Без четверти шесть запыхтела кофеварка. Джакомо Амальди убавил огонь – пусть темная, тягучая жидкость медленно поднимается по металлической трубочке, наполняя кухню благословенным ароматом. Кофейное бормотанье стихло. Амальди выключил газ и налил себе кофе в большую чашку. Подсластил, плеснул молока. Потом раздвинул на окне выцветшие, посеревшие занавески. Первый глоток сделал с закрытыми глазами. В горле разлилась приятная теплота. Тогда он открыл глаза неопределенного цвета – что-то между золотисто-желтым и темным, бархатисто-чайным. Разрез глаз удлиненный, как будто с прищуром. Глаза слишком чувствительные к свету, зато хорошо видящие во тьме. Кошачьи глаза.

Город за окном был еще не виден, но в воздухе уже ощущалась капризная нервозность понедельника. Редкие прохожие, то и дело поглядывая на часы, поднимались по белой лестнице меж двух садиков. Подходили к конной статуе, оглядывались кругом, на миг разворачивали свернутую в трубку газету, пробегали глазами по заголовкам и, фыркнув, двигались дальше. Но улица пока была неподвижна. Скоро ее огласят автомобильные гудки, вибрация моторов, людская ругань.

Знакомый грохот мусоровоза что-то запаздывал. Ну да, первый день бастуют мусорщики. Муниципальные служащие объявили войну мэру и асессорам.

Джакомо Амальди не вникал в суть конфликта. Столь же мало его интересовал новый дом в престижном районе, за который ему еще выплачивать и выплачивать; хорошо хоть, налоги скостили как госслужащему. Квартиру он выбрал и купил по инерции, а может – как ему стало ясно, когда он обустроился, – чтобы выполнить обещание. Давнее и уже бессмысленное. Дом был хорош: высокие потолки, широкие окна, из которых, несмотря на ремонт, сильно сквозило, толстые стены, отгородившие его от соседей и внешнего шума, массивные дубовые двери, косяки с инкрустацией. Квартира слишком велика для одного. Спальня, столовая, просторная кухня, гостиная, кабинет, две ванные. В одну, которая была гораздо лучше оборудована, чем в том доме, где он вырос, Джакомо зашел всего один раз – когда осматривал квартиру перед покупкой.

Собственно, выбрал он ее из-за обилия света. Поскольку много лет назад, когда был совсем еще молод, он пообещал кое-кому много света.

Переезд занял у него несколько месяцев. Он как будто с мясом отрывал себя от убогой однокомнатной квартиры, где холил свое одиночество без малого пятнадцать лет. Но в конце концов знакомая дизайнер по интерьерам – тридцатилетняя дама с огненно-рыжими волосами и мощной грудью – вызвалась привести квартиру в пристойный вид. Сказала, что денег не возьмет. В гостиной еще шел ремонт, когда они очутились в одной постели. Начался один из множества кратких, неохотных романов – без страстей, без всплесков. Амальди стягивал брюки и зарывался в ее рот, в ее плоть меж потных от летней жары ягодиц, в ее объемные груди и в свое прошлое. Женщины его чувствовали – это было всегда – и не требовали того, чего он был не способен им дать. Потом роман закончился так же, как и начался, – без обид, без сожалений. А вместе с ним закончился и ремонт. Стены были окрашены в нежно-апельсиновый цвет, что независимо от времени суток создавало в квартире иллюзию заката. Два раскладных дивана были задрапированы тканью мягкого зеленого цвета, приглашавшего к отдыху. Из старой двери сеновала был вырезан низкий столик, на пол настелили безупречный ламинат, сверху положили китайский ковер, который, как заверила дизайнер, был выгодным приобретением и еще более выгодным капиталовложением. Стены скрылись под картинами, гравюрами и полками, сплошь уставленными книгами по искусству, романами и безделушками, но не дешевыми стекляшками, а подлинным антиквариатом. Среди них была статуэтка негра в ливрее, который с улыбкой протягивал руку, куда во время оно добрые сограждане клали монетки, и, если нажать на невидимый рычажок, лакей сжимал кулак и, не переставая улыбаться, прятал подаяние в карман, якобы для несчастных черных рабов. Антикварными было и помятое медное переговорное устройство, принадлежавшее бог весть какой трансатлантической компании, и рыбьи скелеты, и странные хоботные животные, напоминавшие увеличенных поросят святого Антония, и немыслимые водные растения – предки то ли анемонов, то ли каракатиц, и две вырезанные из дерева конские головы, прежде украшавшие какую-то экзотическую колонну, и древние аптечные склянки, и прочая ерундистика, которую Амальди не удостаивал и взглядом. В остальном же квартира была пуста. Конец романа поставил точку под украшением интерьера. Правда, в спальне имелись кровать, тумбочка, на которую Амальди поставил будильник, и кресло, куда сваливал одежду. В кабинете был гардероб, где кучей громоздились майки, носки, мятые костюмы и ботинки. В столовой – ничего, если не считать двух так и не распечатанных, покрытых пылью коробок; на кухне два стула и стол, за которым хозяин ел и работал. В гостиной с потолка свисала стильная люстра из кованого железа и стекла, а по углам располагалась высокотехнологичная подсветка; в прочих помещениях голыми лампочками освещались начерно оштукатуренные стены: маляры так и не дождались, когда хозяин остановится на каком-либо цвете. Амальди редко выходил в гостиную, а уж на удобные диваны и вовсе не садился. Двустворчатая дверь с панелями матового стекла почти все время оставалась закрытой.

Единственное, что Амальди сделал по собственной инициативе, так это повесил на кухне страшенные выцветшие занавески в мелкий цветочек. После смерти родителей он с этими нейлоновыми занавесками не расставался – все-таки единственное воспоминание о детстве. Он хорошо помнил, как отец однажды вернулся домой и повесил эти занавески в их с матерью спальне – чтоб соседи не подсматривали. А еще ему в память запал отцовский фокус: отец поднес волосатую руку к краю занавески, и густые черные волосы вдруг встали дыбом, из них едва искры не посыпались. Вот такое синтетическое чудо.

– Прислушайся, – сказал ему отец, – от них треск идет, как из плохо настроенного радио.

Вспомнив об этом, Амальди ласково коснулся занавески рукой.

Затем допил свой кофе, быстро принял душ, оделся и вышел. Кивнул привратнице и спустился по гранитным ступеням на круглую площадь с фонтаном. Мазнул взглядом по зданию муниципального театра и свернул направо. Длинный портик еще не был забит машинами, на что Амальди и рассчитывал. Он чуть замедлил шаг, проходя мимо старинного бара, куда захаживал еще король, а потом и президенты, и дошел до развалин оперного театра, разбомбленного в войну – у городских властей так руки и не дошли его отреставрировать. Затем прошагал по улице мимо отеля, где обычно останавливались актеры и музыканты, и вышел на бульвар, плавно спускавшийся к морю. Слева от него по склизким, оббитым ступенькам можно спуститься в старые, нищие кварталы. Амальди скривил губы в подобии улыбки. Единственная неизбывная черта старого города – это лень, сказал он себе. Как знамя. Кошки, собаки, мужчины, женщины вечно чем-нибудь заняты, но делают все, как во сне. Равно как и волны в гавани, пенные, зажатые бетонными причалами, вроде и бурлят, но как-то неохотно. Амальди сам вырос в бедном доме близ гавани. Запах гниющей рыбы из мусорных ящиков смешивался с вонью кошачьей мочи, нефтяной гари, бензина. Вся эта адская смесь тем не менее не могла побить запаха моря. Отец, возвращаясь домой к вечеру, приносил в дом и запах, и вонь. Они прилипали к его бесформенной робе, забивались в пропитанные потом морщины, в складки кожи, под мощные лопатки.

Патрульная машина коротко посигналила Амальди.

– Вас подбросить? – спросил один из двоих молоденьких полицейских.

Амальди отрицательно махнул рукой.

– Мы с дежурства, спать, – сообщил второй.

Опустив голову, Амальди пошел дальше по городу, как будто унося с собой все, что знал о нем, все испытанные чувства, и ничем не желая поделиться с ближним.

Тридцать семь лет. Старший инспектор полиции, и наверняка пойдет дальше. Чиновники не раз пытались встать с ним на дружескую ногу, предвкушая пользу такой дружбы, но он был непреклонен, никому не доверялся и умел обходить подводные камни бюрократии и политики. Со всеми поддерживал ровные, душевные отношения, не давая им стать задушевными.

Он поглядел на часы: половина седьмого. Еще десять минут, и он преодолеет отрезок пути до участка и до казенного стола, положенного старшему инспектору. Он часто тщетно клялся себе избавиться от устоявшихся привычек, ибо они мешают его миссии. Когда что-то входит в привычку, правда жизни становится все более размытой и ты погружаешься в непролазную трясину. Но мечтать о том, чтобы обойти эту трясину, наивно, поскольку она всюду – на полу и на тротуаре, дома и на службе. И даже в море. В тридцать семь лет он вдруг почувствовал страшную усталость. Ноги подкашивались, будто он долго, выбиваясь из сил, бежал за чем-то, что рядом, у него под рукой, а не ухватишь. Как запах моря в гавани, словно бы сохранившийся лишь для создания у бедняков из старого города иллюзии прибрежной жизни, хотя все вокруг мерзость, трясина, от которой будто невзначай пахнёт соленой волной, и ты еще острее ощутишь горечь утраты. Устав бежать, он впервые оглянулся и понял, что попал в незнакомые места, заблудился и не может вернуться к прежней жизни. Есть лишь одна надежда. Его миссия. Неопределимая, как запах моря.

Он вырос на грязной улице старого города, пристанище воров и проституток, грузчиков и добрых домохозяек, там, где добро и зло, справедливость и обман сожительствовали в убогих стенах, бесстрастно созерцающих противоречивую натуру своих обитателей и с одинаковым равнодушием защищающих одних от дождя и ветра, других от кредиторов и полиции. В этом нищем и сером мирке, который солнце обогревало разве что в полдень, когда, стоя в зените, умудрялось пробиться сквозь нагромождение ветхих строений, Амальди с первого взгляда влюбился в белокурую девочку, такую чистую, такую сияющую… А повзрослев, она обрела еще более властную красоту: безупречный овал лица без всякой косметики, темная родинка за правым ухом, синие глаза в обрамлении черных ресниц и единственная легко определимая черта, донельзя возбуждавшая его, – тонкая талия, совсем непригодная для деторождения, зато позволявшая ей двигаться с такой невыразимой грацией в толпе дородных матрон, которые, встречаясь одна с другой на припортовых улочках, бочком протискивали друг мимо друга свои могучие бедра. А еще грудь – главное из ее достоинств. Большая, но не слишком, упругая, но не каменная, мягкая, но не рыхлая, высокая, но не вздернутая кверху, будто на нитке подвешена. Грудь, опровергавшая закон всемирного тяготения радостным подскоком – по любой причине: и от приятного известия, и при виде аппетитного блюда. Еще в детстве Амальди решил убежать с нею в светлый дом, завоевать право вырваться на просторные, обдуваемые свежим ветром, обсаженные деревьями улицы. Только ради нее дал он себе такое обещание.

Вот здесь на тротуаре трещина, которую он хорошо знает; после нее через несколько метров ему сворачивать направо, пересекать бульвар и подниматься вверх по короткой тупиковой улочке. Там его гнездо, его контора, его окно в мир. Логичней было бы пойти по правой стороне, чтобы два раза не переходить дорогу. Он чувствовал, как улица, словно глубокий ров, слишком уж решительно отделяла его от воображаемой границы старого города, и потому предпочитал держаться левой стороны, чтобы пройти по этой границе. По сути, граница не определялась резкой переменой архитектурного обличья, а исходила скорее из людского отношения к ней. Он подметил, что люди, выходя из старого города, лишь поставив ногу на тротуар, на миг останавливались, порой даже одним движением ладони отряхивали одежду или обшлага брюк и с преувеличенным шумом переводили дыхание, как после долгого апноэ. И так было с жителями старого и нового города, с богатыми и бедными – со всеми.

Амальди нажал кнопку домофона. Сонный полицейский в приемной окинул рассеянным взглядом лицо старшего инспектора на экране, подсвеченное зеленоватым светом автоматически загорающейся лампочки, открыл внешний замок, дождался, когда он защелкнется, и отворил бронированную дверь. Амальди не глядя поднял руку и прошел мимо. Дежурный не потрудился ответить: какой смысл здороваться с тем, кто тебя не видит?

Под стон никогда не смазываемых дверей лифта инспектор оглядел себя в зеркале. Изрезанный морщинами лоб, белесые брови, почти сросшиеся у переносицы, тонкие, но вечно раздутые ноздри, впалые щеки под выдающимися скулами, уголки рта опущены вниз. Попробовал улыбнуться, чтобы немного разгладить морщины, и показался себе похожим на марионетку со стеклянными глазами. И отвернулся от своего отражения. Он слишком хорошо знал эту маску, эту жесткую гримасу; такая же была у него и в детстве, когда он, засунув руки в карманы, шастал по закоулкам старого города. Эта застывшая на лице мрачная решимость означает, что парень не завянет, пробьется в жизни, как говорили грузчики в порту, когда он приносил отцу обед. Так оно и вышло, ему еще есть куда расти.

Звякнул колокольчик: шестой этаж. Лифт с легким толчком остановился, раздвинулись двери, и Амальди вступил в спертую от табачного дыма атмосферу ночного дежурства. В мусорной корзине слева от лифта сразу же заметил торчащий уголок журнала. Засунув руку в прорезь, вытащил его. Порнография, конечно. Раскрыв журнал наугад, увидел молодую женщину с целлюлитными бедрами и остроконечными грудями, в одном кухонном переднике. Она лукаво прихватила зубами огурец, принимая письмо от почтальона. На следующей странице этот же огурец торчал у нее из промежности, а почтальон со спущенными штанами жадно уплетал блюдо макарон, в то время как женщина присосалась к его вздыбленному члену. Далее на развороте красовались две фотографии: на первой еще один мужчина, по всей вероятности муж, глядел, как почтальон поливает спермой волосы жены, а та трет себе грудь пропитанным эротическими ароматами огурцом; а на второй почтальон засадил вновь воскресший член в зад мужу, а довольная жена приканчивает макароны, недоеденные ее случайным любовником.

– Просвещаешься?

Амальди не вздрогнул, как сделал бы всякий на его месте, и не почувствовал себя пристыженным, как всякий интеллигентный человек, застигнутый за постыдным занятием; ему и в голову не пришло спрятать журнал за спину.

– Привет, Никола, – спокойно отозвался он. – Не хочешь салат себе сделать? – И показал сотруднику фото с огурцом.

Тот хохотнул.

Этого сорокадевятилетнего помощника Амальди звали Никола Фрезе. Низенький, коренастый, он очень не любил разговаривать, стоя рядом с такими высокими типами, как его начальник. Если поблизости не оказывалось стула, он всегда находил предлог закруглить разговор и ретироваться. Потому его редко видели на официальных церемониях, когда все начальство выстраивалось в ряд перед репортерами.

– Дела у меня, – бросил он и устремился по коридору. – Если понадоблюсь – я в архиве. Неужели, кроме нас двоих, никто здесь не работает?

Амальди наблюдал, как он удаляется, с достоинством выпятив грудь и едва ли не на пуантах. Странно было видеть, как этот плотный коротышка шествует балетным шагом. Впрочем, нелепого впечатления он не производил. Инспектор немного повертел в руках журнал и опустил его обратно в корзину.

Его кабинет был открыт, но спертый запах не выветрился. Он закрыл дверь и распахнул одну створку окна. Холодный и влажный воздух стал смешиваться с дымом. Постепенно вонь порта и выхлопных газов брала верх над никотином. «Слабое утешение», – сказал он себе. Но для него это дело привычное – утешиться чем придется и жить дальше.

На видном месте посреди стола, в окружении писем (скорее всего, жители уже начали писать бесполезные жалобы на забастовку мусорщиков) он увидел факс с наклейкой и надписью красным маркером «СРОЧНО».

Первая строка, набранная жирным шрифтом, гласила «ПРОСЬБА ОКАЗАТЬ СОДЕЙСТВИЕ». Микроскопические буковки второй строки содержали наименование просителя. Факс поступил из ближнего провинциального городка, находившегося вне его юрисдикции.

Рядом с факсом на желтом листке его почерком было написано имя недавно обратившейся к нему девушки. Девушка с большими грудями, длинными стройными ногами и нежными руками, которые дрожали, когда она подписывала свое заявление. Серые глаза пронизывали его насквозь, не затрагивая душу. Что-то в этих глазах вызвало в нем желание открыться и впустить ее сострадание внутрь. Но лишь на миг. Потом он вновь стал самим собой.

– В окрестностях обнаружены три трупа, – начал он читать вслух, поднеся к глазам факс. – Двое мужчин убиты из огнестрельного оружия… и женщина… – Тут Амальди понизил голос. – Грудь… – у него перехватило дыхание, – … изуродована и… – Он отложил листок и прикрыл глаза.

Знакомое чувство, нечто среднее между страхом и возбуждением. Он продолжил читать, уже про себя. В рапорте приводилось краткое описание места тройного убийства, происшедшего накануне, в воскресенье, тип оружия и примерное время смерти. Трупы опознаны: жених и невеста из близлежащей деревни и похотливый старик, не раз привлекавшийся за непристойные действия. В конце рапорта приписка дипломатичным слогом ответственного комиссара: он просил содействия всех соседних округов в радиусе пятидесяти километров. Простая формальность, и не более того. На первом этапе расследования обычно стучатся во все двери. Амальди быстро подсчитал в уме. Сейчас по меньшей мере десять начальников в окрестных округах прочли послание и отправили его в корзину для бумаг. Скорее всего, тот, кто проводит расследование, ничего другого и не ждет.

Амальди машинально отряхнул отворот пиджака. Потом сложил бумагу и оставил ее на столе. Не выбросил. После чего снял трубку внутреннего телефона и набрал номер. Подождал. Никакого отклика. И лишь тогда вспомнил, что Фрезе в архиве. Снова набрал номер. Дождался ответа и сказал в трубку:

– Зайди ко мне.

Несколько секунд спустя послышался торопливый стук костяшек в дверь, и в кабинет вошел Фрезе. Он не стал ждать приглашения садиться, а сразу плюхнулся в вертящееся кресло перед столом.

– Читал? – спросил инспектор, показывая ему факс.

– Да, – кивнул Фрезе. – Ты ведь знаешь, какой зануда и педант этот Яфиско. Ксерокопию мне сделал. Но я свою копию уже спровадил в мусор… Кстати, нам бы надо на какое-то время придумать эвфемизмы для слов «мусор» и «помойка».

– Не говори, – вздохнул Амальди. – Вот, полюбуйся. – И он указал на кипу протестующих писем.

Фрезе хмыкнул.

– Что, весело тебе?

– Ретивые граждане призывают на помощь кавалерию?

– Ну да. И это только начало.

– Нам эта забастовка боком выйдет.

– Будем надеяться, что нет.

– Будем, – скептически отозвался помощник, – а она все равно выйдет боком.

– Давай не будем суетиться, пока не вышла.

– И впрямь. Так зачем звал?

Фрезе вскочил, сгреб со стола пачку писем и засунул в корзину, придавив сверху ногой.

– Что думаешь про факс? – спросил Амальди.

– Ничего не думаю. Вернее, думаю, что не наша это забота. У нас своих по горло. И ради бога, забудь ты свой… – Он запнулся и побагровел (завестись ему ничего не стоило).

– …пунктик? – закончил за него Амальди.

– Пошел ты, Джакомо! Я все понимаю, но нельзя же…

– Все, хватит. Больше ни слова. – Амальди не заводился никогда, он неизменно оставался холоден как лед, но не любил, когда ему что-то повторяли дважды.

Фрезе снова уселся.

Инспектор молчал. Фрезе не был его другом. Разговоры их исчерпывались работой, они никогда не проводили вместе вечера и никогда не обсуждали личную жизнь. Но личная жизнь Фрезе была ему хорошо известна. Он носил эту жизнь на груди, ею провонял весь участок. Вонь скорее душевного, нежели телесного свойства, вонь от неряшливого, сидячего образа жизни, внутренняя вонь, которую не вытравить постоянными кутежами, поскольку они тоже стали частью этого застоя. Запахи пота, грязи, жира и дыма, которые наслаиваются друг на друга и по отдельности неразличимы, но вместе обволакивают и пачкают все твое существо.

– Послушай, – начал Фрезе, меняя тему, – ты ведь местный. Помнишь пожар в сиротском приюте?

– В каком приюте?

Амальди прищурился. Ему трудно было сосредоточиться, отвлечься от скопища мыслей, нахлынувших на него прямо с утра. Он понимал, что подумали люди, нашедшие женщину, о которой сообщалось в факсе. Он все помнил. Тело, как мешок…

– В каком приюте? – встряхнулся он.

– В муниципальном приюте, в том, что сгорел много лет назад… Да неужто не помнишь? Приют-то у нас один.

– Ну да, – кивнул Амальди. – Муниципальный приют. Тот, что сгорел.

– Тот самый.

– Да, помню.

Если Фрезе ему не друг, кого можно считать его другом? Где его друзья? Объясняя Фрезе, что никак не может помнить пожар, потому что тогда только родился, хотя слышал про него, поскольку много лет у всех на устах были обугленные трупы сирот, монахиня, что как из пушки вылетела из окна третьего этажа и, уже мертвая, корчилась на тротуаре в языках пламени, словно святая или ведьма на костре, – втолковывая все это Фрезе, Амальди продолжал думать о своих друзьях. Старых, из порта, которых навещал время от времени. Сослуживцы отца, грузчики, что и без грузов уж давно еле ноги волочат. Но и тех нельзя назвать его друзьями. Он уходил от них в таком же угнетенном состоянии, как и перед приходом.

– …Ну, это поверхностное впечатление, – продолжал Фрезе. – Я завел об этом речь просто так, думаю, вдруг ты помнишь некоторые любопытные подробности.

– Нет.

– Ладно… Если что всплывет, я дам тебе знать, идет?

– Идет.

– Но чтобы положить страховой договор под сукно, мне нужна твоя подпись.

– Какой страховой договор?

– Джакомо, о чем ты думаешь? – изумился Фрезе.

– Ни о чем. Какой страховой договор?

Фрезе несколько секунд сверлил его глазами, пытаясь проникнуть за ледяную оболочку. Да, у него миссия. За глаза его даже прозвали Крестоносцем. Но в этой глыбе льда движений души не разглядишь. Никто не знал, что на уме у блестящего инспектора Амальди, и никто не решался подойти к нему поближе. Поговаривали, что именно эта холодность – причина всех его успехов. Но Фрезе был уверен, что рано или поздно лед треснет.

– Прогорела страховая компания, содержавшая приют, – начал объяснять он. – Уже эта, новая. Документация о банкротстве в двух экземплярах приложена к делу о приюте. И поскольку при пожаре были жертвы, дело передали нам, а не в муниципалитет. Но было это лет тридцать пять назад. Я понятно излагаю?

Амальди кивнул.

– Вот мне и нужна твоя подпись, поскольку дело…

– Какое дело?

– Ну, не дело, не цепляйся к словам. Страховой договор, я хотел сказать. Его передали тебе.

– Зачем?

– Откуда мне знать? Кому-то надо было его передать? Бюрократия. Вот он и попал к тебе, а не к кому-либо иному.

– Ладно. Что дальше?

– Все. Тебе надо подписать, чтоб сдать его в архив.

– А ты тут при чем? Почему мне архивариус не принес его на подпись?

– Он приходил, но не застал тебя на месте и стал мне плешь проедать. Но если хочешь сам с ним пообщаться – пожалуйста. Ты знаешь, где у нас архив.

– Никола, хватит антраша передо мной выделывать. Я должен просто подписать или что-нибудь еще?

– Не знаю, есть ли там что еще… – Фрезе не любил сразу переходить к сути дела.

Ему все театр, подумал Амальди, всю пьесу должен прочесть, пока не дойдет до финала. Пространные рассуждения, не связанные меж собой фразы, которые как бы внезапно обрывают логическую нить и призваны нагнетать напряжение. Загадки, экивоки, больше напоминающие финансовые выкладки, нежели разговор двух нормальных людей. Амальди не любил лирических отступлений, он привык сразу переходить к фактам и разделываться с ними как можно быстрее, дабы не увязнуть в словесной трясине, и все же невольно восхищался стилем Фрезе. Была в нем этакая плутовская оригинальность, порой фальшивая, но весьма своеобычная. А неординарные личности импонировали Амальди. Ведь именно благодаря своему уму и неординарности – качествам, которые он больше всего ценил в ближнем, – удалось ему выбраться из гетто старого города. Благодаря этим качествам он пробил себе дорогу, хотя и шишек на этом пути ему досталось больше, чем многим коллегам и подчиненным.

– Ну так что?

Фрезе дернул себя за пук черных наэлектризованных волос, торчавший из одной ноздри.

– Обрезаешь, обрезаешь, а они еще больше кустятся.

Амальди беспомощно тряхнул головой.

– А если выдрать? Не пробовал?

– Нет. Не пробовал.

– Попробуй, потом расскажешь. Ну так что?

– Ну так вот, вроде бы документов не хватает. На папке список без расшифровки: номер один, номер два и так далее… Но первого, к примеру, нет. Однако не написано, что в нем – показания, акт о закрытии дела или свидетельство о смерти… Понятно? Документы под номерами один, восемь, шестнадцать, семнадцать и восемнадцать в папке отсутствуют. Пяти документов не хватает.

– И все? – нетерпеливо перебил Амальди.

– Говорю же – не знаю, все или нет. Если что всплывет, я тебе доложу.

– Что должно всплыть?

– А я знаю? – Фрезе широко развел руками, открыв под мышками застарелые пятна пота. – Я только подумал: не дело это, когда не хватает документов. Вот и все.

– Документов тридцатипятилетней давности?

Наступила тишина. Обоим больше нечего было сказать. Да и к тому, что было сказано, Амальди не больно прислушивался.

– И то, – изрек Фрезе.

– И то, – подхватил Амальди, с легкой завистью подумав о подчиненном, чье шутовство на грани мошенничества нередко срывает бурные аплодисменты всей труппы. Мелкие услуги, сделки, поблажки торговцам, предпринимателям, стукачам. В общем, ничего противозаконного. Однако благодаря всему этому Фрезе каждый вечер приглашен на очередную пирушку, всюду встречен улыбками, и даже по рации ему анекдоты рассказывают. Чего с ним, Амальди, не случается никогда.

Фрезе опять начал подниматься.

– Ах да, забыл!

– Что?

– Ты знаешь Айяччио?

– Кого?

– Айяччио. Нашего агента.

– Из новых, что ли?

– Да нет, из старых.

– Не знаю. В лицо, может быть… А что?

– В больнице лежит. Рак. Притом неоперабельный, и это в пятьдесят два-то года. – Он уставился на Амальди, как будто начальник был в состоянии дальше развивать эту тему, но, видя, что тот молчит, продолжил: – Надо бы комиссару его навестить, но ему недосуг, и он меня попросил перепоручить эту скорбную миссию тебе.

– Мне? – Амальди не утерпел и вскочил на ноги.

– Да, да, тебе… Визит милосердия… печальный долг… Надо бедняге дать понять, что мы все одна семья… Утешить его как-то. Я передал, а ты поступай как знаешь, – заключил Фрезе и в мгновение ока выскользнул за дверь.

Оставшись один, Амальди подошел к окну. Холодно. Не пойдет он навещать умирающего, которого в глаза не видел. Как можно ему такое поручить? Он рассеянно обвел взглядом внешний мир. Магазины уже подняли жалюзи, покупатели так и снуют туда-сюда. Перед главным входом маячит полицейский фургон, рядом современная караульная будка с пуленепробиваемыми стеклами. Возле нее стоят и болтают двое полицейских в бронежилетах, как положено по уставу. За домами напротив ничего не видно, но он знает, что там порт. Сердце города. Он повернулся к столу и снова взял в руки желтый листок, на котором написано имя девушки с большой грудью. На бланке заявления на неизвестных злоумышленников есть и ее адрес. Он отлично знал этот переулок в старом городе, и ему не составило труда вообразить ветхую, изъеденную мышами и сыростью калитку, которую она каждое утро изо всех сил толкает обеими руками, преодолевая сопротивление ржавых пружин. Этими нервными и тонкими ручками, которые так дрожали, когда она подписывала заявление, что его так и подмывало взять их в свои, унять дрожь, согреть.

Он хотел было скомкать и выбросить листок в корзину, но удержался, сам не понимая почему. Вместо этого положил его в ящик, на самое дно, под груду бумаг – полежит да и забудется. И листок, и девушка.

И принялся за работу. За свою миссию. Снял трубку и набрал номер другого участка. Чтобы разобрать его, пришлось поднести к самым глазам смазанный факс.

Что-то в этом тройном убийстве касается его лично. И той причины, по которой он пошел служить в полицию.