Именно это они спрашивают, ведь так? Конечно, если вам вообще предоставляется выбор. «Вы предпочтете окно или место у прохода?» Это одно из любимейших моих провозглашений в аэролитургии, равное классическому: «Наденьте собственную маску, прежде чем прийти на помощь другим».

Челнок, на котором я отправился в Сан-Франциско, такими тонкостями не затруднялся. Он смахивал на поезд подземки. Заказываете билет по электронной почте, предъявляете у ворот какое-нибудь удостоверение личности с фотографией и занимаете любое из еще свободных кресел. Меня это вполне устраивало. На этот раз меня не интересовали ни виды, ни легкий доступ к туалету. Я следил за входом, проверяя, кто войдет после меня.

Пусть уехать я решил внезапно, но то, как осуществить отъезд, я продумал до мелочей. Во-первых, никакого багажа, даже самого маленького чемоданчика. Я добавил паспорт и грин карт, плейер «Сони» и несколько кассет к содержимому карманов пальто, затем вызвал такси и заехал в отель, где остановился. Сказал регистраторше, что я уеду рано утром, и заранее оплатил счет кредитной картой. Потом прошел через бар, предлагающий устриц и суши, и в боковую дверь выскользнул на улицу.

Несколько сотен шагов привели меня к другому, гораздо более дорогому отелю с вереницей такси перед ним. Насколько я мог судить, за мной никто не следил, но я поболтался в вестибюле еще десять минут, разглядывая всех, кто входил и выходил, а потом сунул швейцару пятерку и взял такси в аэропорт. Там я тоже не рисковал, а прятался в баре, прислонившись к стене так, чтобы ясно видеть дверь, пока не началась посадка. Ни разу нигде не возник никто, хотя бы отдаленно напоминающий полицейского. К тому времени, когда я пристегнулся к своему креслу, на душе у меня стало гораздо спокойнее.

Когда мы приземлились, у меня в распоряжении оставалось чуть больше двух часов, чтобы успеть на ночной парижский рейс. Все, казалось, шло гладко, но я не ослаблял бдительности. Купив билет и зарегистрировавшись, я покинул зал ожидания международных рейсов и укрылся на первом этаже в курительной одной из внутренних линий. И опять я поднялся в самолет в последний момент, после того как тщательно вгляделся в моих спутников. Никто, казалось, не проявил ко мне ни малейшего интереса, но окончательно я успокоился только, когда 747-й завершил разбег по взлетной полосе и шум колес оборвался. Под нами распростерся город, где Люси познакомилась с Даррилом Бобом Алленом, но что до меня, так он мог просто быть цветной открыткой. Значение имело только то, что мы взлетели и что с юридической точки зрения теперь я был на европейской территории. И мне даже досталось кресло у окна, то есть у иллюминатора.

Устроившись в нем поудобнее, когда самолет повернул на восток, я вдруг подумал, что в дни, когда я подрабатывал статьями в журналах для воздушных пассажиров, у меня вполне могла родиться идея теста с выбором из многих ответов: «Вы оконник или вы проходник?» С достаточным количеством правдоподобных определений, чтобы занять пассажира минут на двадцать, но не настолько, чтобы у него испортилось настроение, если результат не совпадет с тем, какого он ожидал. Причина, почему это различие все еще меня занимало, была очень простой. Люси принадлежала к проходникам, а я — к оконникам, и в результате мы познакомились. Если бы мы оба принадлежали к одной из этих категорий, то не познакомились бы.

Сначала, честно говоря, я был раздосадован. Посадка в Хитроу уже закончилась, и кресло рядом с моим оставалось заманчиво свободным. Затем появилась она, раскрасневшаяся, запыхавшаяся после отчаянного спурта от ворот номер один, куда ее пересадочный самолет прибыл с опозданием. Я слегка кивнул, убрал то, что уже положил на сиденье, и уткнулся в книгу, которую купил в аэропорту. С первого же взгляда я понял, что она принадлежит к женщинам, которые в подобных ситуациях привыкли производить впечатление, а я не был в настроении доставить ей это удовольствие. Вопреки моему притворному равнодушию впечатление она на меня все-таки произвела и без малейших авансов с ее стороны. Я подчеркнуто не сказал ей ни слова, пока разносили еду. Однако я иногда искоса поглядывал на нее, заметил хорошую фигуру, скорее скрываемую, чем выставляемую напоказ, и безмятежное лицо, которому противоречил проницательный, посмеивающийся взгляд. Словно она уже определила мелкотравчатую вариацию обычных заходов, которую я избрал, и решила не мешать мне валять дурака, сколько я захочу.

В конце концов мы, конечно, разговорились. Девять с половиной часов — слишком долгий срок, чтобы игнорировать кого-то, кто сидит к тебе ближе, чем при обычных обстоятельствах даже члены твоей семьи. Мы обменялись сведениями, как бывает в подобных случаях. Она оказалась менеджером по маркетингу Яблочной Комиссии штата Вашингтон и возвращалась с торговой выставки. Разведена, двое детей-подростков. Я разошелся с женой, но еще не развелся, вольный журналист, направляюсь для сбора материала для серии газетных статей под условным названием: «Если вы хотите позвонить, повесьте трубку: виртуальные реальности на краю Тихого океана».

Я извлек бутылку «Макаллана» двадцатилетней выдержки в бочке, купленную в специальном магазине на Олд-Комптон-стрит. Меня теперь все больше мучили опасения, сумею ли я скрыть ее от таможенников США вдобавок к необлагаемому налогом литру в багажном отделении. Несколько стаканчиков золотого дымного виски, разбавленного минеральной водой, которое захватила с собой Люси, убедили меня, что, пожалуй, не стоит пытаться импортировать и двухсотграммовую банку иранской икры, которую я приобрел в аэропорту. Я сходил в кухонный отсек, раздобыл две чайные ложки, и мы предались объедению.

Во время этой оргии чревоугодия мы принялись перемывать кости другим пассажирам. Я вскоре обнаружил, что Люси безошибочно подмечает малейшие особенности произношения, жестов, ухоженности, одежды и всяких прочих аксессуаров, обладая способностью синтезировать свои открытия в язвительно-остроумную и беспощадную карикатуру.

А главное, она оказалась одной из немногих знакомых мне женщин, умеющих заставлять меня смеяться. Не знаю почему, но, согласно моему опыту, живой юмор — это обычно мужское качество. Мужчины, которых я не терплю, тем не менее способны меня рассмешить, но практически ни одной из женщин, которых в то или иное время я любил, не удавалось вызвать у меня ничего, кроме вежливой улыбки.

Люси была другой. Она всячески избегала ранить чьи-либо чувства, но никогда не обманывалась и не была ханжой — при условии, что предмет ее нашептываемого монолога никак не может ее услышать. А потому ее губы оказались в интересной близости от моего уха. Я ощущал ее дыхание на мочке и в изгибах ушной раковины.

В какой-то момент мимо прошла худенькая бледная девочка в сопровождении женщины лет шестидесяти грозно компетентного вида. У нее были тщательно завитые псевдобелокурые волосы, крепко сжатый рот и квадратный подбородок. Низенький рост, массивный бюст, нижняя часть торса, сужающаяся к тощим ногам. Одежда ее состояла из эластичных брюк и мерцающего свитера, демонстрирующего подобие гибрида кота и ангела. Одна ее рука сжимала плечо девочки, а другая крепко держала устрашающих размеров сумку.

— Крепкая бабища, — сказала Люси. — Выскочила за бездельника, когда была еще душечкой, и нарожала кучу детей. Бедная девчушка, наверное, одна из ее внучек. Она ее растит, потому что дочка оказалась чересчур легкомысленной. Она и сама была такой, но теперь все позади. Теперь она матриарх клана неудачников где-нибудь в лесах или к востоку от гор. Она отдает им приказы хриплым прокуренным голосом, а затем выручает, когда они впутываются в истории. Телевизор в доме не выключается, даже когда все спят.

— Так что же она делала в Европе? — спросил я, зачерпывая еще холмик маслянистых серых шариков и вкладывая его между ее губами.

— Один из ее безнадежных сынков пошел в армию. Он служит на какой-то базе в Германии, поухаживал по-свойски за местной Fraulein и угодил на губу. Пэтси знает, что он, если его предоставить самому себе, наломает еще больше дров, с позором вылетит из армии и опять сядет ей на шею. Вот она и полетела туда вызволять его и ставить палки в колеса военной полиции. Девочка предъявляется как дочка этого типа и служит луковицей, когда требуется пролить слезу. Черт, какая прелесть! И, главное, чтобы ее есть, вовсе не надо быть голодной.

Следующим объектом нашего тихого злословия стал пассажир лет сорока с чем-то, облаченный в один из тех ансамблей для отдыха, которые стоят дороже костюмов от «Брукс бразерс». Он пробрел мимо, а потом повернулся у двери уборной, которая оказалась занята. Торопясь показать, что и я умею играть в эту игру, я быстро его оценил. Заурядно благодушное сияющее лицо в дорогих очках и фасонная стрижка. Деятель социального обеспечения? Учитель? Нет, слишком много денег. Нечто слегка мессианское в его выражении натолкнуло меня на мысль, что он — телевизионный евангелист, но одежда определяла типичного либерала, одного из плодов послевоенного бума рождаемости. И единственное, в чем я был абсолютно уверен, ни с чем этим не сочеталось.

Я увидел, что Люси смотрит на меня с чуть насмешливой улыбкой. Она поняла, что я попробовал и потерпел неудачу.

— Ладно, — сказал я. — Слушаю.

— Корпоративный консультант. Ну, тот тип, который, к примеру, садится в «Боинг» и поучает их, как «повысить творческий потенциал» и «поощрять разнообразие», а может быть, выявляет психов, которые способны свихнуться на работе и пристрелить кого-то или же изводить своих коллег сексуальными домогательствами. Соль в том, что при передаче дела в суд компания получает возможность заявить: «Эй! Мы делали все возможное! Мы обеспечили консультации всем нашим служащим!»

— Такой сарказм! А вы не думаете, что иногда это срабатывает?

— Конечно, срабатывает. Так, как срабатывало у КГБ. Всегда можно настолько запугать большинство людей, что они будут делать вид, будто согласны с любой вашей чушью. Но этим вы их не изменяете. Люди таковы, каковы они есть. А такое дерьмо только дополнительно делает из них лжецов.

Она улыбнулась мне:

— Простите, если я немножко сорвалась. Но на работе мне приходится непрерывно с этим смиряться, оказываться в группах для обсуждения «трех качеств, которые придают мне особую ценность». Нет, вы скажите, насколько трудно продавать яблоки, черт подери? Свою работу я выполняю чертовски хорошо и не сомневаюсь, что зарабатываю вдвое больше этого прыща, но у него есть власть заставить меня ползать по полу на четвереньках в каком-нибудь дерьмовом «упражнении для укрепления коллективного духа».

— Ну-ка, глотните немножко укрепляющего напитка и успокойтесь.

— Извините. Есть очень многое в моей стране такого, что я люблю, но когда я вижу субъектов вроде этого, мне становится стыдно, что я американка.

— Но он не американец.

— Что? Не говорите глупостей.

— Хотите пари, что он англичанин?

— Вы расслышали его акцент?

— Нет, но посмотрите, как он исподтишка всех проверяет. Ему не слышно, что мы говорим, но он учуял, что говорим мы про него, и дает мне знать, что он знает. А вы вообще не замечаете, что другие люди тоже существуют, и вам решительно все равно, что они думают о вас. Вы живете в культуре без перспективы.

— Фарш из янки! Чудесно. Высшая отметка. Э-эй, поглядите на эту цыпочку. А, вы уже.

Из туалета вышла женщина и направилась по проходу в нашу сторону. Она была примерно ровесницей Люси, а может быть, немного моложе, с длинными черными волосами, томными карими глазами и высокими скулами с тщательно наложенным макияжем. На ней были узкие полотняные брюки и бежевая шелковая блузка, открытая ровно настолько, чтобы было видно брильянтовое колье и намек на ложбинку между грудями.

— Забудьте, — категорично сказала Люси. — У вас никакого шанса нет. Вторая жена, вот в чем суть. Кольцо с солитером плюс со вкусом демонстрируемые брильянты на шее. Так что это не трофей какого-нибудь дешевого торговца машинами. Нет, он побогаче и повлиятельней, что-нибудь вроде элегантного черно-бурого лиса. Возможно, адвокат большой корпорации, первая жена которого помогала ему окончить юридический факультет. Обратите внимание на костюм. Скромный, но очень дорогой. Лженепринужденность, но чересчур продумано, чтобы он был по-настоящему сексуальным. Она отдает себе отчет в положении вещей. Сказать ей особенно нечего, но ей и не требуется что-нибудь говорить. А когда она начинает говорить, то писклявым подростковым тоном, никак не вяжущимся с образом, который она так старательно тщится создать. Женщины вроде нее всегда забывают привести свой голос в порядок.

Люси взяла меня за локоть, в первый раз прикоснувшись ко мне, и повернулась посмотреть мне прямо в глаза. Когда она наклонилась ко мне, меня охватило безумное желание поцеловать ее.

— И знаете что еще, — прошептала она. — Ей не нравится трахаться.

Окно или проход? В самолете, уносившем меня в Париж, я сидел там, где предпочитал, но быстро наступила темнота, и ничего видно не было. Кресло у прохода занимала внушительная француженка в возрасте, который становился все более определенным, забальзамированная в саркофаге высокой моды. Фамилии ее я так и не узнал, но назовем ее мадам Дюпон.

Я без особого успеха попытался заговорить с ней. Ее как будто не удивило и не заинтересовало, что я говорю на ее языке, хотя и плохо, но я все равно продолжал тараторить просто ради удовольствия ощущать во рту сочную мякоть французских слов. Мадам Дюпон слушала вполуха с неопределенной улыбкой и время от времени машинально опускала руку в сделанную по заказу сумку, содержавшую увлажняющий крем, бутылочки «Эвиана», модные журналы и другие необходимые аксессуары. Как выяснилось позже, к ним принадлежал и мсье Дюпон, хитрого вида старикан, который (по своему ли желанию, по ее ли) сидел на четыре ряда сзади, но иногда в своих странствованиях взад-вперед по проходу останавливался, чтобы пробурчать ей что-то, смахивающее на жалобу, на что супруга отвечала выразительным пожатием плеч.

После ужина, от которого мадам Дюпон брезгливо отказалась в пользу ассорти восточных сладостей от Дэвида, стюардессы устроились на ночь, предоставив нас самим себе. Фильм меня не интересовал, а потому я порылся в карманах и извлек плейер с кассетами, которые захватил с собой. А также обнаружил бандероль с английской маркой, которую вытащил из остальной почты, когда вернулся в дом. Почерк на пакете показался мне знакомым, но я не мог вспомнить, чей он. Внутри был конверт и записка.

Дорогой Тони,

вот наконец фотографии, которые ты просил. Порадуйся, рассматривая их. А может быть, это будет не такая уж радость.

Анна.

Я вспомнил, что во время наших переговоров о разводе я попросил мою предыдущую жену прислать мне мои ранние фотографии, которые в конце концов нашли место во внушительной серии альбомов, подобранных по годам и темам, а также каталогизированных — сотворенное Анной святилище семейной жизни, которую, несмотря на упорнейшие усилия, ей так и не удалось создать.

Я вскрыл вложенный внутрь конверт — впрочем, он оказался вовсе не конвертом, а просто листом бумаги, сложенным и скрепленным скотчем вокруг фотографий: они тут же просыпались между моими коленями на пол. Я с трудом собрал те, до которых сумел дотянуться, но некоторые, видимо, соскользнули ближе к креслу позади меня. Я пока не стал их подбирать и устроился поудобнее просмотреть те, которые поднял.

Они не были подобраны по порядку. Рознились и форматы — побольше, поменьше, квадратные, прямоугольные. Большинство — черно-белые, остальные в неубедительных цветах разного стиля. На некоторых были белые пятна, другие выцвели целиком. Я проглядывал их одну за другой, пытаясь привязывать имена и даты к лицам и местам. Даже когда на обороте были пометки, они чаще настолько соответствовали моменту, что становились дополнительной загадкой. «Мартовские иды’71. Ешь и ты, Брут-Скотина!!!» У меня не сохранилось ни малейших воспоминаний о вечеринках в римских тогах с моим участием, но передо мной было наглядное тому доказательство.

Фотографии были перепутаны, как и воспоминания: мне потребовалось по меньшей мере полчаса, чтобы расположить их хотя бы в относительном хронологическом порядке. На самых ранних я был с Салли, первой девушкой, с которой переспал, и то только потому, что она была слишком добра и не объяснила, что, приглашая меня остаться переночевать, она подразумевала — на диване. Была она добра и в постели, и, как мне помнилось, я даже тогда подумал, что мне хотелось не совсем того. Тем не менее это было заметно лучше, чем противоположность, которую со временем мне довелось испытать с…

Tea? Беа? Что-то в таком роде. Снимок Салли и меня, щелкнутых кем-то из тех, с кем мы делили дом. Мы вдвоем на молу города, где все мы учились в университете. Я в черном, отвожу глаза, экзистенциалистская сигарета мрачно курится у меня между пальцами. Салли, пополнее и посексапильнее, чем она помнилась мне, слегка флиртует с камерой, искоса глядя в нее с легкой улыбкой. На единственном снимке Люси-подростка, который мне довелось увидеть, тоже сделанном кем-то из одноклассников, выражение ее лица практически такое же.

Лия, наоборот, смотрит прямо в камеру взглядом, который словно говорит: «Самая идея, что ты можешь оказаться способен пришпилить сложную, свободно самоизъявляющуюся, многогранную, эмансипированную женщину вроде меня с помощью своей примитивной мужской технологии, уже само по себе оскорбление именно того рода, которое я привыкла ожидать от тебе подобных». Значит, это Айлингтон начала семидесятых. Лия была моей первой, хотя отнюдь не последней представительницей класса женщин, особенно превалировавших тогда, — женщин, которые питали неприязнь к мужчинам, но вроде бы чувствовали необходимость обзавестись одним, а затем как могли портили жизнь и себе, и указанному мужчине, чтобы продемонстрировать, насколько омерзительна вся эта жалкая гнусность. Лия, безусловно, не собиралась ставить под угрозу свою уникальность, рожая детей, а поскольку уступка связанных с этим половых стереотипов символизируется женским оргазмом — тут я перефразирую ее риторику, — то ее взгляд на половые отношения тоже был амбивалентным. Теоретически она считала, что каждый «акт пенетрации» равносилен изнасилованию, и постоянно обвиняла меня в том, что я «навязываю» ей оргазмы. На практике она была самой требовательной партнершей из всех, какие у меня когда-нибудь были, особенно когда это касалось точных деталей, последовательности, длительности, приемов и последующих комментариев.

Но я тогда был молод, и Лия казалась мне вызовом, который минимум трое ребят в нашей компании готовы были принять, если я не справлюсь, а потому я мужественно держался на плаву. В конце концов она притворилась, что принимает мою точку зрения, все-таки решив, что, может быть, ей стоит обзавестись ребенком. Я немедленно с ней порвал. Трагедия любых близких отношений в том, что они меняют ваш взгляд на вещи, включая и самые эти отношения, а в результате вполне может показаться, что они вообще ничего не стоят. Я мог прощать Лие ее нескончаемые диатрибы и словесные поединки, да что угодно, только не ее превращение в бледное подобие той, с кем у меня с самого начала вообще не возникло бы желания знакомиться.

Позже я научился держаться подальше от женщин, ненавидящих своих матерей, и вспоминал свою связь с Лией как досадную и унизительную потерю времени. Теперь же, глядя на эти и остальные фотографии, я ощущал только вкрадчивую власть прошлого. Мы с Салли познакомились в университете, где она была на курс старше меня. По окончании она еще почти год провела поблизости в надежде, как в преддверии нашего разрыва я выяснил в процессе ожесточенных скандалов, что я женюсь на ней, угомонюсь и мы создадим семью.

Детей у нас никогда не было, однако тогда я не понимал, что мы вместе творили прошлое. Оно ни в каком смысле не было замечательным или интересным прошлым, но оно существовало, и едва мы порвали, как оно начало подтачивать настоящее. Второй раз никогда не бывает таким же, как первый, даже если он абсолютно ему идентичен. Вспомните конец музыкальной фразы.

Прошлое не может взять верх над настоящим на собственных условиях. Это знает всякий, кто когда-либо навещал дом своего детства или школьного товарища. Но в этом видимом поражении заключена его победа, потому отсутствие обладает гораздо большей скрытой властью, чем присутствие. Этим местам, этим людям теперь нечего сказать нам, но тогда-то они имели значение. Мы что-то утратили, и именно неясность того, в чем именно заключалось это что-то, и делает грубую мелочную непосредственность настоящего подобием обеда из пакетиков, как противоположность настоящему обеду.

Ничего нового тут для меня не было. Я понял это в течение года после того, как Салли порвала со мной и сошлась со своим будущим мужем и отцом ее детей. Я терзал себя воспоминаниями о нашем счастливом времени вместе, хотя, правду сказать, оно и не было таким уж особенно счастливым. Но мне тогда было двадцать, и как только удалось это устроить, я отправился в Лондон, где создал для себя альтернативную жизнь. И спасла меня Лия, понял я теперь, глядя на ее фотографию с новой нежностью. Она приняла меня, и, при всех проблемах, неотъемлемо с нею связанных, она покончила с властью Салли тяготеть надо мной. То было прежде, это было теперь.

Но тогда я не понял очевидного факта: каждое «теперь» в свою очередь становится «прежде». Лия тоже канула в прошлое время, что дало ей власть манипулировать мной даже более исчерпывающе, чем когда мы были вместе. Чтобы избавиться от нее, я влюбился в Джуди из Фулема, хмурую и обворожительную «птичку» столь недавнего периода, что ее волосы, и одежда, и жесты не могли не производить впечатления своеобразного ретро. Впрочем, это относилось и ко мне с моими вышитыми рубашками, брюками клеш и волосами на лице повсюду, где они могли вырасти самостоятельно без пересадки кожи. Тогда полный решимости не улыбаться и поразить камеру, теперь я выглядел зеленым и неуверенным юнцом.

В самом начале мы с Люси заговорили о детях, но решили, что мы уже слишком для этого стары. Мы равно не хотели породить еще одного избалованного сироту, чьи родители, едва он достигнет половой зрелости, будут казаться его ровесникам высохшими реликтовыми остатками другой эры. «Пожилые родители, — как-то сказала она, — похожи на новообращенных. Слишком много, слишком поздно». Но я много думал о ребенке, которого мы не собирались завести, и теперь, глядя на изображение меня молодого, я словно бы узнавал его. Я испытывал к нему отеческое чувство, смесь покровительства и жалости. Я бы мог быть им, думал я, пойди все иначе.

Я собрал фотографии в неровную пачку, сунул их в пакет «На случай тошноты» из кармана в спинке впередистоящего кресла и задвинул поглубже. Я знал, что забуду вынуть пакет, когда мы приземлимся. Год назад я жаждал их — настолько, что даже рискнул обратиться к Анне. Теперь они преисполнили меня отвращением. Они служили неопровержимыми свидетельствами того, что я всегда продавал свою душу прошлому. Разница заключалась в том, что тогда я мог надеяться обрести другую женщину, которая спасет меня, искупит. После Люси я уже не мог в это верить. Единственной, кто теперь могла бы спасти и искупить меня, была Люси, а Люси была мертва.

На неопределенное время я уснул тревожным сном, иногда просыпаясь на болезненное мгновение, чтобы изменить положение затекшей ноги или руки. Эти мгновения все учащались, и наконец я полностью проснулся и посмотрел в иллюминатор. Там не было видно ничего, кроме обычных скоплений звезд над головой и бугристого слоя облаков внизу — если бы по нему кое-где разбросать жилые трейлеры, он выглядел бы точь-в-точь как пустыня, через которую я проехал, чтобы встретиться с покойным Даррилом Бобом.

И тут возникла рука.

Она была рядом с моим правым локтем и что-то сжимала между двумя пальцами. Женская рука, подумал я инстинктивно, и женщины не первой молодости. Я посмотрел на мадам Дюпон, но она была по-прежнему поглощена кинофильмом. К тому же эта рука, только теперь сообразил я, двигалась со стороны кресла позади меня, и держала она фотографию. Мне потребовалась еще секунда, чтобы понять, что это один из снимков, которые я уронил раньше.

— Благодарю вас, — сказал я.

Ответа не последовало. Я обернулся, пытаясь разглядеть, кто это был, но в просвете между спинками никто не виднелся. Я посмотрел на фотографию. Я в двадцать с небольшим с нарочитой небрежностью прислоняюсь к столбу, залепленному извещениями о рок-концертах и антивоенных демонстрациях. На этот раз я позволил себе легкую улыбку. Позади — кирпичная стена, и никого другого рядом. Я в расцвете моего периода безбородости при максимальных бакенбардах, и ни единого указания на то, где или когда меня сняли, и уж тем более — кто и почему.

Я перевернул ее. На обратной стороне четким косым почерком был записан телефонный номер и адрес. И тут я наконец вспомнил. Время — 1971 год, когда я, аспирант, постигал журналистику в университете Джонса Хопкинса в Балтиморе. Мой лучший друг, Пит, приехал туда с западного побережья специализироваться по истории, и как-то ему нанесла визит его подружка из Сан-Франциско.

Алексис Левингер была еврейкой, но любила выдавать себя за латиноамериканку под nom de guerre Альма Латина. Она была бойкой, миниатюрной, и вскоре стало ясно, что мы очень друг другу нравимся. Мы слишком любили Пита, чтобы это могло к чему-нибудь привести тогда, но, как я вспомнил теперь, перед отъездом Алексис сказали мне шутливо и вкрадчиво, что мне обязательно надо побывать в Калифорнии. Сан-Франциско — замечательный город, сказала она, и она будет рада показать его мне. Примерно через неделю я получил от нее фотографию, которую держал сейчас в руке, с ее телефоном и адресом. И ничего больше, что делало смысл только еще более ясным.

Однако теперь меня поразил адрес: «567, Клеймор-стрит, вблизи Бесплатной Клиники». Даррил Боб сказал мне, что в то время Люси жила на Хейт, всего в квартале от Бесплатной Клиники. Я повзвешивал, не принять ли мне приглашение Алексис, но так и не собрался. Вопрос упирался в деньги плюс дружбу с Питом, то да се, и из этого ничего не вышло. Но, внезапно осознал я теперь, если бы я принял ее приглашение, то мог бы познакомиться с Люси еще тогда. Во всяком случае, я бы почти обязательно увидел ее на улице или на вечеринке.

Мы могли бы встретиться, подумал я. Могли бы стать близки. Могли бы иметь детей.

До встречи с Люси я никогда особенно о детях не задумывался, кроме как о чем-то вроде катастрофы — с самолетом, например, — маловероятной, но всегда возможной при определенных обстоятельствах. Люси думала о них все время. И не только о своих. Я видел, как в супермаркетах она смотрела на младенцев таким взглядом, что ее могли бы арестовать, если бы в ней было хоть что-то отдаленно зловещее или подозрительное.

Подобного риска не существовало: в этом отношении, как и во всех остальных, в ней была искренняя естественность. В какой бы позе она ни лежала на постели, измятой нашей страстью, она выглядела безмятежной и прекрасной, как песок, выглаженный волнами. Прежде я ни разу не встретил женщину, которая вызвала бы у меня инстинктивное желание иметь от нее ребенка, а когда встретил, было уже поздно. И теперь меня вдвойне терзали прошлое и будущее, оба нереальные — мы, какими были тогда, и дети, которых у нас никогда не было.

«Ненавижу прошлое», — часто говорила мне Люси, отмахиваясь от него. Я его тоже ненавидел, но ненавистью, которая сама по себе уже означает живую связь.

Видимо, я снова задремал. Меня разбудил голос, голос, так хорошо мне знакомый. Люси просила обнять ее, шептала что-то о кошмаре. В этом ничего необычного не было. Она вообще спала плохо и часто просыпалась среди ночи от страхов, которые мне не удавалось ни понять, ни рассеять, словно ветер принес их из какого-то предыдущего существования, где среди игроков меня не было. Спасением от этой беспомощности было ощущение ее физического присутствия справа от меня. У жены и мужа в постели всегда есть свое постоянное место. Я был окном, она проходом. Я сонно потянулся, сжал ее плечо, потом грудь.

Мою руку резко отбросили. Я открыл глаза и обнаружил, что щупал мою соседку. Я многословно извинился, сначала на английском, потом на французском, и мне дали понять, что вопрос закрыт, и пока не будет повторения, никаких дальнейших мер принимать не станут. Мадам Дюпон умудрилась даже дать понять, что подобные заигрывания были для нее привычными — налог, который ей приходится платить за свою неотразимую красоту, и если они не заходят слишком далеко, она предпочитает терпеть их — а при некоторых обстоятельствах так и приветствовать, — но когда ее муж сидит всего в нескольких шагах позади, hélas…

Я еще раз извинился и прикинул, что, допусти я сходную ошибку с американкой определенного типа, то, вполне возможно, нарвался бы на иск в миллион долларов. Я не рискнул снова заснуть, докопался до моего плейера и кассеты, которую и вставил. Тут с громким «пинг!» вспыхнуло табло, и голос капитана по переговорной системе сообщил нам, что впереди ожидается некоторая турбулентность. Он еще не успел договорить, как ударила первая волна и самолет завибрировал, что-то бормоча.

По проходу ко мне кто-то шел. Освещение в салоне было пригашено, чтобы изображение на киноэкране было более ярким и четким, и сначала я счел, что вижу стюардессу. И тут же понял, что это пассажирка, женщина, которая предположительно была в туалете, когда вспыхнул сигнал «пристегнуть ремни». Хотя самолет трясло, она шла со спокойной невозмутимостью, опустив голову, чтобы видеть, куда ступают ее ноги. И только когда она прошла, я понял, что Люси молодеет.

Отстегнув ремни, я неуклюже перебрался через ноги мадам Дюпон. Одна из стюардесс пробежала по проходу и подтолкнула меня назад к креслу:

— Должна просить вас не вставать, пока сигнал не будет отключен, ради вашей безопасности и безопасности других пассажиров.

Я оглянулся на кресло позади себя, со стороны которого мне передали фотографию, снятую Алексис Левингер. Оно было пусто. Кресло у окна занимал типичный вскормленный на кукурузе детина со Среднего Запада в клетчатой рубашке и ковбойском галстуке — шнурке с зажимом. Его ручной багаж был в беспорядке разложен на сиденье рядом.

Еще минут через десять табло с новым «пинг!» опять погасло. В креслах задних рядов не было никого, хотя бы отдаленно похожего на Люси. В самом конце находились еще два туалета. Оба были заняты. Мне пришло в голову, что фигура, которую я видел, могла направляться в туалет, а не возвращаться оттуда, а потому я подождал, пока они освободились. И смущенно улыбнулся пожилому почтенному азиату и мальчугану, который почему-то напомнил мне Дэниэла, сына Клер, крепыша с деловитыми ухватками.

Теперь я твердо и бесповоротно знал, что произошло с Даррилом Бобом. Люси явилась ему в ту ночь, когда я от него уехал, и он застрелился. «Радость моя, я дома!» Как-то раз полушутя она назвала наши отношения folie à deux. Что происходит в тех случаях, когда один из двоих умирает? Но никто, кроме меня, этому не поверит. Полиция графства Най явится за мной и привяжет меня к их большому желтому стулу. Прошлое одержало победу.

К этому времени первый ночной фильм кончился, и к кабинкам выстроилась очередь. Я посторонился и отошел в хвост к аварийному выходу, за стеклом виднелись облачный слой внизу и звезды вверху — карта бесконечных вчерашних дней. Там все было таким же, как миллионы лет назад, — будто город, где чем дальше ты заглядываешь из центра, тем дальше ты возвращаешься во времени. Что удивительного, что прошлое преследует нас, раз оно сидит у нас на головах, как фетровая шляпа?

Когда я летел в Рено, моим соседом был летчик, работавший на фирму, сдающую в аренду реактивные самолеты. Мы разговорились, и я спросил его об авиакатастрофе, упомянутой в последних новостях, — пассажирский лайнер, летевший из Лос-Анджелеса, рухнул в океан после того, как экипаж сообщил о неполадках с хвостовыми стабилизаторами. Он был обходительным южанином, и я почувствовал, что могу задать ему вопросы, которых не решился бы коснуться при других обстоятельствах. Что, в сущности, произошло? Что было с пассажирами на борту?

— У вас там летел кто-то знакомый? — спросил он.

Я покачал головой:

— Просто нездоровое любопытство.

Он кивнул:

— Я решил, что следует спросить, потому что вам многое не стоило бы слушать, если вы знали кого-то из жертв.

— С этим все в порядке. Давайте!

— Ну, похоже, что они, когда все началось, были на высоте около тридцати тысяч футов. «Мы перевернулись», — в какой-то момент экипаж сообщил диспетчеру. Ну, иными словами, они летели шасси вверх. То есть пол стал потолком, и наоборот. Таким образом, все, кто был пристегнут, повисли на ремнях поперек живота примерно в десяти футах над потолком, который теперь стал полом. Давление на внутренности плюс, разумеется, дикий ужас почти наверное привели к тому, что примерно тогда же у значительного их числа опорожнились мочевые пузыри, а, может быть, и кишечники.

Он говорил по-мужски, маскируя не поддающееся описанию иронией и крутостью. Он поглядел на меня, проверяя, хочу ли я слушать дальше. Я хотел.

— Ладно. Ну, это те, кто пристегнулся правильно. Но многие не озаботились и попадали вниз, что привело к разным травмам. И в первую очередь — стюардессы, которым в подобных ситуациях положено руководить пассажирами. Что увеличило панику. Плюс младенцы и дети, а также старики, которые не расслышали предупреждения или замешкались. Кроме того, некоторые матери, которые сознательно расстегнулись, чтобы попытаться помочь своим упавшим детям.

Итак, все эти люди, многие из которых получили серьезные травмы, плещутся в различных выделениях и крови на потолке, который теперь стал полом, и догадайтесь, что происходит дальше? Экипаж справляется с управлением, и самолет выравнивается, снова перевернувшись. Они пикируют с тридцати тысяч примерно на пятнадцать, выходят из пике и выравниваются. Беда в том, что в процессе потолок салона снова стал потолком, и все распростертые на нем люди ударились под давлением в несколько атмосфер о то, что теперь снова стало полом.

Тут есть плюс и есть минус. Плюс — обстановка снова стала нормальной. Минус — большое число пассажиров получили тяжелые массированные травмы в той или иной форме. Сцена просто адская, и тот факт, что самолет вернулся в нормальное положение, еще более ее ухудшил. То есть вроде бы продолжается нормальный рейс «и они называют это завтраком?» с той только разницей, что салон завален неузнаваемыми фигурами, среди которых вполне могут находиться ваши близкие и любимые, перемазанные кровью и мочой, дерьмом и рвотой, и теперь они кричат от боли и ужаса, а самолет снова встряхивает, и он проваливается в завершающий штопор.

Все это длилось, согласно записям, около восьми минут. Восемь минут — долгое время. Вы когда-нибудь пробовали отсчитать восемь минут? Пробовали отсчитать одну минуту? Это долгое время. Ну, как бы то ни было, самолет теряет управление, входит в неконтролируемый штопор, за несколько секунд ухает вниз на двадцать тысяч футов, на секунду выравнивается, а затем рушится в океан.

Можно только надеяться, что удар о воду убил большинство их или хотя бы оглушил настолько, что они успели утонуть, не придя в сознание. После чего они опускаются на дно Тихого океана, и вокруг собираются его обитатели. Там водятся крабы величиной с дверь и кальмары величиной с грузовик. Им не требуется много времени, чтобы все подчистить. Чушь, которую вы читали о том, что нет уверенности, удастся ли поднять тела? Ну да, конечно. Дело-то в том, что поднимать им нечего. Пока спасатели доберутся туда, эти тела уже пройдут полную обработку. Конечно, они не собираются сообщать эти подробности горюющим родственникам.

— Я слышал, вас ищут за убийство в Неваде, сынок.

Я обернулся. Сказал это мужчина, сидевший в ряду позади меня.

— Казалось бы, в таком самолетище могли бы разместить побольше туалетов, — продолжал он.

— Послушайте, где женщина, которая сидела рядом с вами? Та, которая передала мне фотографию, которую я уронил?

— Там все еще пользуются стулом. Никаких этих ваших «привяжите их к каталке и сделайте им безболезненный укольчик». Нет, сэр, в Неваде просто приволакивают свидетелей, включают ток и танцуют рок-н-ролл, пока ваша кровь закипает, а глаза выскакивают из орбит.

Его низкий баритон был того же диапазона, что и рев двигателей. Мне бросились в глаза его тонкие, белые, женственные пальцы.

— Первое мое путешествие в Европу, — продолжал он. — Подарок ребятишек в честь моего ухода на пенсию.

Повернувшись к своему ряду, я перебрался через ноги мадам Дюпон и пристегнул ремни туже обычного.

Окно или проход? Я понял, что перестал быть оконником. Теперь я был нервным пассажиром. Не из-за того, что случилось с Люси. В полете мы не боимся падения, мы знаем, что оно куда менее вероятно, чем автокатастрофа на пути в аэропорт. Нет, дело в том, что полет заставляет нас помнить, что мы находимся МЕЖДУ. Нас не прельщают виды. Мы хотим уюта, быстрого обслуживания и легкого доступа к удобствам. В конце-то концов, только это и надежно.

Я надел наушники и нажал кнопку плейера. Музыка на пленке явилась для меня сюрпризом, монтаж мелодий, знакомых и нет. Я выключил ее и открыл плейер. Это была та кассета, которую презентовал мне Даррил Боб Аллен, когда я расстался с ним.

Ну что же, у него был хороший вкус как в отношении музыки, так и в отношении женщин. Я выслушал сотворенную им компиляцию, завершенную записью раннего Вэна Моррисона, под которую он танцевал, когда я приехал. Пленка кончилась, и после короткой паузы зазвучала вторая сторона.