Летом Ла-Советт — это тихое воздушное убежище над туристическим адом на побережье внизу: низкий дом и примыкающая к нему каменная терраса утопают в тени и смолистом благоухании старых зонтичных пиний: их стволы разделяют перспективу уходящих к морю предгорий на триптих, который от часу к часу неприметно меняется вместе с тем, как меняется угол падения солнечных лучей и увеличивается или уменьшается влажность воздуха.

Но когда приходит зима и неделями дует мистраль, Ла-Советт может показаться самым унылым и самым скорбным местом на земле. Сосны вскидывают ветви, а ветер гремит и содрогается вокруг дома, будто прибой, выискивает слабины, просачивается через каждую щель и своим навязчивым присутствием подрывает все основы привычной жизни. Днем небо — нежнейшей молочной голубизны, солнечный свет ослепителен, а воздух обретает поразительную терпкую ясность. И ночью, и днем властвует пронизывающий холод.

Мой отец купил этот заброшенный фермерский дом еще в пятидесятых, и до самого последнего времени он и моя мать проводили там каждое лето, сами ремонтировали, подновляли, перестраивали то, что было им по силам, а когда требовалось выполнить более или менее сложную работу, терпели бесконечные извинения и лживые обещания местных строителей. Теперь, когда дом обрел тот жилой вид, о котором они мечтали, покупая его, у них уже не хватало энергии и сил приезжать сюда больше чем на месяц поздней весной и ранней осенью. Летом жара была для них слишком тяжела, и никто никогда даже не думал поехать туда зимой.

А потому, когда я позвонил им из Шарля де Голля, они удивились, но обрадовались, услышав, что я хочу пожить там некоторое время. Осуществление мечты для них опоздало, но им было искренне приятно, что она послужит кому-то еще.

— Как дела? — спросил мой отец.

— Так-сяк. Ну, ты понимаешь.

— Конечно, конечно. Наверное, нам все-таки следовало приехать. Ну, просто поддержать и так далее.

Когда я позвонил им о смерти Люси, он самоотверженно сказал, что они вылетят ближайшим рейсом. И мне лишь с трудом удалось его отговорить, хотя мы оба знали, что моя мать ни физически, ни психически не выдержала бы такой поездки, а она так в нем нуждалась, что отправиться один он никак не мог.

— Со мной все в порядке, папа. Мне просто нужно пожить в одиночестве. Смириться наконец со случившимся, ну и так далее.

— Ты мог бы приехать сюда, это было бы чудесно.

— Я думал об этом. Но в Англии все, кого я знаю, будут считать своим долгом заехать, чтобы выразить свои соболезнования, ну и прочее. Возможно, недели через две я буду готов к этому, но пока мне хотелось бы побыть одному.

— Конечно, конечно. Решай, как лучше для тебя. Я позвоню Роберу, пока ты будешь добираться до Тулона, и предупрежу, чтобы он включил отопление и все прочее. Там в это время отчаянная стужа, а ты знаешь, сколько времени требуется старому каменному дому, чтобы прогреться.

Позвонив, я прошел в пустой зал ожидания, взломал кассету ножом, который присвоил за завтраком в самолете. Размотал черную ленту до конца, затем разрезал на куски, смял их и выбросил в разные урны. Лента явно была смонтирована из разных ночей, когда мы с Люси, лежа в постели, часами разговаривали и занимались любовью. Вероятно, записывалась она вскоре после моего приезда, до того как Даррил Боб оставил надежду на то, что Люси может передумать, и переселился в Неваду. Она не позаботилась сменить замки, когда выставила его, и хотя он отдал ей ключ от входной двери, ему ничего не стоило заранее изготовить дубликат.

По пути через город в Орли я прочел в «Ле Пуэн» статью про авиакатастрофу, в которой погибла Люси. Выяснилось, что причиной скорее всего был бракованный болт в стабилизаторе. Репортер всячески подчеркивал, что с продукцией «Аэробуса» такого произойти не могло бы, и если бы были введены европейские правила, то ни один лайнер не получил бы разрешения на взлет.

До конца полета и до моего приезда в Ла-Советт Люси больше не появлялась. Это и успокоило, и разочаровало меня. Я знал, что между нами осталось много незавершенного, и хотя сам не представлял, что можно предпринять, но словно бы надеялся на нее. Во многих отношениях она всегда была быстрее и сообразительнее меня, и особенно когда дело касалось практических решений. Одна из многих причин, почему я ее любил. И теперь, как ни нелепо, меня не оставляло ощущение, что она обманула мое доверие.

Эти дни были чуть ли не самыми спокойными в моей жизни. Я коротко поговорил с людьми в Лондоне и Нью-Йорке о проектах, над которыми, как подразумевалось, я тогда работал. Звонил я в ответ на звонки, зафиксированные автоответчиком, который все еще хранил фразы, записанные Люси: «Вы звоните по номеру два ноль шесть, четыре девять четыре, восемь восемь ноль один. Если у вас есть сообщение для Энтони или Люси, пожалуйста, оставьте его после сигнала». Первые слова она произнесла с легким придыханием, словно вздохнув от досады, что ей докучают телефонными звонками. Я настаивал, чтобы она записала приглашение заново, но ей никак не удавалось выбрать время. Теперь этот усталый вздох и формальное обращение были единственным, что осталось от нее, и я бесконечно ими дорожил. Часто я звонил среди ночи, только чтобы лишний раз услышать ее голос.

На автоответчике были и другие сообщения. Несколько раз звонил лейтенант Мейсон, все более настойчивым тоном прося меня немедленно с ним связаться. Кто-то, чья фамилия мне ничего не сказала, оставил телефонный номер, который начинался с 775, числа, общего для всей Невады, кроме Лас-Вегаса. Он тоже настойчиво попросил меня связаться с ним настолько быстро, насколько мне будет удобно. Но самым тревожным были щелчки, указывающие, что кто-то вешал трубку, едва становилось ясно, что я не отвечу. Кто-то, кто хотел сказать мне что-то лично, без помощи автоответчика. Кто-то, кто уже записал все, что намеревался мне сказать, а теперь будет принимать другие меры.

В результате я ловил себя на том, что вслушиваюсь во все звуки, раздававшиеся вблизи от дома. Шоссе, вьющееся по склону ниже Ла-Советт, в сущности, всего лишь мощеный проселок, соединяющий разбросанные там дома. По нему редко ездят даже днем, а ночью — практически никогда. И потому, стоило звуку мотора ворваться в нескончаемые стенания мистраля, как я переставал делать то, что делал, и напряженно вслушивался. Я знал, что рано или поздно какая-то машина притормозит и свернет на немощеную дорогу к моему дому.

Человек в форме цвета хаки постучит в дверь, сурово отсалютует, а затем извиняющимся, но неумолимым тоном предупредит меня, что ко мне применена мера détention provisoire в ожидании решения суда касательно поступившей от властей США просьбе о моей экстрадикции в связи с обвинением в предумышленном убийстве с отягчающими обстоятельствами.

Этим жандармом почти наверное будет Люсьен, если только он не ушел на пенсию. Ни спорить, ни искать компромисса с Люсьеном не имело смысла, а уж тем более пытаться его подкупить. Мой отец убедился в этом, когда пробовал воспрепятствовать тому, чтобы в воскресенье поутру местные охотники собирались на нашей земле и палили из своих аркебузов по всему, что двигалось. Люсьен с самым безупречным терпеливым вниманием выслушал литанию жалоб моего отца на прерванный сон, вытоптанные растения и двух убитых кошек, а потом его мольбы о принятии каких-либо мер, не произнеся за все это время ни единого слова. Когда же мой отец наконец выдохся, произнес ровно два:

«Pas possible» .

А когда Люсьен говорил вам, что что-то невозможно, то, как указал мой отец, попытаться заручиться другим мнением было бы большой ошибкой.

«И не пробуй вообразить, что когда-нибудь в неопределенном будущем это теоретически может стать возможным и надо продолжать надеяться. Нет, ты просто постараешься забыть, что был настолько глуп, что вообще поднял этот вопрос, а затем уедешь на год или около того, чтобы дать шанс и всем другим забыть про твою глупость».

Я знал, что рано или поздно Люсьен придет за мной. И почти хотел этого. Улики против меня были слишком убедительными. И в определенном смысле я же был виновен. Ведь я желал Даррилу Бобу Аллену смерти, даже если и не убивал его. Безусловно, я не помнил, что убил его, но, с другой стороны, я же почти ничего не помнил о том, чем занимался, когда были сделаны снимки, которые разглядывал в самолете. И даже если я его не убил, то потому лишь, что у меня не достало духа, а это делало меня только более виновным и заслуживающим презрения, а отнюдь не менее.

Мне следовало это сделать, думал я теперь. Почему я просто не спустил курок, не насладился зрелищем того, как глупое самодовольное злорадство на его лице преображается в маску, свидетельствующую о полноте моего триумфа? Меня ведь все равно ждет смертная казнь. Но тогда я хотя бы сделал это. А Даррил Боб Аллен заслужил смерть, потому что он не заслуживал Люси. Даже теперь я чурался мысли обо всем том, что досталось ему и чего не выпало мне. После одного тягостного брака и только Богу известно, скольких бессмысленных связей я наконец обрел сужденную мне подругу, любовь всей моей жизни, мать моих нерожденных детей. Беда была в том, что обрел я ее слишком поздно, а затем она взяла и погибла — еще одна статистическая единица в книгах Федерального управления авиации. Весьма благодарен. Крайне благодарен. Было бы за что благодарить.

Рано или поздно Люсьен придет за мной. Мне оставалось только ждать, и я ждал. Иногда снаружи было светло, а иногда — темно. Я словно бы просыпался в три и в шесть. Часы в доме свихнулись. Может быть, причиной было падение напряжения — частое происшествие в Ла-Советт. Я не стал затрудняться и налаживать их, а мои часы все еще отставали на девять часов. Да какое имеет значение, который сейчас час?

Я вывел из гаража «пежо», который мы приобрели для Ла-Советт, и поехал к морю на мыс под названием Бек де л'Эгль и стоял там, а ветер бил мне в спину, грозя сбросить в воды внизу. Я вдруг задумался над тем, какова их глубина, какого рода существа обитают там и чем они питаются.

На обратном пути я купил припасы для обеда. Я запланировал классическую зимнюю еду — кассуле с салатом и набор сыров. Я принялся за дело, едва вернулся домой. Готовить кассуле при наличии необходимых ингредиентов несложно. Но запечение требует много времени. Если верить часам, было уже четыре утра, когда миска наконец была извлечена из духовки, но теперь я больше не чувствовал голода. От мысли о еде меня затошнило. И еще — я заплакал.

Когда наконец раздался стук в дверь, которого я ждал, за ней стоял Робер Алье, сосед, который присматривает за Ла-Советт, пока мои родители в отъезде, а взамен использует сарай на задах нашего участка под курятник и склад всякого инвентаря. В это время года куры не несутся, а потому Робер принес бутылку вишен, заспиртованных в сладком сиропе, которые его жена заготавливает каждое лето.

Думаю, он хотел узнать, почему я вдруг приехал, но едва взглянул на меня, как сразу вспомнил какое-то неотложное дело. Я еще не брился после моего приезда и успел обзавестись значительной щетиной. Облаченный в отцовский халат, шарф, вязаную шапочку и две пары толстых носков, я ел холодный кассуле из миски и пил «Рикард-51» напополам с теплой водой. Часы утверждали, что было десять утра.

Робер торопливо ретировался, перейдя на густой местный диалект, которым пользовался, когда не хотел быть понятым. Я попытался пригласить его зайти, но слова, которые мне удалось из себя выдавить, все были немецкими — язык, который я учил в школе, а с тех пор практически никогда не употреблял. Едва скрип сапог Робера по гравию затих, я понял, что через два-три часа вся округа узнает о моем состоянии. Это положило конец всякой мысли о том, чтобы выйти из дома. Я запер дверь и угрюмо побрел в комнату. Боялся я не столько полиции, сколько Люси. Она еще не покончила со мной, в этом я был уверен. Выходя из комнаты или из дома, она обычно говорила: «Я вернусь». Произносила она эту фразу аффектированным театральным тоном, подчеркивая «вернусь» хрипловатой фиоритурой на последнем слоге. И она вернется, я это знал. Она уже уничтожила Даррила Боба. И, конечно, уничтожит меня. Собственно говоря, в этом она уже значительно преуспела.

Когда телефон зазвонил в первый раз, я его проигнорировал. И во второй — тоже. Мне сюда еще никто с момента моего приезда не звонил, так как я старательно избегал малейшего намека на то, где буду находиться. Была вторая половина дня. Ветер теперь задувал с юга, принося с моря короткие шквалы дождя. Небо было пасмурным и лохматым.

Телефон смолк. Конечно, звонить могли мои родители, но они принадлежали к поколению, считавшему звонки за границу роскошью, пользоваться которой следовало только в критических случаях. Единственной другой безобидной возможностью оставался Робер, но что бы он там ни думал о моем нынешнем психическом состоянии, звонить он не стал бы. Если бы ему требовалось что-то сказать мне, он просто пришел бы и постучал в дверь. Говорить по телефону с соседом или даже со свихнувшимся сыном соседа было бы верхом невежливости.

Следовательно, оставалась только полиция.

Третий звонок раздался позднее. Небо за закрытыми ставнями начало темнеть.

— Привет, это я, — сказал знакомый голос.

Я помолчал, справляясь с последствиями гипервентиляции.

— Люси?

— Что?

— Где ты?

— В Риме.

— В чем дело? Все нормально?

К этому моменту я узнал голос Клер, похожий на голос ее матери, но чуть менее звучный и модулированный.

— С нами все прекрасно. Как твои дела?

— Откуда ты узнала, где я?

— Позвонила твоим родителям. Они дали мне этот номер.

— Ну что же. Значит, я полагаю, ты сообщила полиции.

— Да, я беседовала с полицией.

— И что они сказали?

— Долго рассказывать.

— И ты поэтому звонишь. Там ведь сейчас глухая ночь.

— Где?

— Ты же сказала, что звонишь из дома. А там сейчас около трех ночи, ведь так?

Она засмеялась:

— Обожаю, когда ты начинаешь говорить со мной, как с маленькой.

— Я так говорю? Извини, я не замечал.

— Оттого-то и получается так мило. Но я сказала, что звоню из Рима.

— В Италии?

Она снова засмеялась:

— Нет, из Рима в Айдахо. Ну конечно, в Италии.

— Но…

— Суть в том, что у папы за душой, видимо, было куда больше, чем он давал понять. Дом в Калифорнии, хотя мы пока не решили, что с ним делать, плюс куча неоновых вывесок ретро, которые, как выяснилось, стоят целое состояние. Фрэнк пошарил по Интернету и нашел коллекционера, который намерен отреставрировать их и устроить при своем доме во Флориде парк неоновой скульптуры. Реальных денег мы пока еще не видели, но, по сути, я получила зеленый свет на максимальное использование моей виза-карты. Ну и учитывая, сколько мне пришлось перенести, я подумала, что заслужила небольшую передышку, чтобы осмотреться и определить, как жить дальше. Все изменилось чересчур стремительно. Помнишь, я ездила в студенческую экскурсию по Европе, когда была в колледже? Всего на пару недель. И мне всегда хотелось вернуться и все осмотреть заново и не спеша. И вот я тут. Вернее, и вот мы тут.

— Кто «мы»?

— Дэниел и я.

— Да, конечно.

— Мы побывали в Амстердаме, а потом в Париже и в Вене, а теперь мы в Италии.

— Сказка.

— Угу.

— Ну, дело вот в чем. Ведь на носу День Благодарения, так?

— Разве?

— В четверг. Так вот, я и подумала, ведь путешествовать с трехлеткой не так уж легко, и будет очень одиноко…

— Ты хочешь приехать сюда?

— А можно?

— Конечно, можно. То есть я не знаю, смогу ли я раздобыть индейку. Французы индеек не слишком жалуют. Ну а тыквенный пирог абсолютно исключается. Но я сделаю что смогу.

— Это было бы так чудесно! А об угощении не беспокойся. Я его никогда особенно не любила. Но будет по-настоящему приятно провести семейный день вместе, ты же понимаешь? А ты — практически вся семья, какая у меня осталась.

— А как вы путешествуете?

— Главным образом на поездах.

— Отлично. Мы на линии из Ниццы в Марсель, но есть и несколько прямых поездов в Италию, если не ошибаюсь. Приезжай, когда захочешь. Просто позвони мне со станции, когда прибудете, и я приеду за вами.

— Чудесно. Будем где-нибудь в среду.

— А это когда?

— Что — когда?

— Я про то, какой день сегодня? Я тут в одиночестве немного запутался.

— Сегодня понедельник.

— Ах так. Послушай, Клер.

— Да?

— Что ты собиралась сказать про полицию?

— Расскажу, когда увидимся. А сейчас мне пора. К телефону целый хвост выстроился.

Я повесил трубку и только тогда испустил громкий стон, который удерживал, точно пуканье. Я пытался говорить весело, но, сказать честно, сейчас я меньше всего нуждался в том, чтобы Клер и ее сын навязались мне на неопределенный срок под предлогом близящегося Дня Благодарения. Прожив столько лет в Америке, я все равно не помнил число Дня Благодарения, не говоря уж о том, что он знаменует. Я припомнил, как приятель Люси долго распространялся про первопоселенцев и дружественных индейцев и о всякой псевдомифологической ерунде, что мгновенно вызвало у меня припадок ГСМ, по выражению журналистов — акроним, объединяющий симптомы (Глаза Стекленеют) с панацеей (Сматываюсь). Даже Люси не очень жаловала этот «традиционный американский праздник» и, как только дети покинули дом, свела с ним счеты, отказываясь ставить на стол что-нибудь, кроме нарезанной ломтиками индюшачьей грудки и салата, с тыквенным мороженым на десерт.

В моем уединении в Ла-Советт я был счастлив, понял я теперь. Ну, не счастлив, но спокоен. С Люси я быть не мог, и у меня не было желания видеться с кем-либо до того, как полиция явится арестовать меня. И меньше всего мне требовалось, чтобы у меня гостили молоденькая женщина с ее «проблемными горестями» и ее избалованный малыш на том основании, что я — практически вся семья, которая у нее осталась.

Суть заключалась в том, что отношения между мной и Клер никогда не были легкими. Как старшая из двух детей, она играла ведущую роль в стараниях внушить мне, что я нежеланный вторженец в доме посталленовской эпохи. Не только у них больше не было их папы, но мама связалась с этим жутким англичанином с дурацким произношением и не лезущими ни в какие ворота понятиями. Плюс — как будто этого было мало — они еще и… В любой час дня и ночи. Шумно. Я вспомнил услышанную от Люси сокрушающе точную оценку ситуации, сделанную Клер: «Раньше ты это оставляла для дороги, мама. А теперь ты притащила дорогу домой».

Эта фаза завершилась к тому времени, когда Клер уехала в колледж. Там она познакомилась с Джеффом, обманчиво обаятельным человеком, который словно бы никогда не успевал полностью сосредоточить свой взгляд и физически, и умственно, и в конце концов ушел к другой женщине, оставив бессвязную записку о нестерпимом давлении преждевременного отцовства, прикрепив ее к холодильнику с помощью буквы из магнитной азбуки Дэниела.

После этого я редко видел Клер. Люси, чувствуя мое равнодушие, по большей части ездила навещать ее одна, а когда мы все-таки встречались, она никакого впечатления на меня не производила. Обоих детей Люси характеризовало замедленное развитие во всех отношениях, и личность Клер все еще казалась подростково-аморфной и вторичной — несомненная версия ее матери, но без того не поддающегося определению качества, благодаря которому Люси искрилась жизнью. Мне было жаль Клер, но что-то в ней приводило мне на ум бокал шампанского, которое выдохлось на солнце.

Быть может, все эти мысли дали толчок прозрению, ошеломившему меня день спустя. Я расхаживал взад-вперед по кухне в халате и носках, курил и пил. Я вполне отдавал себе отчет, что в ожидании приезда Клер мне следовало бы заняться уборкой свинарника, в который я превратил дом, но мне никак не удавалось раскачаться. Слишком много требовалось усилий.

Мой отец и слышать не хотел о телевизоре в Ла-Советт, а радиоприемник в лучшем случае одолевали помехи. И единственную передачу, которую мне удалось поймать в этот вечер, я бы сразу отмел, будь у меня выбор — только придешь к выводу, что поп-музыка ну никак не может стать хуже, как появляется французский рэп. Но тишина в доме стала слишком уж невыносимо тягостной.

И вот тогда-то у меня впервые на миг возникла мысль, настолько нестерпимо гнетущая, что я тотчас отгородился от нее, по-детски закрыв лицо руками, лишь бы не видеть то, что с самого начала было очевидным. А именно: мой навязчивый интерес к тому, какой была Люси до нашей встречи — ее внешность, ее любовники и все прочее, — представлял собой всего лишь диверсионный маневр, предназначенный оградить меня от прозрения, слишком горького, чтобы его вынести. Я любил Люси не за то, что могло и теперь утешительно хранится на фотографиях, в аудио— и видеозаписях, но за нечто, не поддававшееся запечатлению, которое теперь исчезло навсегда.

На самом деле меня никогда особенно не интересовали фотографии двадцатилетней Люси или сведения о том, какой она была в постели, или даже фантазии о детях и жизни, какую мы могли бы прожить вместе, если бы я принял приглашение Алексис Левингер. Не ту Люси я оплакивал, а ту, в которую влюбился, именно такую, какой она была — никем и ничем не заменимая.

Изнемогая, я пытался прибегнуть к магии слов, чтобы точно определить, в чем заключалось это качество. Называя вещи, подчиняешь их себе, но названия я не находил. Наиболее близким, что мне удалось найти, была «стремительность». В любом проявлении ее личности — в интеллекте, юморе, занятиях любовью — Люси была непринужденно быстрой и точной. Вот чего при всех их прекрасных качествах роковым образом недоставало ее детям. Стремительность и смерть. Она была стремительной, теперь она была мертвой. Конец истории.

В середине ночи я проснулся от настороженности всех чувств. Что-то позвало меня, но я понятия не имел, что именно. Я проконсультировался со своим мочевым пузырем, но безрезультатно. Насколько мне помнилось, никакие поражающие или пугающие сновидения меня не посещали. И все остальное казалось нормальным. В комнате стояла непроницаемая тьма. Ветер все еще теребил дом снаружи.

Тут я осознал два момента, и у меня по коже поползли мурашки. Во-первых, полная темнота в комнате. Перед тем как лечь, я зажег фонарь над входной дверью — элементарная предосторожность, на которой настаивал мой отец. Спальня находилась над входной дверью чуть сбоку, и на стенах и потолке лежали еле заметные отблески, пробиравшиеся сквозь щели ставень. Но сейчас их не было. Однако по-настоящему меня испугало другое. Накануне мистраль прекратился, когда погода изменилась и стала безветренной. Звук, который я слышал, был похожим, но другим — басистее, непрерывнее, но также более интимным, более домашним. Мне потребовался еще десяток секунд, чтобы сообразить, почему это так: он доносился изнутри дома.

Я никогда не считал себя особенно смелым, но порой любопытство оказывается сильнее страха, а меня одолевало любопытство. Я выбрался из-под одеял, которые спутывали мне ноги, и встал.

Первый шок был чисто физическим. Мои ступни сразу стали холодными и мокрыми. Пол, казалось, покрывал тонкий слой какой-то ледяной жидкости. Я протянул руку к лампе на тумбочке и нажал на кнопку. Лампа не загорелась. Я прошел через комнату вслепую, выставив перед собой руки, нащупал стену напротив кровати и вдоль нее добрался до двери. Струение жидкости тут ощущалось сильнее. Я чувствовал, как она омывает мои ступни. Я открыл дверь и нашарил выключатель. Никакого результата. Зато шум стал яснее и громче. Он словно бы доносился из ванной по ту сторону коридора на полдороге между моей спальней и комнатой для гостей рядом. Казалось, кто-то принимает душ.

Я ощупью прошел по коридору и шарил, пока не ухватил ручку ванной. И тут я замер, дрожа, исчерпав и мое любопытство, и храбрость. С неумолимой логикой сна я знал, что именно мне предстоит увидеть, если я открою дверь. Как-то раз, много лет назад, когда мы были еще экспериментирующими любовниками, мы с Люси сняли домик на острове в окрестностях города, где она жила. Как-то утром я вышел взять кое-какие вещи из нашей машины, в том числе камеру, которую мы захватили с собой. Когда я повернулся к домику, то увидел, что она стоит нагая у окна, протягивая руки вверх, и ее изумительная фигура изогнулась в идеальной гармоничности — тяжелые груди нависали над завитками тонких милых волос на лобке, вскинутые руки обрамляли ее нежное лицо.

К тому времени, когда я вытащил камеру из футляра, Люси исчезла. Она смахивала паутину, объяснила она потом. Вот этот-то неснятый снимок я и должен был увидеть теперь, если открою дверь. Люси, обнаженная под струями душа, такими же холодными, как вода, в которой она умерла, покажет мне себя в последний раз, чтобы ввергнуть меня в отчаяние, как ввергла Даррила Боба Аллена. Пистолетов в этом доме не было, но были ножи.

Я все еще стоял там, когда вспыхнул свет. Из моей комнаты донесся сигнал радиочасов, ставя меня перед фактом, что времени, которое они показывают, теперь доверять нельзя. Плитки пола покрывала движущаяся пленка воды, но дверь стала просто дверью. Я открыл ее и включил свет в ванной. Вода лила ровной струей из длинной трещины в оштукатуренном потолке, вытекала в коридор и сбегала по лестнице.

После бесплодных поисков во всех возможных местах я в конце концов был вынужден позвонить моему отцу спросить, где находится главный кран. Вода перестала течь, но практически все комнаты в доме были залиты, и остаток ночи я потратил на то, чтобы собирать тряпкой воду и развешивать ковры на балконах сушиться. Однако это меня ничуть не раздражало. Наоборот, простые, необходимые действия бодрили и успокаивали. Утром звонок Жану Палле, местному водопроводчику и мастеру на все руки, выяснил, что его уже ждут три замерзшие трубы и заартачившаяся стиральная машина, но поскольку это я и ко мне приезжают гости, он попробует приехать поскорее.

К моему удивлению, он сдержал обещание. Заделал трубу, которая лопнула уже давно, а течь дала, едва оттаяла, и утеплил ее. Метеопрогноз обещал похолодание к вечеру.

— Даже возможен снег, — сказал он веским голосом диктора, возвещающего о приближающемся урагане.

Прощаясь с ним, я спросил, не знает ли он, где я могу тут купить свежую индейку. Он одарил меня взглядом «Sont fous, les Anglais» , но сказал, что наведет справки и позвонит мне.

Но позвонил не Жан, а фермер, с которым он связался, поскольку тот держал несколько индеек. Фермер назвал грабительскую цену, и я тут же согласился при условии, что птица будет доставлена в Ла-Советт ощипанной, выпотрошенной и готовой для духовки. Я не знал, каким поездом приедет Клер, но знал, что они с Дэниелом устанут после дороги, и боялся оказаться не дома, когда они позвонят и будут дрожа стоять на перроне, слушая нескончаемые длинные гудки.

Весь день шел дождь, но когда Клер наконец позвонила около семи, он перешел в ливень, напомнивший мне ночной потоп в доме. Крутые горные шоссе превратились в стремительные потоки, обычно пересохшая почва выглядела неприятно скользкой и сулила оползни. А на автостоянке при вокзале капли отлетали от асфальта, точно пули.

Я увидел их под навесом станционного здания. Клер выглядела даже еще более сломленной и измученной, чем я ожидал. Дэниел непрерывно хныкал и казался совсем растерянным. Мы быстро поздоровались и тронулись, отрывисто переговариваясь. В городе я остановился у пары магазинов, чтобы подкупить еще припасов, неохотно возвращаясь в машину, где мать и сын уже грызлись между собой. У меня было отвратительное ощущение, что мы знаем, какую жуткую ошибку допустили, но, разумеется, признаться в этом не можем.

В Ла-Советт все немножко наладилось. Поначалу Дэниел пришел в ужас из-за отсутствия телевизора — словно обнаружил, что на доме нет крыши. В отчаянии я достал несколько заводных швейцарских игрушек, в которые мой отец играл ребенком и которые — откуда мне было знать? — могли теперь стоить не меньше неоновой коллекции Даррила Боба. Но с моей точки зрения игрушки существуют, чтобы в них играть. Я продемонстрировал их Дэниелу и показал ему, как они заводятся. Он устроился на кухонном полу, с завороженным ужасом следя за жестяными трамвайчиками и автомобильчиками вкупе с военными роботами, а сам я без зазрения совести разогревал остатки кассуле недельной давности, пока Клер распаковывала вещи и приводила себя в порядок.

Когда она вернулась на кухню, мы поели, слушая восторженные отзывы Дэниела об игрушках моего отца на загадочной версии американо-английского, которую я понимал только в переводе Клер. И она, и я с радостью занимались им, избегая каких-либо упоминаний о делах, обсуждать которые не было сил ни у нее, ни у меня. Мы все легли спать рано. Запирая дом, я заметил, что дождь сменяется ледяной крупой. Видимо, Жан был прав, предсказывая перемену погоды.

Утром в этом не осталось никаких сомнений. Небо прояснилось, и только перистые облака в вышине прочерчивали его бледную голубизну, а землю укутывал снег. В довершение всего котел ночью отключился, и в дом вползал холод. Клер все еще спала, но Дэниел вышел в пижамке на разведку. Холода он словно не замечал, однако я уже включил отопление, а затем заинтересовал его процессом укладки дров и разжигания огня. Когда поленья запылали, мы занялись приготовлением индейки. Эта операция всегда казалась мне слегка эротичной: птица лежит на спине, крылышки раскрыты, ножки приподняты и связаны, отверстие, готовое принять начинку, расширено. При участии Дэниела это выглядело менее сексуальной, зато более веселой процедурой и, несомненно, куда более пачкающей.

Я присыпал спинку индейки свиными шкварками и поставил ее в духовку. Дэниел то и дело возвращался к топке, и мне приходилось за ним присматривать, так как мой отец считал решетки признаком изнеженности. Тем не менее мы проводили время приятно, в частности, сотрудничая, когда страница за страницей сжигали журнал, купленный мной в Париже. А когда снег перестал сыпаться, мы сходили за корзинкой овощей, которую вечером я оставил в машине. Снег сначала напугал Дэниела, а потом заворожил его, и тут я сообразил, что скорее всего это был первый снег в его жизни.

Когда мы вернулись в дом, появилась Клер в белом махровом халате поверх фланелевой розовой ночной рубашки, которая как будто была ей тесновата. Дэниел поделился с ней описанием своих приключений, длинным и мне абсолютно непонятным, а я тем временем сварил кофе и поставил на стол хлеб, масло и джем. Мне не терпелось спросить Клер про ее беседу с американской полицией, но ее молчание обрело новое качество, нюансы скрытности, и я заколебался. А затем решил предоставить ей самой выбрать время для этого разговора.

— Откуда у тебя такая ночная рубашка? — задал я совсем другой вопрос.

Она очаровательно покраснела — секундная ретроспекция Клер, которую я помнил. Ее бледная веснушчатая кожа легко заливалась румянцем.

— Она мамина. Наконец у меня достало сил побывать в доме и разобрать ее вещи. Ты же не хотел, правда? Многое я, конечно, выкинула, а все стоящее упаковала и сложила в подвале. Можем позднее заняться этим и решить, как поступить.

Она потеребила кружевной воротник рубашки.

— Но ее, ну не знаю, я не могла себя заставить положить ее в пакет для благотворительности, ну а поместить к драгоценностям и тому подобному было бы нелепо, вот я и подумала взять ее себе. Можно?

— Конечно.

И тут в первый раз я почувствовал недоумение: почему Люси не взяла эту рубашку с собой в роковую поездку на ярмарку в Лос-Анджелесе? Она была из плотной розовой фланели, австрийская, длинная, с пуговичками до самого кружевного воротничка. Уютная, удобная и абсолютно несексуальная, самая, как она часто повторяла, ее любимая. Но, может быть, когда она уезжала, ей хотелось надевать в постель что-то более привлекательное, подумал я, проникаясь отвращением к себе за то, что вообще допустил эту мысль.

— Мне удалось раздобыть индейку, — сообщил я Клер. — Настоящую. И вчера она была еще жива, так что обещает быть отличной.

— Сказка. Можно я покурю?

— Ты во Франции. И можешь делать все, что захочешь.

Она рассмеялась и закурила сигарету.

— Я планирую ранний обед. Ты не против?

— Как считаешь нужным. Я хочу возложить все решения на тебя. Поездка была прекрасной, но приходилось столько обдумывать заранее, сверять расписания и паковать вещи и прикидывать что, и где, и когда, а потому теперь я мучаюсь, не зная, какой журнал купить, не говоря уж обо всем остальном. И никуда не денешься: все время быть с Дэниелом очень выматывает, особенно когда не знаешь языка.

После завтрака я снова подключил Дэниела к заводным игрушкам, пока его мать одевалась. Затем она надела на него теплую одежду в несколько слоев — я предложил для нагуливания аппетита пройтись до реставрированной часовни на вершине позади дома и предупредил Клер, что будет очень холодно.

Мы вышли около половины одиннадцатого по старой тропе, протоптанной мулами. Тропы эти испещряли все склоны вокруг. Вскоре стало ясно, что у Дэниэла не хватает силенок взбираться по неровной, засыпанной снегом земле, и после того как Клер в десятый раз протянула ему руку и сказала: «Ну-ка вверх, Дэниел! Ну-ка вверх!» — я предложил понести его. Сначала это пришлось ему не по вкусу, и он все время спрашивал, а где его папа, но как только понял, что иначе ему придется идти самому, то полностью смирился.

Я завоевал его сердце после стычки с одной из одичалых собак, которые бродят по этим местам, неясно откуда взявшись. Это был мощный черный пес, яростно нас облаявший. Я поставил Дэниела на землю, подобрал камень и метнул его в зверюгу. Благодаря нехитрой бейсбольной сноровке, которую я приобрел, играя на заднем дворе с Фрэнком, мне повезло, и камень сразу же угодил в цель. Пес ускользнул в кустарник, жалобно повизгивая, а Дэниел одарил меня взглядом «мой Герой!» и, разумеется, потребовал, чтобы черный пес вернулся: он тоже ему покажет.

Дальше вокруг начала смыкаться garrigue — чащоба кустарников, а над ней высились искривленные падубы и карликовые сосны, которые захватили место олив, погибших от сильных заморозков двадцать лет назад. Из-под скудной кожи растительности, как повсюду здесь, проглядывал череп скалистых пород.

— Ко мне приходила полиция, — сказала Клер.

Я покрепче ухватил Дэниела и продолжал шагать.

— Полицейский из того невадского графства, где умер папа.

— Они наконец собрали средства прислать кого-то?

Она не ответила. Тропа стала более крутой, и надо было смотреть под ноги на снег, маскирующий предательские ловушки.

— Они словно бы полагали, что это мог сделать ты, — наконец сказала Клер.

Я взглянул на нее, но она на меня не смотрела.

— Я этого не делал. Как сказал тебе по телефону. И это правда.

— Они сказали, что у них тонны улик. Фотографии, на которых ты целишься из пистолета, который его убил. Ну и конечно, то, что ты тут же уехал из страны, выглядело очень компрометирующе.

— Егубил, — сказал Дэниел.

— Я этого не делал, Клер. Они мне ни за что не поверили бы, но я хочу, чтобы ты поверила. Для меня это очень важно.

Тут она остановилась и посмотрела на меня:

— Я тебе верю. Абсолютно.

Я почувствовал слезы на глазах.

— Спасибо, — сказал я.

— И они тоже.

— Полиция? Конечно же, нет. Они не сомневаются, что я виновен.

— Теперь уже нет.

— Как так?

— Когда они расспрашивали меня, я сказала им, что ты никак не мог этого сделать.

Я сардонически усмехнулся:

— Ну, это крайне мило с твоей стороны. Чудесно, что кто-то свидетельствует в мою пользу, но если я попаду к ним в лапы, они не остановятся и все равно меня поджарят.

— Ты не понимаешь.

— Чего я не понимаю?

— Я сказала, что ты никак не мог его убить, потому что он звонил мне из какого-то бара в понедельник, на другой день после того, как ты вернулся и ночевал в отеле. Значит, тогда он был жив, из чего следует, что ты никак не мог этого сделать.

Долгое мгновение мы молча смотрели друг на друга. Воздух был неподвижен. Казалось, все вокруг напряженно вслушивается.

— Он тебе звонил?

— Так я сказала полиции.

— Да, но он действительно звонил?

Она посмотрела на меня, как смотрела на Дэниела — ласково, но чуть раздраженно.

— Так я им сказала, и они мне поверили. В голосе этого типа даже проскользнуло облегчение. Думаю, один билет до Сиэтла исчерпал их бюджет. Когда я сказала ему, что папа был депрессивным алкоголиком, он сказал: «Сожалею, мэм. Больше мы беспокоить вас не будем». Так что ты снят с крючка. И больше не подозреваемый. Подозреваемых вообще нет. Они называли это самонанесенным пулевым ранением.

Я должен был бы почувствовать неизмеримое облегчение, но не почувствовал. Наоборот, мне стало ясно, что я надеялся, что полиция придет меня арестовать, как надеялся, что Люси будет являться мне. И они одинаково меня обманули. Мне придется и дальше с трудом перебиваться, как все последние дни в засасывающей спирали алкоголя, безделья и отчаяния без малейшего просвета впереди.

Когда тропа вывела нас из кустарника, ветер в первый раз дал о себе знать. И пока мы поднимались по ступенькам на террасу маленькой часовни, название которой мне не удавалось вспомнить (какая-то Нотр-Дам), начали закручиваться легкие вихри поземки. Я поставил Дэниела на ноги и принялся лепить с ним снеговика, а Клер оперлась о парапет и любовалась видом.

— Кто это? — спросила она.

Я прижал к нашей фигурке еще горсть сухого снежного порошка и втирал его, чтобы он не отвалился.

— Кто?

— Вот та женщина.

Я выпрямился и посмотрел:

— Я никого не вижу.

— Вон там, на тропе. Стоит и смотрит на нас.

Я посмотрел туда, куда указывала рука Клер. Там никого не было.

— Просто кто-то из местных, — сказал я небрежно. — Это самый короткий путь в деревню. Шоссе, наверное, обледенело. Здесь ведь снега почти никогда не бывает, и уж если он выпадет, все сразу затормаживается.

Я понял, что лепечу бессмысленные объяснения, и обернулся к Дэниелу помочь ему завершить наше творение, воткнув две веточки взамен рук и два камешка в качестве глаз.

Наш обед в честь Дня Благодарения оказался на редкость удачным. Начали с морских ежей, которых я купил накануне. Клер вначале отнеслась с подозрением к ярко-оранжевой мякоти, смахивающей на какой-то экзотический фрукт, но вскоре была покорена. Дэниел выплюнул первую же пробную ложку, зато колючие панцири ему понравились как игрушки, и уж тем более когда он укололся до крови и получил разрешение мстить им, растаптывая на кухонном полу каждую половинку панциря, как только Клер или я выскребали ее содержимое.

Затем индейка с картофельным пюре и подливкой обрадовала своей привычностью, а к тому времени, когда мы проработали сыры и вишни мадам Алье с ложкой crème fraîche, не говоря уж о паре бутылок из погреба моего отца, всех троих сморила приятная дремота. Клер уложила Дэниела на раскладушку, которую я поставил для него в ее спальне, а потом вернулась в кухню, где я подбросил в плиту еще одно полено.

— Послушай, — сказала она, — я вот думала…

— Да?

— Ну, я бы хотела попросить тебя об одолжении. Только не думай, что я приехала из-за этого, и вообще. Собственно говоря, мне только сейчас это пришло в голову. Увидела, как ты ладишь с Дэниелом, вот я и подумала…

— Так что?

— Ну, ты помнишь, я вчера вечером рассказывала, как мы были в Париже? Только я тебе не сказала, что познакомилась там кое с кем.

Я поглядел на нее с искренним удивлением:

— Да? Молодец.

— Его зовут Жан-Клод. Работает по маркетингу французских сыров в Америке, примерно как мама с вашингтонскими яблоками. Неплохо говорит по-английски, ну просто с обаятельным акцентом, совсем как у Жака Кусто. Миллион раз бывал в Штатах и любит Америку.

— И американцев.

Она залилась краской.

— И сколько ему лет?

— Года на два старше меня.

— Женат?

— Ну, перестань изображать суррогатного папочку! А вообще — нет.

— И где вы познакомились?

— В клубе.

— С Дэниелом?

— Ну конечно, нет. В отеле, где мы остановились, была служба дежурства при ребенке, ну, я и воспользовалась. Такая милая негритянка. Она разговаривала с Дэниелом по-французски, а он отвечал на своей версии английского. Они отлично поладили, так что я распушила перышки и отправилась погулять.

Я налил нам обоим еще вина. Клер закурила сигарету и предложила мне. Я тоже закурил.

— С тех пор как Джефф меня бросил, я чувствовала себя очень скверно, какой-то отверженной. Сказать правду, я уже почти смирилась с тем, что больше мне уже никогда ни с кем не спать. Пока не появился Жан-Клод.

— Завязать роман с трехлетним ребенком на буксире очень не просто.

— Мне можешь этого не говорить.

— Жан-Клод знает про Дэниела?

Она просияла:

— Да. И он ему страшно нравится. Мы даже один раз сходили в парк втроем. Но провести вместе ночь мы не могли, и это было очень тяжело. Нам просто хотелось побыть одним, ты понимаешь?

Я кивнул.

— Как ты и мама, когда вы только познакомились, — добавила Клер не без многозначительности.

— Так что теперь тебе хотелось бы вернуться в Париж, а Дэниела оставить у меня, так?

— Только на субботу с воскресеньем. К горшку он приучен и особых хлопот не потребует. Просто надо, чтобы кто-то за ним присматривал, и все. Но если, по-твоему, тебе будет слишком трудно, я пойму.

— А он не истоскуется без тебя?

— Ну, минут десять будет капризничать, а потом полностью про меня забудет. А я, если не сделаю этого или чего-то такого, то, наверное, свихнусь. И каково ему придется со свихнутой матерью?

— Веский довод. Ну хорошо, когда ты хочешь уехать?

— Ты согласен?

— Поезда в Марсель идут каждый час. Там сядешь в самолет и будешь в Париже во мгновение ока. Хочешь уехать сегодня?

— Нет-нет. Завтра будет в самый раз. У-у-у! Спасибо тебе преогромное.

Когда Дэниел проснулся, конец дня я провел с ним в гараже, обучая его началам футбола при помощи пляжного мяча и двух старых банок с краской в роли штанг. Как только я растолковал ему, что цель игры заключается не в том, чтобы топтать мяч, будто панцирь морского ежа, он быстро понял что к чему. В результате он снова устал, и после раннего ужина из холодной индейки и малой толики запеченной фасоли из быстро убывающих запасов моего отца он без возражений отправился в постель. Когда он крепко уснул, Клер взяла книгу, но вскоре начала позевывать. Утром она хотела выехать пораньше, а потому извинилась и ушла в комнату, которую делила с сыном, оставив меня в одиночестве.

Казалось, я был единственным, не способным заснуть. И вдруг поймал себя на том, что мне не хватает мистраля. По контрасту с буйством стихии снаружи дом внутри обретал иллюзорную безмятежность, которая теперь обернулась всего лишь застойной затхлостью. И мысль о том, чтобы добавить к ней еще и одурь сна, была невыносимой — сдача на милость бессознательной инерции всего лишь в одном вздохе от смерти. А потому я не стал ложиться и, чтобы одолеть сон, ходил взад и вперед, пил, курил сигареты Клер, вспоминал, как в пятнадцать лет ей прописали очки от близорукости, но из тщеславия или легкомыслия она не стала их носить. Как и следовало ожидать, сон победил.

Я разделся и прошел в ванную, не зажигая света в коридоре. Клер сказала мне, что у Дэниела, после того как его отец ушел, начались припадки ночных страхов. Мы согласились на том, что дверь в комнату для гостей останется открытой, а в коридоре на всю ночь оставили гореть небольшую настольную лампу. В их комнате было достаточно светло, чтобы он не впал в панику, если бы внезапно проснулся, но не настолько, чтобы свет мешал его матери спать.

Я прошлепал по плиткам пола в ванную, бесшумно закрыл за собой дверь, зажег свет и помочился. В мусорном ведре из черного пластика рядом с раковиной поверх смятой туалетной бумаги и прочего лежал длинный пустой бумажный цилиндр с зеленой надписью «тампакс». Я иронически улыбнулся при мысли, что романтический уик-энд Жан-Клода отяготится проблемами, которых он не ожидает.

Я спустил воду, выждал, чтобы бачок унитаза наполнился, и шум воды оборвался. Тогда я погасил свет, вышел в коридор и направился к своей комнате.

— Милый?

Голос донесся из открытой двери комнаты, где спали Клер и Дэниел. Я сразу его узнал. И подошел к открытой двери, и заглянул внутрь, но мои глаза еще не свыклись с полумраком после яркого света в ванной и ничего не различали. Я уже хотел уйти, но тут голос раздался снова, тихий и сонный.

— Что ты делаешь? Иди в постель. У меня месячные, и подурачиться мы не сможем, но мне нужно, чтобы ты меня обнял. Мне опять приснилось, что ты меня оставил и я совсем одна. Так обними меня, чтобы я опять уснула.

Я осторожно вошел в дверь, останавливаясь на каждом шагу. Теперь я уже рассмотрел Дэниела, раскинувшегося на раскладушке, сбросив одеяла. Я подобрал их и укрыл его. Потом обернулся к кровати, к фигуре, свернувшейся на дальней половине, половине Люси. Я подошел и как мог осторожнее лег рядом поверх одеяла. Секунду спустя к моему левому плечу прижалась теплая голова, щекоча меня пышной массой кудрявых волос, и раздался удовлетворенный вздох.

Некоторое время спустя мои ноги начали мерзнуть. Мой отец наладил котел так, что он ночью самоотключался, а я не позаботился его переключить. Я повернулся на другой бок и приподнялся. Фигура справа от меня зашевелилась и что-то пробормотала.

— Что? — спросил я.

— Воды не найдется?

Я нашел стакан на тумбочке и снова повернулся к женщине рядом со мной. Она приподнялась на локте, взяла стакан другой рукой и начала пить, откинув голову, обнажив горло до кружевного воротника розовой ночной фланелевой рубашки.

Секунду спустя она натянула на себя одеяла, перекатилась на бок спиной ко мне и уже мягко похрапывала, как бывало всегда.

Утром из кухонного окна не видно ничего, кроме белой пелены на земле, переходящей в выбеленное небо. Терраса, ограда, поленница, стол и стулья снаружи покрыты зернистым снегом в рельефных узорах, творениях ветра. А дальше — ничего, кроме на миг дразняще открывающегося взгляду виноградника нашего соседа и тотчас же исчезающего за новой завесой снега, закручиваемой ветром, который порывами проносится по предгорьям под высоким нагромождением туч.

Положение на шоссе еще хуже, чем я предполагал, и даже в «пежо» с приводом на четыре колеса мы еле-еле успеваем на станцию. По дороге Клер веселым, успокоительно-небрежным тоном объясняет положение вещей Дэниелу, который закутан в свой халатик и одну из теплых курток моего отца. Мальчик испуган и готов расплакаться, чувствуя, что происходит что-то важное, чего он не понимает. В первый раз до меня доходит, что это может обернуться полной катастрофой.

На станции Клер удается успокоить Дэниела настолько, что она может передать его мне. Вдали, в восточном конце прямого отрезка пути, появляется поезд.

— Но что из всего этого выйдет? — слышу я свой вопрос, заданный паническим тоном, словно меня заразило состояние Дэниела. — Жан-Клод не может получить работу в Америке, ты не можешь работать здесь. Предположим, между вами начнется что-то серьезное, что вы будете делать? Как устроитесь? По-твоему, что-то может получиться?

Она бросает на меня еще один взгляд, ясно выражающий пространства и безмолвия этой новой угловатой личности, выкованной из стольких страданий. Впервые сравнив наши соответственные потери, я испытываю смущение и стыд.

— Абсолютно не представляю, — говорит она.

Поезд останавливается у перрона. Когда Клер поднимается в вагон, крепко сжимая сумку с зубной щеткой и прочим, Дэниел пытается последовать за ней. Я его удерживаю, а он кричит и брыкается. Проводник подает сигнал, и поезд трогается. Клер стоит у окна и машет рукой на прощание. Дэниел глядит ей вслед, рыдая и бунтуя.

Возвращение — сущий кошмар. У меня в машине нет детского сиденья, а Дэниел не желает сидеть смирно. В конце концов я разворачиваюсь, возвращаюсь в город и покупаю большой рожок мороженого, чтобы угомонить его, пока мы не доберемся до дома. Ну а там, в предгорьях, встающих над морским берегом, погода начала меняться и в небе появляются голубые разводья.

Впрочем, хорошие новости этим и исчерпываются. Дэниел все еще не может пережить исчезновения своей матери. Я снова и снова повторяю историю, придуманную Клер и мной, — о том, что она поехала повидать подругу дня на два и вернется очень-очень скоро с грудой подарков. Но с тем же успехом я мог бы объяснять ему все это по-китайски.

Однако, как и предсказывала Клер, припадок горя вскоре минует. Сменяется усердными поисками по всему дому, просто чтобы убедиться, что это не игра, что мамочка не прячется где-то тут, ожидая, когда ее отыщут под радостный визг. Поиски завершаются, он возвращается на кухню, такая внушительная фигурка в крохотном пальтишке.

— Здесь нет, — возвещает он.

— Она скоро вернется.

Но я знаю, что он прав. Люси покинула меня навсегда.

Заводные игрушки и вчерашние фокусы с огнем уже не творят прежней магии. Они ассоциируются с мамочкой. Мне необходимо предложить что-то новое. В конце концов я веду его посмотреть кур Робера. Мы топаем через занесенный снегом двор и вверх по крутой лестнице на площадку за домом, где стоит сарай. Я с таким вниманием слежу за Дэниелом, что не смотрю себе под ноги и на самом верху оскользаюсь, падаю и больно ударяюсь о торчащий камень.

Дэниел начинает громко смеяться, его дискантовое кудахтанье эхом отдается в стылом воздухе. Взрослые ведь не падают, думает он, падают только маленькие дети. Значит, я упал нарочно, чтобы посмешить его, и он хочет показать, как высоко это ценит. Я стою на коленях в каше розового снега, голень у меня рассечена, и Дэниел наконец понимает, что это не понарошку, что я поранился. Его смех внезапно обрывается, и меня охватывает тревога, что он снова расплачется. Но он просто подходит ко мне и протягивает руку.

— Ну-ка вверх, — говорит он.

Я понимаю, мне следует успокоить его, заверить, что все в порядке, что ему не надо бояться, но я не могу. И начинаю говорить с кем-то, кого я не знаю, кого даже нет тут. Благодарю тебя, говорю я. Благодарю тебя за Люси, благодарю тебя за Клер и Дэниела, благодарю тебя за этот холод, и за эту кровь, и за эту боль. Благодарю тебя. Благодарю тебя. Благодарю тебя.