини, старик, с утреца был маленько не в себе, вот и поправился! — пояснил он, доставая из кармана ватника мятую пачку дешевых сигарет.

— Значит, биофизик, — гнул свою линию Телятников.

— Можно и так! — согласился Шепетуха, закуривая. — Только не в названии дело. Наука так же едина, как мир! Это мы сами с нашим убогим воображением поделили все на разные физики, химии и прочие географии!.. — Для убедительности концом ножа он покрошил остатки ветчины на тарелке. — А по большому счету: единая природа, единая наука, единое поле!

«Красиво излагает, собака, — подумал Сергей Сергеевич застрявшим в голове штампом. — Ум аналитический. И как ловко перешел к единой теории поля! Сразу чувствуется — крупного калибра ученый. Странно только, что ходит в ватнике и на ногах опорки. А… — догадался Сергей Сергеевич, — так это ж он наше прогнившее общество эпатирует… Бьет обывателя своей экстравагантностью. Только все равно — тельняшку я бы постирал». Телятников почему-то потянулся за сигаретами, прикурил от поднесенной Шепетухой спички, заперхал, ловя открытым ртом воздух. Глаза его полезли на лоб, он инстинктивно потянулся за услужливо налитым портвейном, долго пил его маленькими глоточками. Неожиданно близко, отражением в самоваре, он увидел лицо перегнувшегося к нему через стол Шепетухи, его блудливые, подгулявшие глаза и большие, по-африкански вывернутые губы.

— Серега! Слышь, Серега? — горячо зашептал профессор, обдавая Сергея Сергеевича запахом лука и дешевого табака. — А статейка-то твоя о многом мне порассказала! Амбициозен ты, черт, жаден до славы! Это хорошо! Это правильно! Кругом одни блатные да бездари. Только и слышишь: этот получил академика, другой стал профессором… А ты с твоим интеллектом прозябаешь! Душа горит, Серега, видеть этого не могу! — От возмущения Шепетуха хрястнул маленьким кулачишком о край тарелки так, что Сергей Сергеевич оказался весь, как селедка, в соусе. — Серость процветает в науке — и приспособленчество! — продолжал государственный лауреат, заботливо снимая со лба Телятникова кружочки тонко порезанного репчатого лука.

— Спасибо, — сказал доцент и зычно икнул.

— Не благодари. Пока не за что! Но мы им покажем, дай мне только вернуться из Гондураса! Ты, Серега, промеж них Колосс Родосский!

— Ну, Семен, ну не надо… — засмущался Телятников. — Есть и среди академиков умные люди. Человека два или три. Да и статейку мою напечатали в журнальчике для юных идиотов…

— Вот я и говорю, что зажимают таланты на Руси! Но ты, Серега, свое достоинство блюди! — В порыве благородного гнева Шепетуха привстал, схватил бутылку, как если бы она была с зажигательной смесью и ему предстояло бросить ее в президиум Большого ученого совета. — Самое главное в науке — не умалять собственных достижений, — продолжал профессор уже более мирно. — В академики выбирают исключительно по количеству загубленных талантов…

Покачиваясь и прикусив от усердия кончик языка, лауреат государственных премий разлил остатки портвейна, проникновенно посмотрел в глаза Телятникову.

— Гадом буду, век свободы не видать, а я тебе, Серега, помогу!

Он пальчиком поманил к себе доцента. С сожалением расставаясь со спинкой кресла, Телятников подался вперед, навалился грудью на мрамор столешницы. Прямо на него смотрели бесцветные, обведенные красным ободком глаза директора центра и лауреата.

«Я пьян как сапожник», — сказал сам себе Телятников, но не почувствовал при этом ни смущения, ни угрызений совести, а только приятную легкость и никогда им дотоле не изведанную свободу.

— Я сделал великое открытие! — шепотом драматического злодея произнес Шепетуха и воровато оглянулся по сторонам. — Великое! И я тебе его подарю!

— А вот этого не надо. — Телятников поводил пальцем перед носом Шепетухи. — Я в этой жизни всего добился сам.

Сергею Сергеевичу понравилось, и он решил повторить упражнение с собственным пальцем и чужим носом, но на этот раз получилось плохо, и он едва не потерял равновесие в поехавшем куда-то в сторону кресле. Тем не менее Телятников продолжал:

— Ты, Семен, скотина, если смеешь мне такое предлагать…

От умственных и физических усилий у Сергея Сергеевича выступил на лбу пот, и он утер его вместе с остатками селедочного соуса.

— Ша! Не бузи! — прервал его профессор, ставя зарвавшегося доцента на место. — Во-первых, воруют все, а значит, это уже не воровство, а модус вивенди! Во-вторых, любое открытие сродни откровению и чаще всего приходит не тому, кто его заслужил! Ты, может быть, всю жизнь трудился, а я принял на ночь стакан — мне спьяну и приснилось! Это как прикуп в преферансе — не тому пришел! Я ведь как твою статейку прочитал, так сразу и понял, что в небесной канцелярии ошибка вышла — твой сон мне послали! Понял?

— Понял, — мотнул головой Телятников. — Излагай!

— А ты уравнения Максвелла помнишь? — с профессорским прищуром и издевкой в голосе спросил Шепетуха.

— Спрашиваешь! — доцент встрепенулся, как боевой конь, заслышавший сигнал трубы. — У меня это коронный вопрос, от него студенты на экзамене пачками отпадают. Хочешь, в дифференциальной форме?

— Валяй! — милостиво согласился Шепетуха, пододвинув Телятникову линованный бланк счета и саркастически наблюдая, как тот со старанием выводит на нем какие-то загогулины. — Я ведь самоучка, — продолжал он, и в голосе его неожиданно прозвучали жалоба на судьбу и едва скрываемая зависть, — академиев не кончал, все своим трудом. Долбил, долбил, как дятел, вот и выбился в профессора!..

— Все! — Сергей Сергеевич отодвинул от себя исписанный листок счета. — Ротор вектора напряженности электрического поля, — начал он по-школярски заученно, — равен частной производной по времени…

— Достаточно! — прервал его тоном экзаменатора Шепетуха. — Только почему это производная у тебя не государственная, а частная? Что, дельцам теневого бизнеса математику продаешь? Да нет, меня не бойся, я тебя не заложу, но с другими, Серега, поосторожнее, держи язык за зубами! Время плохое, сам не заметишь, как загремишь под фанфары! А срок мотать…

Профессор посмотрел на слушавшего его с открытым ртом Телятникова, почесал под тельняшкой впалую грудь.

— Ну да ладно, жизни ты не знаешь, и на пальцах тебе ее не объяснить! Лучше слушай сюда! Помнишь, я про всякие там симметрии загибал? Так вот, в этих твоих писульках, — Шепетуха показал на бумажку счета, — ее, симметрии, как раз и не хватает!

Телятников кивнул, демонстрируя понятливость. Скорее всего, божественный дар речи был им к этому времени уже утерян. Звериная тоска охватила Сергея Сергеевича. Он вдруг увидел себя со стороны лежащим грудью на столе, бессмысленно пьяного в разгар яркого и веселого майского дня. Взгляд на себя со стороны редко когда доставляет человеку удовольствие, и уж тем более он труднопереносим, стоит несчастному расслабиться и приобщиться к утехам бренной жизни.

— Сем, а Сем, давай понемногу для свежести ума, — предложил вдруг Сергей Сергеевич, сам несказанно удивленный своей способностью составлять слова во фразы. Выпили без тостов, коротко, по-деловому, после чего профессор приступил к объяснению:

— Вот тут, между этими двумя закорючками, — он ткнул пальцем в одну из формул, — надо вводить зависимость от времени! Так будет и красивше, и вообще…

Что имелось в виду под «вообще», профессор не пояснил, а вытерев жирные пальцы о листок счета и по-студенчески подглядывая в извлеченную из кармана шпаргалку, на нем же и начертал несколько иероглифов.

— Не м-может быть… — На краткое мгновение пьяный туман в голове Телятникова рассеялся. Полными детского изумления глазами Сергей Сергеевич смотрел то на Шепетуху, то на получившуюся формулу, и из груди его рвался крик восторга.

— Может! — авторитетно заверил Шепетуха. — Еще как может!

— Но это же означает, что прошлое зависит от будущего.

— А я тебе о чем талдычу? — сменил гнев на милость лауреат государственных премий. — Во, видишь мостик, — показал он на знак равенства, — слева направо идешь по нему в будущее, а справа налево — в прошлое. Все, старик, в этом мире относительно! Симметрия, Серега, страшной силы ху… короче, штука!

— Но позвольте, — возмутился вдруг доцент, — это же противоречит основным законам природы!

— Эх, Сергей, — тяжело вздохнул Шепетуха, — молод ты еще, неопытен! Законы-то пишут люди! Я лично называю эту формулу двойной петлей Шепетухи: одна петля для отлова прошлого, а вторая — для поимки будущего!

— Но если формула справедлива, это полностью меняет наше представление о мире!

— Справедливости в мире не ищи, а формулу дарю! — Королевским жестом директор координационного центра перебросил смятый бланк счета на другой конец стола.

Воровато озираясь, Телятников сгреб бумажный шарик в кулак и моментально засунул его в карман пиджака. Руки его дрожали, на лбу и по всему телу выступила испарина.

— Семен… — сказал он проникновенно, и слезы благодарности выступили у него на глазах. — Можно я тебя поцелую?

Но сидевший перед ним Шепетуха как-то сразу и окончательно потерял интерес к своему собутыльнику. Надетая на его тело тельняшка, похоже, была уже и не тельняшка, а нечто вроде серой, поросшей редким волосом кожи, и выражение лица государственного лауреата стало буднично скучным. Он вдруг во всю пасть зевнул, бросил небрежно:

— Давай допьем, да я пошел!

Сергей Сергеевич хотел сказать, что никуда не пустит своего нового друга, что они сейчас же едут к нему домой говорить о святой науке, но вместо этого рука доцента привычно вцепилась в стакан и понесла его к заранее распахнутому рту. Морщась и страдая, он залил тяжелую, приторную, напоенную южным солнцем Азербайджана жидкость в приготовленное отверстие, но внутрь она вся сразу не прошла, осталась стоять налитая под горло. Только несколько позже, когда что-то там внизу сдвинулось, она разом втянулась в желудок, где ее уже поджидали селедочка в собственном соку, истерзанный в клочья неудачливый сын курицы и еще что-то, название чему Телятников вспомнить не мог, но что отчаянно, волнами просилось наружу.

— Жаль, — сказал Сергей Сергеевич и сделал усилие зафиксировать это подобие мысли в угасающем сознании. — Жаль, что столько лет прошло впустую без портвейна…

В другое время он бы очень удивился такому умозаключению, неизвестно какими путями попавшему в его бедную, гудевшую как медный колокол голову, но на этот раз удивиться не смог — полон был до краев.

— Весна! Солнышко светит… — сказал Телятников, икая на весь питейный зал. — Сема, почему мне так грустно? Неужели многие знания и вправду рождают великую скорбь? Я знаю, что сделаю, — я сейчас пойду и сдам свою жизнь в химчистку!..

Но Сергея Сергеевича уже никто не слушал. Откуда-то из угла, двигая фантастически размашистыми бедрами, как поезд в фильме братьев Люмьер, на него неотвратимо надвигалась официантка. В руке она держала исполинские счеты, на которых вместо костяшек весело перекатывались из стороны в сторону первые производные по времени. Груди Марусечки, прикинул в уме Сергей Сергеевич, можно было попытаться объять интегралом, но исключительно двойным. Официантка улыбалась, но как-то уж больно нерадостно. Что ж до второй руки могучей женщины, то ее, прямо на ходу, покрывал поцелуями мелко трясущийся и глумливо подмигивающий директор центра и лауреат. Время от времени он отрывался от своего занятия и, показывая на Телятникова тонким кривым пальцем и гнусно подхихикивая, блеял:

— Это все он: возьми второй пузырь да возьми! А как платить, сразу в кусты! Знаю я этих ученых: гонору на десятерых, а в кармане вошь на аркане! Голь перекатная!..

— Плачу за все. — Сергей Сергеевич гордо выпрямился в кресле и сделал широкий жест рукой, но в этот момент что-то случилось в Декартовом трехмерном мире, и без всякого предупреждения сила гравитации изменила направление своего действия. Не готовый к такой подлости, Телятников, как и каждый нормальный человек в его положении, вертанулся на пол и тут же океанским пароходом поплыл в туманную даль цвета непереваренного портвейна. Блаженно улыбаясь, он мирно устроился калачиком и тихо отошел в мир сновидений. Последнее, что Сергей Сергеевич увидел, прежде чем опустился занавес, была золотом по черному, безмерно знаменитая и никому еще не известная формула двойной петли Шепетухи!

Никто не знает и теперь уже никогда не узнает, что происходило с телом Сергея Сергеевича Телятникова в те несколько часов, пока жена его ходила по магазинам. Вернувшись же домой, она нашла своего законного супруга лежащим у дверей собственной квартиры. Тело дышало, но бессмертная душа, выступавшая в данном случае в форме сознания, явно отсутствовала. Несмотря на средний рост и хорошую упитанность, доцент целиком помещался на коврике, предназначенном в другое время для вытирания ног. Он лежал в позе не успевшего покинуть утробу матери младенца и блаженно улыбался. Так — укрыв кожаный нос меховым хвостом — спят длинными зимними ночами лайки, и им снится мороженая рыба. Отказавшись наотрез добровольно покинуть место лежбища, Сергей Сергеевич пассивно сопротивлялся транспортировке собственного тела волоком, после чего затих в комнате на диване. Когда-то нарядный, не без скромного достоинства серый костюм был взят двумя пальцами и выкинут как целое в мусоропровод. Выполнив таким странным образом свой супружеский долг, Анна скорбно подсела к телефону и принялась названивать своей лучшей подруге. Не прошло и получаса, как короткие гудки сменились длинными, и Анна услышала в трубке знакомый голос.

— Машка, — сказала Анна и заплакала, — приезжай! Такси не отпускай, повезешь меня в психушку.

Зная стоический характер своей подруги, Мария Николаевна не на шутку взволновалась услышанным и, дав мужу указания по ведению хозяйства, полетела через весь город к Телятниковым. Выяснять ситуацию она начала с порога.

— Ну что, опять программу запорола? Таскали к главному? Да плюнь ты, Анька, на всех на них и уходи из своего дурдома! Подумаешь, телецентр… Ты молодая, красивая, энергичная, да я тебе такую работу найду — пальчики оближешь.

Мария Николаевна стащила с себя плащ, сунула ноги в хозяйские тапочки. Анна молчала. Так и не произнеся ни слова, она взяла Машку за руку и препроводила в комнату. Выражение лица почивавшего и сильный перегар не позволяли усомниться в причине, выключившей хозяина дома из активной общественной жизни. Постояв в скорбном молчании над телом павшего героя, подруги пошли на кухню пить кофе и держать военный совет.

— Пьян в стельку, — констатировала Анна, как если бы не полагалась на вынесенное Марией Николаевной собственное впечатление.

— И всего-то? — пожала полными плечами гостья. Закурив и привалившись спиной к оставшемуся Анне от тетки резному буфету, она закинула ногу на ногу и начала шоковую терапию. — Я тебя, мать, что-то не пойму. То ты жалуешься на Сергея, что он не как все и по уши в своей работе, теперь же, когда мужик зажил единой жизнью с народом, ты опять недовольна. Да тебе, голубушка, не потрафишь!

— Но ведь не до положения же риз, — пыталась возразить Анна, но Машка ее тут же перебила:

— А я вот читала, что медики рекомендуют раз в месяц напиваться. Снимает нервное напряжение и заставляет по-новому взглянуть на жизнь. И вообще в этой стране нет ничего более естественного и органичного, чем напиться пьяным! Между прочим, правительство об этом прекрасно осведомлено. Любой президентский указ, любое постановление исходит из того, что все недоразворованное непременно пропьют…

— Только, пожалуйста, не приводи мне данные международной статистики, — съязвила Анна. Подсев к кухонному столу, она со значением посмотрела на подругу. — Я ведь тебе ничего не рассказывала. Эта выпивка Сергея вовсе не начало, а, скорее, завершение нашей драмы. И, знаешь, я могу его понять…

Так Анна начала рассказ о выплеснувшихся на их головы событиях последних недель. Когда часа через три бледный, с лихорадочным блеском в глазах Телятников ворвался в кухню, она все еще была в середине своего повествования.

При виде хозяина дома женщины вздрогнули — Сергей Сергеевич был страшен! Всклокоченные остатки его когда-то пышной шевелюры разметались во все стороны, широкая грудь бурно вздымалась, едва прикрытая банным халатом, из-под которого торчали волосатые ноги в трогательных голубых носочках. Лицо Сергея Сергеевича исказила гримаса душевной муки, чувство ужаса на нем боролось и побеждало робкие остатки надежды.

— Где он? — сказал Телятников голосом, не предвещавшим ничего хорошего, и бросил на женщин взгляд, от которого кровь застыла в их жилах. Так мог бы смотреть на Дездемону дикий мавр, будь он несколько потемпераментней.

— Кто? — спросила Анна одними губами.

Мария Николаевна меж тем тихо поднималась с табурета, стараясь занять стратегическую позицию между супругами. Она уже присмотрела висевшую на стене разделочную доску и теперь прикидывала, как бы половчее до нее дотянуться. В ответственную минуту голос ее не дрогнул.

— Сережа, — сказала она тоном, каким говорят в кино разведчики в момент смертельной опасности. — Здесь никого нет и не было. Я тебе клянусь…

Сергей Сергеевич не слушал. Сделав шаг вперед, он пошатнулся, схватился рукой за сердце.

— Костюм! Мой серый костюм! — Губы его побелели.

— О господи, — выдохнула Анна. — Как ты меня напугал! Ложись и не думай о нем, мы купим тебе новый…

— Где он? — Сергей Сергеевич выпрямился, глаза его недобро сверкнули.

— Я… он… понимаешь, — начала заикаться Анна, — он был такой… грязный, что я его в мусоропровод…

— Дура! — заорал что было сил Телятников, и люстра под потолком закачалась.

Мария Николаевна поняла, что настал ее выход. Гнев и боль за униженных и оскорбленных женщин всех времен и народов вскипели в ее груди. Превосходя хозяина дома габаритами, она медленно двинулась на Сергея Сергеевича. Но демонстрация силы оказалась излишней: в следующее мгновение Телятников уже бежал вниз по лестнице, молодецки перескакивая через ступеньки. Боясь самого страшного, женщины по мере сил следовали за ним, однако догнали лишь в подвале. Доцент увлеченно с остервенением рылся в куче мусора. Не прошло и минуты, как с победным возгласом он вытащил из нее то, что когда-то было его серым выходным пиджаком. Затаив дыхание, нервно подергивая шеей, Сергей Сергеевич с осторожностью сапера сунул руку в карман и извлек на свет скомканный шарик промасленной бумаги и белый квадратик мятого картона с золотым ободком. Держа их на раскрытой ладони, он повернулся к женщинам и беззвучно зарыдал. Медленные, по-детски крупные слезы катились из его глаз, Телятников плакал и одновременно смеялся. Обратный путь проделали в лифте. Вернувшись на кухню, Сергей Сергеевич мешком опустился на табурет и, утерев свободной рукой мокрое лицо, жалобно попросил:

— Анюта, дай мне, пожалуйста, бумагу и карандаш.

Не без усилий держась в вертикальном положении, Сергей Сергеевич аккуратнейшим образом развернул бланк счета и, любовно разгладив его ладонью, принялся с усердием переписывать на чистый лист формулу. Делал он это настолько самозабвенно, что, казалось, внешний мир в этот миг не имел для него никакого значения. Закончив свой труд, Телятников сложил лист в несколько раз и убрал его в ящик буфета, а жеваный оригинал бережно опустил в глубокий карман халата. На лице Сергея Сергеевича отражалось глубокое удовлетворение. Испытывая, по-видимому, потребность хоть как-то объяснить свое поведение, Телятников благосклонно посмотрел на сурово молчащих женщин и членораздельно проговорил:

— Мой лучший друг Семен — щедрейшей души человек.

Морщась от собственного перегара, Сергей Сергеевич раскрыл ладонь левой руки, где все еще лежал измятый квадратик картона с золотым ободком.

— Те, с кем пьешь, — назидательно заметила Мария Николаевна, принимая из трясущихся рук хозяина визитную карточку, — называются собутыльниками, а если не повезет, то еще и подельниками.

— Мой лучший друг Семен — большой ученый, он занимается человеком! — В голосе Телятникова звучала гордость.

— Об этом нетрудно догадаться. — Мария Николаевна поднесла карточку к свету, прочла: «Семен Шепетуха — прозектор». — Спирт, наверное, глушили где-нибудь в колумбарии, — предположила она. — Ох, Сергей, доиграешься, заморозит тебя твой дружок по пьянке вместо покойника…

— Пили портвейн, — внес коррективы Телятников. — Из солнечного Аз… Азр… короче, из Грузии.

Сергей Сергеевич поднялся, давая понять, что аудиенция окончена, и, перебирая руками по стене, пошел с кухни. В дверях он остановился, обернулся.

— Аня! — сказал Телятников проникновенно. — Это было нужно для науки!

— Ладно, иди спать, алкоголик, — погнала его Машка. — Видишь, ничего особенного, — продолжала она, поворачиваясь к Анне, — пили не с каким-нибудь забулдыгой, а с человеком, который может себе позволить раздавать собутыльникам визитные карточки…

— Не надо меня успокаивать, — не стала слушать подругу Анна. — Ты же сама видишь, что у него нервный срыв. Побежал на помойку искать какую-то формулу!

— Ну, ты тоже хороша! Взяла и выкинула приличный еще костюм, а ведь могла бы и постирать. А впрочем, не стоит принимать все так близко к сердцу, больше созерцательности. К мужчинам вообще надо относиться со снисходительной грустью. Ни в коем случае нельзя их жалеть или им сострадать, потому что это предполагает наличие у них души. Достаточно того, что мы выдумываем себе их внутренний мир, их чувства, но верить в собственную выдумку — это уже чересчур. Чувствуй себя режиссером жизни, а его — лишь актером в твоей пьесе. И вообще, скажу тебе, умные женщины, как мы с тобой, не могут быть счастливы. Если он ниже тебя по интеллекту, то жизнь становится издевкой, игрой в поддавки. Ты должна восторгаться им, когда он произносит очередную банальность, или смеяться его неостроумным шуткам. Если же мужик тебе ровня, то он, скорее всего, закоренелый эгоист, а если нет, то наверняка блаженный — выпиливает по ночам лобзиком или, не дай бог, готовится облагодетельствовать человечество каким-нибудь изобретением. И заметь, я говорю исключительно о тех самцах, которых условно можно назвать порядочными!

— А если есть любовь?

— Любовь? — Мария Николаевна пожала плечами. — Забытое слово из школьной программы. Природа сделала всех женщин и всех мужчин одинаковыми, значит, она не рассчитывала на такое явление, как любовь. Боюсь, Анюта, это всего лишь уловка, с помощью которой люди пытаются выбраться из серой монотонности жизни. Хотя, впрочем… — Взгляд Машки стал мечтательным.

— Постой, — перебила ее Анна, — я ведь тебе еще не все рассказала: та история на кладбище во время похорон имела продолжение!

— И ты молчала… — ахнула Машка. — А еще считаешься лучшей подругой!

— Ну не успела я тебе рассказать, — покаялась Анна. — Понимаешь — фантастика! Не так давно возвращаюсь с работы домой, а поздно уже, темно, вхожу под арку и вижу — стоят двое. Если бы я их раньше заметила, то, конечно же, не пошла бы, но чувствую, отступать поздно. Иду. Сердце, как овечий хвост, и от страха аж в глазах темно. Мне, думаю, только бы добраться до двора, где фонарь, там, если закричу, кто-нибудь да услышит… Но не тут-то было! Вижу, один, что пониже, отклеился от стены — и ко мне. Сумку выхватил и этак с ленцой, не спеша, вытряхнул все мои вещички на асфальт. Куда, говорит, барынька, торопишься, торопиться-то уже некуда. Представляешь?! Душа у меня, конечно, в пятках, если бы даже захотела, закричать бы не смогла — горло перехватило. А второй, тот, что повыше и помоложе, заходит сзади… Ну, думаю, пришел, Анька, твой последний час! Только вдруг со стороны двора, вижу, выходит мужчина. Что-то в нем мне показалось странным, я только потом сообразила, что одежда. Представляешь, в нашей-то грязи, когда приходится пробираться по тропочке между свалками мусора, появляется некто в вечернем костюме с галстуком-бабочкой, при тросточке и в шляпе. И, что меня особенно поразило, в лакированных полуботинках, в которых впору на балу танцевать. Ну да все это я потом разглядела, а в тот момент мне было совсем не до того. А он идет, руки в брюки, только крахмальные манжеты светятся и манишка на груди. Бандиты тоже его заметили и как-то боком от меня отодвинулись, будто они сами по себе. Мужчина подходит и этак светски спрашивает:

— Надеюсь, не помешал? — и улыбается.

Тот бандит, что пониже, шагнул к нему, и, смотрю, рука его скользнула в карман пальто.

— Вали, пижон, отсюда, мы тебя не тронем!

— Я боюсь, я очень боюсь… — начал мужчина, но бандит перебил его:

— Знаем, что боишься, вот и проваливай!

— Жаль, Колобок, что ты меня не дослушал, — улыбнулся мужчина, но только как-то по-особому, одними губами. — Я-то хотел сказать: боюсь, на этот раз тебе не повезло.

Бандит при этих словах вздрогнул, а я смотрю, он действительно похож на колобка.

— Ну что ж, тогда, падла, молись своей милицейской божьей маме!

Колобок вытащил из кармана нож и сделал шаг к мужчине. Что произошло дальше, я не знаю, но только он отлетел к стене и стукнулся о нее с такой силой, что дом содрогнулся…

— А дальше что было? — Машка перевела дух, ломая от волнения спички, закурила. Наклонившись вперед, она ловила каждое слово, переживала каждый поворот ситуации.

— Ничего. Он проводил меня до подъезда…

— А как же второй бандит? — Мария Николаевна разочарованно откинулась к буфету. — Неужели ушел?

— Действительно, самое интересное я тебе и не рассказала! Помнишь, длинный зашел мне за спину? Так вот, я мгновенно разворачиваюсь и единым движением бью ему носком сапога в пах. Он, естественно, сгибается, и тогда я наношу второй удар ребром ладони по шее.

— Ты? Удар? — Машка поднесла сигарету к губам, но втянуть в себя дым забыла. — Да ты при виде мыши падаешь в обморок!

— Ну так он на мышь и не был похож. — Анна поставила на плиту новую порцию кофе. — Они так вместе с Колобком на асфальте и отдыхали, голова к голове.

Мария Николаевна озадаченно посмотрела на подругу.

— Ну а мужчина что?

— Помог собрать в сумку мои вещички, а когда выпрямился, посмотрел на меня этак задумчиво и говорит: «Позвольте дать профессиональный совет? В целом получилось неплохо, и впредь все так и будет, но, пожалуйста, не носите очень узкие юбки — они сковывают движения, и при ударе сначала идите вперед бедром и только потом выбрасывайте голень. Так и безопасней, и элегантней».

— Да… — протянула задумчиво и неопределенно Мария Николаевна. — А сам-то он как, ничего?

— Не скажу, что писаный красавец, — как бы вспоминая, начала Анна, — глаза пристальные, с прищуром, лицо то ли загорелое, то ли смуглое и очень спокойное. Что еще? Выше среднего, порядком уже седой… И, знаешь, проводил до подъезда, снял шляпу и поцеловал мне руку. А потом попросил…

— О свидании? — ахнула Машка.

— Не совсем. Попросил убрать куда-нибудь этот натюрморт, — Анна показала рукой на стену, — потому что он раздражает его своей безвкусицей.

Мария Николаевна подняла голову и внимательно посмотрела на картину. На холсте грубыми мазками была изображена глиняная тарелка с двумя почему-то синими грушами.

— А ты знаешь, — сказала она с видом знатока, — пожалуй, он прав! Есть в этих грушах нечто раздражающее, нечто противное высокой гармонии…

— Да при чем здесь твои груши и гармония? — рассердилась вдруг Анна. — Он-то как узнал о натюрморте? Между прочим, с того самого вечера картина регулярно срывается со стены. Я даже подушку у плинтуса положила…

Не успела Анна договорить, как натюрморт, проделав кульбит, рухнул мимо подушки на пол. Глиняная тарелка на холсте разлетелась в куски, а странного цвета груши, превратившись в повидлообразное месиво, сползли на линолеум. Мария Николаевна молча смотрела на подругу, сигарета дрожала у нее в пальцах. Анна лишь пожала плечами и пошла за веником и совком. Убрав остатки натюрморта, она устало опустилась на табурет, сказала, как если бы констатировала сухой научный факт:

— А еще у нас с Сергеем начались трудности… ну, короче, с сексом.

— Это бывает, — успокоила подругу Машка, — люди не автоматы…

— Да нет, у нас все по-другому! Ты, конечно, будешь смеяться, но в самый такой момент мы или начинаем хором икать, или, к примеру, подламывается ножка кровати. Был случай, когда Сергей вдруг запел: «Вставай, проклятьем заклейменный». Смешно? Смешно. Но только Интернационал в ту ночь он спел в полный голос двадцать два раза, не прерываясь ни на минуту! Представляешь, что подумали о нас соседи? Я понимаю, тебя это развлекает. Мы сперва тоже смеялись…

Мария Николаевна какое-то время молчала, потом сказала:

— Значит, получается, что он тебя все время преследует…

Анна вздохнула, посмотрела на подругу:

— Ничего ты, Машка, не поняла, хоть и кандидат наук. Не преследует, а любит! Иногда вхожу в квартиру и чувствую, как меня обнимают потоки нежности…

— Ну не знаю, преследует он тебя или любит, а только если ты позвала меня затем, чтобы рассказывать о потоках нежности, я, пожалуй, пойду. У меня готовка, стирка и вообще в квартире черт ногу сломит…

— Машка, милая Машка! — Анна подошла, обняла Марию Николаевну. — Не обижайся на меня… Кому же мне все рассказать, как не тебе. Я ведь и вправду не знаю, что делать. А еще, бывает, вхожу в спальню, а там букет цветов.

— Цветы — это не доказательство, — все еще нарочито ворчливо заметила Машка. — Цветы и Сергей может приносить. У мужиков случаются такие рецидивы влюбленности — еще не маразм, но нечто вроде того.

— Ну, Машка, до чего же ты все-таки циничная стерва. — Анна наклонилась, поцеловала Марию Николаевну. — Это все твоя диссертация, эти твои циники-киники с их грубыми выходками и шуточками! Посоветовала бы лучше, что мне делать. Если так дальше будет продолжаться, мы с Сергеем непременно попадем в психушку.

— Скажи, у тебя в последнее время не было переутомления или, может быть, ты начиталась чего-нибудь такого? — Мария Николаевна изучающе рассматривала подругу. — В жизни человека случаются моменты, когда он теряет контакт с окружающим и начинает жить в своем выдуманном мире…

— Короче, ты спрашиваешь, не тронулась ли я умом. Тогда так прямо и говори, а не ходи вокруг да около: «контакт с окружающим», «выдуманный мир», — передразнила Анна.

— Нет, Анька, ты мне ответь. Это может быть очень важно.

Анна посмотрела на подругу, пожала плечами. Что-то в лице Машки убедило ее, что та действительно ждет ответа.

— Нет, ничего такого не было, если, конечно, не принимать во внимание обычных всплесков истерии на работе. И читать ничего такого не читала, и в поклонники духа Кришны не записывалась. Хотя, честно признаюсь, — цветные сны вижу с детства, так что имеешь полное право заподозрить меня в вялотекущей шизофрении…

Мария Николаевна явно колебалась. Нахлынувшие сомнения морщили ее гладкий лоб греческой богини.

— Ладно, — решилась она наконец, — ставь еще кофе, останусь у тебя ночевать. Только учти, все, что я тебе расскажу, — строго между нами. Ты, Анька, самая моя любимая подруга, и даже тебе я не могла открыться, боялась — запишешь в сумасшедшие. — Мария Николаевна закурила, поводила в задумчивости концом сигареты по краю хрустальной пепельницы. — Иногда я и сама сомневаюсь: а было ли это, но про себя, каким-то внутренним знанием, знаю — было!

Она помолчала, наблюдая за тем, как Анна засыпает в джезву новую порцию кофе.

— Последнее время я очень много об этом думала и пришла к выводу, что все пережитое мной случается и с другими, только они либо не осознают реальность происходящего, либо, как я, боятся об этом говорить. В любом случае прослеживается прямая зависимость подобных ситуаций от психоэнергетического состояния человека и напряженности его внутренней жизни…

— Слушай, Машк, — прервала подругу Анна, — ты еще не начинала рассказывать, а я уже устала от твоего наукообразия. Не могла бы ты просто, по-человечески…

— Ладно, что с тебя взять, — согласилась Мария Николаевна. — Это случилось месяца за полтора перед защитой диссертации. Вы с Сергеем отдыхали на юге, своих я отправила в деревню, а сама работала от зари до зари. Времени оставалось очень мало, руководитель торопил, а мне искренне казалось, что все три года работы над темой пошли коту под хвост. Ничего нового о философии киников я сказать не могла, и, как ни старалась найти свой подход, получалась одна академическая жвачка. Все написанное мною казалось многократно уже читаным-перечитаным и навевало откровенную скуку.

— А почему ты взяла такую экзотическую тему? — Анна сняла кофе с огня, вынула из буфета чистые чашки.

— И вовсе она не экзотическая, просто меня с университетских времен интересовала фигура Диогена Синопского. Кругом полным-полно народу, кто обличает человеческие пороки, но лишь единицы живут по проповедуемой ими правде. Мне хотелось понять этого человека, добраться до причин его поведения, шокировавшего добропорядочное общество. Но старания мои ни к чему не приводили, диссертация была откровенным набором общих мест. В какой-то момент я даже решила отказаться от защиты — так тоскливо и пусто было на душе.

Как сейчас помню: стоял жаркий августовский вечер, над городом с раннего утра висел зной. И еще ветер, сильный южный ветер — он сводил меня с ума, нагнетая в опустевшие улицы обморочную духоту. Представляешь, в воздухе буквально физически ощущалась какая-то нервическая напряженность, казалось, еще немного — и мир расколется, изойдет мириадами маленьких молний. Хотелось дождя, хотелось тропической грозы, и уже одно ее ожидание сводило с ума. Нервы мои были на пределе, бесплодные искания иссушили мозг. Ничтожная, высосанная из пальца диссертация лежала передо мной на столе, и я готова была разорвать ее в клочки. С этим намерением я и поднялась со стула, мельком взглянула в раскрытое окно. Бесконечный, выматывающий день угасал, и вдруг я поняла, что, как в омут, падаю в сон. Единственное, что я успела сделать, это шагнуть к дивану и опуститься на него. В следующее мгновение я уже спала…

Но нет, это был не сон! — Мария Николаевна затушила сигарету, пододвинула к себе чашку с дымящимся кофе. — Сначала мне даже показалось, что я умерла, — продолжала она, размешивая ложечкой сахар. — Стоило голове коснуться подушки, как я ощутила во всем теле удивительную легкость, способность летать. И действительно, плавно, почти незаметно, я как бы всплывала к потолку и в то же самое время видела себя лежащей в глубоком забытьи. Мне вовсе не было страшно, как не было себя жаль, и к той, оставшейся на диване, я, в общем-то, не испытывала никаких чувств. Мной владел восторг. Стены комнаты сами собой перестали существовать, я летела, наслаждаясь свободой, и даже не заметила, как какой-то новый мир начал окружать меня, сделался физически плотным и ощутимым, и я вдруг увидела, что иду берегом ласкового лазурного моря. Ноги мои утопали во влажном песке, их лизали набегавшие волны ленивого прибоя. Полоса девственного пляжа была на удивление широка, и за ней, повторяя изгибы берега, стояли на небольшом возвышении красные от заката сосны. Запах моря смешивался с ароматом нагретой хвои, и от этого особенно остро и жадно хотелось дышать и жить. Удивительные, полированные временем камешки просвечивали через изумрудную, хрустальной прозрачности воду, и маленький крабик боком бежал передо мной, будто указывая дорогу. Метрах в ста от себя я видела остов выброшенного на берег, вросшего в песок корабля. Его крутобокие деревянные шпангоуты напоминали ребра какого-то доисторического животного, обессилевшего в двух шагах от такого желанного моря. Я была совершенно одна под бесконечно высоким, начавшим уже пропитываться густыми вечерними красками небом. Где-то далеко кричали чайки, шептались набегавшие на берег волны, и звуки эти удивительным образом усиливали чувство охватившего меня покоя. Всем своим существом я принимала гармоничность окружавшего меня мира и знала, что в нем надо жить очень просто, принадлежать ему каждое мгновение своей жизни.

Однако стоило мне миновать останки корабля, как я увидела сидевшего на песке и смотревшего в бескрайний простор моря человека. Он был худ, черен от солнца, в его густой бороде проступило серебро, а длинные курчавые волосы спускались на плечи. Заметив меня, мужчина повернулся и, так же как раньше на море, принялся смотреть в мою сторону. Увязая по щиколотку в нагретом за день песке, я подошла, опустилась на колени. Легкая тонкая туника не мешала теплому ветерку ласкать мое тело. Мужчина продолжал молча меня разглядывать. Было удивительно видеть яркие синие глаза на загоревшем до черноты лице. Эти глаза жили своей внутренней жизнью. Наконец он улыбнулся, сказал просто, как если бы мы расстались только вчера:

«— Хорошо, что ты пришла. Я ждал тебя. Ты заметила, какое сегодня тихое море?

Я ничего не ответила, и молчание мое было совершенно естественным. Волны за моей спиной шелестели песком, и запах моря был запахом времени. Я чувствовала себя свободной.

— Я Диоген из Синопы, — продолжал мужчина, все так же улыбаясь. — Люди, следуя Платону, зовут меня собакой, потому что они не так честны и свободны, как я. Мне их не жаль. Счастье в том, чтобы постоянно быть радостным и никогда не горевать, но они этого не понимают. Обо мне рассказывают много непристойных небылиц, и большинство из них — грязная правда. Если хочешь, можешь уйти — я пойму.

Я не двинулась с места. Мне показалась, что в его ясных синих глазах мелькнуло нечто схожее с благодарностью.

— Возможно, это скверно, но как еще скоту сказать, что он скот, — остается только показать ему в зеркале скота. Я и есть это зеркало, и они злятся, хотят меня разбить. Голая правда — вещь отталкивающая, как обнаженная старуха. Но ведь я не виноват, что любая власть порочна, а порок властолюбив.

— Ты так считаешь? — Я села рядом с ним на песок, мы оба смотрели в море.

— Аксиомы не требуют доказательств. Власть порочна хотя бы потому, что она собирает вокруг себя тех, кто по бездарности не знает другой дороги к возвышению. Философ и поэт сторонятся ее, они прокладывают путь работой собственной души. Тот, кто стремится к власти, ее же над собой и признает. Сын менялы, я всю жизнь переоцениваю ценности, отбрасываю в сторону подделки…

— А этот шрам? — Я протянула руку, провела пальцем по его худой щеке.

— О, это пустяки… Однажды на площади у рынка я крикнул: „Люди!“ Народ сбежался. Я погнал их палкой, сказав: „Я звал людей, а не мерзавцев!“ Когда же сын Гетеры стал кидать в толпу камнями, я его остановил: „Берегись попасть в отца!“ Впрочем, шрамы по большей части у нас внутри…

— Ты не боишься жить? В мире столько горя и несчастий!

Он отвечал все так же, не спуская взгляда с терявшегося в морской дымке горизонта:

— Несчастья, когда их ожидают, всегда страшнее, чем огорчения от их действительного прихода. Страх столь велик, что зачастую слабые стремятся навстречу тому, чего боятся. Так, застигнутые бурей не ждут, пока корабль пойдет ко дну, — кончают жизнь самоубийством. Жить я не боюсь.

— Ответь мне: ты свободен?

Диоген вдруг замер, будто вопрос застал его врасплох. Красный, раскаленный диск солнца коснулся края моря. Философ усмехнулся своим мыслям:

— Да, я свободен. На Земле для меня нет пут.

Диоген поднялся на ноги, накинул на плечи короткий плащ, взял в руку лежавший тут же посох.

— Ты пойдешь со мной?»

— Представляешь, Анька, совершенно бесстрастное, каменное лицо и устремленные на меня бездонно-синие глаза, в которых немым вопросом стоит надежда! Нет, даже не надежда — мольба!

— И ты пошла? — Анна впилась глазами в лицо подруги.

— Конечно! Как сказал бы твой пьяный муж: это было нужно для науки!

— И?..

Мария Николаевна загадочно улыбнулась.

— Видишь ли, дорогая моя, у бочки очень крутые края, а через щели между рассохшимися досками хорошо видны яркие южные звезды. — Легким движением руки поправив прическу, она продолжала: — Когда я утром уходила, то задала ему тот же вопрос: «Ты свободен, Диоген?»

Умытое морем солнце взывало к радости дня. Диоген долго молчал, прежде чем ответил.

«Человек, — сказал он наконец, — может быть свободен, если он не знает, что такое любовь… — Вздохнул и добавил: — Но тогда он не человек…»

— И, знаешь… — Мария Николаевна допила успевший остыть кофе, закурила новую сигарету. — Он ночью плакал. Нет, не жаловался — гордость не дала, но я-то поняла: обычный, загнанный жизнью в угол порядочный мужик, которому больно видеть всю творящуюся вокруг мерзость… — Она тяжело вздохнула, раздавила в пепельнице только что начатую сигарету. — Не хочется курить! А отсутствовала я, как оказалось, не больше пятнадцати минут. Потом всю ночь переписывала работу, что, впрочем, едва не привело к ее провалу на защите. Основной оппонент заявил, что диссертация удивительным образом носит отпечаток личного опыта вместо взвешенного и холодного анализа поставленной проблемы. Я сначала хотела все объяснить ученым мужам, но потом раздумала — мой метод сбора информации они, ввиду преклонного возраста, не одобрили бы…

Мария Николаевна подняла глаза на подругу, грустно улыбнулась.

— Знаешь, о чем я думаю? У нас в России таких загнанных в угол, уставших от несправедливостей диогенов пруд пруди, их просто некому прибрать к рукам. Мы, Анька, дуры-бабы — омужичились, возомнили о себе, а жизнь-то, она вещь простая…

Анна согласно кивнула, взгляд ее туманился, в голосе чувствовалось сожаление:

— Нет, Машка, я боюсь, это не мой случай, мне не дано летать…

В ту ночь они долго еще сидели друг против друга, и странная, неопределенная улыбка блуждала на их лицах, дрожала на приоткрытых губах.

Когда на землю спускался вечер, из трещины в астральной плоскости сочился космический холод, и звездный ветер, прилетая из межгалактических глубин, ярился и завывал, как пурга в трубе затерявшейся в просторах России избушки. В такие часы хорошо думалось, сидя с книгой в руках в глубоком покойном кресле. Зеленый свет настольной лампы выхватывал из полутьмы заваленный бумагами рабочий стол, мерцавшие золотом корешков фолианты и часть стены с подлинником Эль Греко. Где-то в глубине студии стоял невидимый ему мольберт, лежали разбросанные в беспорядке эскизы. Любимый запах масляных красок смешивался с ароматом доброго английского табака, тихая музыка плыла, унося в другие пространства и миры. Сквозь подернутую рябью войн толщу тысячелетий Лукарий вглядывался в начало человеческой истории, старался всеми своими чувствами ощутить ход времени в те далекие века. Нечто очень важное было утеряно с тех пор, человеческая жизнь утратила осмысленность, готовность принять мир таким, каков он есть. А ведь тогда жива была еще надежда, что человечество-дитя не озлобится, не потеряет на пути мужания дарованную ему духовность. Из глубины седых веков путь каждого из живущих к свету казался короче и прямее. Но напрасно вглядывался Лукарий в отблески давно угасших костров. Молчали, растворяясь в темноте вечности, гордые арийцы, черноволосые шумеры, счастливые жители благодатного Междуречья, прятали знающие глаза, и лишь загадочный Египет, колосс, нанизавший на себя пласты веков, едва заметно улыбался… Тайна, он владел этой тайной! Ее хранитель, легендарный сфинкс Гизеха, равнодушно смотрел в пространство, и парад нелепостей человеческой истории складывался в его голове в гармоничную картину мира. Там, в туманной дали, за бесконечными песками и бескрайними морями, он видел великую разгадку бытия, что выше жизни и смерти, потому что она и есть и жизнь, и смерть, и многое другое, что еще предстоит человеку узнать. И принять. Сфинкс Гизеха и бесстрастные жрецы Гермеса-Тота владели тайной. Укутанная покровами мистерий, спрятанная в сказаниях, сотни раз искаженная переписчиками, она жила в веках надеждой человека прикоснуться к высшему знанию, найти путь восхождения к высшей истине. И путь этот для всех один, но восхождение каждый совершает в одиночку… Лукарий улыбнулся, отложил книгу… Он томителен и долог, этот путь просветления, и бесконечно трудно вытащить себя из трясины суетных желаний и мелочных страстей, но другого не дано. Пока ты жив, душа должна трудиться: великую тайну бытия можно прочесть лишь в самом себе…

Лукарий поднялся из кресла, подошел к уставленным книгами стеллажам. За закрытыми створками маленького шкафа лежали особо ценные документы его коллекции. Взятые из библиотек и хранилищ мира, они согревали его душу, радовали возможностью прикоснуться к реальным свидетельствам человеческой истории. Он открыл створки и даже зажмурился от представшего перед ним несметного богатства. Аккуратными рядами на полках лежали папирусы и свитки, и, глядя на них, Лукарий готов был поклясться, что время имеет запах. Бесконечно изменчивое, никогда себя не повторяющее, оно источало аромат томительный и сладкий, как воспоминания о женщине, которую когда-то мог любить. Запах времени дразнил его, будил фантазию. Сыростью болот Междуречья пахли таблички шумеров, раскаленным песком и благовониями — папирусы древних египтян. Он улавливал могучий дух диких трав, острый запах конского пота: это, растекаясь по бескрайним просторам степей, шла конница Золотой Орды.

Задумавшись на мгновение, Лукарий взял один из пожелтевших египетских папирусов, развернул его. Следуя за чередой рисунков-иероглифов, прочел:

«И подошел жрец к вершителю судеб и, склонившись в почтении, проговорил:

— О великий фараон, войска построены, солдаты жаждут битвы — почему же ты медлишь?

Юный фараон повернул гордую голову, посмотрел на стоявшего перед ним в покорности жреца. Печаль наполняла его глаза, как разлившийся по осени Нил землю Египта.

— О жрец, — сказал фараон, — ты должен знать, что сердце мое скорбит. Лучшим, самым смелым и преданным слугам моим в этой битве с сирийцами уготована погибель. Я оплакиваю моих солдат, о жрец!

Бритая голова жреца склонилась, рукой он придержал свои белые одеяния.

— Да будет тебе известно, о великий фараон, что мудрые не оплакивают ни живых, ни мертвых. Нет, не было и не будет в грядущих веках такого времени, когда каждый человек не существовал бы!..»

Лукарий отложил папирус, взял в руки написанное на пергаменте собрание заклинаний и религиозных гимнов. «Книга мертвых» — читая ее, древние египтяне постигали, как вести себя в послесмертии, как вернуться в мир людей. Написанные на папирусе или начертанные на стенах погребальных залов ее заклинания сопровождали знатных покойников. Мудрость веков сосредоточилась в этой книге, но помочь Лукарию в его трудах она не могла. Древние тексты ничего не говорили о связи человеческой жизни с ходом времени. Такая связь существовала, в этом у него не было сомнений, но продолжение работы требовало доказательств, требовало новой пищи для ума. «Мудрые не оплакивают ни мертвых, ни живых, — повторил он только что прочитанные слова жреца. — Смерть пугает лишь незрелые души!..»

Лукарий убрал свои сокровища в шкаф, прикрыл его створки. Поучая молодого фараона, жрец, конечно же, был прав, но это была правда одного-единственного человека. Заложив руки за спину, он принялся расхаживать из конца в конец полутемной студии. Судьбу человека предопределяет его карма, все им содеянное и то, что он мог бы сделать, но не сделал в предыдущие приходы на Землю. Когда же людей гонят тысячами на бойню, космический закон причины и следствия должен действовать по-другому… Глубоко задумался. Ответственен ли каждый человек за то время, в котором живет, или же ход времени определяют массы народа?..

Лукарий вдруг увидел море человеческих голов, услышал бряцание оружия и гортанные выкрики командиров. За войском фараона он различал боевые порядки эллинов, четкую геометрию легионов Рима и развевающиеся на ветру хоругви русских полков. Солнце играло на броне, медь военных оркестров звала на битву. Народ, шагающий в ногу, задает ритм времени или время своими скрытыми от людей качествами сгоняет их в полки и батальоны, приводит к власти диктаторов? В любом случае карма народа не может быть не связана с времятворением! Критическая масса наработанного людьми зла приводит в действие Молох войн и революций, и он катком проходится по странам и народам, пока не увязает в кровавом месиве…

Лукарий остановился, прислушался. Ничто не отвлекало его, и даже в нижнем, трехмерном пространстве людей, к которому примыкала его студия, все было тихо. Но он стоял, напрягая слух, он ловил себя на том, что надеется услышать легкий скрип открывающейся двери, и оттого негодовал и сердился на собственную неспособность сосредоточиться. Выверенный, как часовой механизм, такой уютный и приспособленный к его занятиям мир вдруг распался, и в него разом ворвались волнения и тревоги. Пытаясь восстановить ход ускользающей мысли, Лукарий снова заходил по студии, остановился перед мольбертом. С серого холста на него смотрело милое женское лицо. Легкая улыбка чуть тронула губы, чистый лоб едва заметно нахмурен, в глазах полувопрос, полуусмешка.

«Одиночество, — вспомнил он то ли прочитанное, то ли написанное им когда-то, — это естественная форма существования одушевленной, мыслящей материи. Одиночество примиряет человека с иллюзиями и разочарованиями жизни, заставляет совершать восхождение к самому себе, к просветленному и свободному во времени и в пространстве духу. Одиночество есть единственная возможность трудом души выйти за тюремные стены собственного „я“…»

Он все еще стоял перед мольбертом. Женщина едва заметно улыбалась. Лукарий тяжело вздохнул, отвернул портрет к стене. Оставалось только идти на прогулку — испытанный метод привести в порядок мысли и чувства. Предпочитая даже в астрале жить в человеческом образе, он брал шляпу и, в зависимости от настроения, вступал в мир людей где-нибудь на тихой аллее Сокольников или на Воробьевых горах. В один из таких выходов в свет с ним даже заговорили — маленькая седенькая старушка в белых нитяных перчатках и доисторической шляпке с вуалью. Ее внимание привлекли строгий костюм в сочетании с манерой носить галстук-бабочку и пользоваться тростью. Он долго слушал воспоминания о жизни до войны, о том, какие чудесные носили тапочки с беленькой полосочкой и на маленьком каблучке, потом вдруг спросил:

— Скажите, а что, по-вашему, есть время?

Старушка посмотрела на него прозрачными глазками, повела головкой так, что по бокам ее затряслись седенькие букли.

— А вы, оказывается, несчастны! — Она положила свою легкую нитяную ладонь ему на рукав. — Зачем вам это? Вы еще молоды, живите, пока живется, а о вечном еще успеете, вечное от вас никуда не уйдет!

Они сидели на лавочке, грелись в лучах редкого осеннего солнца…

Лукарий снял с вешалки плащ, бросив его на руку, потянулся за шляпой, как вдруг из трещины в астральной плоскости выглянул Шепетуха. Повертев из стороны в сторону круглой плешивой головой и убедившись, что хозяин студии пребывает в одиночестве, он спрыгнул на пол и, встряхнувшись по-собачьи всем телом, пригладил ладошкой торчавший повсеместно серый волос. Острый подвижный нос его вращался.

— Уходишь? — осведомился он небрежно и не спеша, вразвалочку приблизился к Лукарию. Остановившись в метре от него, он упер худые лапки в бока, постучал ногой об пол, будто отбивал ритм. — Хорош! Костюмчик новенький справил, плащишко из Парижа! А между прочим, — Шепетуха поднял бесцветные реденькие бровки, — домовым в человеческом образе не дозволено! Только кошкообразным зверьком! И лишь в исключительных случаях — в личине местного дворника, но тогда уж пьяного вдупель! Нарушаешь, Лукарий, нарушаешь!

Лукарий молчал. Шепетуха по-хозяйски прошелся вдоль уставленной книгами стены, с видом знатока остановился напротив полотна Эль Греко.

— Хороший художник! — похвалил он. — Много зеленого! Соскучился я по зелени-то! Мы, лешие, испокон веку все больше по болотам да по лесам, это теперь из-за безработицы пришлось податься в город. Деревня пустая, много ли лесного народа надобно брошенных старух пугать! А бывало, по весне, — продолжал он мечтательно, — деревья стоят нежные и на просвет вроде как изумрудный туман по-над землей стелется. Птички поют, истощенный за зиму организм каждой клеточкой радуется… Тут-то как раз для бодрости духа какого-нибудь мужичонку заблудшего до смерти застращать! Или баб поймать в роще и защекотать негодниц до родимчиков! А сейчас что? Тьфу! Измельчал народишко, стакан-другой на грудь примут, и не знаешь, где их и искать!

Лукарий молчал. Повесив плащ, он опустился в свое любимое кресло и из его уютных глубин наблюдал за Шепетухой. Телом леший был субтилен, обликом сер, но держался уверенно и гордо, что не могло не наводить на размышления. Зная подленькую натуру своего незваного гостя, Лукарий пришел к выводу, что случилось нечто ухудшившее его и без того незавидное положение.

— Брезгуешь! Не удостаиваешь разговором! — констатировал Шепетуха, не дождавшись реакции. — А между прочим, зря! Я — леший, ты — домовой, мы, согласно табели о рангах, ровня, нечисть сугубо мелкотравчатая. Кем ты раньше был — забудь, до того никому нет дела! Сейчас ты каторжанин, в ссылке, под гласным надзором, и потому, что захочу, то с тобой и сделаю! — Леший сел в кресло напротив, закинул ногу на ногу. — Кстати, циркулярчик сверху пришел, — не выдержал он, — по твою душу! Начальство интересуется: как ты да что ты, про поведение спрашивает! Так что ты, Лукарий, не слишком заносись, я здесь при исполнении!

Достав неизвестно откуда зубочистку, леший с самозабвением принялся ковырять в щербатых зубах.

— Ты вот меня отталкиваешь, — продолжал он, сплевывая на пол, — а я тебя, как никто, понимаю! Можно сказать, всей душой! Сам по лагерям лямку тянул, в зоне срок мотал. Был у меня в юности заскок — дай, думаю, сделаю людям добро! Посмотрел вокруг и решил: надо им настроение поднять! Жизнь и без того тяжела, так они, бедолаги, приходят на кладбище и видят, что покойнички-то зачастую моложе их в могилках отлеживаются. А люди, они такие — все подсчитывают, а потом расстраиваются. Обмозговал я это и давай по ночам надгробные плиты с кладбища утаскивать и даты рождения и смерти перебивать. Кому сто лет дам прожить, кому — сто двадцать, а одной симпатичной дамочке, погорячился, отвалил по щедрости душевной аж двести шестьдесят годочков! И что ты думаешь? — Леший даже вскочил на ноги от возмущения. — Никто спасибо не сказал! Им бы, родственничкам покойных, радоваться за своих близких, а они в милицию: осквернение могил, видите ли! На вторую неделю работы взяли с поличным. Потом суд. Пять лет строгого режима! Не посмотрели, что леший… Вот и получается: ни одно доброе дело не остается безнаказанным!

Все еще пребывая в возбужденном состоянии, Шепетуха заходил по студии, задымил махорочной самокруткой.

— Конечно, мы нечисть мелкая, — в голосе его все еще звучала обида, — но и мы кое-что могем! Могу, к примеру, сообщить наверх, что поднадзорный — ты, значит, — скромен до застенчивости и ведет себя паинькой. А могу так расписать твои художества, что загонят тебя в тмутаракань, и будешь там гнить до скончания веков. Да и где это видано, чтобы домовой имел собственную студию, бумажки всякие пописывал. — Шепетуха подошел к рабочему столу Лукария, небрежно переложил несколько листочков. — За печкой твое место, лежи, пузо грей, а ты умствуешь и картинки красками малюешь!

Лукарий сдержался. Где-то в нижнем мире скрипнула дверь. Леший насторожился, повел мохнатым ухом.

— Небось старушонка притащила свои кости из магазина! — предположил он. — Жива еще старая перечница, наказание твое! Ты бы, вместо того чтобы дурака валять, — продолжал Шепетуха наставительно, — шел бы лучше служить! Дело стоящее! Вот возьми хоть меня! Что с того, что сущность я незначительная, зато полезный винтик в большой машине, и тем горжусь! Пускай в Департаменте Темных сил таких, как я, миллионы — одно то, что принадлежу к системе, делает мое существование осмысленным. Людишек надобно блюсти, чтобы лишнего чего не возомнили, да и за преступниками, вроде тебя, глаз да глаз нужен. Великая вещь — чувствовать свою принадлежность к власти! Система тебя и накормит, и напоит, а если надо, то и защитит. Нет, служить — это прекрасно!

Не спеша леший направился к стене с явным намерением выглянуть из астрала в нижний мир. Лукарий напрягся. Фиксируя движения Шепетухи взглядом, он максимально дружелюбно спросил:

— Ну и чего же ты от меня хочешь?

— Совсем немногого! — Шепетуха остановился, подвигал плечами, как если бы под взглядом Лукария собственная шкура стала ему вдруг тесна. — Поговори со мной по-человечески! Каждой твари охота, чтобы кто-то ее послушал, внимание выказал. Посидим, разопьем бутылочку, в картишки перекинемся. Чтобы все как у людей! Ты меня уважь. — Он постучал кулачишком по поросшей редким волосом впалой груди. — И я тебя уважу! Все мы одним миром мазаны, у всех внутрях червоточинка, так что чего уж там заноситься! Будь проще, Лукаш, будь доступней для народа!..

Лукария передернуло. Тем временем Шепетуха был уже в метре от стены. Морщась от брезгливости, Лукарий затормозил движение лешего и, оторвав его взглядом от пола, подвесил в спеленатом состоянии в воздухе.

— Эй, эй, поосторожнее! Поставь где взял! — заверещал Шепетуха. — Поднадзорным запрещается пользоваться своими возможностями!..

Не обращая внимания на вопли Шепетухи, Лукарий выждал, пока внизу в квартире не установилась тишина, и только после этого ослабил хватку. Леший рухнул на пол. Отбежав на четвереньках к стене, он принялся лапками ощупывать свое тело.

— Вот, обижают, — поскуливал он по-щенячьи, потирая ушибленный зад. — У начальства на подначках да на побегушках: этого сбей с панталыку, того напугай, теперь еще и ты измываешься. Податься, что ли, в вурдалаки, там хоть питание усиленное! — Кряхтя, Шепетуха поднялся на трясущиеся ноги, недобро посмотрел на Лукария. — Ну ничего, отольются кошке мышкины слезки! Будет и на моей улице праздник! Заречешься ты, Лукарий, маленькую мерзость забижать. Хотел по доброте душевной предупредить, можно сказать, из петли вытащить, но теперь уж дудки! Заплатишь ты за свою гордыню, все про тебя напишу, все твои художества разукрашу!

Припадая на одну ногу, леший поковылял к трещине в астральной плоскости, но вдруг прыгнул к стене и высунул голову в трехмерное пространство. То, что он там увидел, явно его удивило. Втянув голову обратно, Шепетуха с кривой улыбочкой посмотрел на Лукария и, хлопая бесцветными, в красном ободке, глазами, издевательски спросил:

— А где бабуля? Никак померла? А ты об изменениях в условиях содержания не доложил! А ведь она тебе была дана в нагрузку, в качестве отягчающего наказание обстоятельства! — Леший довольно потер лапки. — Вот и еще одно нарушеньице! Ну да по-мужски я тебя понимаю. — Шепетуха облизнулся, в глазах у него появился масленый блеск. — Красивая баба — это тебе не бабушка-старушка. Подсматриваешь, наверное, по ночам-то, а в ванне прикидываешься мочалкой? Знаю я вашего брата, это только с виду ты ангел!..

Леший встретился взглядом с Лукарием и разом осекся. Блудливая улыбочка сама собой слиняла с его губ, лицо Шепетухи исказил страх.

— Ну ладно, я, пожалуй, пойду! — Он сделал движение в сторону трещины в астрале. — Я разве что, я ничего, сам вижу: женщина во всех отношениях достойная!..

Шепетуха просительно улыбнулся, но было поздно: тельце его вдруг задрожало, задергалось и, оторвавшись от пола, стало сминаться в комок на манер пластилина, который разогревают перед лепкой.

— Я… я больше не буду! — завопил леший во весь голос.

— Нет, Шепетуха, я тебе не верю. Стоит мне тебя отпустить, как ты сейчас же побежишь доносить, а мне нужно время подумать. — Лукарий взял со стола трубку, начал набивать ее табаком.

Невидимые силы продолжали свою работу над лешим. Постоянно меняя форму, он то расширялся и казался блином, то удлинялся и свисал с потолка веревочкой.

— К вам… к вам пришли! — Шепетуха умудрился выпростать руку и показать куда-то в дальний угол студии. Лукарий обернулся. В струившихся волнах голубоватого света там материализовалась тонкая, закутанная в длинный плащ фигура. Как бы стряхивая отдельные искорки, женщина расправила одежды, откинула с головы капюшон. В ее огромных, устремленных на него русалочьих глазах было нечто трагическое, взгляд гипнотизировал.

— Миледи?.. — Лукарий поднялся из кресла. — Извините, миледи, у нас тут с приятелем небольшое дельце. Я мигом его закончу и буду весь к вашим услугам.

Он повернулся к Шепетухе. Тот висел в полуметре от пола, спеленатый невидимыми силами. Жестом руки, как хирург скальпелем, Лукарий располосовал пространство. Следуя за его движением, оно искривилось и, будто в воронку, стало всасывать в свои глубины волосатое, отбивающееся тело Шепетухи. Двигаясь, как щепка по кругу, ввинчиваясь в образовавшийся тоннель, леший скрутился штопором, голова его ушла в плечи, оставив на поверхности лишь огромный рот.

— Я еще вернусь! — пообещали толстые, по-африкански вывернутые губы, прежде чем исчезнуть. — Я еще за все расквитаюсь!

Пространство сомкнулось над Шепетухой, как вода над утопающим. Миледи бросилась к Лукарию, заговорила, прижимая к груди тонкие, полупрозрачные руки:

— Что, что вы с ним сделали? Я всегда знала, что вы страшный, жестокий человек!

— Ничего особенного! — Лукарий улыбнулся, посмотрел в сияющие, устремленные на него глаза. — Мой знакомец питает тайную страсть к космогонии, вот я и решил отправить его в глубины пространства немного проветриться и охладить свой пыл. Красоты Вселенной действуют на души облагораживающе. Думаю, с его энергетическими возможностями он вернется на Землю годика через два-три, а я тем временем поживу без соглядатаев. Впрочем, он не стоит того, чтобы о нем говорили!..

Лукарий мельком посмотрел на стоявшую в старинном подсвечнике свечу — она потрескивала и дымила. Такое ее поведение было логично, пока в студии находился Шепетуха. Теперь же, по его исчезновении, это означало, что какая-то иная, принадлежащая темным силам, сущность тайно присутствовала при их разговоре. Медленно, как опасающийся спугнуть дичь охотник, Лукарий обвел взглядом свое жилище. В дальнем углу студии, за мольбертом, преодолевая чье-то сопротивление, он различил едва заметное мерцание. Красновато-коричневые тона выдавали темную энергетику, сравнимую по силе с его собственной. Шагнув вперед, Лукарий напрягся, но свечение сразу же исчезло, он успел различить лишь скользнувшую из студии тень. Пламя свечи рванулось в последний раз и успокоилось, язычок его замер, наполнившись ровным церковным светом.

— Что-нибудь случилось? — Миледи с тревогой посмотрела на Лукария. — Вы так сразу побледнели!

— Нет, ничего особенного, просто я не всегда готов к тому, что мои разговоры подслушивают. Теперь у меня уже не остается времени на раздумья… Видите ли, когда ведешь активный образ жизни, а потом вдруг попадаешь в полосу покоя, поневоле расслабляешься. Занятия философией располагают к душевной благостности, понижают тот барьер настороженности, который защищает тебя от действий подлеца. — Он взял плащ и шляпу, повернулся к женщине. — Если не возражаете, я бы предложил вам пройтись. Вы всегда появляетесь так неожиданно и застаете меня врасплох…

Он взял миледи под руку, и они выступили из астрала на аллею Тверского бульвара, пошли в сторону Никитских ворот. Ночь возлегла на город своим тучным черным телом, остро, по-весеннему пахло сырой землей. Редкие прохожие спешили в тепло своих квартир. Высоко в небе свежий ветер гнал легкие слоистые облака, и полная луна то скрывалась за их скользящей вуалью, то вновь открывала свой лик.

— Скажите, что вас так привязывает к этой несчастной стране? — Миледи аккуратно ступала маленькой ножкой по влажному гравию аллеи. — С таким же успехом мы могли бы сейчас прогуливаться по набережным Сены или побывать на карнавале в Рио.

— Когда любишь, невозможно сказать за что.

— И это вы говорите мне? — В голосе миледи звучал вызов, она саркастически улыбалась. — С вашей помощью я по собственному опыту знаю, что любят не за что-то, а вопреки!..

Она со значением посмотрела на своего спутника, но Лукарий пропустил ее слова мимо ушей.

— Вена, Мадрид, Париж — все это уже было в моей жизни. В них есть схожесть и успокоенность старцев, живущих воспоминаниями. Правда, признаюсь, я совсем не прочь побродить по запасникам их музеев — картины на стенах моей студии оттуда.

— Вы так говорите, будто Москва другая…

— Не Москва — Россия! В этой стране все значительней и глубже, хотя бы потому, что по первому разу здесь практически никто и не живет. Не знаю, чем обусловлен Его выбор, но именно сюда возвращаются души грешников, тех, кто в предыдущие приходы на Землю жил скверно или даже преступно и кому дается еще один шанс изменить свою карму, вступить на путь просветления. Но не только преступники, сюда же, по своей воле, возвращаются и те, чей дух высок и светел, — подвижники, способные собственным примером вести людей за собой. Впрочем, мир так устроен, что подвижников единицы, это сподвижники всегда толпами… — Лукарий искоса посмотрел на миледи. — Кстати, я бы на вашем месте присмотрелся к этой стране контрастов. Рано или поздно вы, как и каждое привидение, получите Его прощение, и тогда у вас есть отличные шансы родиться вновь русской!

Она придержала его за рукав, повернула к себе лицом. Из полутьмы накинутого на голову капюшона на него взглянули шальные русалочьи глаза.

— Слышите, я не хочу возвращаться в мир людей!

— Но почему? — удивился Лукарий. — Многие мечтают родиться вновь, чтобы изжить свои грехи. В конце концов, это единственная возможность облегчить собственную карму, сбросить с плеч тот неимоверный груз, что несешь с собой из жизни в жизнь. Вы не хуже меня знаете, что в послесмертии душа вынуждена идти тем путем, который был выбран человеком во время его пребывания в бренном мире…

— Да, это так, — склонила голову миледи и, вдруг решившись, остро и прямо посмотрела ему в глаза. — К чему скрывать, вы же прекрасно знаете, что я люблю вас. И не хочу терять! Когда-нибудь вам тоже будет даровано прощенье…

— Честно говоря, теперь у меня есть все основания в этом усомниться! — улыбнулся Лукарий.

— Нет, я знаю это точно, я это чувствую — вас простят! На Земле вы гость, и даже здесь, несмотря на ссылку, вы остаетесь светлым духом. Вам предстоит вернуться к высотам небесной иерархии, занять свое место в Департаменте Светлых сил. Вы никогда не падете так низко, чтобы начать восхождение с начала, простым человеком. Я же, родившись вновь, буду безмерно далека от вас, живущего в светлых пределах!

Лукарий лишь пожал плечами.

— Никто не знает Книги Судеб. А пока мы с вами отбываем каждый свое наказание. Вы — привидение, я — домовой… не правда ли, отличная пара!

Он рассмеялся, но в смехе его не было веселья. Они снова не спеша пошли по бульвару.

— Вы можете сказать, в чем ваше преступление? — Миледи попыталась заглянуть ему в лицо, но оно было скрыто в тени широкополой шляпы.

— Все обычно до банальности, — усмехнулся Лукарий. — В любой иерархической структуре во все времена, мягко говоря, не поощрялись сомнения в правильности действий вышестоящих. Такое непослушание всегда клеймилось как вероотступничество. Вера была разной, а наказание одинаковое — строптивца изгоняли. На Земле несчастного заодно уж лишали и жизни — так сказать, на всякий случай. Что ж до меня, то ограничились всего лишь ссылкой. Не хочется об этом говорить. Давайте лучше заглянем в театр!

Вернувшись в астрал, они тут же выступили из него на тихой пустынной улочке. Прямо перед ними огромным серым кубом стояло здание театра. Огни были потушены, двери за массивными прямоугольными колоннами заперты.

— Все уже закрыто, — с огорчением заметила миледи. — Мы опоздали!

— О нет, мы как раз вовремя! Какой интерес ходить в открытый театр? — удивился Лукарий. — Все тот же стандартный набор человеческих чувств и ситуаций. Скучно. Вы, к примеру, знаете, за что люди любят шахматы? За то, чего они лишены в жизни, — за обилие комбинаций…

Через запертые массивные двери они вступили в вестибюль, по застланной ковровой дорожкой лестнице поднялись в фойе. Огромное здание было под самую крышу налито гулкой тишиной. Над входом в зрительный зал горела дежурная лампочка. Лукарий взялся за медную ручку, дверь бесшумно открылась, пропуская их в полутемный партер. Рассеянный туманный свет шел со сцены, смешиваясь с темнотой по мере приближения к последним рядам кресел. Сама же сцена, открытая до задней кирпичной стены, напоминала аквариум. Нечто таинственное и грустное было в этой выставленной напоказ наготе.

— Совсем другое дело театр ночью. — Лукарий прошел по проходу между креслами, присел на один из подлокотников. — Он, как возбужденная любовью женщина, еще живет отголосками чувств и слов. Здесь смешались языки и народы, здесь на губах вкус канувших в Лету эпох. Тишина ночного театра лишь кажущаяся. Возьмите ее, пропустите, как луч белого света, через призму, и вы получите радугу страстей, она разорвется криками гнева и шепотом любовных признаний. И если вам скажут, что театр начинается с вешалки, — не верьте, люди склонны произносить значительные благоглупости. Театр начинается с вас самих, он, как вечный и неподкупный судия, делит людей на способных чувствовать и сопереживать и на всех остальных, кому можно только посочувствовать. А с вешалки начинаются и большой вешалкой заканчиваются лишь военные перевороты… — Лукарий повернулся к миледи. — Жаль, что все пьесы уже написаны и все роли сыграны! Впрочем, когда-нибудь я все же напишу еще одну — составленную исключительно из реплик известных уже персонажей. Это будет феерия, единое человеческое действо через века и народы! Жаль только, что никто из живущих не сможет оценить весь его блеск и полноту!

Миледи подошла, остановилась перед ним.

— В одной из прежних жизней вы были актером?

— Не угадали. — Он поднялся с ручки кресла. — Я по природе сочинитель, но мой театр другой. В нем ставят пьесы, последний акт которых неизвестен даже драматургу.

Свет со сцены струился призрачно-зеленый, фантастические тени застыли в бархатной глубине лож. Где-то в чреве театра часы пробили полночь.

— Что ж, в таком случае вас может заинтересовать одна история. — Миледи смотрела на него без тени улыбки. Ее красивое строгой красотой лицо было задумчиво и печально. — Она про нас с вами, и, как вы уже догадались, история эта… Да, это история моей любви! Театр одного актера для единственного зрителя.

Миледи повернулась, взошла на сцену, как королева могла бы взойти на эшафот. Лукарий опустился в кресло. Высоко на балконе третьего яруса сам собой вспыхнул софит, выхватил из аквариумной мути стройную фигуру, рассыпавшиеся по плечам каштановые локоны. Миледи заговорила, голос ее в пустоте театра звучал глухо:

— Я родилась в Лангедоке, на юге современной Франции. Маленький городок, где прошло мое детство, ютился у подножья гор Севены. Дом отца стоял в самом его центре, окнами на площадь, и над ним, как над всем городом, нависал своей громадой собор. Склон горы порос дубами, а выше — буком и каштаном, и я часто убегала в лес и проводила там дни напролет вдали от людей и крестов. По воскресеньям, стоя под гулкими сводами собора, я испытывала какой-то первобытный, животный страх. Я чувствовала себя песчинкой, ничтожной мошкой, брошенной в огромный враждебный мир, и даже цветное пятно витража меня не радовало.

Самым страшным в то время было слово «еретик». Давно сошел в могилу основатель ордена святой Доминик, «бедные католики», превратившись в доминиканцев и францисканцев, расползлись по всем углам Европы, а в Лангедоке продолжали пылать костры, и во имя Христа, пряча под капюшоном лицемерную улыбку, отец-инквизитор просил Его оказать милость заблудшим душам. Кто просил милосердия, кто милостыню… По узким каньонам улиц шли прокаженные, ударами палок возвещая о своем приближении и протягивая к горожанам изъязвленные обрубки рук. К ночи они возвращались в холодные, жуткие от непрерывных стонов дома и валились на пол. Прислуживали им все те же доминиканцы, те самые страшные и неприступные братья во Христе, что тысячами посылали людей на костер. Таков был горький вкус того времени, так проверяли веру!

Будто разом озябнув от воспоминаний, миледи плотнее закуталась в плащ.

— В праздники, — продолжала она, — на площади перед нашими окнами собиралась толпа. Люди стояли молча в ожидании аутодафе, и лишь мальчишки шныряли между ними в поисках мелкой монетки. Наконец по морю голов прокатывалась волна, в наступившей тишине резко звучали слова команды, и солдаты оцепления плотнее сжимали кольцо вокруг осужденных. Мать уводила меня от окна, и, забившись в самый дальний угол дома, мы молились до исступления, умоляя доброго Боженьку принять души несчастных. В маленькой, с низким потолком комнатке горела свеча, было жарко и тошнотворно пахло воском. Проходила вечность. Скрипела дверь. На пороге стоял отец. Все было кончено!

Однажды, это был праздник святого Симеона Метафраста, толпа на площади начала собираться с самого утра. В такие дни мне было запрещено выходить из дома, но я ослушалась. Мне хотелось убежать в мою дубовую рощу, хотелось дышать воздухом ранней весны. Я хорошо помню этот день. Яркий солнечный свет ласкал уставшую от длинных зимних сумерек землю, и высокое, невероятной голубизны небо манило меня в свои глубины. Мне казалось, люди могут научиться летать. Улучив момент, я выскользнула из дома и побежала по улице к городским воротам, откуда начиналась моя тропинка в леса. Я и сейчас кожей чувствую холод того утра, заползавший мне под плащ, где я прятала свой обед — ржаную лепешку. Улица вела вниз, и я бежала, стараясь не встречаться глазами с идущими навстречу людьми, как вдруг что-то заставило меня поднять голову, и я увидела ее. Это было как удар! Я, совсем еще ребенок, вдруг поняла: происходит нечто, что изменит всю мою жизнь. Там, через улицу, в глубине грязного двора, у примыкающего к трактиру забора на повозке стояла клетка. В таких клетках бродячие циркачи возили напоказ зверей. На этот раз в ней сидело существо, в котором с трудом можно было узнать женщину. Толпа зевак переминалась поодаль, тыча пальцами в сторону повозки и скаля щербатые рты. Я почувствовала, как ноги мои сами собой замерли, и уже в следующий момент неведомая сила неотвратимо повлекла меня к несчастной. Кто-то пытался меня удержать, хватал за край плаща, но я вырвалась и вплотную подошла к клетке. Женщина сидела, безучастно глядя на юродствующую толпу. Лицо ее, обрамленное длинными, пегими от седины волосами, было удивительно спокойно. Я протянула ей лепешку. Она лишь покачала головой, с трудом улыбнулась спекшимися, пересохшими губами. Просунув сквозь прутья руку, она провела ладонью по моим волосам. Я и теперь вижу ее глаза — черные, сухие, с лихорадочным блеском. Грязь на лице смешалась с подтеками крови, но ничто не могло изуродовать ее красоту.

— Ты малышка, — сказала женщина, с трудом открывая рот, — тебе не понять, но запомни мои слова. Когда ты вырастешь, меня уже не будет, но мир останется прежним. В нем стоит жить только для того, чтобы познать любовь. Если любишь, никого не бойся. — Она облизала пересохшие губы. — Я дарю тебе мою любовь, я ее тебе завещаю!..

По ее впалым щекам покатились две медленные слезы. Заскорузлой от грязи и крови рукой женщина провела по моему лицу, будто хотела запомнить его черты на ощупь.

— Ты будешь красивой… Знаешь, я могла бы купить себе жизнь ценой предательства, но я не смогла…

Не знаю, видела ли она, но ее глаза смотрели мне прямо в душу. Я поняла: она ждет от меня подтверждения своей правоты.

— Боженька, — прошептала я, — миленький Боженька! Я молю Тебя, я отдам Тебе мое серебряное колечко — спаси ее!

Она покачала головой:

— Поздно, для меня все поздно! Теперь будешь любить ты!

Она хотела еще что-то сказать, но тут из трактира вывалилась пьяная солдатня. Меня отбросили к толпе зевак, а над ней принялись издеваться, тыча сквозь прутья тупыми концами пик. Она сносила страдания молча, а когда повозка тронулась в ее последний путь, нашла меня взглядом и все пыталась улыбнуться, но не смогла…

Ее сожгли в полдень при большом скоплении народа. Инквизитор-доминиканец отказал ей в последней милости, и ее возвели на костер живой. Потом мне рассказали, что донес на нее ее любимый. Она знала об этом и все же благодарила Бога за свою любовь!..

Миледи опустилась на доски сцены, обняла колени руками. Пятно прожектора последовало за ней, но вдруг пропало, как будто почувствовав свою ненужность. Крошечная фигурка замерла на краю огромной распахнутой коробки в аквариумном мареве света.

— Что было дальше? — Женщина посмотрела в полутьму партера. — Дальше была жизнь. Тягучий сон, который по недоразумению называется взрослой жизнью. Но не проходило и дня, когда бы я не вспоминала о ней и не молила за нее Господа. Единственное, чего я не могла понять, куда подевалось мое наследство — завещанная мне любовь? Муж мой, хоть и знатного рода, мало отличался от животного, впрочем, как и его окружение. Сказать, что он был мне противен, значит ему польстить: я ненавидела его тупое тщеславие, меня бесили ущербность его ума и неразвитость чувств. Добавьте к этому патологическую скаредность, пьяное буйство и тягу к потаскушкам, и вы поймете, почему однажды я не сдержалась и подсыпала ему в еду добрую порцию крысиного яда. Впрочем, я и сама была отравлена ожиданием любви. Впоследствии я, естественно, все отрицала, но это не помешало им поступить со мной, как того требовала традиция, и меня, в назидание потомкам, замуровали в стену… Но и потом, став привидением, я не переставала искать то, что принадлежало мне по праву, но нашла я лишь предавшего ее человека. Он жил в чужом городе, в большом доме у теплого моря. Однажды душной южной ночью я пришла в этот дом, чтобы совершить месть. Затаившись за шторой, я наблюдала за сидевшим у камина стариком. Он не отрываясь смотрел в огонь. На какой-то миг мне даже показалось, что он мертв, но нет, он был жив, и нечеловеческая радость охватила меня при мысли, что через минуту он сойдет с ума. Собрав все силы, я жутко застонала, завертелась вихрем, понеслась вскачь по комнате, расшвыривая мебель и опрокидывая посуду. Мой безумный танец был ужасен, страшные черные тени метались по стенам. Я обнимала его ледяными руками, дико хохотала, рыдала и выла волчицей, но он сидел все так же безучастно, лишь следя за мной пустыми, невидящими глазами. Его губы едва заметно шевелились, он молился. Он молился о ней. Тогда я опустилась в кресло напротив и стала слушать. Старик умолял Господа взять его жизнь и послать вечное блаженство той, о ком он не переставал просить Его все эти годы. Наконец он замолчал.

— Почему ты убил ее, старик?

Он ответил не сразу, сидел, упершись взглядом в пламя камина. Вдруг голова его дернулась, и на меня взглянули два пустых, мертвых глаза. Так могут смотреть только черные дыры заброшенных штолен, на дне которых покоится не одна живая душа.

— Меня заставили.

Он опустил голову и тут же опять поднял. Глаза его ожили, теперь в глубине штолен загорелись два тусклых беспокойных огонька. Старик задвигался в кресле, в изможденном, иссохшем теле почувствовалась сила. Он встал, сделал несколько шагов, не спуская глаз с черного прямоугольника окна.

— Ее убила любовь! — начал он едва слышно. — Каждый день вот уже четверть века я просыпаюсь и засыпаю с этими словами, если мне вообще удается заснуть. Я повторяю днем и ночью: любовь убивает, любовь разрушает все и самое себя! Едва распустившись, бутон любви уже пахнет смрадом измены, сочится ядом ревности. Из страха потерять любовь мы бежим навстречу пропасти, погоняя себя бичом фантазий. Любовь — это грязь, любовь — это жестокость, это безумие!.. Я повторяю эти слова вот уже двадцать пять лет и знаю, что они от начала и до конца — ложь. Я любил ее, как люблю ее сейчас. Я сам ее убил, я подспудно хотел ее смерти, потому что не мог больше выносить пытку любовью. Мне нет оправдания на земле, как нет прощения на небе. Этими руками я передал ее палачу, на собственном горбу таскал дрова для ее костра…

Неожиданно он обернулся, его взгляд упал на огонь в камине. Что-то неуловимое, совершенно безумное появилось в его сгорбленной фигуре, в повороте головы. Лицо исказила гримаса. Он захихикал, взмахнул руками и, приплясывая и напевая, пошел враскачку по комнате.

— Меня заставили, меня заставили, меня…

Потом упал на колени, закрыл лицо руками.

— Каждую ночь, стоило мне закрыть глаза, я видел ее в объятиях другого. Кошмарный сон преследовал меня. Я забыл, что значит жить, потому что жизнь стала страхом потерять ее. Часто, изводимый галлюцинациями, со шпагой в руке я бегал по дому, угрожая всем и каждому заколоть при малейшем подозрении. Я перестал ходить в церковь, я боялся, что убью священника, когда она подходила поцеловать ему руку и получить благословение. У меня больше не было сил, я сгорал на костре собственной любви…

В ту ночь я проснулся от страха. Мое тело исходило им, я физически чувствовал его запах. Наспех одевшись, я выскользнул на улицу. Черные глыбы домов великанами навалились на меня, и лишь свет луны манил куда-то в поднебесье. Я побежал, и шаги, глухо стуча по мостовой, отдавались в моей бедной голове. Мне чудилось, что она зовет меня, умоляет вернуться, но я все бежал, метался по спящему городу, пока не упал обессиленный. Наверное, какое-то время я пробыл в забытьи, когда же открыл глаза, шпиль собора прямо надо мной протыкал высокое небо, раскалывая надвое луну. Я понял, где нахожусь. Неожиданно на ступенях соседнего дома я увидел темную фигуру. Я узнал его. Черная сгорбленная спина настоятеля-доминиканца мелькнула в проеме двери и исчезла. Он не звал меня, я сам пошел за ним. Это было наваждение. Поднявшись по плоским, выщербленным временем ступеням, я оказался в большой комнате, посреди которой стоял массивный стол, на нем горела свеча. В ее свете неестественно белым казался лист бумаги. Стены комнаты утопали в темноте.

— Пиши! — Голос доминиканца донесся откуда-то из угла.

Плохо понимая, что делаю, я сел за стол и начал писать. Немели пальцы, рука отказывалась мне повиноваться, но, охваченный воспоминаниями, я продолжал водить пером по бумаге, не в силах остановиться. Я писал о ней, о счастье видеть ее нисходящей с небес, о благоговении и блаженстве обладать ангелом во плоти. Я писал о себе, о том, до чего может довести человека любовь. Ослепительные картины счастья и наслаждения, страх потерять ее и страдания вставали передо мной, и я писал, захлебываясь от чувств и испытывая истинное облегчение от возможности рассказать о том, чем жил. Запах ладана ударял в голову; когда в поисках достойного сравнения я отрывался от бумаги, глаза мои встречали его остановившийся взгляд, и не было сил отвести их от костлявого лица иезуита. Язычок пламени плясал, умирая, что-то уходило из моей жизни, и я это чувствовал. Наконец голова моя упала на стол, рука выпустила перо, и бумага выскользнула из-под нее.

Он читал. Он читал медленно и звучно. Он читал так, как если бы сам испытывал все то, что было сказано словом. Ровный звук его голоса усыплял, и я впал в забытье, но стоило ему замолчать, как я очнулся.

— Подпиши!

Я не понял, и он повторил:

— Подпиши! — и с силой прижал к листу мою руку.

Я подписал. Я подписал донос!

— Вот и все! — Доминиканец поднес к моим губам чашу с вином. — Я знал, что рано или поздно ты придешь. Кто-то из нас троих должен был умереть — это выпало ей! Я инквизитор, ты доносчик, она жертва — любовный треугольник!

Он улыбнулся одними губами. Я вскочил, но в следующую секунду уже лежал на полу. Он стоял надо мной, как обычно сгорбив спину, свесив длинные руки.

— Только ведьма способна так овладеть человеком. Тебе не о чем жалеть, у тебя останется память о ней, а что в этом мире может быть лучше воспоминаний! Можно отнять честь, можно — деньги, но то, что ты пережил, отнять нельзя. Ты будешь обладать ею вечно… — Он замолчал, потом добавил: — И я!

— Я убью тебя! — Мои губы шевелились беззвучно, но он понял.

— Знаю. Но какое это имеет значение? Все уже в прошлом. Ее нет, она для тебя мертва!

На коленях, на животе, как последняя тварь, я ползал за ним, хватая за подол рясы, заклинал всеми святыми отдать мне бумагу. Он только грустно, сочувственно улыбался, как всегда улыбался прихожанам с кафедры, и хвалил мое религиозное рвение. Потом что-то случилось, и на меня обрушилась чернота. Я все бы отдал, только бы умереть в ту ночь, но рассвет застал меня лежащим на ступенях храма. Вверху, над моей головой, освещенное первыми лучами солнца, трепетало на ветерке знамя ордена доминиканцев. С его полотнища на меня почти весело и строго взирал добродушный монах, у его ног на облаке возлежала собака.

Я убил его в ночь после аутодафе. Он не сопротивлялся. А днем, зажатый со всех сторон толпой, я стоял на площади. Доминиканец отказал ей в последнем акте милосердия, и ее сожгли живой. С тех пор мне холодно. Где бы я ни был, передо мной всегда разжигают огонь.

Он замолчал, поднял на меня полный боли и отчаяния взгляд.

— Ты пришла убить меня? Убей! Нет ничего страшнее того ужаса, что я испытываю перед собой. — Он протянул мне нож. — Или, хочешь, я сам убью себя…

Отсвет камина упал на его лицо, безумием зажегся в глазах.

— Меня заставили, меня заста… — Старик захрипел, покачнулся, сделал шаг и рухнул к моим ногам. Нож выпал и, переваливаясь круглой рукояткой, покатился по доскам пола. Бог уберег несчастного от последнего греха, милостиво прибрав его душу.

В ту ночь я долго сидела, глядя на распростертое тело, потом зажгла от камина свечу и тихо пошла по дому. Он был пуст, темен и удивительно печален. Я поднесла пламя свечи к тяжелым портьерам, и они разом занялись ярким, веселым огнем. Потом загорелись стены, потолок. Никто уже не имел права жить в доме, где день за днем четверть века умирал человек. Когда пламя охватило крышу, я вылетела из окна и, обернувшись, увидела, как на улицу выскользнул мужчина и в сполохах пожара побежал по кривой, залитой лунным светом улице, побежал к той, кого не переставал любить всю жизнь…

Миледи поднялась, сошла по лесенке в партер. Лицо ее было бледно, огромные глаза сухо, угрожающе блестели.

— В ту ночь, — продолжала она, с прищуром глядя на Лукария, — в ту ночь я поняла, что доставшееся мне в наследство чувство живет во мне и будет жить всегда! Через века я пронесла мою любовь и… только встретив вас, поняла, что значит она для меня. Я люблю вас! Вы принадлежите мне!

Она приблизила к нему лицо. Черты его обострились, выражение стало хищным. Веки медленно опустились, притушив неистовый блеск зеленых глаз, и тут же взмыли. Лукарию показалось, что при каждом взмахе ресниц черные мысли стаей летучих мышей срываются и долго носятся под сводами театра. Ее красивые губы тронула усмешка, она прошептала:

— Берегитесь!.. Я никому вас не отдам! И не смейте называть меня «миледи» — мое имя Люси!