Мишель Фуко

Дидье Эрибон

Часть первая. Психология в кругах ада

 

 

Глава первая. «Город, где я родился…»

Нелепые декорации. Круглая площадь на Елисейских Полях. Театр и прилегающее к нему помещение. В это раннее утро 9 января 1988 года здесь собрались избранные. Коллоквиум проходит скрытно, почти тайно. Это вынужденная мера, позволившая избежать чудовищного наплыва людей. И все же их больше сотни. Исследователи, прибывшие со всех концов света, чинно рассаживаются. Невысокий человек поднимается с места. Ему 84 года, но его голос звучит твердо и уверенно. Он зачитывает декларацию: «Число присутствующих в этой аудитории, разнообразие тем докладов, важность вопросов, подлежащих обсуждению, позволяют видеть в этой встрече важную веху на пути коллективного осмысления значимости работ Мишеля Фуко, их проблематики…» Закончив первую фразу, Жорж Кангийем с трудом переводит дыхание и продолжает: «Как и другие философы, оборванные на полуслове, оставившие учение-сироту, Мишель Фуко превратился в объект исследований, сопоставлений и даже недоверия. Он и при жизни сталкивался с этим. Его реплики-укусы, зачастую спровоцированные рутинными замечаниями, были не только актом защиты; они яркой вспышкой озаряли бессознательное учености со всеми ее вопросами и ответами» .

Фуко умер 25 июня 1984 года. Почти четыре года отделяли этот день от коллоквиума под председательством видного профессора, произнесшего вступительное слово, основного оппонента диссертации «История безумия». И на протяжении этих четырех лет огни рампы ярко освещали имя Фуко.

Взять хотя бы лавину комментариев, обрушившихся на книгу Жиля Делёза, коротко озаглавленную «Фуко» , осенью 1986 года, сразу после ее выхода. Не часто книга вызывает столько откликов: журналы выпускали специальные номера , газеты отводили целые полосы произведениям Фуко: передовица в «Le Monde», восемь страниц в «Liberation», шесть — в «Le Nouvel Observateur» и т. д. В интервью, появившемся за несколько дней до выхода книги, Жиль Делёз прямо заявил: «Мысль Фуко кажется мне одним из самых значительных философских учений современности» .

«Когда-нибудь наш век станет делёзианским», — написал Фуко в 1970 году. Что ж, Делёз попытался перевернуть формулу, чтобы сказать обратное: наш век был фукодианским и таковым и останется. Наш век, иначе говоря, наш мир, несущий навсегда запечатленные черты Фуко, которые не исчезнут, как исчезает лицо, начертанное на прибрежном песке, о чем он сам писал в конце книги «Слова и вещи» . Как оно исчезает при приливе. Или после смерти.

«Таков город, в котором я родился: обезглавленные святые с книгами в руках бдят, чтобы суд не стал судилищем, чтобы крепости были крепки… Вот что стало для меня истоком премудрости» . В таких выражениях Мишель Фуко любил говорить о Пуатье, где он провел детство и отрочество. Провинциальный город, скучившийся вокруг романских церквей и дворца правосудия XV века — статуи которого действительно обезглавлены. Город, словно вышедший из романов Бальзака. Красивый — возможно, душноватый, но красивый. Старина, угнездившаяся на возвышенности, презирающая время и те потрясения, которые оно приносит.

Заговорить время: возможно, именно ради этого в семье Фуко имя Поль передавалось от отца к сыну. Поль Фуко- дед, Поль Фуко-отец, Поль Фуко-сын… Госпожа Фуко не посмела нарушить традицию семьи мужа. Сына следует назвать Полем? Пусть так. Но она прибавила соединительную черточку и второе имя — Мишель. В официальных документах, например в школьном журнале, он Поль. Просто Поль. Само заинтересованное лицо вскоре решит по-другому — он не Поль и не Поль-Мишель. Он — Мишель. Для госпожи Фуко он навсегда останется Поль-Мишелем, и, вспоминая сына уже в свои преклонные годы, она будет называть его именно так. И сейчас в семье говорят — «Поль-Мишель». Почему он поменял имя? «Потому что получались инициалы П. М. Ф., как Пьер Мендес-Франс», — говорила госпожа Фуко. Должно быть, так объяснял ей смену имени сын. Друзьям он называл совсем другую причину: он не хотел носить имя человека, которого в отрочестве ненавидел — своего отца.

Отец — Поль Фуко, хирург в Пуатье и профессор анатомии в Школе медицины. Сын хирурга из Фонтенбло, он сочетался браком с Анной Малапер, дочерью хирурга из Пуатье, профессора Школы медицины. Семейство проживало в большом белом доме, построенном доктором Малапером в 1903 году. Обычный дом, без изюминки, но зато близко от центра. Одной стороной он прилегает к улице Артюр Ранк, другая выходит на бульвар Вердан, бегущий с высоты вниз, к долине Клен. У доктора Поля Фуко и его жены было трое детей. Сначала родилась Франсин, затем, спустя пятнадцать месяцев, а именно 15 октября 1926 года — сын Поль. Младший сын Дени появится на свет через несколько лет. Троим детям предстояло прожить судьбу отпрысков славной провинциальной буржуазии. Семья была богата. Госпожа Фуко имела дом в двадцати километрах от города, в Вандевре-дю- Пуату. Роскошное здание, окруженное парком, жители деревни называют «замком». Ей принадлежат также земли, луга и фермы. Фуко-отца ценят как хирурга. Он трудится в двух больницах Пуатье, оперируя дни напролет. Он заметный человек в городе. Иначе говоря, в семье Фуко нет финансовых проблем. Нянька заботится о детях, кухарка занята домом, появился также и шофер… Воспитание носит пуританский характер, впрочем, госпожа Фуко вполне разделяет девиз своего отца, доктора Малапера: «Главное — уметь владеть собой». Она не считает нужным руководить чтением детей или же направлять их в выборе книг. Что же касается религии, то, по всей видимости, семья Фуко была далека от фанатичной веры. Конечно, по воскресеньям все отправляются к мессе в центр города — в церковь Сен-Поршер. Однако госпожа Фуко часто остается дома, и детей отводит туда ее мать. Для Франсин, Поль-Мишеля и Дени она — бабушка. На протяжении некоторого времени Поль- Мишель даже будет петь во время мессы в церковном хоре. Такова традиция, и ее следует уважать. Позднее, через много лет, Мишель Фуко скажет в одном из интервью, что его семья была скорее антиклерикальной. Должно быть, сосуществовали оба фактора: желание соблюсти приличия и отход от веры.

То, что Поль-Мишель приступил к школьным наукам под сенью иезуитов, следует приписать случайности. Или истории, что часто то же самое. Лицей Генриха IV, распахнувший двери перед совсем маленькими гражданами подготовительных и младших классов, находился на улице Луи- Ренара в старинном здании, некогда принадлежавшем конгрегации. Лицей был государственным, но примыкал впритык к часовне, по размеру и внушительному облику скорее напоминавшей аббатство. Сыну доктора Фуко еще нет четырех, когда он впервые пересекает квадратный двор школы. С высоты внутренних ворот вековая история созерцает сменяющих друг друга детей: на камне выбиты портреты Генриха IV, «основателя», и Людовика XIV, «благодетеля». Изображения королей не могут не поражать воображения младших учеников. Поль-Мишель еще не достиг возраста, позволяющего стать полноправным школьником. Но он не хочет разлучаться с сестрой. Госпожа Фуко рассказала об этом учительнице, и та любезно ответила: «Приводите мальчика, мы найдем ему место в уголке и дадим цветные карандаши». И вот 27 мая 1930 года он и в самом деле сидит в уголке, сжимая цветные карандаши. «Он воспользовался ситуацией, чтобы научиться читать», — вспоминает госпожа Фуко. В подготовительном классе он провел два года — с 1930-го по 1932-й. Затем четыре года, вплоть до 1936-го, учился в начальной школе. В 1936 году стал настоящим лицеистом: средняя школа. Он покинул лицей Генриха IV осенью года — после крайне неудачно завершенного года. И поступил в коллеж Святого Станислава.

До этого момента особых проблем с учебой не возникало. Поль-Мишель Фуко не был силен в математике, но его оценки по французскому и греческому языкам, латыни и истории с лихвой компенсировали это отставание и даже позволяли регулярно получать «первые награды». И вдруг в третьем классе — полный провал. Что же произошло? У госпожи Фуко нашлось этому объяснение: директор лицея пережил инсульт и не мог толком заниматься школой, тем более в новых условиях, продиктованных началом войны.

И действительно, все переменилось. Население города росло как на дрожжах из-за наплыва беженцев; школам и лицеям пришлось принимать учеников и преподавателей из Парижа. Лицей Генриха IV приютил часть лицея Жансон- де-Сайи, спасавшегося в Пуатье. Спокойной неколебимой безмятежности школьной жизни в Пуатье был нанесен удар. И сложившейся иерархии тоже. Мишель Фуко расскажет впоследствии своему другу о растерянности, охватившей его, когда он почувствовал, что оказывается потесненным и вытесненным новичками; он, привыкший быть среди первых, если не первым… Друзья, знавшие Фуко в те годы, предлагают другое объяснение: его невзлюбил преподаватель французского языка.

Месье Гюйо не жаловал детей из буржуазных семей. Радикал и вольтерьянец, горячий сторонник Третьей республики, этот преподаватель даже не старался скрыть презрения, которое испытывал к детям «именитых граждан». Он не мог не презирать мальчиков из респектабельных парижских кварталов, которые заполонили его класс. И с удвоенной неприязнью воспринимал тех представителей «проклятого племени» , которых вычислил среди отпрысков своего добронравного Пуатье.

Поль-Мишель Фуко, потерянный, ошеломленный, чувствует, что твердая почва, на которой зиждется его школьная жизнь, уходит из-под ног. Это не могло не сказаться на результатах. Они были неприглядны — по всем предметам, кроме перевода с латыни. Вынесенное в конце года решение главы лицея обрушивается как приговор, с которым госпоже Фуко трудно было смириться: «Испытание перенести на октябрь». Госпожа Фуко предпочла опередить события: она записала сына в религиозный коллеж Святого Станислава, располагавшийся в то время на пересечении улиц Жана Жореса и Ансьен Комеди. Это не самая лучшая религиозная школа города. Не сравнить с коллежем Святого Жозефа, в котором всем заправляют иезуиты и куда отправляют своих детей семьи, составляющие «сливки» буржуазии, а также окрестная знать.

Коллеж Святого Станислава находится ступенью ниже. Здесь учатся сыновья крупных коммерсантов или скромных промышленников. Да и качество образования недотягивает до уровня, которого, по всеобщему мнению, держится коллеж Святого Жозефа. С 1869 года коллежем Святого Станислава руководят монахи «Братства школ Христовых», иногда называемые «невежествующими братьями». Поль-Мишель Фуко приходит в коллеж в сентябре 1940 года. Город уже несколько недель как оккупирован немцами. Свободная зона — в двадцати километрах от Пуатье. По другую сторону демаркационной линии — другой мир, но туда не пробраться без пропуска. Слишком юные, чтобы попасть в лапы службы, отправляющей на принудительные работы в Германию, ученики средней школы продолжают учиться. Однако «служба сельхозработ» мобилизует их на время летних каникул и отправляет на шесть недель в поля уничтожать колорадского жука.

Говоря о самых ярких преподавателях, бывшие ученики коллежа непременно вспоминают чудаковатого профессора истории, отца Монсабера. Монах-бенедиктинец из аббатства Лигюже, кюре из соседней деревушки Крутель, он повсюду ходит пешком. Его можно увидеть на пути из Пуатье в Лигюже — посох паломника, широкий засаленный плащ. Люди останавливаются и предлагают подвезти его, несмотря на отталкивающе грязный вид. «Однажды я подвезла его, — вспоминает госпожа Фуко, — а потом долго чистила машину от вшей». Этот чудак очень начитан и всегда таскает на спине сумку, набитую книгами. Его лекции — целое событие в жизни коллежа.

В опубликованных в 1981 году воспоминаниях одного из бывших учеников читаем: «Разве такое забудешь! Основываясь на поразительном знании событий и персонажей, он делал хлесткие заключения, не лишенные к тому же некоторого озорства. Он совершенно растворялся в теме, влекомый роем мыслей и живописных образов, и рано или поздно неизменно вызывал взрывы смеха, превращавшие урок в настоящий балаган. Тогда, утратив всякий контроль над аудиторией, чувствуя, что уже не в силах восстановить порядок, он, расплакавшись, как ребенок, выбегал из класса, восклицая: “Детки мои, я больше не могу, больше не могу!” После клятвенных заверений, что все успокоились и что такого больше не повторится, он возвращался и тихим голосом возобновлял рассказ в гробовой тишине. И снова, воодушевленный повествованием, впадал в экстаз, все сильнее и сильнее возвышая голос, пока, наконец, какая-нибудь диковинная фраза не вызывала новый приступ хохота» . Как полагала госпожа Фуко, это был единственный преподаватель, оказавший некоторое влияние на Мишеля, с юных лет увлекавшегося историей. Привлеченный иллюстрациями, он со страстью штудировал книги по истории Франции Жака де Бенвиля . Личность, более других занимавшая воображение мальчика — Карл Великий. С двенадцати лет, вспоминает госпожа Фуко, Мишель устраивал уроки истории для брата и сестры. Итак, метод отца Монсабера ему подходит как нельзя лучше. Впрочем, изложение истории, сдобренное анекдотами и острыми словечками, никого не оставляет равнодушным. Вот как заключает свой рассказ уже цитировавшийся свидетель: «История, рассказанная таким образом, не могла не цеплять».

Итак, Поль-Мишель посещает второй, первый и выпускной классы в лицее на улице Жан-Жорез. Он учится более чем удовлетворительно. В конце года, когда распределяются поощрения, он неизменно держится среди лучших учеников. Так, после окончания второго класса он получает третью награду за сочинение на французском языке, вторую награду за перевод с латыни, за успехи в изучении истории французской литературы, греческого и английского языков, первую награду по латинской литературе, похвальный лист по истории… Но каждый раз оказывается, что его опережает одноклассник и друг по имени — в это трудно поверить — Пьер Ривьер. Улыбнется ли философ, когда, спустя тридцать пять лет, откопает в архивах погребенное там знаменитое мемуарное сочинение «матереубийцы XIX века», которое и опубликует со своими комментариями в известном труде, озаглавленном «Я, Пьер Ривьер, зарезавший мать, сестру и брата»? Кто мог предвидеть такое? Однако, несмотря на соперничество, мальчики дружат. Оба одержимы жаждой знаний и много читают. Они ходят запасаться книгами к аббату Эгрену, большому оригиналу. Он — профессор католического университета Анжера, сотрудник многих толстых журналов, в которых выступает как музыкальный критик, к тому же — владелец прекрасной библиотеки. Он принимает у себя лицеистов и студентов, следит за их чтением, снабжает книгами, главным образом, по истории и философии. «Фуко, как и я, был завсегдатаем у аббата Эгрена, — вспоминает Пьер Ривьер. — Библиотека аббата значила для нас многое, поскольку мы находили в ней книги, не входившие в школьную программу». Ох уж эта тяга к тому, что не входит в программу! Возможно, именно она подарила Поль-Мишелю Фуко друга, Рене Бошана, фрейдиста первой волны, много сделавшего для распространения психоанализа во Франции.

В предпоследний год Поль-Мишель Фуко добивается блестящих результатов. В 1942 году он переходит в выпускной класс и собирается углубиться в изучение философии. Преподаватель философии слывет выдающимся знатоком, и даже факультетские профессора не считают зазорным консультироваться у него. Ученики предвкушают его годовой курс лекций. Однако гестапо арестовывает каноника Дюре, участвовавшего в Сопротивлении, в первый день учебного года. Больше его никто не увидит. Профессор, пришедший на смену, заболевает несколько дней спустя, и тогда место преподавателя философии занимает монах из аббатства Лигюже. Доктор Фуко знаком со многими монахами аббатства, находившимися вместе с ним в распоряжении восточной армии во время Первой мировой войны. И именно госпожа Фуко обратилась в аббатство с просьбой прислать в коллеж Святого Станислава кого-нибудь, способного преподавать философию. Настоятель выбрал дома Пьерро. Новый преподаватель боится отойти от программы и ограничивается лишь разъяснением текста учебника. Он ставит перед собой задачу подготовить класс к экзамену — и только. Однако ему нравится беседовать с учениками после лекций. Юный Фуко приезжает на велосипеде в Лигюже, чтобы повидать дома Пьерро вне школьных стен. Они разговаривают о Платоне, Декарте, Паскале, Бергсоне… Дом Пьерро хорошо помнит своего ученика: «Тех, кто занимался у меня философией, я разделил на две категории. К первой я отношу учеников, для которых философия вполне могла навсегда остаться предметом интереса, поскольку они тяготели к изучению и созданию глобальных систем, грандиозных построений и т. д. Для учеников второй категории философия являлась частью внутреннего жизненно важного поиска. На первых лежала печать Декарта, на вторых — Паскаля. Фуко явно принадлежал к первой. В нем чувствовалась могучая тяга к интеллектуальным построениям».

Поскольку преподавание философии в коллеже Святого Станислава шло не так уж гладко, госпожа Фуко решила нанять частного преподавателя и обратилась к профессору филологического факультета с просьбой прислать какого-нибудь толкового студента. И вот в один прекрасный день Луи Жирар — студент второго курса философского факультета, — звонит в дверь дома номер 10 по улице Артюр Ранк, где живут Фуко. «Я приходил три раза в неделю, — рассказывает он. — Философия, которую нам преподавали на факультете, представляла собой расплывчатое кантианство, причесанное по моде XIX века, а 1а Бутру. Это кантианство я и излагал. Я излагал его даже не без энтузиазма, поскольку мне было двадцать два года, однако мои знания философии к тому времени были довольно скудны». Каким помнит он своего ученика? «Он был очень требовательным. Впоследствии у меня появились ученики, казавшиеся мне более способными, но ни один из них не был в состоянии так быстро ухватить главное и так строго упорядочить мысли».

В конце года, после того как отец Люсьен, который преподавал в крупной семинарии, стал вести занятия по философии (впоследствии он разделил трагичекую судьбу каноника Дюре), Поль-Мишель Фуко получит вторую награду за философию. Первая опять достанется Пьеру Ривьеру, впоследствии члену Государственного совета. Фуко будет первым в географии, истории, английском, естественно-научных дисциплинах…

Хотя коллеж Святого Станислава и потерял двух профессоров философии, сгинувших в Германии, не следует думать, что он был бастионом Сопротивления. Как и предписывалось всем школьным учреждениям, в коллеже красовался портрет маршала Петена. Кроме того, учеников сгоняли во двор, заставляя хором петь «Маршал, мы здесь», и ругали, если исполнению не хватало бравурности. Некоторые даже упоминают «атмосферу вишизма», царившую в коллеже. И все же отдельные звенья Сопротивления, кажется, использовали его как явку для смены паспортов или получения демобилизационных свидетельств. Многие ученики коллежа были арестованы.

В одной из бесед, пустившись в откровения о годах своей юности, Мишель Фуко вспоминал об этом тяжелом периоде: «Когда я пытаюсь воскресить свои эмоциональные переживания того времени, меня поражает, что все они оказываются связанными с политической ситуацией. Я помню, как чуть ли не впервые испытал почти животный ужас. Это произошло, кажется, в 1934 году, когда нацисты убили австрийского канцлера Дольфуса. Теперь это событие представляется чем-то очень далеким от нас. Но я хорошо помню, как оно поразило меня. Думаю, в тот момент я по-настоящему испугался смерти. Я помню также беженцев из Испании. Я полагаю, что мировоззрение мальчиков и девочек, моих ровесников, формировалось под влиянием великих исторических событий. На горизонте сгущались тучи. Угроза войны. Потом война разразилась. Наша память заполнена не семейным бытом, а событиями мирового масштаба. Я говорю “наша память”, потому что уверен, что мой опыт идентичен опыту многих мальчиков и девочек. Наша частная жизнь оказалась под угрозой. Возможно, поэтому-то меня и завораживает история, отношения между личным опытом и событиями, зажимающими нас в клещи. Думаю, это была точка отсчета, определившая мою страсть к теоретическим построениям» .

В июне 1943 года пришло время сдавать экзамены на степень бакалавра. В то время испытания проходили в два этапа. По окончании первого класса ученики держали экзамены на знание французского, греческого и латинского языков. Через год — по философии, языкам, истории и географии… В июне 1942-го Фуко справился с испытаниями с оценкой «похвально» и подтвердил ее год спустя. Он получил 8 из 10 баллов по истории, 7 из 10 по естественно-научному циклу и только 10 из 20 по философии.

На какой путь ступить по завершении среднего образования? Доктор Фуко выбирает тот, который прошел сам — он хочет, чтобы его сын стал врачом. Однако у Поль-Мишеля другие планы. Он давным-давно решил, что не подчинится отцу. Его увлекают история, литература, а мысль о занятиях медициной вызывает лишь тошноту и ужас. В день, когда он объявил о своем решении, разразилась гроза. Отец не скрывает разочарования и пытается вразумить юношу. Но вмешивается госпожа Фуко, по-прежнему верная совету отца «владеть собой». «Прошу вас, не настаивайте, — обращается она к мужу. — Мальчик много занимается, пусть он делает, что хочет». И доктор Фуко отступает. Младший брат Мишеля, Дени, стал-таки хирургом, что удовлетворило отца и, возможно, спасло для мировой философской мысли старшего брата. Поль-Мишель ступил на путь, выбранный им самим. Он мечтает о Париже, об учебном заведении на улице Ульм. Он хочет поступить в Эколь Нормаль, но для этого нужно проучиться два года в подготовительном классе. Лучше всего провести их в одном из тех парижских лицеев, что известны высоким процентом успеха на приемных экзаменах. Но идет война, и госпоже Фуко трудно решиться отправить семнадцатилетнего сына в столицу. Он запишется в лицей в Пуатье. Прошло три года с тех пор, как он его покинул, три года штудий в религиозной школе, оставивших жалкие воспоминания. Он ненавидел атмосферу этой школы и образование, которое там получил. Он ненавидел религаю и церковников. «Они вызывали у него негодование и антипатию», — говорит один из тех, кто знал Фуко в те годы.

Итак, осенью 1943 года Поль-Мишель Фуко снова переступает порог лицея. Он записан в подготовительный класс и начинает готовиться к испытаниям в Эколь Нормаль. Тех, кто посещает занятия первого и второго подготовительных классов, — человек тридцать. На протяжении двух лет Фуко с интересом слушает лекции Гастона Деза, профессора истории, и Жана Моро-Рейбеля, профессора философии. Моро-Рейбель учился на улице Ульм, был профессором в лицее Клермон-Феррана и одновременно преподавал на страсбургском филологическом факультете, осевшем во время войны в столице Оверни. Сначала студенты чувствуют себя сбитыми с толку: его лекциям, не вполне академичным и порой бессвязным, не хватает стройности, последовательности. Люсет Рабате вспоминает, что была совершенно потеряна после первых лекций, прослушанных ею в сентябре 1943 года. Но понемногу ученики начали лучше понимать преподавателя и присущий ему способ подачи материала. Нестрогая манера изложения была замечена главным инспектором, посетившим занятия Моро-Рейбеля. В рапорте от 2 марта 1944 года он довольно сурою аттестует профессора: «Я присутствовал на одном из занятий цикла, посвященного “социальной воле и ценностям”, теме, сформулированной туманно, что вполне соотносится с путаностью самого изложения. Для месье Моро-Рейбеля процесс говорения не составляет труда, и, возможно, он идет на поводу этой легкости. Было бы желательно, чтобы лекции носили более четкий и структурированный характер и основные идеи не тонули в обоснованиях. Недостаточно ясности в деталях. Слишком много ссылок на теории, обрисованные не более чем бегло. Лекции месье Моро-Рейбеля, несомненно, только выиграли бы, если бы он проявил большую строгость к себе и меньше прибегал к импровизациям». Как бы то ни было, Фуко начинает втягиваться в игру, дисциплина в изложении профессора-путаника интересует его все сильнее. Он принимается читать авторов, о которых идет речь на занятиях: Бергсона (любимца Моро-Рейбеля), Платона, Декарта, Канта, Спинозу…

«Моро-Рейбель любил втягивать в диалог учеников, — вспоминает Люсет Рабате. — И он выбирает в оппоненты того, кто удачнее прочих подает реплики, а именно Поль- Мишеля Фуко. Другие как-то терялись».

Гастон Дез второй из преподавателей, много значивших для Фуко. Он является одним из соавторов учебника Малле-Исака для шестого класса, регулярно печатает статьи в журнале Общества археологии Востока, а в 1942 году участвует в создании коллективного труда, получившего название «Лица Пуату». Его принципы преподавания коренным образом отличаются от метода коллеги: на его занятиях ученики пишут под диктовку. Диктует он очень медленно. Программы не существует, и он успевает остановиться лишь на малой толике из того гигантского массива знаний, которые требуются для успешной сдачи вступительного экзамена. Сообразительные ученики ищут записи лекций за прошлые годы. Фуко не только добыл их, но и переписал. Он охотно одалживает тетради товарищам.

Конечно же период между 1943 и 1945 годами труден и тревожен. Зимой возникают проблемы с отоплением, и в классах — холод. Ночью интерны прокрадываются в полицейское здание, прилегающее к коллежу, и притаскивают оттуда дрова. Желая выгородить товарищей, попавших под подозрение в воровстве, Люсет Рабате и Поль-Мишель Фуко отправляются к директору и подписывают бумагу, согласно которой дрова принесли они. Делу не дан ход. «К счастью, — говорит Люсет Рабате, — никто не поинтересовался, где мы взяли дрова. Вряд ли мы нашлись бы что ответить». Несмотря на довольно тяжелые бытовые условия, в классе царит атмосфера «студенческого веселья». Каждый месяц ученики ходят в городской театр на «утра классики». Давались ли спектакли так отвратительно или же просто учениками владела неукротимая жажда повеселиться? Трагедии неизменно вызывали приступы смеха. «На протяжении всего спектакля “Андромаха”, — вспоминает Люсет Рабате, — Фуко шутил и хохотал». Веселье, возможно, было несколько натужным. «Во всяком случае, — добавляет она, — мы избегали разговоров на важные темы, избегали касаться политики, так как среди нас были выходцы из разных слоев. Так, например, одна наша одноклассница потеряла отца и брата, — они умерли при депортации, отец же другого одноклассника был расстрелян во время Освобождения. Поэтому-то никто никому не доверял полностью». Фуко был особенно одинок: он много работал и ни с кем не вступал в близкие отношения. «Однажды, незадолго до экзаменов, мы с ним отправились на факультет, чтобы что-то узнать. Дорога заняла четверть часа, и он сказал мне: “Наконец-то передышка! Первая за год!”». Передышка — пятнадцать минут!

Самым тяжелым, опасным и пугающим зрелищем были бомбардировки, которым подвергался город Пуатье» Англичане бомбили вокзал и железнодорожные пути. Воздушная тревога — и ученики бегут в убежище. В июле 1944 года из соображений безопасности пришлось эвакуировать кварталы, расположенные неподалеку от вокзала. Улица Артюр Ранк относилась к этой зоне, поэтому на лето семья Фуко перебралась в Вандевр. В этот год занятия в лицее прекратились раньше обычного. 6 июня 1944 года сторож мчался по коридорам с криками: «Они высадились! Они высадились!» Армия союзников ступила на берег Нормандии. Вне себя от радости ученики высыпали из классов. Разумеется, никто больше и не помышлял об учебе. Через несколько 1 дней война уже вовсю свирепствовала в регионе, и учебные заведения закрылись. Следующий год выдался не менее тревожным.

И все же ученики подготовились к экзаменам. Четырнадцать кандидатов Академии Пуатье оказались у особняка Фюме, что на улице де ля Шен — у дверей, которые вели в помещение юридического факультета. Здесь с 24 мая по июня 1945 года и проходили экзамены. Испытание по французскому языку срывалось дважды из-за организационных неурядиц. Сначала вскрылось, что некий преподаватель Сорбонны за несколько дней до экзамена передал темы своим ученикам. Потом выяснилось, что официальные бумаги пришли на места с разницей во времени. Всем кандидатам пришлось приступать к экзамену трижды: три раза по шесть часов. Результаты письменного экзамена были объявлены 16 июля. Только двое учеников из Пуатье могли рассчитывать на поступление. Но у Мишеля Фуко не было шанса стать одним из счастливчиков. По результатам письменного экзамена он — сто первый. А право явиться на устный экзамен получают лишь сто кандидатов. Поль-Мишель разочарован: он не будет учиться в Эколь Нормаль. Он работал как проклятый, но этого оказалось недостаточно. Он смертельно разочарован, но не сломлен. Он хочет попробовать еще раз, на следующий год. Так закончились его школьные годы в Пуатье. Осенью 1945 года происходит важный поворот в его жизни: он переезжает в Париж.

Пуатье — душный город. Этот эпитет то и дело всплывает во всех свидетельствах о тех временах. «Думаю, ужасно, когда детство проходит в такой атмосфере», — говорит друг Фуко, приехавший в Пуатье в 1944 году. «Тесный, чинный город», — говорят местные жители, мечтающие вырваться из Пуатье. Итак, осенью 1945 года Фуко покидает Пуатье. Но он не порывает окончательно с родным городом. Хотя бы потому, что не порывает с семьей. Мы уже знаем, что он не любит отца. Впрочем, доктор Фуко почти не уделял времени детям. Он работал с утра до позднего вечера и только редкие часы проводил дома с семьей. Если разрыв и был возможен, то именно с отцом. Позже Мишель Фуко сам скажет об этом, вспоминая «отношения, при которых то и дело вспыхивают конфликты по тому или другому конкретному поводу, но являющиеся при этом средоточием интересов, прочно притягивающим к себе» даже после ухода из семьи . Но он на всю жизнь сохранит привязанность к матери. Продолжив учебу, он будет на каникулы возвращаться в Пуатье, да и впоследствии станет регулярно навещать родителей. В 1959 году, после смерти доктора, госпожа Фуко переберется в Пируар, свой дом в Вандевре, куда летом будет наведываться ее сын. «Месяц август всегда был моим», — говорила она. Не только август: Фуко выбирался погостить к матери на Рождество, а порой и в весеннее время. Его ждала комната на первом этаже — что-то вроде небольшой квартирки, где он любил работать. Чаще всего он приезжал один, иногда привозил кого-то из друзей. Госпожа Фуко помнит, как однажды принимала Ролана Барта. В 1982 году Мишель Фуко решает купить дом по соседству. В компании с братом он на велосипеде колесит по округе, останавливаясь в деревнях, осматривая дома, подходящие для покупки. Наконец он выбирает хорошенький домик в Веррю, что в нескольких километрах от Вандевра. Здесь раньше жил кюре. «Курорт в Веррю!» — веселилась госпожа Фуко, которую смешило название. Он купил дом и даже начал ремонтные работы. Но так и не успел пожить в нем.

 

Глава вторая. Голос Гегеля

Парижский лицей Генриха IV, один из самых престижных во Франции, находится за Пантеоном, рядом с церковью Сент-Этьен дю Мон. Из года в год принимает он элиту так называемых «подготовишек», учащихся второго года подготовительных курсов для поступления в Эколь Нормаль. Госпожа Фуко встретила в Пуатье одного университетского профессора, который поставил вопрос ребром: «Знаете ли вы кого-нибудь, кто сумел бы поступить в Эколь Нормаль с первого раза, да еще по окончании провинциальной школы?» Решение принято незамедлительно: Поль-Мишель еще раз попытает счастья, но уже имея на руках все козыри.

Осенью 1945 года он приезжает в Париж. Его цель — святая святых, взирающая сверху вниз на Латинский квартал с высоты своей башни и неизменного успеха выпускников на вступительных испытаниях в Эколь. Юный провинциал — именно так его воспринимали товарищи по классу — одет кое-как и обут в невероятные калоши. Он в послевоенном Париже, где жизнь отнюдь не легка и где бытовые проблемы — например, с едой — загоняют в угол. Юный Фуко, обосновавшись в столице, вовсе не испытывает бурного энтузиазма. Условия существования настолько тяжелы, что новая жизнь не кажется ему хоть сколько-нибудь соблазнительной. Госпоже Фуко не удалось ни снять, ни купить квартиру для сына. Прожив несколько дней у друга семьи Мориса Ра, преподавателя словесности в лицее Жансон-де- Сайи, родившегося в Вандевре, Поль-Мишель Фуко перебирается в комнату, снятую у директрисы школы с бульвара Распай. Это было не совсем обычно. В то время в Париже, как вспоминает Леруа Ладюри, ученики подготовительных классов делились на две основные группы: экстерны, отпрыски парижской буржуазии, возвращавшиеся каждый вечер к семейному очагу, и интерны, приехавшие из провинции — последние и помыслить не могли о том, чтобы платить за комнату в городе . Поль-Мишель в привилегированном положении: его родители располагают достаточными средствами и хотят, чтобы ранимый и несколько неуравновешенный подросток избежал психологических травм совместной жизни, которую он, по его собственным словам, презирал больше всего на свете. Да, конечно, порой ему не удается толком протопить несколько квадратных метров, составляющих его жилье. Но, по крайней мере, он сам себе хозяин. Это лишь усиливает образ дикого, загадочного, замкнутого юноши, каким его воспринимали тогда товарищи. Следует, впрочем, признать, что в первый год пребывания в Париже его светская жизнь не особенно блистательна. Развлечения сводятся к нескольким походам в кино в обществе сестры, которая тоже перебралась в столицу. Они обожают американские фильмы, которых их лишила война. Все остальное время он работает не покладая рук, чтобы подготовиться к экзаменам.

Он — один из пятидесяти учеников первого «К», грызущих науки в лицее Генриха IV. Один из пятидесяти! Мест гораздо меньше: в Эколь по отделению литературы попадет только тридцать восемь человек. А есть еще «К»-2, параллельнмй класс, тоже многочисленный. Очевидно, что за места развернется настоящая драка, тем более что другой известный парижский лицей Луи-ле-Гран — сосед и соперник — намерен и в этот год пополнить, как обычно, ряды студентов. Сколько юношей из тех сорока девяти, что в начале года стоят рядом с Мишелем Фуко перед дверями лицея на улочке Хлодвига, окажется следующим летом в списке счастливчиков? Плеяда превосходных преподавателей впрягается и лямку, стремясь обеспечить ученикам достойную подготовку. Эмманюэль Леруа Ладюри , поступивший в лицей в том же году, что и Фуко, но на первый курс, описал преподавателя истории, чьи лекции слушали также учащиеся мторого курса: Андре Альба, подчеркивавший свое «ярое республиканство и мелкобуржуазный антиклерикализм», сумел снискать этим симпатию учеников левых и крайне левых изглядов, иначе говоря, большинства слушателей. Он выглядел «жертвой 1914–1918 годов; внушительный шрам рассекал его лоб». На самом деле, «рубец объяснялся травмой, нолученной в юношеские годы» . «Можно было видеть, — нспоминают бывшие ученики, — как пульсирует его мозг».

Фуко слушал также лекции Мишеля Диени по древней истории. Именно от него ученики впервые услышат о Дюмезиле, чья известность только-только преодолела границы узкого круга специалистов. Среди преподавателей был и Жан Буду, профессор словесности, обрушивавший на порученную ему паству всю мощь своей эрудиции, с одинаковой легкостью обращавшийся как к Средневековью, так и к XX веку, во всяком случае, к той его части, которая подлежала разбору: в то время изучение современной литературы завершалось поэмами Аполлинера.

Однако наибольшее впечатление на сообщество учеников производил преподаватель, которому было поручено подготовить класс к испытанию по философии. Его/звали Жан Ипполит . Это имя стало символом поприща, вплотную к которому подошел Мишель Фуко. Жан д’Ормессон , учившийся в лицее за два года до Фуко, набросал портрет этого человека, чье «округлое лицо возвышалось над пюпитром», а из уст буквально лилась «благодушная, витиеватая, несколько робкая речь, выделявшаяся затянутыми патетическим придыханием концовками фраз, в которых говорило само красноречие — в силу того, что говорящий напрочь его отвергал» . Этот кудесник пытался объяснять Гегеля через «Юную Парку» Валери и «Игитур» Малларме. Д’Ормессон добавляет: «Я ничего не понимал». Возможно, не он один. Однако Ипполит ослеплял учеников, а после тусклых занятий философией в Пуатье немного выспренние, эзотерические и вдохновенные речи, каскадом слетавшие с губ профессора, казались Фуко головокружительными и гениальными. Философия завораживает, таково требование эпохи. Нельзя выпускать из виду, что идет 1945 год. Как пишет Жан д’Омерссон, «сразу после окончания войны и на протяжении последующих нескольких лет престиж философии был ни с чем не сравним. Я даже не знаю, можно ли выразить то, чем она была для нас, сохраняя хладнокровие и отстраненность… Если XIX век, скорее всего, был веком истории, то середина XX оказалась во власти философии… Литературу, живопись, исторические штудии, политику, театр, кино — все держала в своих руках философия»1'"'1.

Ипполит объясняет своим ученикам «Феноменологию духа» Гегеля и «Геометрию» Декарта. Но именно занятия, посвященные Гегелю, поразили воображение учеников, образ учителя навсегда запечатлелся в их памяти.

Фуко не был исключением. Уже открывший для себя историю, он, возможно, впервые переживает искушение философией. Мэтр излагает ему философию, которая говорит об истории, об упорном пути Разума к своей вершине. В этот путь вовлечена вся История, целиком и полностью — и это История, исполненная смысла. Нет никаких сомнений, что Жан Ипполит открыл для Фуко то, что станет определяющим в его судьбе. Сам Фуко будет снова и снова повторять, что он в долгу перед этим человеком. Они встретятся через несколько лет в Эколь Нормаль, а много позже Фуко станет его преемником в Коллеж де Франс. После смерти Жана Ипполита, последовавшей в 1968 году, Фуко скажет: «Те, кто сразу после войны завершали подготовительный курс для поступления в Эколь Нормаль, помнят лекции Ипполита, посвященные “Феноменологии духа”: в этом голосе, который сам себе вторил, как если бы предавался размышлению внутри собственного движения, мы слышали не только голос профессора: нам слышались в нем отзвуки голоса Гегеля и, быть может, самой философии. Ни очевидности этого присутствия, ни чувства причастности, которое взращивалось с таким терпением, думаю, забыть невозможно» .

«Голос Гегеля… голос философии»! Легко поверить, что этот вдохновенный и блестящий профессор приводил в восторг юных слушателей. К тому же такова была традиция: преподаватели, читавшие лекции слушателям второго года обучения, подобно профессору Алену, являлись «будителями», как говорит Жан-Франсуа Сиринелли, посвятивший специальное исследование ученикам, которые готовились к поступлению в Эколь Нормаль в эпоху «между двух войн». В своей работе он особенно подчеркивает ту важную роль, которую эти наставники играли в жизни «подготовительных классов при высших школах» — чисто французского изобретения.

Фуко, говоря о том, что он в долгу перед своим учителем, не просто выражал чувство благодарности за призвание, открывшееся ему на излете отрочества… В 1960 году, закончив диссертацию, известную всем под названием «История безумия в классическую эпоху», Фуко поблагодарит тех, кто способствовал появлению этой работы: Жоржа Дюмезиля, Жоржа Кангийема и Жана Ипполита . Через десять лет после написания книги, в инаугурационной речи по случаю избрания профессором Коллеж де Франс Фуко еще раз воздаст должное своему преподавателю.

В этих словах, которыми он подчеркнуто завершал официальную речь, иным было угодно усмотреть простую дань академическим условностям: Фуко был преемником Ипполита в Коллеж де Франс, а согласно традиции преемник должен выразить почтение своему почившему или ушедшему на покой предшественнику. Фуко мог бы ограничиться лишь несколькими фразами или словами, однако он посвящает Ипполиту всю заключительную часть лекции и утверждает, что будет работать «под его знаком» . В 1975 году, через семь лет после смерти Ипполита, он пошлет его жене экземпляр книги «Надзирать и наказывать» со следующим посвящением: «Мадам Ипполит в знак памяти о том, кому я обязан всем».

Сейчас может показаться удивительным, что Фуко придавал такое значение лекциям профессора, обучавшего его на протяжении столь недолгого времени (в 1945/46 учебном году Ипполит преподавал в лицее Генриха IV лишь первые два месяца).

Жан Ипполит — современник и друг Сартра и Мерло- Понти: он родился в 1907-м, Сартр — в 1905-м, а Мерло- Понти — в 1908-м. Они почти в одно время учились на улице Ульм. Сартр поступил в Эколь Нормаль в 1924-м (в одно время с Ароном, Низаном, Кангийемом…), Ипполит — в 1925-м, Мерло-Понти — в 1926-м. Но по масштабу влияния на современников эти три личности не попали в один ряд — возможно, потому, что Ипполит не был «философом» в том смысле, в котором таковыми являлись Сартр и Мерло-Понти. Иначе говоря, он ничего не создавал в области идей. Тем не менее, если присмотреться к его деятельности более внимательно, выясняется, что его влияние было куда более значительным, чем это может показаться на первый взгляд. Хотя бы просто потому, что Ипполит перевел «Феноменологию духа». Более того, он излагал ее своим ученикам на языке эпохи. Той самой эпохи, которая не упомянула даже имени Гегеля в курсе философии, принятом в учебных заведениях Франции. Ипполит стал комментатором и глашатаем мыслителя из Гейдельберга (или, скорее, из Йены, поскольку его прежде всего интересовали юношеские сочинения немецкого философа). Его перевод «Феноменологии духа», вышедший в двух томах в издательстве Обье в 1939 и годах, открыл для широкой публики почти неизвестный ей до тех пор труд, к которому отныне станут обращаться все французские гуманитарии. А диссертация Ипполита, озаглавленная «Генезис и структура “Феноменологии духа”», защищенная и опубликованная в 1947 году, стала настоящим событием культурной жизни Франции. В своей рецензии, опубликованной в журнале «Les temps modernes» в 1948 году, Ролан Кайуа настаивал на значимости этой работы: «У нас теперь хватает мыслителей, которые убеждены, что в гегельянстве заключен вопрос большой важности, а именно — вопрос жизни и смерти философии. Сама философия тут ставится под вопрос. Поэтому-то диссертация Жана Ипполита заслуживает внимания. Речь идет не только о скрупулезной работе историка… Затронута ключевая проблема: правомерно ли само по себе философское начинание?»

После войны, цитируя Кайуа, уже «хватало мыслителей», возводивших памятник Гегелю. За одно десятилетие отношение к гегельянству во Франции изменилось коренным образом. «В 1930 году, — обобщает Венсен Декомб, — Гегель представлялся философом-романтиком, давным-давно сметенным научным прогрессом (таково было мнение Бруншвига). В 1945-м его учение уже почитали как вершину классической эпохи и основу самых современных течений в философии» .

Ипполит конечно же совершил этот переворот не в одиночку. В 1929 году Жан Валь привлекает внимание к Гегелю в книге «Несчастное сознание в философии Гегеля», в которой перед читателем предстает, говоря словами Ролана Кайуа, «философ-мистик». В 1938-м Анри Лефевр издает конспективное изложение диалектики Гегеля, сделанное Лениным. Было несколько этапов этого «пережевывания» Гегеля, как выражается Элизабет Рудинеско, которая сравнивает распространение гегельянства во Франции с распространением психоанализа: и в том и другом случае прорывы чередовались с контрнаступлениями . Оба движения сходятся в одной точке, с которой берет начало их победоносное шествие, когда в Высшей школе практических исследований начинается семинар Александра Кожева. В 1933–1939 годах среди слушателей Кожева были будущие светила французской культуры: Александр Койре, Жорж Батай , Пьер Клоссовски, Жак Лакан, Раймон Арон, Морис Мерло-Понти, Эрик Вайль и — правда, не столь рьяно — Андре Бретон. В 1947 году, когда Ипполит защитил диссертацию, Раймон Кено, также принадлежавший к этому избранному сообществу, издает свои записи лекций Кожева под названием «Введение в чтение Гегеля». Движение, центром которого являлось гегельянство, было настолько сильным, что в 1948 году Жорж Кангийем написал: «В эпоху мировой революции и мировой войны Франция открывает — в подлинном смысле слова — ту философию, которая была современницей французской Революции и в значительной степени попыткой ее осознания» .

Итак, Жан Ипполит подготовил триумф гегельянства во Франции в послевоенные годы. Триумф, усиленный популярностью экзистенциализма, к которому Ипполит, по собственному его признанию, был очень близок. Он вспомнил об этом, в частности, в декабре 1955 года, когда читал лекцию в упсальском Мезон де Франс, директором которого в то время являлся Мишель Фуко. Тема лекции: «Гегель и Кьеркегор в современной французской мысли» . В этом и состояла суть взрыва интереса к Гегелю: он прочитывался не как «профессор профессоров», «создатель систем», но как автор сочинений, подлежащих сличению с творениями более поздних времен — Фейербаха, Кьеркегора, Маркса, Ницше… Короче говоря, в Гегеле увидели отца-основателя современной философии. Об этом хорошо написал Мерло- Понти в комментариях к лекции, посвященной экзистенциализму Гегеля, прочитанной Жаном Ипполитом в феврале 1945 года: «Гегель стоит у истоков всех величайших идей, появившихся за последние сто лет, например, марксизма, ницшеанства, немецкой феноменологии, психоанализа; он первым предпринял попытку проникнуть в иррациональное и примирить его с разумом, что остается насущной задачей нашего века» . И далее: «Создатели вышеперечисленных систем акцентировали внимание читателя не на том, чем они были обязаны Гегелю, а на том, от чего в его учении они отмежевались». Мерло-Понти заключает: самой насущной задачей философии является «объединение на основе гегельянства неблагодарных доктрин, восходящих к нему, но стремящихся забыть свои истоки» .

Чтобы лучше понять значимость «открытия» Гегеля французскими философами, следует сопоставить гегельянство с учением, которое, согласно генеалогическому родству, установленному эпохой, стало одним из его более поздних ответвлений: речь идет конечно же о марксизме. Тот же Жан Ипполит говорит об этом двойном открытии на лекции, прочитанной также в упсальском Мезон де Франс, но уже в декабре 1955 года: «Мы поздно пришли к гегельянству. Оно заполонило всю Европу, кроме Франции. Но мы пришли к нему через “Феноменологию духа”, юношеское и потому менее известное произведение философа, а также через вероятную преемственность Гегеля и Маркса. Во Франции, конечно, были философы и социалисты, однако ни Гегель, ни Маркс не были предметом их осмысления. Теперь это произошло. На повестке дня — дискуссия о марксизме и гегельянстве» .

Коренной передел поля философии был чреват серьезными последствиями: марксизм получает тогда вид на жительство во французской мысли, после чего вмиг становится «неодолимой будущностью нашей эпохи», как скажет Сартр в «Критике диалектического разума». Во всяком случае, на протяжении трех десятилетий после окончания Второй мировой войны это учение будет восприниматься многими интеллектуалами именно так.

Таким образом, Ипполит станет, прежде всего, символом обретения имен, которые будоражили воображение поколения Мишеля Фуко: не только Маркса, но и Ницше, Фрейда… И Фуко, в сущности, вторил Мерло-Понти, когда, чествуя память своего преподавателя, заявил в 1970 году в инаугурационной речи: «Вся наша эпоха, — призвав на помощь логику и эпистемологию, Маркса и Ницше, — пытается вырваться из пут Гегеля. <…> Но чтобы реально освободиться от Гегеля, нужно точно оценить, чего стоит это отдаление от него; нужно знать, насколько Гегель, быть может, каким-то коварным образом, приблизился к нам; нужно знать, что все еще гегелевского есть в том, что нам позволяет думать против Гегеля, и нужно понять, в чем наш иск к нему является, быть может, только еще одной хитростью, которую он нам противопоставляет и в конце которой он нас ждет, неподвижный и потусторонний. Таким образом, если нас, должников по отношению к Ж. Ипполиту, будет больше, чем один, так это именно потому, что он — для нас и раньше нас — неутомимо прошел той дорогой, которой удаляются от Гегеля и занимают дистанцию по отношению к нему, дорогой, по которой вдруг затем оказываются приведенными к нему обратно, но уже по-другому, а потом — снова вынужденными его покинуть» .

С того момента, когда Мерло-Понти предписывал философии вернуть «неблагодарные учения» к гегелевскому первоисточнику, минуло более двадцати лет: в 1970 году Фуко заявил, что именно Ипполит выполнил эту задачу на глазах целого поколения подмастерьев от философии, становлению которых он немало способствовал.

Фуко скажет это еще раз — в речи памяти Ипполита, произнесенной на церемонии, которая была организована Луи Альтюссером в октябре 1969 года на улице Ульм, и опубликованной в «Revue de metaphysique et de morale»: «Все задачи, стоящие перед нами, перед его вчерашними учениками, все эти задачи были выявлены, проговорены им… именно он сформулировал их в книге “Логика и существование”, одном из величайших сочинений нашей эпохи. Сразу после войны он учил нас понимать отношения между дискурсом и насилием. Еще вчера он учил нас улавливать связь между логикой и существованием — и вот уже сейчас он демонстрирует связь между содержанием знания и формальной необходимостью. Он научил нас тому, что мысль есть непрерывная практика, что она в какой-то степени является способом задействовать не-философию, не отдаляясь при этом от философии, оставаясь там, где завязывается существование» .

Мишель Фуко напишет еще один текст, посвященный памяти Ипполита, — для сборника, который он сам возглавит и в котором примут участие Марсиаль Геру, Мишель Серр, Жорж Кангийем, Жан Лапланш, Сюзанна Башляр, Жан- Клод Париант… Статья, ставшая программной, называется — и это неудивительно — «Ницше, генеалогия, история».

«Голос Гегеля», ударивший в уши пятидесяти ученикам лицея Генриха IV в ту осень 1945 года, произвел эффект настоящего интеллектуального — следовало бы сказать «экзистенциального» — шока. Но Ипполит, «мэтр Иппал», как часто будет впоследствии называть его Фуко, приглашен на филологический факультет в страсбургский университет, где преподает Жорж Кангийем. Двух месяцев не прошло с начала учебного года — и вот он уходит, оставив учеников во власти навеянных им чар. Фуко снова обретет его в Эколь Нормаль и в Сорбонне лишь через несколько лет. А пока место Ипполита занимает скучный человек, к тому же хорошо знавший, что его будут сравнивать с пламенным оратором, впустившим в аудиторию сквозняк философской эпопеи. Пятьдесят учеников переходят от восхищения к насмешкам, подтрунивают над «гномиком», «страшным, как вошь», как описывают его многие очевидцы. К тому же из своих записей он способен извлечь разве что нескончаемые часы полной скуки. Зато охотно цитирует Бутру и Лешелье. Прощай, современность, — а она между тем осуществляется здесь и сейчас! Ученики то и дело освистывают нового профессора. Однажды месье Дрейфус-Лефуайе не выдерживает. «Мне хорошо известно, что я не стою Ипполита, — надсадно кричит он, поддавшись эмоциям и бессильному бешенству, — но я делаю все, что в моих силах, чтобы помочь вам сдать экзамен!»

Что же касается Фуко, то он захвачен философской игрой и уходит в нее с головой. В его учебных делах происходит скачок: в конце первого триместра он получает 9,5 за аттестационное сочинение и перемещается на двадцать вторую строчку в классе (правда, с такой характеристикой «Заслуживает большего — не помешало бы избавиться от некоторой склонности к зауми. Обнаружил явные способности к логическому мышлению. Оценки за письменные работы: 14 и 14,5»). После второго триместра он остается двадцать вторым и получает ту же оценку на предварительном экзамене, однако заканчивает год первым с оценкой 15. И заслуживает хвалебный отзыв профессора: «Исключительно способный ученик».

«Исключительный» не только в философии, но и в истории: после первого триместра с оценкой 13 он оказывается седьмым. В отзыве говорится: «Хорошая работа. Результаты обнадеживают». В конце года он получает 16 баллов, отзыв «Прекрасные результаты» и становится первым. В оценках Фуко все преподаватели единодушны. «Живой ум, — записывает в табеле месье Буду, преподаватель французского языка, — развитый литературный вкус». Перевод на латинский язык принес ему сначала тридцать первую позицию («удовлетворительный результат»), однако затем Фуко перемещается на десятое место («прекрасный ученик»). В греческом он четвертый. Его успехи столь очевидны, что директор, обобщая характеристики, представленные в табеле, выносит окончательное суждение: «Заслуживает зачисления».

 

Глава третья. Улица Ульм

На этот раз барьер взят без труда: письменные экзамены — простая формальность. Фуко получает шанс стать студентом. Но ему еще предстоит сдать устный экзамен по философии. И вот в ясный июльский день 1946 года он поднимается на второй этаж здания на улице Ульм, входит в аудиторию Актов и предстает перед двумя экзаменаторами — Пьер-Мишелем Шулем, профессором филологии из Тулузы, и Жоржем Кангийемом, выдающимся представителем французской университетской философии, читавшим курс истории наук на филологическом факультете в Страсбурге. Фуко впервые увидел Кангийема — невысокого человека, чья угрюмость странно контрастировала с южным акцентом, предполагавшим скорее приветливую и порывистую натуру. Первая встреча не стала последней. И в этот день будущий философ пришел не просто повидаться с улицей Ульм или послушать о перспективах, которые уважаемое учебное заведение раскрывало перед теми, кого принимало в свое лоно. В каком-то смысле он пришел на свидание со своим будущим: он познакомился с личностью, которой предстояло сыграть ключевую роль в его карьере и в его биографии. Во второй раз Фуко встретится с Кангийемом через несколько лет во время устного экзамена на звание агреже. Впрочем, об этих двух первых встречах он сохранит самые неприятные воспоминания. Кангийем снова возникнет на его пути, когда Фуко столкнется с необходимостью выбрать руководителя для диссертации по истории безумия. И именно этот эпизод станет отправным пунктом для самой искренней дружбы, связавшей со временем двух философов, для возникновения глубокого взаимного уважения. Но не будем забегать вперед. Тогда, в 1946 году, Фуко видит в Кангийеме лишь одного из тех, кто уполномочен решить его судьбу — профессора с внешностью, производящей сильное впечатление, с пристальным цепким взглядом «широко открытых, почти выпученных глаз», как опишет его один из учеников . Все знают, что он беспощаден к кандидатам. Фуко еще нет двадцати лет. В его распоряжении меньше часа, чтобы доказать экзаменаторам, что он заслуживает того, чтобы стать студентом Эколь Нормаль.

Несколько дней спустя кандидаты, окруженные свитой из родственников и друзей, топчутся, толкаясь, на улице Ульм, перед входом в Эколь Нормаль, в ожидании списка принятых. Нервы у всех на пределе. Эти юноши девятнадцати-двадцати лет работали как безумные в течение двух или трех лет. Они полностью выложились. На карту поставлено все, и наступивший день кажется даже не моментом истины, а вопросом жизни или смерти. Тени Жана Жореса, Леона Блюма, Эдуара Эррио, Жюля Ромена и Жан-Поля Сартра кружат над их головами, и каждый чувствует, что с минуты на минуту решится его социальное и интеллектуальное будущее — всё или ничего. И вот белые бумажные прямоугольники приклеены к окну консьержа: первый — Раймон Вейль, второй — Ги Пальмад, третий — Жан-Клод Ришар. Четвертый — Поль Фуко. Фуко пробегает невидящим взглядом список фамилий. Он слишком счастлив, к тому же у него будет еще время познакомиться с однокашниками: Морис Аполон, Поль Виалланейкс, Робер Мози, Жан Кнап… С ними и некоторыми другими ему предстоит на протяжении нескольких лет делить жизнь. Кое-кто сыграет роль — первого или второго плана — в его карьере.

Осенью тридцать восемь зачисленных приступают к освоению старого здания Эколь Нормаль, смахивавшего на республиканский монастырь. Шестеро «желторотых» из лицея Генриха IV выбирают «конуру» на первом этаже. Жан Папон, Ги Деган, Ги Вере располагаются по одну сторону длинной прямоугольной комнаты общежития, а Робер Штрелер, Морис Вузело и Мишель Фуко — по другую.

Для Фуко начинается новая жизнь, которую он переносит с трудом. Он дичится товарищей и предпочитает одиночество. Его отношения с людьми сложны, порой конфликтны. Ему не по себе почти до тошноты. И конечно же ему претит атмосфера скученности, царящая в Эколь Нормаль. Тем более что Эколь действует довольно разлагающе: это очаг странностей и эксцентричности, причем не только в поведении людей, но и в сугубо интеллектуальной или политической сферах. Ибо Высшая нормальная школа — это, прежде всего, призыв блистать, заявить о себе. В ход идут любые средства, позволяющие прослыть гениальным и заложить фундамент будущей славы. Многие и через тридцать или сорок лет вспоминают годы учебы в Эколь Нормаль с горечью и отвращением. «В Эколь все показывали себя с худшей стороны», — говорит Жан Депран, профессор Сорбонны. «У каждого был свой невроз», — добавляет Ги Деган, многолетний сосед Фуко по комнате. Фуко так и не сможет приспособиться к совместной жизни, к тому типу социальности, который выработался благодаря организации внутренней жизни Высшей нормальной школы. Впоследствии он признается Морису Пенге, что порой жизнь на улице Ульм казалась ему «невыносимой». Фуко замыкается в своем одиночестве, а над другими просто смеется. Он безжалостен к другим, и этим славится. Острит, без конца иронизизует над некоторыми сокурсниками, которых награждает обидными прозвищами и просто изводит во время общих обедов и ужинов в школьной столовой.

Яростный спорщик, он со всеми в ссоре. Разросшаяся до чудовищных размеров агрессивность наслаивается на ярко выраженную манию величия. Фуко сознает свою гениальность и с удовольствием выставляет ее напоказ. И проделывает это столь успешно, что в самом скором времени добивается единодушной ненависти. Его считают полупомешанным. О странностях его поведения ходит множество слухов: как- то раз преподаватель нашел его в одной из аудиторий простертым на полу — грудь была исполосована бритвой. В другой раз он гонялся ночью за одним из товарищей с ножом в руках. И когда в 1948 году он снова попытался покончить с собой, большая часть студентов увидела в этом поступке подтверждение догадки, приходившей в голову многим: его душевное здоровье висит на волоске. Некто, хорошо знавший Фуко в те годы, полагает, что он «на протяжении всей жизни смотрел в глаза безумию». Через два года после поступления в Эколь Нормаль Фуко оказывается в больнице Святой Анны, в кабинете профессора Делайя, светила французской психиатрии. Его привозит туда отец, доктор Фуко. Первый контакт с психиатрическим учреждением. Первое знакомство с нечеткой линией, которая отделяет безумца от нормального, душевнобольного от здорового. Этому мрачному событию Фуко обязан привилегией, которой многие завидовали — комнатой при больнице Высшей нормальной школы. Он один. Тут царят тишина и покой, необходимые для серьезной работы. В эту же комнату он вселится позже, когда в 1950/51 году будет готовиться к повторному экзамену на звание агреже. Здесь же он устроится, когда начнет преподавать — на сей раз из соображений удобства. Между тем попытки (или инсценировки) самоубийства следуют одна за другой. «Фуко был одержим этой идеей», — свидетельствует один из его друзей. Однажды какой-то студент спросил Фуко, куда тот направляется, и оторопел, услышав в ответ: «Иду в магазин купить веревку, хочу повеситься». Школьный врач, будучи не вправе разглашать медицинскую тайну, ограничивается лишь следующим комментарием: «Эти всплески были связаны с болезненным переживанием гомосексуальности и нежеланием мириться с ней». И действительно, каждый раз, возвращаясь почти больным после ночных рейдов по барам для гомосексуалистов, Фуко, раздавленный стыдом, на многие часы впадает в прострацию. И доктор Этьен не спускает с него глаз, боясь, как бы он не совершил непоправимое.

В то время гомосексуальная ориентация не сулила легкой жизни. Известный писатель Доминик Фернандес, поступивший в Эколь Нормаль в 1950 году, во всех красках описал трагичность положения гомосексуалиста в ту эпоху. Это были «годы стыда и подполья», когда удовольствия, несовместимые со светом дня, следовало загонять в самые темные углы ночной жизни. Фернандес так передает чувства, которые он испытывал, расставшись с детством:

«Я догадывался, что не смогу ни с кем говорить о том, что меня интересует, и, следовательно, буду расти изгоем; что такое положение вещей станет источником нескончаемых мук и одновременно тайным знаком избранности.

Мое отрочество было замутнено гордостью и страхом, вызванными осознанием принадлежности к тайному сообществу, которое всеми осуждалось» .

Вспоминая о том, как он мечтал во что бы то ни стало собрать книги, в которых речь шла об «особенностях», непосредственно касавшихся его, Фернандес пишет: «В 1950 году и в последующие десять или пятнадцать лет я собирал лишь те издания, в которых говорилось о травмах, неврозах, естественном комплексе неполноценности, о несчастье как призвании. Отдельные случаи, чередой проходившие передо мной, позволяли мне набросать собственный портрет — портрет обездоленного, обреченного на страдание» . Сколько их было, жертв насилия, носившего карательный характер? Скольким приходилось лгать, в том числе и себе? Среди них был и Мишель Фуко.

Многие из его однокашников, узнав, в конце концов, что Фуко — гомосексуалист, говорили, что только догадывались об этом, что лишь случайно сумели проникнуть в его тайну. Или же изначально были в курсе дела — просто потому, что сами являлись гомосексуалистами. Но все они, вне зависимости от того, ясна ли им была или нет глубинная причина его терзаний, помнят Фуко, балансировавшего на грани безумия, готового вот-вот сорваться в страшную пропасть. Именно гомосексуализмом объясняли его болезненный интерес к психологии, психоанализу и психиатрии. «Он хотел понять то, что имело отношение к частной жизни и к частностям», — говорит один из них. «Ярко выраженный интерес Фуко к психологии объяснялся, вероятно, особенностями личного характера», — вторит другой.

И еще одно суждение: «Когда “История безумия” была опубликована, все, кто его знал, поняли, что эта книга тесно связана с его собственной биографией». Один из тех, кто был близок к Фуко в то время, свидетельствует: «Я всегда думал, что когда-нибудь он напишет книгу о сексуальности. Сексуальность должна была занять центральное место в его творчестве, поскольку она занимала центральное место в его жизни»; «Последние книги Фуко в каком-то смысле выражают его личную этику, констатируют его победу над собой. Сартр так и не написал свою версию морали, а Фуко написал» или «Обратившись в “Истории сексуальности” к античной Греции, Фуко обнаружил собственный археологический фундамент…».

Короче говоря, все в один голос твердят, что творчество Фуко, само направление его исследований коренится в той ситуации, которую он так трагически пережил в студенческие годы. Разумеется, нельзя каждую строчку Фуко истолковывать, исходя из его гомосексуализма, как это делают многие представители американской университетской науки, полагающие к тому же, что тем самым дискредитируют его. Уместно вспомнить здесь реплику Сартра, направленную против вульгарного марксизма: «Конечно, марксизм может установить, что Поль Валери был мелким буржуа, но он не может установить, почему не каждый мелкий буржуа является Полем Валери».

Речь идет о том, как рождался интеллектуальный проект, коренившийся в опыте, который, по всей видимости, следует считать исходным; о том, как в схватках индивидуальной и социальной жизни складывалось интеллектуальное начинание, направленное не на то, чтобы в них погрязнуть, а на то, чтобы их осмыслить, преодолеть, проблематизировать в виде ироничного ответа на обращенный к самому себе вопрос: а вы-το сами знаете, кто вы? Верите ли вы в собственный разум? В ваши научные концепты? В категории восприятия?

Фуко читал труды психиатров. Он работал с психологами. Он мог стать психиатром или психологом. Быть может, именно гомосексуализм не позволил ему ступить на этот путь? Доминик Фернандес пишет: «Это была эпоха психиатрии и психоанализа. Врачи, пришедшие на смену священникам и полиции, высказывали по поводу гомосексуальности мнения, к которым прислушивались тем более охотно, что они были освящены авторитетом “науки” и дышали по- истине отеческой заботой. Каждый раз, читая у какого-ни- будь психоаналитика: “Я ни разу не видел гомосексуалиста, который был бы счастлив”, я верил в это как в истину в последней инстанции и еще сильнее забивался в кокон своего несчастья» . Но приходит день, когда пария восстает, когда он выражает протест. Фуко шел к такому протесту двумя путями: через литературу и через теорию. С одной стороны, восхищение авторами-«нарушителями», певцами «опыта на грани», излишеств и расточительности, экзальтация, происходящая от чтения Батая, Бланшо , Клоссовски, от открытия существования «безумной философии», огненное дыхание которой испепеляет диалектику и позитивность, как он скажет об этом в своем «Предисловии к трансгрессии» . С другой стороны, обращение к имевшему историческое значение вопросу о научном статусе психологии, медицинского взгляда, а затем и всего сложившегося комплекса гуманитарных наук. И разве Фуко не сказал в 1981 году: «Каждый раз, приступая к теоретической работе, я исходил из отдельных элементов личного опыта, из процессов, которые я наблюдал. Я прибег к этой работе, поскольку мне всегда казалось, что я узнаю в том, что я вижу, в структурах, с которыми я связан, в отношениях с другими людьми трещины, глухие толчки, рассогласования, знакомые мне по личной биографии» .

Вероятно, страдания породили в Фуко стремление к бегству. Он искал выход из тупика, в котором, по его мнению, оказался. Во всяком случае, так объясняют свидетели его отъезд в Швецию. Шел 1955 год. Только в шестидесятые годы, принесшие раскрепощение умов, Фуко начинает понемногу высвобождаться от ига карательной системы. С точки зрения Доминика Фернандеса, не слишком активно. Писатель сурово упрекает Барта и Фуко в том, что они ни слова не проронили о своей гомосексуальности в те годы, когда молчание уже ничем не навязывалось. Тот факт, что Роже Мартен дю Гар , получивший Нобелевскую премию, до такой степени хотел спрятать свое истинное лицо, что отказался от публикации романа «Молчаливый», действующими лицами которого были гомосексуалисты, еще может быть оценено как «законная осторожность». Но Барт! В книге 1975 года «Ролан Барт о Барте» он посвятил лишь один абзац «богине Г.», охарактеризовав ее самым нейтральным образом: «Власть наслаждений, которые доставляют извращения (в частности, те, что начинаются с Г — гомосексуализм и гашиш), всегда недооценивалась». Какая трусость! — считает Фернандес. И обвиняет Фуко: «Он так и не решился предать гласности личный опыт» . Это далеко от истины. Хотя тем, кто уже нажил негативный опыт, действительно было не так-то легко следовать логике «культурной революции», осуществленной поколением «детей 1968 года».

Приведу один пример, как нельзя лучше раскрывающий происходившее: в 1981 году Андре Бодри, сбитый с толку вызывающей активностью «движения геев», решил закрыть журнал «Arcadie». И прекратить возглавляемую им с 1954 года деятельность группы, носившей то же название, которая, демонстрируя скромность, респектабельность и то, что Бодри называл «достоинством», воплощала на протяжении трех десятков лет надежду подтолкнуть общество к «принятию» гомосексуализма. Требование заявить во всеуслышание о том, о чем столько лет следовало молчать, многих сбило с толку. Трагическое эхо нравственных терзаний слышится в судьбе Жан-Поля Арона: на пороге смерти он захотел публично «признаться» в гомосексуализме и объявить о том, что умирает от СПИДа. В качестве трибуны он выбрал журнал «Le Nouvel Observateur» . Арон осудил Фуко за то, что тот уклонился от аналогичного «признания» и скрыл истинную природу своего заболевания. Но, быть может, именно сама идея «признания» приводила Фуко в ужас? Следы этого ужаса проступают в его последних книгах, где он из последних сил отторгает, порицает и разоблачает предписания высказываться, говорить, признаваться. И снова устанавливает исторические перспективы и ведет теоретический поиск, отталкиваясь от тяжкого опыта повседневной жизни.

Однокашники описывают Фуко не только как странного, пугающего своим поведением студента. Все они в один голос вспоминают также одержимого работой человека, который много читает и, не ограничиваясь простым чтением, делает выписки на карточках, которые с особой тщательностью методично раскладывает по коробкам. Ему удается отыскать связку рукописных записей лекций Бергсона по истории философии, сделанных его учениками. В Фуко видят эрудита, личность, исключительную по работоспособности и широте интересов. Он читает все подряд, в первую очередь, конечно, классиков философии: Платона, Канта… и Гегеля, которому посвящает дипломную работу «Основание исторической трансцендентальное™ в “Феноменологии духа” Гегеля». Защита состоялась в июне 1949 года. Конечно, он читает Маркса. Тогда все его читали. Чуть позже он прочтет Гуссерля и Хайдеггера. В 1942 году вышла книга Альфонса де Валенса «Заметки о понятии страха в современной философии». Благодаря этому изложению молодые философы ознакомились с мыслями Хайдеггера. Фуко принялся изучать немецкий язык, чтобы прочесть тексты в подлиннике. Чтение Хайдеггера сыграет важную роль в жизни Фуко. «Я начал с Гегеля, перешел к Марксу, а затем приступил к Хайдеггеру, — расскажет он в конце жизни, вспоминая годы учебы. — У меня до сих пор хранятся записи, относящиеся к Хайдеггеру. Их — целая тонна. Они возникли в процессе чтения, и их значение не идет в сравнение со значением выписок, сделанных мною при чтении Гегеля или Маркса. Мое будущее как философа было обусловлено именно чтением Хайдеггера. Впрочем, должен признать, что Ницше его одолел. <…> Я гораздо лучше знаю Ницше, чем Хайдеггера. Тем не менее, чтение обоих авторов явилось для меня важной вехой. Возможно, если бы я не познакомился с Хайдеггером, я никогда бы не прочел Ницше» . Страсть к Ницше захватит его позже. А пока он живо интересуется психоанализом и психологией. Он читает Фрейда (который надолго станет его любимым автором, любимой темой бесед, постоянным объектом интереса), а также Крафт-Эбинга .

Фуко подчеркивал, что на него, как и на все его поколение, оказала большое влияние книга Жоржа Политцера «Критика оснований психологии». Вышедшая в 1938 году, она давно исчезла из продажи, и студенты вырывали друг у друга единственный доступный им экземпляр. Не прошло бесследно также чтение книг «Индивид и общество» и «Психологические границы общества» Абрахама Кардинера . Введенное им понятие «базовая личность» и положения о соотношениях между поведением индивида и культурой, в которой он существует, станут основанием для многих последующих размышлений Фуко. Он интересуется работами Маргарет Мед и соотношением полов в примитивном обществе. Его внимание привлекает сообщение Кинси о типах сексуального поведения. Конечно же он читает Башляра , оказавшего на него большое влияние. И еще — поглощает в огромных количествах беллетристику. Кафку, которого с восторгом открыло для себя его поколение и которого он читает по-немецки, чтобы усовершенствовать свои знания в этом языке, Фолкнера, Жида, Жионо и Жене. Легко представить, какую бурю подняли романы Жене и какое облегчение принесли в начале пятидесятых годов пространные комментарии Сартра, объяснявшего, что переход от Пруста к Жене был переходом от гомосексуальности, переживаемой как проклятие природы, к гомосексуальности как выбору, брошенному в лицо человечеству. Фуко с наслаждением читает маркиза де Сада и даже заявляет, что презирает тех, кто не относит себя к адептам этого автора.

Отдельные курсы студенты Эколь Нормаль традиционно слушают в Сорбонне, она находится неподалеку. Студентам полагается получать степень лиценциата в этом древнем университете. Но обычно они не посещают занятий, а являются сразу на экзамен, который устраивается в конце года. Однако Фуко ходит в Сорбонну на лекции Даниэля Лагаша и Жюльена Ажуриагерра и знакомится с достижениями психиатрии. Он также посещает отдельные занятия Анри Гуйе — курс по истории философии XVII века. В 1949 году в Париж на филологический факультет переводят Жана Ипполита и конечно же Фуко становится его слушателем.

В программе, которую предлагает престижное учебное заведение на улице Ульм, есть курсы, особенно привлекающие Фуко. Он не пропускает лекций Жана Бофре, адресата «Письма о гуманизме» Мартина Хайдеггера. Бофре комментирует «Критику способности суждения» Канта, но много говорит о собственных диалогах с Хайдеггером. Верный ученик последнего, он немало сделал для распространения философских воззрений своего учителя. Лекции Жана Бофре производят на Фуко большое впечатление. Он часто рассказывал о них друзьям. Жан Валь истолковывает «Парменида» аудитории, состоящей из трех студентов: Гарди, Кнапа и Фуко. И еще есть Жан-Туссен Дезанти, ярый коммунист, который в те годы пытался объединить марксизм с феноменологией. Это одна из важнейших задач, стоявших перед послевоенной французской философией: вьетнамец Чан Дюк Тао опубликует книгу в таком же духе, которая получит немалый резонанс в философских кругах. Дезанти — блестящий лектор, он оказывает большое влияние на студентов и способствует тому, что многие начинают склоняться к вступлению в Французскую коммунистическую партию.

Но конечно же самое сильное впечатление на студентов производят лекции Мерло-Понти . Экзистенциализм и феноменология на вершине славы, но слушатели Высшей нормальной школы, очарованные, как и все прочие, Сартром, попиравшим эпоху, все же больше восхищаются Мерло- Понти, более академичным, строгим, менее «светским» и имеющим мужество бороться за то, чтобы философия была открыта для других гуманитарных наук. На протяжении двух учебных лет, в 1947/48 и 1948/49, Фуко посещает его лекции в Эколь Нормаль, не пропуская ни одной. Они посвящены «единству души и тела у Мальбранша, Мен де Бирана и Бергсона» , а также языку. Мерло-Понти с большим интересом относится к лингвистической проблематике и пересказывает студентам идеи Соссюра. Аудитория ломится от слушателей. В это время в Париже только здесь можно было послушать лионского профессора, автора «Феноменологии восприятия». Но вскоре, в 1949 году, Мерло-Понти будет переведен в Сорбонну, на кафедру детской психологии, и его верные слушатели переместятся в университетскую аудиторию. Мерло-Понти говорит о динамической реальности языка, устанавливает связи между «науками о человеке и феноменологией». Его лекции немедленно публикуются в «Bulletin de Psychologie», и, вне всякого сомнения, Фуко внимательно изучает их . Очевидно, что, например, лекции, посвященные наукам о человеке, читавшиеся в 1951/52 учебном году, в которых подробно излагались учения Гуссерля, Коффки и Гольдштейна, были предметом особого интереса для Фуко, начавшего в это время читать схожий курс.

Другой примечательный персонаж Эколь, товарищ по школе, назначенный в 1948 году «кайманом», то есть репетитором по философии, в чьи обязанности входило подготовить кандидатов к экзамену на звание агреже — Луи Альтюссер. В те годы — как, впрочем, и в последующие, вплоть до середины шестидесятых, — это имя не было известно за пределами Латинского квартала, но в узком кругу студентов он пользовался большим уважением. Альтюссер получил звание агреже в 1948 году. Ему уже тридцать лет. Он поступил в Эколь еще в 1939 году, однако был мобилизован и попал в плен. В концентрационном лагере он провел пять лет, только в конце войны восстановился в Эколь Нормаль и получил возможность стать агреже. По результатам экзамена он был вторым. Первым — Жан Депран. В списке есть и другие фамилии — Жиль Делёз, Франсуа Шателе…

В 1948 году, с самого начала учебного года, Луи Альтюссер приступает к выполнению обязанностей «каймана». Он сменяет на этом посту Жоржа Гусдорфа, отправившегося преподавать в Страсбург. Все расхваливают его педагогические способности. В течение первого года он изучает со своими подопечными Платона, однако позже занятия становятся нерегулярными. Довольно быстро после назначения в его педагогической деятельности начинают случаться перерывы: дают о себе знать последствия тяжелой психологической травмы, из-за которых он часто пропадает на несколько недель. Однако у него завязываются дружеские связи со студентами. Он принимает их в своем кабинете, выслушивает каждого, дает советы, обучает подопечных формальным правилам игры — как следует вести себя, представ перед конкурсным жюри. Ведь экзамен на звание агреже — это целый ритуал.

Мишеля Фуко и Луи Альтюссера связывает тесная дружба. Когда Фуко заболевает, именно Альтюссер советует ему не соглашаться на лечение в психиатрической клинике. Но самое важное то, что именно под влиянием Альтюссера Фуко вступает в компартию. Альтюссер еще не был коммунистом, когда приступил к исполнению обязанностей «каймана». Он посещал собрания католической группы школы и был пылким католиком. Уже будучи марксистом, он так и не отказался до конца от католицизма. Он учился у Жана Лакруа и Жана Гиттона и сохранил с ними прекрасные отношения. Альтюссер склоняется к марксизму и коммунизму в тот момент, когда к марксизму и коммунизму обращаются французские интеллектуалы, в частности, большая часть Эколь Нормаль. Исповедовать марксизм, вступить в коммунистическую партию — университетская среда бредила этими идеями. Неоднократно отмечалось, что во Франции философия и интеллектуальные поиски напрямую связаны с политикой. Вероятно, никогда эта тенденция не проявлялась так отчетливо, как в годы, последовавшие за Освобождением. Конечно же Эколь Нормаль отнюдь не осталась в стороне от этого процесса. Наоборот, она способствовала его усилению, доведению до максимума. Начиная с 1945 года, а особенно с 1948-го, коммунистическая идеология прочно обосновалась в Эколь Нормаль. Эмманюэль Леруа Ладюри, ссылаясь на Жан-Франсуа Ревеля, учившегося здесь сразу после войны, свидетельствует, что в 1945 году влияние коммунистов еще оставалось довольно ограниченным. Однако эпоха — нарастание холодной войны и забастовки 1947 года — подталкивала к выбору «своего лагеря». Школа стремительно политизируется, делая выбор в пользу «лагеря трудящихся» и, следовательно, коммунистической партии .

Поль Виалланейкс рассказывает, что присутствовал при настоящем «буме обращения», когда люди, которых он знал по подготовительным классам как абсолютно аполитичных, со страстью и пылом бросались в борьбу за социалистические идеи. Предупреждения Жака Ле Гоффа, прожившего некоторое время в Чехословакии, не остудили марксистского запала студентов. «Коммунистическое поколение» студентов Эколь Нормаль — это феномен, дающий современным историкам пищу для размышлений . Сколько их было? Трудно ответить на этот вопрос, поскольку «переход» мог колебаться от неформальной симпатии до неистовости почти сектантского толка. Леруа Ладюри, поступивший в 1949 году и сразу же ставший секретарем ячейки, говорит, что среди студентов коммунистом был каждый четвертый или пятый: «сорок или пятьдесят студентов из двухсот состояли в партии». Впрочем, он добавляет, что только двадцать из них регулярно приходили на собрания. Вот самые известные коммунисты Эколь: Мишель Крузе, Пьер Жюкен, Морис Кавейн…

Почему столько интеллектуалов вступало в компартию? Прежде всего, нельзя забывать, что в те годы на выборах за коммунистов голосовало пять миллионов французов, что составляет более 25 процентов от общего числа избирателей. «Люди, которые не жили в ту эпоху, — говорит Морис Агулон, — не могут представить себе объем и силу коммунистической пропаганды, связанной с Сопротивлением, ее назойливость и, осмелюсь сказать, бесстыдство. “Никто так не боролся с фашизмом, как мы, — повторяли они. — Мы были самыми активными, самыми результативными, самыми искренними участниками Сопротивления; наш мартиролог самый длинный, мы заслужили почетное название Партии расстрелянных…” Партия стала свирепым блюстителем чистоты патриотических помыслов. Признаем: способность к критике иссякла. К тому же критичность — это вовсе не то, чем в первую очередь сильны молодые люди в возрасте девятнадцати или двадцати лет, особенно когда пробудившиеся смутные угрызения совести за неучастие в Сопротивлении подогревают желание реабилитироваться и примкнуть к политикам, заявляющим о своей солидарности с этим движением» .

Итак, студенты активно вступают в партию, хотя и не в таком количестве, как это изображалось партией, которая на протяжении долгого времени старалась поддерживать репутацию движения, объединяющего интеллектуалов, которая позиционировала себя как «партия интеллигенции» и которая претендовала на то, чтобы управлять всею областью наук и идей, контролировать и использовать ее. Реальность отнюдь не столь однозначна. И все же в течение десяти лет коммунистом становился один студент из четырех или пяти — что не так уж и мало.

Жизнь Эколь Нормаль насыщена политикой, и споры проходят бурно. Обстановку «интеллектуального террора», созданную студентами-коммунистами, тяжело переносить. Все, кто отклоняется от общей линии, выявляются и подвергаются обструкции. Секретарь ячейки Эмманюэль Леруа

Ладюри — один из самых ревностных гонителей оппозиционеров. Он — настоящий инквизитор, отдающий приказы, без устали следящий за всеми и оценивающий всё, а главным образом степень правоверности слушателей Эколь Нормаль.

Конечно, в Эколь есть небольшая группа социалистов, но она непопулярна и воспринимается как нечто старомодное. Среди ее членов Жан Эрхард, Марсель Ронкайоло, Ги Пальмад… Другие вступят в Демократическое революционное объединение, образованное в 1948 году Жан-Полем Сартром и Давидом Руссе. Впрочем, оно просуществует недолго. Эту организацию поспешно назовут «партией Эколь Нормаль», хотя на самом деле в ней было не так уж много представителей школы. Впрочем, нужно сказать, что Демократическое революционное объединение в целом довольствовалось этим небольшим составом — оно так и не сумело привлечь большого числа сторонников. Христиане входили в «группу ревнителей» (то есть тех, кто ходит к мессе), в которой было два крыла: правое и левое, более многочисленное. Большинство членов этой группы — «прогрессивные христиане» — также тяготели к коммунистической партии. Они защищали идею миссионерской церкви, которая должна была идти к самым бедным. Франсуа Бедарида, «принц ревнителей», возглавил католическую группу в 1947 году, когда перешел на второй курс. Этот однокурсник Фуко, будучи совсем юным, участвовал в Сопротивлении. Он был близок «Temoignage chretien», «прогрессивен» и, следовательно, настроен прокоммунистически, ибо, как говорил он много позже, «идея прогресса, то есть коммунизма пропитывала воздух эпохи». Христианин прокоммунистических убеждений: таким был и Роже Фору, впоследствии директор Национальной школы администрации, а затем министр промышленности.

В Эколь Нормаль существовала также горстка тех, кто, придерживаясь других взглядов, принадлежал к поносимым правым и задыхался в атмосфере «конформизма левых», царившей здесь. Этих диковинных существ называют «фашистами». Среди них — Жан д’Ормессон, Жан Шарбоннель, который станет министром в правительстве генерала де Голля, Робер Пужад, впоследствии мэр Дижона… Эта группа сотрудничает с Республиканской партией и интересуется «в первую очередь интеллектуалами-голлистами, сотрудничает с “Liberte (Гesprit” — здесь публикуются Клод Мориак и Морис Клавель» .

В 1948 году Луи Альтюссер вступает в коммунистическую партию. Он назвал причины этого поступка в письме к Марии-Антуанетте Мациокки: «В школьные и студенческие годы я был активистом “католического действия”. В тридцатые годы Церковь, желая ограничить влияние “социалистических” идей, создала сеть молодежных организаций. Она оказала нам великую услугу. Мы были отпрысками мелких буржуа. Наш священник говорил нам о “социальном конфликте”. Это позволило нам сэкономить время. Ирония судьбы: большая часть моих тогдашних товарищей-католиков стала коммунистами. Народный фронт, война в Испании, война с фашизмом, Сопротивление — все это позволило нам рассмотреть “социальный конфликт” с близкого расстояния и понять, что его суть — борьба классов. В 1948 году я стал профессором философии и вступил в коммунистическую партию. С того самого времени я преподаю философию в Эколь Нормаль. В 1949 году, на Пасху, я уехал в Италию. <…> Я занимался своим делом и старался быть коммунистом. Быть коммунистом в философии — значит быть философским марксистом-ленинистом. А быть философским марксистом-ленинистом нелегко» .

Луи Альтюссер станет философским марксистом-ленинистом много позже, в период 1968 года, когда он посвятит себя перепрочтению «Капитала» и соберет вокруг себя талмудистов «революционной теории», которая, таким образом, будет обновлена. Однако и в те годы ему хватает влияния, чтобы подтолкнуть некоторых студентов к вступлению в партию, в частности Фуко, который становится коммунистом в 1950 году.

Это означает, что он провел четыре года в Эколь Нормаль, воздерживаясь от поступка, который совершили многие из его товарищей. При этом нужно сказать, что еще на первом курсе, весной 1947 года, Фуко решил вступить в партию. Морис Агулон помнит об этой неудачной попытке Фуко стать коммунистом: он хотел непременно войти в ячейку партии, а не в студенческий профсоюз. Коммунисты, рассматривавшие его просьбу о принятии в партию, сочли невозможным включить его в ячейку и отвергли его кандидатуру. В силу этого на протяжении всех студенческих лет Фуко оставался политически неангажированным, во всяком случае, он не входил ни в одну официальную структуру. «И все же по своим взглядам он был близок к коммунистам», — уточняет Жак Пруст, друживший с Фуко в то время. Но эта близость взглядов не мешала ему критически относиться к интеллектуалам, возглавлявшим партию, например к Роже Гароди. К тому же в те годы Фуко — скорее гегельянец, чем марксист. Он усердно трудился над дипломной работой, посвященной «Феноменологии духа». Интерес к Гегелю сближает его с Луи Альтюссером, чья дипломная работа, защищенная несколькими годами ранее, также основывалась на трудах этого немецкого философа. Гегельянцами были и товарищи Альтюссера — Жак Мартен, которому он посвятит свой труд «За Маркса», а также Жан Лапланш.

Для Фуко 1950 год отмечен не только вступлением в партию. В том же году он не выдерживает экзамен на звание агреже, несмотря на то, что он выбрал четырехлетний подготовительный курс, существовавший в Высшей нормальной школе наряду с трехлетним, к которому прибегали большинство студентов. Весной 1950 года Фуко явился на письменное испытание. Ему предстояло дать развернутый ответ на вопрос «Является ли человек частью природы?», а затем изложить свои взгляды на позитивизм Огюста Конта. По результатам письменного испытания Фуко был включен в список кандидатов, допущенных к устному. Из двухсот девятнадцати претендентов на второй этап прошло семьдесят три. Фуко занимает в списке лишь скромное двадцать девятое место. Чтобы попасть в число первых пятнадцати, которым и присуждается искомое звание, нужно совершить гигантский рывок.

В то время устное испытание проходило в два этапа: сначала «малый» экзамен, во время которого кандидату предлагалось прочесть лекцию по теме, выбранной наугад, а затем «большой», состоявший из четырех собеседований, лекции и комментирования текстов — на французском, латинском и греческом языках. Однако большинство срезалось на «малом» экзамене. И Фуко вышел из игры на этой стадии. Ему достается тема, которая не вызвала у него большого энтузиазма: «Гипотеза». Традиционная тема, исхоженная вдоль и поперек. Фуко пускается в длинные рассуждения о гипотезах в «Пармениде», обойдя молчанием проблему научных гипотез. Приговор: Мишель Фуко не входит в число двадцати кандидатов, допущенных к «большому» экзамену. Жюри, в которое входят декан Сорбонны Жорж Дави, Пьер-Максим Шуль и главный инспектор Бриду, упрекает его в том, что он не процитировал Клода Бернара. «Я забыл упомянуть о том, как мочится кролик», — иронизировал впоследствии Фуко, намекая на знаменитые эксперименты Клода Бернара, о которых хотело услышать жюри. Характеристика, данная председателем жюри этому отвергнутому кандидату, довольно красноречива. Вот что написано рукой декана Дави: «Кандидат, несомненно, эрудирован и незауряден, поэтому его неудачу следует считать случайной. Однако, уже показав посредственный результат на письменном испытании, кандидат допустил ошибки при устном ответе. Он получил вполне традиционную тему, но не стал развивать ее, а поставил своей целью продемонстрировать собственную эрудицию». Среди тех, кто в том году успешно выдержал экзамен, — Пьер Обанк, Жан-Пьер Фай, Жан-Франсуа Лиотар, Жан Лапланш… Среди тех, кто провалился — Мишель Турнье и Мишель Бютор…

Провал Фуко все же стал сенсацией. Никто не сомневался, что на экзамене он будет среди первых. Он один из самых блестящих студентов, и все удивлены его провалом. Некоторые приходят к мысли, что его завалили по политическим мотивам. В те годы подобное истолкование разного рода событий имело широкое хождение. Так, в 1951 году «La Nouvelle Critique» опубликовала реплику одного из членов жюри: «В этом году мы не пропустим ни одного коммуниста». Ясно одно: Фуко тяжело переживает свой провал. Он в таком состоянии, что Луи Альтюссер поручает Жану Лапланшу и его жене позаботиться о нем и не спускать с него глаз, чтобы не позволить ему сделать «глупость». Фуко снова переживает кризис, но довольно быстро выходит из него. Он возвращается к занятиям с тем, чтобы повторить экзамен через год. Фуко объединяется с Жан-Полем Ароном — не студентом, а вольнослушателем Эколь Нормаль, с которым он подружился. Фуко десятками составляет планы лекций на всевозможные темы. Он понимает, что устное испытание для него — проблема. В июне 1951 года следует вторая попытка. Снова письменный экзамен, где за семь часов следует изложить свое видение проблемы «Опыт и теория: определение и соотнесение этих понятий». Еще семь часов дается на тему «Перцептивная деятельность и мышление». На последнем этапе, который длится шесть часов, предлагается вообразить, что Бергсон и Спиноза встречаются и «вступают в диалог о времени и о вечности с тем, чтобы определить, как философия должна трактовать эти два понятия». Фуко хорошо справляется с заданием и снова оказывается в списке допущенных к устному испытанию.

Он предстает перед жюри, состав которого изменился. Председательствует по-прежнему Жорж Дави, но его заместителем является новоназначенный главный инспектор по среднему образованию Жорж Кангийем. В жюри также входит Жан Ипполит. Кангийем решил обновить темы, которые предлагаются кандидатам. Видимо, ему пришлось выдержать бой, однако среди тем появляются вполне современные, например «сексуальность». «Они все читают Фрейда. Во всяком случае, говорят они по большей части именно об этом», — заявил Кангийем заупрямившемуся председателю жюри. И именно эту тему судьба подсунула Мишелю Фуко. Жан Депран, отравившийся послушать ответ Фуко, поскольку тот снискал уже некоторую известность среди студентов, вспоминает, что изложение темы было выстроено по классическому образцу и состояло из трех частей: «сексуальность и природа», «сексуальность и культура» и «сексуальность и история». При этом в третьей части речь шла об истории индивида, поскольку Фуко находился под большим впечатлением от чтения книг по психологии и психоанализу.

На этот раз Фуко выдерживает экзамен. Он делит третью строчку списка с Жан-Полем Милу, одним из товарищей по Эколь Нормаль. Первым оказывается Ивон Бре, однокурсник Фуко. Он считает несправедливым, что его имя стоит в списке выше имени Фуко, и приходит к нему извиниться. В отчете, подготовленном жюри, говорится о психологических проблемах Фуко. «Кандидат эрудирован, незауряден, но создалось впечатление, что он отнесся к повторному экзамену со страхом и предубеждением», — писал декан Дави. После объявления результатов Фуко, взбешенный тем, что не стал первым, отправился к Кангийему с жалобой на тему, которая ему досталась. «Что за идея — заставлять кандидатов говорить о сексуальности!» — возмущался он.

Звание агреже обязывало к преподаванию. Оно давало возможность преподавать в средней школе, а также, по крайней мере в те годы, открывало двери в высшие учебные заведения. Но, для того чтобы стать преподавателем высшей школы, следовало отбыть более-менее долгий срок в каком-нибудь лицее. Таким образом, студенты воспринимали лицей как своего рода чистилище, через которое нельзя было не пройти. Поскольку из-за проблем со здоровьем Фуко был освобожден от военной службы, вопрос с преподаванием требовал срочного решения. Новоиспеченные агреже должны были посетить главного инспектора, чтобы получить назначение в один из лицеев. И Фуко отправляется к Кангийему, чтобы заявить ему, что он не хочет преподавать: хороший результат позволял ему надеяться быть принятым в лицей Тьер. Эта весьма необычная структура была создана в 1893 году родственницей и наследницей Луи

Адольфа Тьера . Каждый год туда брали нескольких студентов (только юношей), которым назначалась ежемесячная стипендия и предоставлялись все условия для работы над диссертацией. После войны статус учреждения претерпел изменения: деньги из наследства, на которые оно существовало, обесценились, и оно перешло под протекцию Национального центра научных исследований (CNRS).

Итак, это была государственная институция, предоставлявшая ежемесячную стипендию пансионерам, которым приходилось возвращать половину суммы фонду в виде платы за проживание и питание. Стипендиаты считались исследователями CNRS, однако сохраняли этот статус, лишь пока числились в Тьере. На протяжении долгого времени ежегодно проводился набор по специальностям «литература», «право» и «медицина» — не больше пяти стипендиатов. Осенью 1950 года стипендию получили шестеро, в том числе Робер Мози, Поль Виалланейкс, Жан-Луи Гарди. В 1951 году стипендиатов будет уже десять. Наряду с Мишелем Фуко это Жан Шарбоннель, Пьер Обанк, Ги Деган, Жан-Бернар Ремон…

Что нужно было сделать, чтобы оказаться в этом странном учреждении, в здании XIX века на площади, которая теперь называется Шанселье-Аденауэр, в 16-м квартале Парижа, рядом с воротами Дофин? Прежде всего получить рекомендацию директора того учреждения, где кандидат учился. Затем — представиться главе Тьера (в те времена им был эллинист Поль Мазон). И наконец, поскольку Тьер хотя и находился под попечительством CNRS, но управлялся, как и в прошлом, академиями, входившими в Институт Франции, полагалось встретиться с представителями академий — членами административного совета. Французскую академию представлял Жорж Дюамель . Жан Шарбоннель, ставший стипендиатом Тьера в том же году, что и Фуко, рассказал о своем визите к писателю: «Когда я, следуя принятому обычаю, пришел представиться ему, он промолвил тихим голосом ά la Мориак: “Знаете, молодой человек, мне неведомо, удастся ли вам прославиться, но должен вам сказать, что сам я почувствовал, что познал славу, в тот момент, когда один из моих внуков вернулся из школы, крича: ‘Нам сегодня диктовали дедушку!’ ”» И эта история преподносилась каждому кандидату.

Покончив со всеми визитами, отобранные счастливчики устраивались, как пишет Жан Шарбоннель, в «величественном доме, отданном культу разума, старом и обветшалом, но не лишенном шарма. Камердинер, красивая мебель, бильярд, пианино и большой парк. Обстановка была пышной, но наши возможности — весьма скудными… Мы вступали в современную науку, словно она была религиозной стезей. Следовало дать обет бедности и… безбрачия» . Мишель Фуко во время своего визита к Полю Мазону представил две темы исследований: «Проблема гуманитарных наук в трудах посткартезианцев» и «Понятие культуры в современной психологии». «Первая тема показалась мне исключительно интересной, — напишет Мазон в отчете, когда Фуко покинет Тьер, — предстояло установить, как эволюционировало картезианство под влиянием иностранных влияний — итальянского и голландского, — и к чему пришли вследствие этого Мальбранш и Бейль» .

Мишель Фуко обратился к Анри Гуйе с просьбой принять на себя руководство второй, дополнительной, диссертационной работой о Мальбранше. Основная диссертация должна была быть посвящена, как указывает Поль Мазон, проблеме культуры в том смысле, как ее трактует современная психология. И Фуко со свойственным ему пылом приступает к работе. Именно в это время он приобретает привычку каждый день ходить в Национальную библиотеку — привычку, которой он будет верен вплоть до отъезда в Швецию и к которой вернется после возвращения во Францию. В Национальной библиотеке Фуко, вероятно, провел большую часть своей жизни.

Мишель Фуко пробудет в Тьере лишь год вместо трех, положенных стипендиату. Он с трудом переносит жизнь в коллективе — к ней он преисполнился отвращением еще раньше. Конечно, у каждого стипендиата была своя комната, позволявшая достичь некоторой автономности. Но все же это был пансион, где постоянно находилось человек двадцать, поскольку кроме десяти принятых в 1951 году в Тьере проживали стипендиаты, набранные годом раньше. За обедом собирались все.

В Тьере Фуко быстро стал объектом всеобщей ненависти. Он задирает всех подряд, устраивает скандалы, затевает ссоры. Его отношения с пансионерами — постоянный конфликт. Любовная связь с одним из обитателей завершается драмой. Фуко заподозрен в краже писем из почтовых ящиков… У него нет ни малейшего желания оставаться в Тьере, и у Тьера нет ни малейшего желания терпеть пребывание Фуко.

Осенью 1952 года он сдается и становится ассистентом в Лилльском университете.

 

Глава четвертая. Карнавал безумцев

Когда Фуко появился в Эколь, «кайманом» по философии был Жорж Гусдорф. Сегодня он известен своими трудами по истории западной мысли. Но в те годы его не знали, так как он еще ничего не опубликовал. Гусдорф интересовался психологией и в 1946–1947 годах вместе с другом Жоржем Домезоном организовал для своих учеников вводный курс психопатологии. Курс включал демонстрацию пациентов из больницы Святой Анны и цикл лекций, которые читались в Высшей нормальной школе Домезоном, а также другими психиатрами, такими, как Лакан или Ажуриагерра… Гусдорф предлагает студентам расширить экспериментальную программу. Тесно связанный с Домезоном («мы оба были протестантами»), он пользуется этой дружбой, чтобы каждый год отправлять группу студентов Эколь Нормаль в Флери-лез-Обре, что недалеко от Орлеана — в свою психиатрическую больницу. На протяжении недели студенты слушают разъяснения врачей и их ассистентов и бродят по обширной больничной территории. Больница Флери-лез-Обре совсем не похожа на тюрьму: ее здания рассеяны по довольно обширному лесному массиву.

Альтюссер, сменив Гусдорфа, также водит своих учеников в больницу Святой Анны. Они присутствуют на занятиях одного из ведущих психиатров — Анри Эя. Благодаря Жоржу Домезону и Анри Эю, Фуко довольно рано познакомился с новаторскими течениями в психиатрии и сблизился с людьми, которые, примкнув к группе, издававшей журнал «Evolution psychiatrique», пытались переосмыслить в более либеральном духе теорию и практику своей дисциплины. Психиатрия, которую он наблюдал в тот момент, не носила ни «репрессивного», ни «карательного» характера.

С первых лет обучения в Эколь Нормаль Мишель Фуко начал пристально изучать психологию. Получив в 1948 году в Сорбонне в области философии степень лиценциата, онрешает получить также лиценциат в области психологии. Он ходит на лекции Даниеля Лагаша, который преподает общую и социальную психологию на филологическом факультете. Кроме того, он должен пройти обучение на естественнонаучном факультете, чтобы получить аттестат по психофизиологии. Тут Фуко куда менее прилежен и договаривается с Андре Вергезом и Луи Мазориком о том, чтобы ходить на занятия по очереди. В 1949 году он получает лицензиат, к которому в июне того же года присовокупляет диплом парижского Института психологии — тут тоже не обошлось без Даниеля Лагаша.

Лагаш — известное имя в послевоенной психологической науке. Он окончил Эколь Нормаль в 1924 году одновременно с Ароном, Кангийемом, Низаном и Сартром. Получив звание агреже в области философии, он предпочел заниматься клинической психологией. Какое-то время он преподавал в Страсбурге, а в 1947 году был переведен в Сорбонну. Лекция о единстве психологии, которую он произнес при вступлении в должность, была посвящена использованию психоанализа в клинической науке и наделала много шума. Она будет издана в 1949 году. В то же время он начал преподавать в Институте психологии.

Фуко посещает занятия Лагаша с большим рвением, поскольку решает посвятить себя психологии и даже планирует учиться медицине. Он идет к Лагашу, чтобы выяснить, нужно ли быть врачом, чтобы специализироваться в области психологии. Лагаш не удивлен. «В те годы многие философы, которых привлекали психология, психоанализ или психиатрия, задавались таким вопросом», — объясняет Дидье Анзье, выбравший для себя психоанализ. Сам он не стал учиться на врача. Жан Лапланш, кажется, один из тех немногих, кто сделал этот шаг. Фуко склоняется к тому же, но Лагаш отговаривает его, как он отговаривает всех, кто обращается к нему с подобным вопросом. «Если бы мы жили в Соединенных Штатах, это было бы необходимо, а здесь, во Франции, не стоит», — говорит он. Фуко, пользуясь случаем, обращается к именитому психиатру с тем, чтобы проконсультироваться у него по поводу собственных проблем.

Но Лагаш отказывается совмещать разные ипостаси. Он не хочет быть одновременно профессором и психотерапевтом для своего студента. Поэтому он дает Фуко координаты одного из практикующих психоаналитиков. В течение какого-то времени его рекомендательное письмо пролежит под спудом. Позже Фуко решиться пройти «курс», но эта авантюра не продлится более трех месяцев. На протяжении многих лет он будет мучиться проблемой: стоит ли ходить к психоаналитику?

После получения звания агреже Фуко не прерывает учебы. Став стипендиатом Тьера, он решает получить еще один диплом — на этот раз в Институте психологии. И в 1952 году действительно добивается диплома по психопатологии, пройдя курс, включавший лекции профессоров Пуайе и Делая, клинические занятия с «демонстрацией больных» в огромном амфитеатре больницы Святой Анны, а также «теоретический психоанализ», читавшийся профессором Бенасси в той же больнице, поскольку институт не располагал собственным помещением. Пьер Пишо, руководивший практическими занятиями тех, кто готовился по этой специальности, хорошо помнит Фуко. Этот студент не особенно нравился ему. Пишо должен был ознакомить студентов с практикой тестирования. Фуко кажется ему типичным представителем Эколь Нормаль, склонным скорее к теоретизированию, отрицающим экспериментальный характер психологии. В одной из первых статей, написанной в 1953 году, Фуко не без язвительности вспоминает о своих стычках с представителями так называемой чисто «научной» психологии. Он упоминает вопрос, который был ему задан, едва лишь он появился в логовище экспериментальной психологии: вы хотите заниматься настоящей, научной психологией или же предпочитаете психологию в духе месье Мерло-Понти? Фуко иронизирует: «Заслуживает внимания не столько догматизм в определении границ “настоящей психологии”, сколько замешательство и глобальный скептицизм, которые скрываются за этим вопросом. Было бы странно, если бы биолог задал аналогичный вопрос: что вы предпочитаете — научную биологию или же ненаучную?» И добавляет: «От исследования должно требовать объяснения положенного в его основу типа рациональности; необходимо задаваться вопросом об этом базисе, не обладающем, как известно, сложившейся научной объективностью» .

Однако Фуко на протяжении длительного времени живо интересуется психотехниками и экспериментами в области психологии. Он даже покупает все необходимое для теста Роршаха. Нужно сказать, что он прошел хорошую школу: Даниель Лагаш активно внедрял эту методику во Франции. В какой-то степени он был одним из первых ее адептов, и когда во Франции появится «Группа Роршаха», он станет ее почетным президентом. Фуко нравится подвергать проверке слушателей Эколь Нормаль: тест состоит в том, что испытуемый должен рассказать, какие ассоциации вызывают у него чернильные пятна, нанесенные на картонки разного цвета. Основываясь на ответах, Фуко предлагает интерпретацию глубинной личностной структуры волонтера, согласившегося на эту игру. «Таким образом я узнаю, что у них на уме», — говорит он Морису Пине, отказавшемуся от эксперимента. Многие бывшие студенты Фуко помнят о том, как проходили этот тест. Фуко многие годы был верен Роршаху — как в Клермон-Ферране, так и в Тунисе он будет посвящать много часов занятий тому, что его товарищам казалось простым развлечением.

Тест Роршаха покорил и Жаклин Вердо. Эта женщина сыграет колоссальную роль в становлении Мишеля Фуко. Она давно знает семью Фуко; во время войны отец из соображений безопасности отправил ее с братом в Пуатье. Жаклин Вердо со временем стала ассистентом-анестезиологом отца Мишеля, который продолжал работать хирургом в Пуатье, в частности, в импровизированной больнице, устроенной в просторном иезуитском коллеже, куда поступали раненые в период, когда немцы оккупировали север Франции. Как только немецкие войска вошли в Пуатье, девушка уехала из города. Прошло несколько лет. Война кончилась. И госпожа Фуко обращается к ней с просьбой присмотреть за сыном, перебравшимся в Париж. Фуко часто ужинает у Жоржа и Жаклин Вердо. Они жили неподалеку от Национальной Ассамблеи, в доме № 6 по улочке Виллерсексель, выходящей на бульвар Сен-Жермен. Жаклин Вердо с головой ушла в занятия психологией и работала с мужем, только что защитившим диссертацию у Жака Лакана. В больнице Святой Анны они создали лабораторию электроэнцефалографии. Жан Делай предоставил им помещение: несколько комнат на чердаке больницы, где они обосновались вместе с Андре Омбреданом, бывшим учеником Жоржа Дюма. Омбредан закончил перевод книги о психодиагностике и попросил Жаклин Вердо, которая была германисткой, передать его труд известному швейцарскому психиатру Ролану Кюну. Одновременно Омбредан дал ей почитать книгу Кюна «Феноменология маски». Жаклин, прочитав ее, уезжает в Мюнстерлинген, на берег озера Констанц. Она показывает Кюну перевод Омбредана, а также просит психиатра разрешить ей перевести «Феноменологию масок», которая произвела на нее сильное впечатление. Он соглашается. Но у него есть встречное предложение: почему бы не перевести какую-нибудь работу его коллеги, обосновавшегося в трех километрах отсюда — Людвига Бинсвангера? Бинсвангер руководил клиникой в Йене, где в свое время лечился Ницше. Жаклин Вердо отправляется к нему. Она поражена тем, как организовано дело в этом «приюте»: роскошные здания рассыпаны по парку, украшенному кустами роз. Бинсвангер засыпает ее вопросами прежде, чем решается дать свое согласие, но, в конце концов, отправляется в библиотеку за текстом, который он хотел бы в первую очередь увидеть на французском языке: речь идет о длинной статье, озаглавленной «Сон и экзистенция».

Бинсвангер уже на протяжении многих лет развивает теорию, названную им «экзистенциальным анализом». Он дружил с Фрейдом, Юнгом, Ясперсом, Хайдеггером, причем последний оказал на него особенно сильное влияние. Труд Бинсвангера насыщен философскими терминами, и Жаклин Вердо, вернувшаяся в Париж, предложила Фуко помочь ей с переводом. Фуко это не смутило. Над французской версией статьи они работают вместе. Она каждый день приходит в Эколь Нормаль, где у него есть свой кабинет. Идет 1952 год, и Фуко по просьбе Альтюссера начинает работать со студентами. Они обсуждают, как лучше передать те или иные понятия средствами французского языка. Как-то вечером после окончания работы Жаклин Вердо приводит своего молодого соавтора в гости к Гастону Башляру, горячему поклоннику Бинсвангера, который позже вступил в переписку со знаменитым психиатром.

Фуко и Жаклин Вердо несколько раз выезжают в Швейцарию, где встречаются с Кюном и Бинсвангером и знакомят их с тем, как продвигается работа над переводами. Дискуссии разворачиваются в основном вокруг терминологии Хайдеггера. Часами они ищут французский эквивалент немецкому Dasein. В конце концов они остановятся на простом слове «presence» («присутствие»), заменив им уже ставшее привычным «etre-la» («там-бытие»). Когда перевод статьи Бинсвангера закончен, Жаклин Вердо говорит Фуко: «Если Вам нравится текст, напишите предисловие к нему». Трудности не пугают Фуко, и он немедленно садится за работу.

Через некоторое время Жаклин Вердо, отправившаяся с мужем на пасхальные каникулы в Прованс, получает толстый пакет. «Вот вам пасхальное яичко», — говорится в короткой записке, приложенной Фуко к пространному тексту. Это предисловие. Жаклин Вердо сначала берет оторопь: судя по количеству страниц, предисловие обещает быть длиннее самого трактата. Так оно и есть. Жаклин принимается за чтение и приходит в восторг. «Это гениально» — таков ее вердикт.

Они снова отправляются к Бинсвангеру, на этот раз, чтобы показать ему отредактированный текст перевода и предисловие. Автор остается крайне доволен и тем и другим. Теперь нужно убедить издателя, который с недоверием относится к идее публикации нелепой книги, состоящей из длиннющего предисловия, подписанного никому не известным философом, и статьи психиатра, о котором тоже ничего не известно, по крайней мере во Франции. Но Жаклин Вердо удается настоять на своем. Книга выходит в 1954 году в издательстве Декле де Бруве в серии «Тексты и исследования по антропологии». Эпиграфом стал отрывок из «Формального раздела» Рене Шара: «Достигнув зрелости, я увидел, что над стенкой, разделяющей жизнь и смерть, возвышается и тянется в заоблачную высь нагая лестница, обладающая исключительной способностью вырвать вас из тисков реальности: сновидение… И сразу же тьма отступает, и ЖИЗНЬ, принимая форму аллегорического аскетизма, обращается обретением необычайной власти, которую мы временами в себе смутно чувствуем, но никогда не можем выразить со всей полнотой, ибо не достает нам верности, жестокой прозорливости и упорства». Исследование Фуко открывается поэтическим текстом Шара и заканчивается длинными цитатами из того же произведения, дающего, как ему казалось, ключ к пониманию сна.

Текст Фуко ярок и страстен. Его привлекает в Бинсвангере то, как тот примирил и соединил достижения Фрейда и Гуссерля. Но Фуко идет дальше и предлагает свое видение темы. «В любом случае глубинным смыслом сна является смерть», — пишет он. И именно в снах о смерти «бытие может узнать самое главное о себе» . Отсюда следует, что «примат сна необходим при изучении антропологии конкретной личности». Однако Фуко говорит также о том, что следует — в силу «этической проблемы и исторической необходимости» — преодолеть этот примат . Заметим, что Фуко цитирует работы Минковского, «Внешний мир и сны» Башляра, Мелани Клейн и… доктора Лакана. В это время он читал Лакана и горячо советовал Жан-Клоду Пассерону, приступившему к написанию дипломной работы о «зеркальности», достать текст Лакана «Семейные комплексы», опубликованный во «Французской энциклопедии».

Итак, Жаклин Вердо и Мишель Фуко в 1952 и 1953 годах несколько раз встречались с Роланом Кюном и Людвигом Бинсвангером. В первый раз они приехали к Кюну в больницу Мюнстерлингена накануне последнего карнавального дня перед постом. Согласно традиции в этот день пациенты готовят костюмы и маски. Ряженые врачи, медсестры и пациенты собираются в праздничном зале. В конце вечера маски летят в огонь и сжигаются вместе с чучелом карнавала. Странное действо сильно поразило Фуко. «Этот праздник безумцев похож на праздник мертвых», — сказал он своей приятельнице.

Фуко и та, кого он называет «моя женщина», увидятся с Бинсвангером еще раз, когда он приедет в отпуск в Тессин, на берег озера Бризаго. Парочка встретилась во Флоренции и, проведя несколько дней в Венеции, отправилась на машине в летнюю резиденцию психиатра. Путешественники посвятили немало времени посещению храмов и музеев. «Он обожал живопись, — рассказывает Жаклин Вердо, — и научил меня понимать флорентийские фрески Мазаччо». Однако, как она совершенно отчетливо помнит, он ненавидел природу. Стоило ей обратить его внимание на какой-ни- будь великолепный пейзаж, на озеро, сверкающее под солнцем, как он тут же демонстративно поворачивал в сторону дороги, говоря: «Что до меня, то я и смотреть на это не хочу». Они провели в обществе психиатра несколько дней. Тот неоднократно водил их пить чай к своему другу Чиляци, философу школы Хайдеггера, которого Фуко цитировал в своем предисловии. Разговоры вращались вокруг Хайдеггера, феноменологии и психоанализа с его основным вопросом: является ли он научным? То, что это так, Бинсвангер доказывал всей своей жизнью.

Общение с Бинсвангером, чтение его работ сыграют важнейшую роль в жизни Фуко. Да, он отойдет от этой формы «феноменологической психиатрии», но исследования Бинсвангера откроют для него нечто вроде глубинной реальности безумия. «Знакомство с “экзистенциальным анализом” или “феноменологической психиатрией”, несомненно, было очень важным для меня, — скажет он позже. — В то время я работал в психиатрических больницах, стремясь найти какие-то методы, отличающиеся от рецептов зашоренной традиционной медицины, какой-то противовес им. Конечно, впечатляющие описания безумия, данные психиатром, были для меня определяющими как фундаментальный, уникальный и ни с чем не сравнимый опыт. Полагаю, что Ланг также был поражен всем этим: и для него экзистенциальный анализ на протяжении долгого времени служил основной референцией (он был ближе к Сартру, я — к Хайдеггеру)…

Думаю, экзистенциальный анализ позволил мне выделить и лучше очертить наиболее тяжелую и подавляющую составляющую академического психиатрического знания» . Как бы там ни было, сто двадцать страниц предисловия Фуко лучше всего отражают его интеллектуальные искания, характерные для того времени. На более глубоком уровне этот текст предстает как основное свидетельство, позволяющее выявить то, чем он занимался, проблемы, которые он ставил и будет ставить позже; как документ, дающий возможность увидеть отправной пункт, генезис его трудов.

В 1983 году в первом варианте предисловия к «Использованию удовольствий», опубликованном в Соединенных Штатах, Фуко вернется к вопросу о том, чем он обязан Бинсвангеру и как он отошел от него: «Изучение истории разнообразных опытов в качестве темы выросло из старого проекта, состоявшего в том, чтобы заставить работать методы экзистенциального анализа на поле психиатрии и в области душевных болезней. Этот проект не удовлетворял меня по двум причинам, существовавшим отнюдь не изолированно друг от друга: его теоретическая слабость, проявившаяся при переходе от опыта к понятиям, а также двусмысленность его связи с практической психиатрией, на которую он был ориентирован, но которую при этом игнорировал. Первую проблему можно было попытаться решить, обратившись к общей теории антропологии; что же касается второй, то, вероятно, следовало прибегнуть к “экономическому и социальному контексту”, как это часто делается; что позволило бы справиться с дилеммой, господствовавшей в те годы: “философская антропология или социальная история”. Но я размышлял над тем, не лучше ли было бы, отказавшись от этого пути, попытаться осмыслить саму историчность разных форм опыта». Подробно изложив этапы, приведшие его к изложению истории в терминах «форм опыта», Фуко добавляет: «Очевидно, что чтение Ницше в начале пятидесятых годов расчищает путь к решению проблем такого рода, позволяя порвать с двумя традициями: феноменологией и марксизмом» .

Мишель Фуко сотрудничал с Жаклин Вердо в области психологии и в больнице Святой Анны. Его статус не совсем ясен: он стажер. Это говорит разве что о том, что у него нет официальных обязанностей и он не получает зарплату.

В эти годы он пансионер Тьера, чуть позже — ассистент в Лилльском университете. Следовательно, его «стажировка» в лаборатории электроэнцефалографии не связана с необходимостью зарабатывать. Он помогает Жаклин проводить тестирование и ставить эксперименты. Здесь все заняты главным образом измерением: измеряются церебральные волны, сопротивляемость кожи на ладонях, ритм дыхания. Того, кто подвергается экспериментам, усаживают в кресло, связывают, опутывают проводами. Электроды на голове, на ногах, на руках… Это снаряжение позволяет психологу зафиксировать нервные реакции всего организма. Иногда сам Фуко становится объектом исследований. Но чаще он помогает проводить опыты и интерпретировать их. Робер Франсез, психолог и музыковед, приходит в лабораторию, чтобы разработать тест, основанный на прослушивании музыки. И нет ничего удивительного в том, что Жан Депран, которого Франсез попросил сыграть роль подопытного кролика, увидел среди экспериментаторов и технических сотрудников Фуко.

Само собой разумеется, что в задачи лаборатории не входили исследования чисто теоретического характера, как, впрочем, и игровые эксперименты. Она находилась в подчинении Жана Делая и была интегрирована в систему служб больницы. Жорж и Жаклин Вердо должны были прежде всего проводить диагностику — очерчивать «контуры» болезни пациентов, содержавшихся в больнице.

В одном из интервью 1982 года Фуко так расскажет об этой работе: «В психиатрической больнице у психолога нет очевидного статуса. И мое положение студента-философа было тем более странным. Глава службы держался со мной очень доброжелательно и позволял мне делать всё, что я хотел. <…> Я находился в общей иерархии где-то между пациентами и врачами, что не было связано ни с личными качествами, ни с особенным отношением ко мне, а являлось следствием двусмысленности моего статуса, заставлявшего меня дистанцироваться от врачей. Я уверен, что речь не шла о личных заслугах, поскольку помню, что в то время постоянно чувствовал себя не в своей тарелке. И только через несколько лет, начав работать над книгой, посвященной истории психиатрии, пережитый мной опыт неловкости принял форму исторической критики или же структурного анализа».

На вопрос, способствовала ли работа в больнице Святой Анны созданию негативного образа психиатрии, Фуко ответил: «Вовсе нет. Это была большая больница, достаточно типичная, такая, какой она рисуется в воображении. Однако должен сказать, она выгодно отличалась от большинства провинциальных больших больниц, где мне впоследствии пришлось побывать. Она относилась к числу лучших больниц Парижа. Нет, ничего жуткого там не происходило. И именно это очень важно. Если бы я вел такую же работу в маленькой провинциальной лечебнице, возможно, у меня сложилось бы впечатление, что проблемы обусловливались географией или другими местными особенностями» .

Фуко работал психологом не только в психиатрической больнице, но и в тюрьме. В 1950 году министерство здравоохранения обратилось к Жоржу и Жаклин Вердо с просьбой открыть лабораторию электроэнцефалографии в тюрьме Френ, где располагалась главная тюремная больница Франции. Перед лабораторией ставились две задачи: по направлению врачей обследовать больных из числа заключенных с целью выявления возможных черепномозговых травм, скрытой эпилепсии, неврологических проблем, а также проводить серии тестов, связанные с возможностью перевода заключенных в тюрьмы-школы, такие, как типография в Мелане. Жаклин Вердо ездит в тюрьму каждую неделю и берет с собой Фуко в качестве ассистента. На протяжении двух лет она учит его проводить несложные обследования, посвящает его в нюансы дешифровки результатов. Они обсуждают отдельные случаи, составляют картотеку обследованных пациентов…

Итак, в те годы Фуко занимался профессиональной экспериментальной психологией. Его обучение вышло за пределы университетских аудиторий и стало полевым — Фуко сталкивался с реальными болезнями, наблюдал реальных больных. Ему приоткрылась сущность двух миров, подлежащих изоляции: «безумия» и «правонарушения». И сам он оказывается в стане тех, кто «наблюдает», «обследует», «констатирует», несмотря на то, что его неясный и неопределенный статус позволяет ему дистанцироваться от профессии психолога, которую он осваивает.

 

Глава пятая. Сапожник Сталина

Еще до назначения в Лилль Мишель Фуко начал преподавать психологию в Эколь Нормаль. Конечно же при содействии Луи Альтюссера. Как только Фуко получил звание агреже, Альтюссер настойчиво стал склонять его к преподаванию. С осени 1951-го по весну 1955 года вечер каждого понедельника Фуко посвящает чтению лекций в небольшой аудитории имени Жана Кавайеса. Слушателей довольно много: от пятнадцати до двадцати пяти человек. Обычно же слушателей на лекциях в Эколь Нормаль не больше пяти или шести. Итак, студентов немало, и они преисполнены энтузиазма. «Это гениально!» — восклицает однажды Жан- Клод Пассерон, выходя из аудитории. Поль Вейн вспоминает: «Лекции Фуко были очень популярны, на них ходили как на спектакль». А вот что говорит Жак Деррида: «Как и на многих других, на меня произвел огромное впечатление его ораторский дар. Поражали мастерство, блеск и властность его речей». Основные темы лекций нашли отражение в его работах того времени. Обзор истории психологии за сто лет, от 1850 до 1950 года, был написан в 1953 году по просьбе Дени Гюисманса, который хотел обновить «Историю философии» Альфреда Вебера. Фуко использовал свои знания также в своей первой книге «Психическое заболевание и личность», созданной в том же году.

Фуко продолжает традицию и также водит своих учеников в больницу Святой Анны, где они присутствуют при демонстрации пациентов. Жан-Клод Пассерон, например, слушал разъяснения Домезона. Жак Деррида сохранил живые воспоминания об этих занятиях, не лишенных драматизма: «Фуко водил нас туда группами по три или четыре человека. Мы устраивались в кабинете Домезона, проводившего клинические занятия со студентами. Приводили пациента, которого осматривал и расспрашивал какой-нибудь молодой врач. Мы просто присутствовали при этом. Это было мучительно. Затем врач удалялся, записывал свои соображения и возвращался, чтобы представить их на суд Домезону».

В эти годы Фуко становится центром, если не главой, небольшой группы студентов-коммунистов. В группу входят Поль Вейн, Жан-Клод Пассерон, Жерар Женет, Морис Пенге, Жан Молино и Жан-Луи Ван Режемортер, по общему мнению, беззаветнее всех преданный молодому профессору. Все они года на три или четыре моложе Фуко и боготворят его. Они коммунисты, но не придерживаются линии партии. Другие студенты, исповедующие ортодоксальный коммунизм, называют их «народной группой» или же «марксистским Сен-Жермен-де-Пре».

Члены группы часами беседуют в холле при входе в здание школы или же во дворе. И Фукс, как прозвали студенты своего наставника {Fuchs по-немецки значит «лиса»), проводит с ними много времени. Он устраивает себе кабинет в заброшенном помещении для хранения пластинок, расположенном над аудиторией Дюссан, и называет его «лабораторией по психологии». Но все оборудование лаборатории состоит из коробки из-под обуви, в которой живет мышка. «А вот и лаборатория», — со смехом говорит он посетителям, указывая на коробку. На полках, стоящих у стен, навалены пыльные диски на 78 оборотов — они уже вытеснены долгоиграющими пластинками. В этом кабинете он принимает студентов и друзей. И часами болтает со своим конфидентом того времени — Морисом Пенге, который через много лет напишет прекрасную книгу «Добровольная смерть в Японии».

Как и другие члены «народной группы», Фуко состоит в Французской коммунистической партии. Он ни разу не прокомментировал свое вступление в партию. Вот, например, что он говорит о политической ситуации тех лет в 1978 году в беседе с Дучо Тромбадори: «Как могли воспринимать политику те, кому сразу после окончания войны исполнилось двадцать, те, кто пережил как трагедию свое неучастие в войне, в эпоху, когда шла речь о выборе между сталинским СССР и трумэновскими Соединенными Штатами? Или между старой французской секцией Интернационала и христианской демократией? Многим французским интеллектуалам, в том числе и мне, была отвратительна мысль о профессиональной карьере буржуазного типа: профессор, журналист, писатель и так далее. Сам опыт красноречиво говорил о срочной необходимости построить общество, коренным образом отличавшееся от того, в котором мы жили, от общества, впустившего нацизм, продавшегося ему, а затем вступившего в союз с де Голлем. На все это большая часть французской молодежи ответила тотальным отрицанием…» Эти слова Фуко произносит не для того, чтобы объяснить, почему он вступил в партию. Речь идет о причинах, по которым он обратился к Ницше и Батаю, отмежевавшись от гегельянства и феноменологии, являвшихся в его глазах звеньями традиционной философии.

И когда собеседник Фуко, удивленный его словами, опять возвращается к вопросу о марксистской культуре той эпохи, философ отвечает: «Для многих из нас, молодых интеллектуалов, интерес к Ницше или к Батаю вовсе не был результатом отхода от марксизма или коммунизма. Наоборот, марксизм приблизил нас к ним. Гегелевская философия не взывала к тому, чтобы полностью опрокинуть мир, в котором мы жили. С другой стороны, мы искали интеллектуальные пути, которые привели бы нас туда, где, как мы полагали, формировалось или существовало что-то принципиально иное, иначе говоря, в коммунизм. И таким образом, не зная толком Маркса, отказавшись от Гегеля, испытывая тоску из-за ограниченности экзистенциализма, я решил вступить в коммунистическую партию. Шел 1950 год. Быть “коммунистом-ницшеанцем”! Задача запредельная и даже, если хотите, нелепая; я отдавал себе в том отчет» .

Очевидно, что Фуко переосмысливает пройденный им интеллектуальный и политический путь. Конечно же не ницшеанство подтолкнуло его к вступлению в партию. Чтение Ницше приходится на более позднее время; во всяком случае, как свидетельствуют очевидцы, влияние этого философа стало определяющим ближе к 1953 году. Морис Пенге вспоминает о том, как Фуко открыл для себя Ницше. Это произошло в 1953 году на итальянском пляже во время летних каникул: «Гегель, Маркс, Фрейд, Хайдеггер — вот имена, на которые он постоянно ссылался в 1953 году, и тут вдруг произошла его встреча с Ницше. Я так и вижу пляж Чивитавеккья и Мишеля Фуко, читающего на солнце “Несвоевременные размышления”» . Эту же дату подтверждает Поль Вейн, который в 1983 году много беседовал с Фуко и записывал содержание разговоров в дневник. Фуко сообщил ему, что принялся читать Ницше в 1953 году. И заявил: «Когда я был в коммунистической партии, марксизм казался мне здравой теорией».

Достаточно прочитать тексты, опубликованные Фуко в ту пору, чтобы убедиться, что ницшеанством тогда еще и не пахло. Что же касается марксизма, то он образует своего рода горизонт его мысли, хотя Фуко все же трудно причислить к чистым и прямолинейным марксистам. Стоит, например, в связи с этим обратиться к первому изданию «Психической болезни и личности». Мы еще вернемся к этой книге чуть позже. Заметим, впрочем, что вступление Мишеля Фуко в ФКП не повлияло на его поведение в той степени, как это имело место в других случаях. Он крайне редко посещал собрания ячейки. «Помню, однако, — пишет Морис Пенге, — что как-то вечером он явился на собрание, проходившее на втором этаже маленького кафе на площади Контрескарп, и тут же разразился гневной речью против соглашения по углю и стали» . Фуко никогда не принимал участия в борьбе партии. Он никогда не участвовал в распространении газеты «Humanite», никогда не разбрасывал листовок, никогда не ходил на демонстрации. За исключением одного раза, уточняет Жан-Луи Гарди. Тогда у «Humanite» возникли проблемы, и Гарди с Фуко, как и другие сочувствующие, пришли к редакции коммунистической газеты, чтобы получить экземпляры номера для распространения в Латинском квартале. «Но ни Фуко, ни я, — добавляет он, — не были созданы для этого. Мы не были борцами». И уж конечно, ни с политической, ни с интеллектуальной точки зрения Фуко не вписывался в ряды тех, кто называл себя «сталинистами». Леруа Ладюри, самый известный из них, отмечает это в книге воспоминаний: «В то время Мишель Фуко гораздо меньше чем кто-либо другой принимал эксцессы сталинизма» .

Тем не менее Жан-Клод Пассерон и Александр Матерон вспоминают, что Фуко принял участие в серии заседаний, проходивших в Мезон де Леттр на улице Феру, неподалеку от площади Сен-Сюльпис. «Коммунисты из числа студентов, готовившихся к экзамену на звание агреже по философии, создали рабочую группу, — рассказывает Александр Матерон. — Некоторые философы — члены партии (Дезанти, Вернан и другие) согласились выступить перед ними. Фуко, который в то время был ассистентом в Лилле и преподавал в Эколь, сделал на одном из заседаний сообщение о Павлове». Оно укладывалось в рамки изложения истории психиатрии — седьмая глава книги «Психическая болезнь и личность». Конечно, добавляет Пассерон, то, что говорил Фуко, не было полностью выдержано в духе ортодоксального марксизма того времени, но все же он цитировал Сталина. В конце сообщения Фуко действительно сослался на фразу Сталина о бедном спившемся сапожнике, который колотит жену и детей. Эта цитата понадобилась ему для того, чтобы объяснить, что психические патологии являются плодами нищеты и эксплуатации и что только радикальная смена условий существования может положить этому конец. Пассерон предполагает, что тем самым Фуко «подмигнул» «народной группе», присутствовавшей на заседании. Не исключено, впрочем, что было просто немыслимо не упомянуть имени Сталина на заседании, организованном компартией, о чем бы на нем ни шла речь. Пусть даже у Фуко и был особый статус: никто никогда не упрекал его в том, что он не ходил на собрания ячейки. Более того, никто не ставил ему в упрек споров с Жан-Луи Ван Режемортером по поводу статей о Советском Союзе, публиковавшихся в «Юманите», а это было куда серьезнее.

Все свидетельства того времени указывают на то, что Фуко не был пламенным борцом. Можно даже сказать, что он держался в стороне от коммунистической партии. Как иначе объяснить странный разговор, записанный в дневнике Клода Мориака? В 1971 году Фуко говорил Жан-Клоду Пассерону: «Помнишь, как мы работали “неграми” в “La Nouvelle Critique”? И ту пресловутую статью — “Свести счеты с Мерло-Понти”? Такова была формулировка. Кажется, эта статья так и осталась недописанной. Однако “La Nouvelle Critique” обязана нам многими другими страницами». Клод Мориак, вмешавшись в диалог, спрашивает: «А не были ли эти статьи подписаны Канапа?» После выхода в свет этого тома «Неподвижного времени» предположение, что Фуко писал статьи за Жана Канапа, главного редактора «La Nouvelle Critique», сталинского аппаратчика, которого в 1954 году Сартр в «Temps modernes» обозвал «кретином», стала восприниматься как непреложная истина. К тому же Фуко не опроверг эту гипотезу, не сказал Клоду Мориаку, что дело обстояло не так. Он лишь внес уточнение, как следует из рассказа Клода Мориака, попавшего в один из следующих томов «Неподвижного времени»: «Я не писал тексты за Канапа. Может быть, два-три, не больше. Было бы правильнее сказать…» Фраза повисает в воздухе, поскольку Клод Мориак перебивает его, чтобы заметить, что Фуко оставил без внимания цитату, приведенную в одном из предыдущих томов .

Если углубиться в ситуацию, ясности становится еще меньше. Прежде всего, следует отметить, что Жан Канапа не нуждался в «неграх», для того чтобы написать статью. Пьер Деке, входивший в редакционный комитет журнала, прямо говорит об этом: «Канапа писал статьи с великим тщанием, продумывая малейшие нюансы формулировок, и никому не позволялось встревать в этот процесс, а если и удавалось заставить его изменить ту или иную фразу, то только после многих часов споров». Сын Канапа в семидесятые годы встретился с Фуко, и тот, зная, кто его собеседник, ни словом не обмолвился об этом эпизоде своей жизни. Более того: и Жан Канапа, когда его сын Жером рассказал ему о встрече с Фуко, также не упомянул ни о прошлых связях с философом, ни об общении с ним. А Дезанти в ответ на соответствующий вопрос расхохотался: «Фуко просто пошутил». Но есть и другая версия: Фуко писал статьи для журнала «La Nouvelle Critique» не под именем Канапа, а под псевдонимом. Однако никто из членов редакционного комитета, никто из сотрудников журнала того времени — ни Анни Кригель, ни Жан-Туссен Дезанти, ни Франсис Коэн, ни Виктор Ледюк или Жильберта Родригес, которая была секретарем редакции и постоянно состояла при Канапа, — не видели Фуко и не слышали о нем в те годы. Нет ни одного человека, который поверил бы в предположение о сотрудничестве Фуко с журналом. Мишель Верре, изучавший философию в Эколь Нормаль, окончивший Высшую нормальную школу в 1948 году и регулярно писавший для «La Nouvelle Critique», активно протестует: ему кажется совершенно невероятным, что Фуко был одним из авторов журнала. Тем более, уточняет он, что псевдонимами пользовались лишь представители администрации, функционеры высокого уровня или военные. Написанные им самим статьи он всегда подписывал своим именем, как, например, это было в 1949 году, когда он сочинил похвальную рецензию на книгу Луи Арагона «Коммунисты». А статья в защиту немецко-советского пакта, написанная в соавторстве с Александром Матероном и Франсуа Фюре, подписана тремя именами. Другой известный коммунист среди выпускников Высшей нормальной школы, Морис Кавеин, исключает, что Фуко таким образом сотрудничал с парижским интеллектуальным журналом, добавляя, что это противоречило бы его темпераменту. Мишель Крузе, бывший секретарь ячейки, признает, что тоже не был в курсе такого сотрудничества.

Остается лишь обратиться к адресату фразы, переданной Клодом Мориаком — Жан-Клоду Пассерону. Но он заявляет, что никогда не писал для «La Nouvelle Critique» — ни под чужим, ни под своим именем, — и сомневается в том, что Фуко этим занимался. Он припоминает лишь, что студенты Высшей нормальной школы составляли «drafts» — черновые наброски, которые известные авторы журнала могли использовать для своих статей. И еще: в те годы в конце каждого номера «La Nouvelle Critique» помещались небольшие заметки, обычно без подписи, касавшиеся событий, происходивших в Латинском квартале или в Эколь Нормаль. Однако вряд ли Фуко участвовал в написании всех этих текстов, полагает Пассерон. Луи Альтюссер категоричен в своем суждении: абсолютно исключено. А если кто и мог быть в курсе, имело место такое сотрудничество или нет, то это Альтюссер. «Я думаю, — говорит он, — что Фуко хотел сказать своей фразой, что мы не должны снимать с себя ответственности за “канапизм”».

Каков же вывод? Сейчас Клод Мориак не говорит, что реплика соответствует исторической правде. Он лишь утверждает, что Фуко произнес эту фразу в его присутствии. А Жан-Франсуа Сиринелли, изучавший послевоенное поколение коммунистов в Эколь Нормаль и беседовавший с Фуко в 1981 году, рассказывает, что Фуко заметил вскользь, что студенты Эколь писали для «La Nouvelle Critique», причем у Сиринелли создалось впечатление, что философ включал себя в эту группу корреспондентов журнала. Эту загадку пока невозможно разгадать.

И все же о двух вещах можно говорить с полной уверенностью. Во-первых, Фуко написал статью о Декарте для газеты молодых коммунистов «Clarte» по просьбе Мишеля Верре, стоявшего во главе этого издания. Но «блестящий», по словам члена редакционного комитета Александра Матерона, текст сочли слишком трудным для «учащихся масс». И он не был напечатан, несмотря на хвалебные отзывы Матерона и Верре. Во-вторых, вступление Фуко в компартию носило «маргинальный» характер. Об этом он прямо заявил в 1981 году в той же беседе с Сиринелли. И добавил, что состоял в ней недолго. Однако каким бы кратким ни являлось пребывание Фуко в стане коммунистов, оно, видимо, длилось дольше, чем те три месяца, полгода или полтора года, о которых он говорил разным собеседникам. В 1953 году Фуко выходит из компартии. Конечно, причин тому немало. Прежде всего, не стоит сбрасывать со счетов то, что ему было не по себе в структуре, которая отметала и осуждала гомосексуализм как буржуазный порок и признак декаданса. Фуко не мог не ощущать, что гомосексуализм отдалял его от общества. Некоторые гомосексуалисты в это же время были исключены из ячейки. Существует свидетель, подтверждающий эту гипотезу, и ему трудно не верить: это сам Луи Альтюссер. На вопрос, почему Фуко вышел из коммунистической партии, он, не колеблясь, ответил: «Из-за своего гомосексуализма».

Сам Фуко объяснял свой выход другой причиной: смущением, охватившим его после так называемого «дела врачей». В 1952 году кремлевских врачей обвинили в том, что они готовили покушение на жизнь «гениального вождя», «отца всех народов». Всё это попахивало антисемитизмом, поскольку большинство арестованных врачей были евреями. Тогда все члены Французской коммунистической партии, в том числе и Фуко, поверили официальной версии событий. Вот что рассказал Фуко об этом эпизоде Дучо Тромбадори: «Я вышел из Французской коммунистической партии после знаменитого “дела врачей”, организованного не без участия Сталина зимой 1952 года, и сделал это из-за все возраставшего ощущения дискомфорта. Незадолго до смерти Сталина стало известно, что группа врачей готовила покушение на его жизнь. Андре Вюрмсер собрал нашу студенческую ячейку, чтобы объяснить суть заговора. Хотя нам все это и не показалось убедительным, мы старались поверить в то, что нам говорилось. Это было частью позиции, которую я охарактеризовал бы как губительную, но которую я разделял; своего рода способ состоять в партии, сводившийся к необходимости поддерживать то, что менее всего походило на правду, что входило в упражнение по “самоуничтожению” и в поиск того или иного способа быть “другим”. Поэтому-то мы поверили словам Вюрмсера. Однако через три месяца после смерти Сталина мы узнали, что заговор врачей был чистой выдумкой. Что произошло? Мы написали Вюрмсеру, попросив его прийти и прояснить эту историю с заговором. Но он нам не ответил. Вы скажете: обычное дело, небольшой конфуз… Но именно с этого момента я начал отдаляться от партии» ./

Поскольку Сталин умер 5 марта 1953 года, охлаждение, о котором говорит Фуко, видимо, произошло летом или осенью этого года. Жан-Поль Арон рассказывает историю, доказывающую, что в апреле Фуко еще состоял в партии: в этот момент тот же Андре Вюрмсер проводил собрание в Лилле. На этот раз он обрушился с обличительной речью на Пикассо, написавшего портрет Сталина, который был опубликован на обложке «Lettres fran9aises», органа Французской коммунистической партии — газеты, посвященной культуре и выпускавшейся Луи Арагоном. На собрании присутствовали Мишель Симон и Фуко. Вюрмсер заявил слушателям, что «не одобренный Торезом, этот портрет обречен на саморазрушение, на смерть от несовершенства или, что означает то же самое, от вредоносности». По словам Жан-Поля Арона, Фуко «начинает трясти» от подобных аргументов . Начинает трясти!

Как бы там ни было, он еще несколько раз присутствует на собраниях, когда там выступает Вюрмсер. Поскольку Фуко вступил в компартию в 1950 году, получается, что он состоял в ней примерно три года. Что же касается марксизма, то отход от него происходит еще медленнее. Мишель Симон вспоминает, что в 1954 году Фуко заявил в кругу студентов- коммунистов, что «марксизм — не философия, но опыт, лежащий на дороге, которая ведет к философии». А Этьен Верлей, коммунист из Эколь Нормаль, присутствовал вместе с Фуко на собрании, организованном Альтюссером с целью создания группы, которая приступила бы к работе над учебником марксистской психологии. Это было, говорит он, вскоре после выхода книги «Психическое заболевание и личность», то есть весной 1954 года.

Можно сказать, что Фуко вышел из Французской коммунистической партии и отошел от марксизма еще до отъезда в Швецию летом 1955 года. Но он продолжал поддерживать тесные связи с Луи Альтюссером. «Когда я покинул ряды коммунистической партии, он не предал меня анафеме и не захотел порвать отношения со мной» . Эти отношения, по всей видимости, много значили для обоих. В 1964 году, в книге «Читая “Капитал”», Альтюссер упомянет Фуко в числе «учителей, чьи книги несут знание», наряду с Гастоном Башляром, Кавайесом и Жоржем Кангийемом. Альтюссер, «Туе» или «старый Альт», как называл его Фуко, с энтузиазмом принял первые книги своего ученика. В 1960-е годы, когда вышли книги «Безумие и неразумие» (1961) и «Рождение клиники» (1963), сам он еще ничего не напечатал. Альтюссер отозвался сердечными письмами, в которых говорил о «пионерской работе» и «свободе». Однако выпады Фуко против марксизма, содержавшиеся в книге «Слова и вещи», не могли не задеть «каймана», который в это время как раз начал печататься. Когда Фуко иронизировал по поводу теоретических бурь, «которые могли породить несколько волн и смутить водную гладь», называя все это «бурей в стакане воды», всем становилось ясно, что речь идет об Эколь Нормаль . И тогда Альтюссер дополняет английскую версию книги «Читая “Капитал”», появившуюся в 1970 году, примечанием о Фуко, напоминающим предостережение: «Он был одним из моих учеников, и кое-что из моих наработок перешло в его исследования, в частности, отдельные формулировки. Но в русле его идей и под его пером смысл выражений, заимствованных у меня, превратился во что-то прямо противоположное тому, что я в них вкладывал» . Несмотря на теоретические расхождения, о которых было заявлено сдержанно, но твердо, Альтюссер и Фуко останутся друзьями. Фуко всегда будет относиться к Альтюссеру с большим уважением. И находить самые резкие слова, бичуя тех, кто будет смеяться над профессором, когда задуют другие ветра и марксизм выйдет из моды.

Фуко был «коммунистом-ницшеанцем», поскольку все еще находился внутри теоретического пространства, задававшегося феноменологией и марксизмом, когда открыл для себя великих современных писателей — Батая и Бланшо, которые заворожили его, с которыми он будет себя сопоставлять и которых станет цитировать при всяком удобном случае. Именно благодаря этим авторам он порвет тенета, удерживавшие его на территории философии и политики. Это открытие не обошлось без вмешательства Сартра, точнее, его книги литературно-критических очерков «Ситуации», вышедшей в 1948 году, где указанным авторам были посвященьиобширные статьи. «Мы приходили к Батаю и Бланшо через Сартра, но мы читали их вопреки Сартру», — объясняет Жак Деррида. Во всяком случае, они приведут Фуко к «ницшеанству», как он будет многократно повторять в дальнейшем. Он откроет также для себя Рене Шара и Беккета. В 1953 году будет поставлена пьеса Беккета «В ожидании Годо» — «спектакль, от которого перехватывает дыхание» .

Так начался для Фуко период увлечения литературой, длившийся вплоть до конца 1960-х годов, когда на смену литературному пришло политическое видение мира. Фуко скажет однажды Полю Вейну, имея в виду пятидесятые годы: «В то время я мечтал быть Бланшо». И расскажет о том, как со страстью поглощал обзоры, которые этот писатель регулярно публиковал в «Nouvelle Revue fran9aise» с января 1953 года. Заметим, что в октябре того же года Бланшо публикует длинный комментарий к «Безымянному» Сэмюэла Беккета и анализирует растворение, исчезновение «я» и автора в этом тексте . Возможно, именно благодаря Бланшо

Фуко обнаружил эту книгу, которую впоследствии будет часто цитировать, как, например, в 1970 году на инаугурационной лекции в Коллеж де Франс. Он будет приводить цитаты, но, конечно, без ссылки на автора. В том же 1953 году французский перевод книги Карла Ясперса «Стриндберг, Ван Гог, Гельдерлин…» вышел с предисловием Бланшо. Фуко — внимательный читатель Ясперса. В его ранних статьях часто упоминается «Общая психопатология» этого автора. В исследовании «Стриндберг, Ван Гог…» Ясперс набрасывает широкими мазками историю форм безумия: «Представляется соблазнительным говорить об особой связи, существовавшей между истерикой и разумом, существовавшей до XVIII века, об особой связи, якобы существующей между шизофренией и разумом нашего времени» . Предисловие Бланшо называется «Безумие прежде всего». В нем можно прочесть: «То, для чего наука ищет причины, еще не понято. Понимание гонится за ускользающим объектом, мощно и неустанно продвигаясь к области, где оно уже невозможно, где факт, взятый в своей абсолютно конкретной реальности, становится темным и непроницаемым» . Работы Бланшо, несомненно, являются одним из основных источников, позволяющих понять исследования Фуко в последующие годы.

Что же касается поэзии Шара, ее следы прослеживаются во многих работах Фуко — от самых первых до последних: в предисловии к статье Бинсвангера «Сон и экзистенция» 1953 года или в предисловии к книге «Безумие и неразумие» 1961 года, где Фуко заявляет: «Что касается правила, метода, то я остановился на том, что содержится в одном тексте Шара, где также можно прочесть самое проникновенное и самое строгое определение истины: “Я сорвал с вещей иллюзию, которую они порождают, от нас защищаясь, и оставил за ними то, что они нам уступают”» . Предисловие заканчивается еще одной цитатой из Шара — три строчки, взятые в кавычки. На этот раз Фуко не дает никакой отсылки и даже не называет имени автора: «Вдохновенные спутники, что едва шепчете, идите, потушив лампу, и отдайте сокровища. Новая тайна поет в ваших костях. Развивайте вашу законную непохожесть» . Рене Шар вновь появляется в 1984 году, на обложке последних книг Фуко «Использование удовольствий» и «Забота о себе». Поль Вейн рассказывает, что в начале пятидесятых годов Фуко знал стихи Шара наизусть и часто цитировал «Акулу и чайку». Несколькими годами позже в Швеции он будет требовать от своих студентов и друзей, чтобы они, прежде чем войти к нему, продекламировали стихотворение Шара.

Но странным образом Фуко, знавший многих и встречавшийся со многими, так и не увидел своих кумиров. Батай умер вскоре после возвращения Фуко во Францию. Ни с Бланшо, ни с Шаром у него не было никаких контактов. В книге «Мишель Фуко, каким я его себе представляю», появившейся после смерти философа, Бланшо рассказывает, что ему довелось поговорить с ним только один раз: «С Мишелем Фуко у меня не было никаких личных отношений. Я его никогда не встречал, если не считать единственного раза — во дворе Сорбонны во время событий мая 1968-го, быть может, в июне или июле (но мне сказали, что его там не было) я обратился к нему с несколькими словами, причем он не знал, кто с кем говорит» . Бланшо отрецензирует книгу «История безумия» сразу после ее выхода, а через два года — книгу «Раймон Руссель». В 1966 году Фуко посвятит работам Бланшо длинную статью «Мысль извне». Таким будет их диалог, перетекавший из статьи в статью, из книги в книгу. «Вот так-то мы, быть может, и разминулись», — скажет Бланшо . Но, возможно, в глубине души они хотели, чтобы все обстояло именно так.

Что же касается Рене Шара, то Фуко также никогда с ним не встречался. Он ему даже не звонил — уточняет Поль Вейн, который был связан и с Фуко, и с Шаром. Как-то в 1980 году Вейн и Фуко «составили заговор» с целью провести Шара в Коллеж де Франс. «Заговор» тут же провалился, поскольку они обнаружили, что поэт… уже давно пенсионного возраста. Сам Рене Шар с большим уважением относился к философу и восхищался его книгой «История безумия», а после смерти Фуко посвятил ему одно из своих последних стихотворений. Правда, это стихотворение, «Сумерки в Крезе», создано не в связи со смертью Фуко — оно написано 21 июня 1984 года, за четыре дня до смерти философа. Шар подарил автограф Вейну, который жил по соседству с ним, в деревне на юге Франции. Ему хотелось утешить Поля, оплакивавшего смерть друга. Но, когда Вейн прочел:

Пара лис, раскидывая снег, Топтала кромку норы брачной: В сумерках на иссеченных боках Любовь жестокая открывается Обжигающей жаждой в крошках крови, —

он взволновался до слез и сказал поэту: «Мы звали Фуко Fuchs». Так возникли посвящение Фуко и идея прочесть четверостишие на похоронах Фуко в Вандевре-дю-Пуату. Вопреки возникшей легенде, никаких других пересечений, кроме того, что произошло post mortem, между этими двумя людьми не было. «Как приятно верить в эту легенду! — говорит Поль Вейн в готовящейся им книге о Рене Шаре. — Но честнее раз и навсегда поставить точку».

 

Глава шестая. Гримасы любви

На заре пятидесятых годов в Лилльском университете было лишь три или четыре преподавателя философии. Преподавательский корпус на французских факультетах тогда еще сильно отличался от того, каким он стал через пятнадцать или двадцать лет. Раймон Полен, Оливье Лакомб и Ивонн Белаваль не хотели заниматься преподаванием психологии и решили найти кого-нибудь, кто снимет с них эту ношу и водрузит на свои плечи. Они составили идеальный образ такого человека: им нужен был философ, интересующийся психологией, и при этом не обычный ремесленник. Как-то, находясь в Париже, Раймон Полен изложил проблему одному из своих коллег, Жюлю Вильемену, и тот назвал имя Фуко. Вильемен сыграет важную роль в карьере Фуко, и нам еще представится случай вернуться к нему. Заметим лишь только, что он был другом Альтюссера и преподавал в Высшей нормальной школе на улице Ульм. Именно там он и познакомился с Фуко. Он вел также занятия в Эколь Нормаль для юношей, находившейся в Сен-Клу, где работал и Полен. Круг замкнулся: Полен связывается с Фуко и принимает его у себя. Фуко объясняет ему, что готовит диссертацию о «философии психологии». Профессор, и без того чувствовавший расположение к Фуко, поскольку до него донеслось эхо его успехов, очарован. И не принимает во внимание слухи о психической нестабильности кандидата, которые могли внушить некоторое беспокойство.

* Итак, Мишель Фуко получает место ассистента на кафедре психологии Лилльского университета и приступает к исполнению своих обязанностей в октябре 1952 года. Но не перебирается в этот город. Он каждую неделю приезжает в Лилль на два-три дня и останавливается в небольшой гостинице рядом с вокзалом.

Филологический факультет занимает просторное здание, расположенное в центре города, на улице Опост-Анжелье, за Дворцом изящных искусств. Фасад из серого камня украшен фронтоном, два ряда колонн ведут к вестибюлю. Все здесь выглядит величественно, пышно и мрачно. Фуко преподает психологию и историю психологии. Он растолковывает суть теорий, представляет отдельных авторов, говорит о психопатологии, о гештальте и тестах Роршаха… Он сбивает с толку студентов, комментируя «Ослиную шкуру» Шарля Перро в качестве введения в психоанализ. Но затем подробно останавливается на Фрейде и рекомендует слушателям прочесть «Пять лекций о психоанализе». Он также задерживается на «экзистенциальношхеихиатрии» и работах Кюна и Бинсвангера. И, заключая годовой курс, обращается к советским физиологам, разрабатывавшим теорию Павлова. «То, что я слышал, имело явно марксистскую ориентацию», — говорит Жиль Делёз, посетивший одно из его занятий. Это произошло совершенно случайно. Делёз преподавал в лицее Амьена и приехал в Лилль, чтобы повидать своего друга Жан-Пьера Бамберже, который и повел его слушать Фуко. Это была их первая встреча: Бамберже пригласил обоих к себе на ужин. Вечер прошел неудачно, Фуко и Делёз общались холодно. Их дороги снова пересекутся только через несколько лет.

Никто не контролирует Фуко-преподавателя. Раймон Полей ограничивается лишь тем, что в начале каждого года просит его представить перечень тем, которые войдут в его курс. Он предоставляет ему полную свободу действий. Что хорошо, поскольку, видимо, отношения между профессорами и ассистентом, преподающим психологию, скорее натянуты. Однако курс Фуко имеет успех. В апреле 1954 года в официальном отзыве декан филологического факультета пишет: «Молодой ассистент динамичен. В том, как он организует преподавание научной психологии, чувствуется талант. Заслуживает повышения». Фуко был действительно молод: когда он получил работу в Лилле, ему исполнилось двадцать шесть лет. В двадцать девять он оставит университет и уедет в Швецию.

В Лилле Фуко встретился с некоторыми из друзей по Эколь Нормаль: с Мишелем Симоном, философом, окончившим Высшую нормальную школу в 1947 году и назначенным в лилльский лицей Федерб, с Жан-Полем Ароном, надеявшимся получить место в лицее Туркуан. В 1954 году в тот же лицей Федерб прибыл Марсель Неве, с которым Фуко учился на подготовительных курсах в лицее Генриха ГУ. Эта компания регулярно обедает вместе. Сотрапезники много говорят о политике (Неве и Симон состоят в коммунистической партии), а также о литературе: Симон чувствует тягу к Стендалю, Фуко и Арон предпочитают Бальзака. Все помнят, что Фуко неистово отстаивал еще одного автора — Жака Шардона . «“Клер” — это шедевр», — повторял он.

К концу лилльского периода, длившегося с октября 1952-го по июнь 1955 года, Фуко много говорит о Ницше и о книге, которую он хотел бы написать в рамках увлекшего его философского направления. Но до того, как Фуко охватила новая страсть, его интересы лежали главным образом в области психологии.

Фуко — психолог? Фуко — философ психологии? Представленный им список работ, написанных в 1952–1953 годах, ясно очерчивает поле исследований: тех, которыми он занят, и тех, которыми он хотел бы заняться. Вот этот список (автограф хранится в архивах Лилльского университета):

«Работы, выполненные в 1952–1953:

“Психическая болезнь и личность”. Законченная работа (в печати, Французское университетское издательство).

“Фрагменты истории психологии”. Статья для переиздания “Истории философии” Ф. Вебера. Законченная работа (в печати).

“Психиатрия и экзистенциальный анализ” (вторая диссертация). Законченная работа (в печати, изд. Декле).

Перевод “Gestaltkreis” Вайцзеккера . Выходит в июле.

Предисловие к “Traum und Existenz”. Исследование должно выйти в июле, изд. Декле».

Два листка с перечнем работ не датированы. Скорее всего, список был составлен в конце 1952/53 учебного года, то есть в мае-июне 1953 года или, самое позднее, осенью 1953 года, в сентябре — октябре. Как бы там ни было, указанные даты выхода работ неверны: «Психическая болезнь и личность» вышла в 1954 году, как и книга «Сон и экзистенция» Бинсвангера, содержащая предисловие Фуко. Перевод «Gestaltkreis» фон Вайцзеккера и статья по истории психологии появятся только в 1957 году. Что же касается третьего пункта списка, то эта работа так и не была напечатана, и о ней вообще никому ничего не известно, хотя она и числится как законченная и отданная в печать. В предисловии к книге Бинсвангера Фуко упоминает о готовой «работе, в которой предпринята попытка найти место экзистенциальному анализу в современных исследованиях, посвященных человеку» , однако она так и не увидела свет. Защита второй диссертации состоится лишь в 1961 году, после того, как будет закончена работа над «Безумием и неразумием», и она будет касаться не психологии и психиатрии, а «Антропологии» Канта. Как это все понимать? Вероятно, к такого рода перечням нужно относиться с осторожностью. Быть может, Фуко, желая удлинить список, вюпочил в него предисловие к книге Бинсвангера дважды к этот текст действительно является пространным исследованием на тему «Психиатрия и экзистенциальный анализ», своеобразные заметки на полях «Traum und Existenz» .

Но даже если вычесть из лилльского списка одну из работ, количество исследований, проделанных за такой короткий срок, впечатляет и красноречиво свидетельствует о большой работоспособности Фуко: он читает, пишет, преподает… И так будет на протяжении всей его жизни.

Кроме уже упомянутого намерения написать работу о Ницше, у Фуко были и другие идеи. К моменту отъезда в Швецию у него созреют два проекта. Жаклин Вердо — опять она — отвела молодого философа к Колетт Дюамель, работавшей в издательстве «Табль ронд», и та заказала ему — или им? — две книжечки. В одной речь должна была идти об истории смерти, а в другой — об истории безумия.

Конец июля 1951 года: в аббатстве Руайомон, превращенном в культурный центр, проходит музыкальная декада, в которой участвует молодой композитор Пьер Булез , который уже хорошо известен в музыкальных кругах Парижа. В один из вечеров он садится за рояль и играет сонату Моцарта. Слушатели, столпившиеся вокруг него, потрясены. Среди них — Мишель Фуко и Жан-Поль Арон. Они приехали в аббатство с Альтюссером и соучениками по Эколь Нормаль. «Кайман» школы завел обычай привозить учеников в аббатство, поистине идеальное место для работы, где те, кто прошел письменный конкурс на звание агреже, могли спокойно готовиться к серии устных экзаменов. Фуко, потерпевший неудачу годом раньше, оказался здесь во второй раз. Жан-Поль Арон тоже провалился. Он не числился студентом Эколь Нормаль, но был допущен в эту группу благодаря дружбе с Фуко. В книге «Новые» он рассказывает о первой встрече Фуко и Булеза: «Я услышал, как окруженный толпой молодой человек с безбожным акцентом разглагольствовал о литературе. Он говорил в основном об Андре Жиде , умершем год назад, причем в оскорбительных выражениях. Я навел справки об этом ораторе, вспыльчивом, резком, как бритва, уверенном в себе, словно пророчествовавшем и к тому же плохо воспитанном. Мне сказали, что его имя — Булез, что он известен в узком кругу, что опубликовал — чуть ли не в детстве — “Книгу для квартета” и две сонаты для фортепьяно и что Мессиан объявил его лучшим из лучших. Действительно, внутри парижской школы, испытывавшей подъем, объявившей себя после 1945 года преемницей венской школы и претендовавшей на то, что именно благодаря ей во Францию устремился весь цвет европейской музыки, в частности Штокхаузен и Ксенакис, двадцатисемилетний Булез имел все основания считать себя избранным… Как это бывает в период переосмысления ценностей, он выбирает себе новых вождей: Шара и Малларме. Вскоре он посвящает им две большие партитуры: в 1955 году “Молот без мастера” на одноименное стихотворение первого, а в 1960-м — “Складка за складкой” на знаменитую поэму второго. Знакомство с Булезом сыграло важную роль в судьбе Фуко, который всегда испытывал слабость к музыке. Слово за слово, и Фуко сблизился с Булезом. Булез направлял его до тех пор, пока Фуко не сошелся с Жаном Барраке, рано умершим, Мишелем Фано, Жильбером Ами — всем кругом Булеза, позднее распавшимся из-за превратностей музыкальной жизни» .

На самом деле Жан-Поль Арон сильно преувеличивает роль Булеза в становлении Фуко. Этот демонстративный выпад рожден скорее обидой, а не заботой об истине. Булез сблизился с Фуко только в конце семидесятых годов, то есть почти тридцать лет спустя. И еще: это не было тесной дружбой. Да, Фуко инициировал избрание Булеза в Коллеж де Франс в 1975 году, но к тому моменту, когда он позвонил композитору, чтобы поставить того в известность об этом, они не виделись двадцать лет. И официальное сообщение о кандидате сделает Леруа Ладюри. В 1981 году Булез организует коллоквиум, в котором примут участие Барт, Делёз и Фуко. В 1983 году Булез и Фуко опубликуют диалог о музыке в журнале, издававшемся Бобуром . Вот, пожалуй, и все. В любом случае, в начале пятидесятых годов они не встречались. Миф о крепкой дружбе Булеза и Фуко — чистая фикция, хотя он воспроизводится с завидным постоянством.\

Заметим, что Булез никоим образом не способствовал распространению этого мифа. «Мы виделись, но скорее случайно сталкивались, чем встречались», — говорит он, вспоминая то время. Он очень хорошо помнит сцену в Руайомоне, о которой мы знаем из рассказа Жан-Поля Арона. Этим эпизодом все и ограничилось. Он больше не общался с Мишелем Фуко. Возможно, они виделись мельком благодаря Жану Барраке. И если Булез прочел «Сон и экзистенцию» сразу после ее выхода, то лишь потому, что Барраке одолжил ему свой экземпляр книги. Ибо композитором, много значившим для Фуко, был не Булез, а Жан Барраке — тоже ученик Мессиана, которого в начале его карьеры воспринимали как соперника Булеза.

Барраке родился в 1928 году. В двадцать лет он начал учиться музыкальному анализу у Мессиана в Парижской консерватории. С 1951 по 1954 год стажировался в Группе исследований современной музыки вместе с Булезом и Ивет Гримо. В 1952 году закончил сонату для фортепиано. И, вероятно, в том же 1952 году познакомился с Мишелем Фуко. На протяжении некоторого времени их отношения оставались дружескими, но затем они переросли в бурную страсть.

В 1952–1955 годах вокруг них сложилась небольшая группа друзей, куда входил и Мишель Фано с женой. Фуко приходил в консерваторию к концу лекции Мессиана, которая была для молодых музыкантов своего рода литургией, и они все вместе шли обедать или ужинать. Их разговоры не касались серьезных тем; они шутили, острили, веселились, играли… «Это был бесконечный спектакль», — рассказывает Мишель Фано. И еще он вспоминает, что Фуко вовсе не привлекала современная музыка. Он предпочитал Баха, что подтверждает и Жаклин Вердо, с которой он регулярно ходил на концерты. Но отношения, сложившиеся между молодым музыкантом и молодым философом, много значили для обоих и не могли не сказаться на их работе. Создается впечатление, что в их взглядах на мир было много общего. Для Барраке музыка была «драмой, патетикой, смертью. Игра на всё, смертный трепет. Музыка — ничто, если она не выходит за пределы» . Фуко дает Барраке прочесть «Смерть Вергилия» Германа Броха, французский перевод которой вышел в начале 1955 года. Под впечатлением от этой книги Барраке напишет несколько композиций: «Обретенное время» (первый вариант закончен в 1957 году), «Рассуждение» (1961), «Песнь за песней» (1966). Затем он начнет работать над лирическим произведением «Лежащий человек», также по мотивам произведения Генриха Броха, но смерть остановит его. Именно Фуко даст ему стихи Ницше, которые композитор в 1955 году включит в свою «Секвенцию» :

Блажен, кто спит в своем дому.

Лишь ты, беглец,

Бредешь в отчаянье вперед.

Зачем, глупец, —

Что означает твой уход?

Ты мир искал,

Но мир — врата в пески пустынь,

Кто потерял

С твоё — тому тоска и стынь!

Теперь дрожишь,

На зимний подвиг обречен.

Как дым, бежишь —

Все холодней небесный склон.

Лети, птенец,

Туда, где тигром возревешь!

Упрячь, глупец,

Кровь праведности в лед и ложь!

Музыка, которую Фуко открыл для себя в те годы, в свою очередь, оказала на него огромное влияние. В беседе со Стефеном Риггинсом, опубликованной в журнале «Ethos» в 1983 году, он сказал: «У меня был друг композитор, сейчас он уже умер. Благодаря ему я познакомился с поколением

Булеза. Для меня это был очень важный опыт» . И сослался на текст 1982 года, посвященный Булезу. В этом тексте, написанном к десятилетию осеннего Фестиваля, проходящего в Париже, каждая строчка говорит о Барраке, хотя он и остается в тени, поскольку нигде прямо не называется. Уже самое начало текста содержит образ собеседника-адресата, отличного от Булеза, поскольку он говорит с ним о Булезе. Судите сами: «Вы спрашиваете меня, что значило приобщиться благодаря привилегии обретенной дружбы к тому, что происходило в музыке почти тридцать лет назад? Я был в том мире лишь прохожим, удерживаемым привязанностью, некоторым волнением, любопытством, странным чувством вовлеченности в то, чему я не соответствовал как современник. <…> Я и сейчас не более, чем тогда, способен рассуждать о музыке. Могу лишь сказать, что смутное осознание того, что творилось вокруг Булеза, происходившее главным образом благодаря чужому посредничеству, позволило мне ощутить себя чужим в том мире мысли, в котором я сформировался, к которому я принадлежал и который для меня, как и для многих, представлялся тогда чем-то очевидным. <…> В те времена, когда нас учили, что приоритет имеют чувства, жизненный опыт, плоть, экстравагантность, субъективность смысла, встреча с Булезом и его музыкой позволяла взглянуть на XX век под непривычным углом зрения, как на затянувшуюся битву вокруг формального; увидеть, как в России, Германии, Австрии и Центральной Европе формализм в музыке, живописи, архитектуре, философии, лингвистике, мифологии бросает вызов старым проблемам и перепахивает стиль мышления» .

Таким образом, музыка, взломавшая систему культурных ценностей, с которой он уже сжился, позволила Фуко отстраниться и избавиться от чар феноменологии и марксизма. И именно это он имеет в виду, когда в 1967 году говорит Паоло Карузо, что музыка сыграла в его жизни такую же роль, что и чтение Ницше. При этом, чтобы придать своим словам большую конкретность, Фуко сообщает, что дал прочесть стихи Ницше Жану Барраке, «одному из самых гениальных и самых непризнанных музыкантов современности» .

На протяжении двух или трех лет, пока Фуко тесно связан с Барраке, он купается в немного экзальтированной атмосфере новаторского искусства, дышит воздухом переосмысления ценностей, в котором уже вырисовываются личности и принимают очертания творения. Однако отношения с Барраке осложняются после отъезда Фуко в Швецию. Фуко все еще влюблен без памяти. Почти каждый день он пишет письма музыканту, оставшемуся во Франции. Переписка, хранящаяся в архивах Барраке, свидетельствует о силе чувств Фуко. Его экзальтированные письма представляют собой великолепные образцы любовных посланий, которые когда-нибудь следует опубликовать. Первые письма содержат жалобные стоны о том, что он находится далеко от Парижа. 29 августа 1955 года, через три дня после приезда в Швецию, Фуко пишет, что ему хочется как можно быстрее продвинуться в написании диссертации, чтобы вернуться во Францию. «Нам дана лишь одна жизнь, — замечает он, — к тому же, возможно, одна на двоих. И мы не имеем права утратить или испортить ее». Через несколько дней он снова пишет Барраке, чтобы сказать ему, что он не может без него и готов вернуться во Францию в мае.

В декабре 1955 года и в январе 1956 года Фуко приезжает во Францию на зимние каникулы. Какое-то время он проводит у родителей в Пуатье, а затем едет в Париж. Он встречается с Барраке. Весной все меняется к худшему. Через несколько недель после премьеры «Секвенции» в Петти Марини 10 и 11 марта 1956 года, на которой Фуко, к огромному своему сожалению, не мог присутствовать, он получает от музыканта письмо, в котором тот сообщает, что между ними все кончено: «Я больше не хочу “декабрей”; я больше не хочу быть ни актером, ни зрителем этого унизительного спектакля. Я не могу оставаться в этом головокружительном безумии». И в ответ на письмо, адресованное одному из близких людей, Барраке получает такой совет: «Вы погружены в ложные проблемы, точнее, в проблемы, которые Вас не касаются. Это проблемы Фуко — философа, а Вы — музыкант. Не позволяйте этому человеку, занятому саморазрушением, разрушить и Вас. Не думаю, что ему это по зубам, поскольку Вы — сильный человек».

В мае 1956 года Мишель Фуко предпринимает последнюю попытку примирения: он объявляет о том, что приедет во Францию летом, и предлагает Барраке провести каникулы вместе, как они планировали. Барраке отказывается. Но он не забудет Фуко. Среди немногих фотографий в его архиве сохранилась одна — 1966 года, на которой он запечатлен в своей парижской квартире. На книжной полке видна раскрытая газета с большой фотографией Фуко, сопровождавшая рецензию на «Слова и вещи». Вероятно, он хранил воспоминания о своем друге. Разве не слышится эхо далекого голоса Фуко в словах, сказанных Барраке в 1969 году в одном из интервью: «Мне однажды привели фразу Ж. Жене: гений — это неукоснительность в отчаянии» .

* * *

Что происходило с Фуко в середине 1955 года, когда он готовился надолго покинуть Францию? Он написал две большие статьи для коллективных изданий, предисловие к работе Бинсвангера и опубликовал первую книгу «Психическое заболевание и личность». Труд, выглядевший довольно скромно, вышел в 1954 году в издательстве «Пресс Университер де Франс» в серии «Начала философии», которую вел Жан Лакруа. Проект был предложен Луи Альтюссером, который имел связи в католическом интеллектуальном мире. Книга составила двенадцатый том серии. Первый том, написанный Жоржем Гюсдорфом, назывался «Речь», шестая книга серии — «Введение в эстетику» Мориса Недонселя, восьмая — «Характер и личность» Гастона Берже.

Согласно правилам серии книга не должна была превышать положенного объема (сто четырнадцать страниц). «Мы хотели бы показать, — пишет Фуко в начале книги, — что психическая патология требует особых методов анализа, отличающихся от тех, которые используются при органической патологии, и что только изворотливость языка позволяет приписывать один и тот же смысл выражениям “болезни тела” и “болезни души”» . Что может быть понято как критика теорий Гольдштейна, вдохновлявших в то время как Мориса Мерло-Понти, так и Жоржа Кангийема.

Фуко подробно останавливается на «экзистенциальном анализе», о котором пишет с большей симпатией, признавая, что, благодаря этому методу, психиатрия сделала большой шаг вперед. Зато он сурово критикует психоанализ, упрекая его в том, что он «отношения человека с его средой выводит за рамки реального».

На очереди Павлов и его последователи. Им посвящена отдельная глава, что совсем не похоже на традицию краткой отсылки к данным физиологии, установившуюся в то время. Это настоящий политический маркер, поскольку имя Павлова в те годы служит знаменем для тех, кто пытается построить «материалистическую психологию», к чему всячески призывает коммунистическая партия. Эта тенденция, направленная против психоанализа, хорошо представлена в «La Raison. Cahiers de psychopathologie scientifique», журнале, созданном психологами-марксистами; главой его редакционного совета был Анри Валлон, а главным редактором — Луи ле Гийян. В первом номере журнала напечатаны перевод работы И. П. Павлова «Психиатрия и детство» и исследование Свена Фоллина «Вклад Павлова в психиатрию». Редакционная статья этого номера в 1951 году была перепечатана «La Nouvelle Critique», и в ней содержится восхваление «замечательных работ Павлова и его последователей», включающее в себя формулировки типа: «Человек — существо социальное, и его социальная жизнь не может не быть связанной со всем тем, что с ним происходит, в частности, с его болезнью». С уточнением, что под социальной жизнью следует понимать «материальную и идеологическую реальность», то есть «высокие цены на хлеб, низкие зарплаты, угроза войны…» .

Формулировки, к которым прибегает Фуко в своей книге, сближаются с резким тоном этой редакционной статьи. Вот, например, что он пишет в главе «Психология конфликта» после изложения теории Павлова: «Когда условия среды препятствуют нормальной диалектике возбуждения и торможения, устанавливается защитное торможение. <…> Болезнь — это форма защиты» . Все это позволило Фуко прийти к выводу: «Человек болен не потому, что он безумен; он безумен, потому что болен». А несколькими страницами ранее, упомянув анализ отдельных случаев, предложенный Кюном и Бинсвангером, и, видимо, желая вписать их в марксистскую перспективу, Фуко пишет: «Если болезнь выражается преимущественным образом в переплетении противоречивых манер поведения, то это происходит не из-за того, что элементы, образующие противоречие, противопоставлены парадоксальной природой человеческого бессознательного; только человек превращает человека в противоречивый опыт; социальные отношения, детерминированные существующей экономикой с ее конкуренцией, эксплуатацией, империалистическими войнами и классовой борьбой, поставляют человеку опыт общественной среды, постоянство которой в ее противоречивости» .

Отсюда вытекает и определение психической болезни: это «последствие социальных противоречий, в которых человек исторически отчуждается» . Из этого следует, что терапия должна находиться в поиске новых путей: можно «предположить, что, когда болезнь отделят от умопомешательства, станет возможным рассмотрение диалектики болезни в личности человека» . И Фуко заключает: «Выздоровление возможно лишь при установлении новых отношений со средой. <…> Подлинная психология должна избавиться от психологизма, если она как наука действительно имеет целью справиться с психическим заболеванием» .

97Заметим, что в этой книге в связи с тем, что в психоанализе называется «архаическими стадиями» эволюции личности, впервые появляется термин «археология»: «Психоанализ считает, что может написать психологию детства, провоцируя патологию взрослого человека. <…> Чувственная стадия является потенциальной патологической структурой. Невроз — это спонтанная археология либидо» .

97

Фуко не хотел, чтобы эта книга была переиздана. В 1962 году, после выхода «Безумия и неразумия», он переработает текст и даст ему название «Психическая болезнь и психология». Концовка будет сильно изменена, Павлов окажется выброшенным за борт, уступив место пересказу огромной книги, написанной в Швеции и недавно защищенной в качестве диссертации. Вторая часть книги — «Реальные условия болезни» — станет называться «Безумие и культура». А главы, составляющие эту часть — «Исторический смысл психических заболеваний» и «Психология конфликта», — превратятся в «Историческое основание психической болезни» и «Безумие, общая структура» . Однако новая редакция представляла собой странный гибрид, и Фуко наложит запрет на ее издание и будет пытаться, хотя и безрезультатно, воспрепятствовать ее переводу на английский язык. Фуко полностью отречется от этой книги: в дальнейшем, говоря в своих интервью о «первой книге», он всегда будет иметь в виду «Историю безумия», оставив краткий опус 1954 года и переиздание 1962 года историческому забвению и библиотечным каталогам.

В 1954 году, когда книга выходит в свет, Фуко часто обсуждает с Жаном Ипполитом, назначенным в том же году директором Эколь Нормаль, проблемы психологии, над которыми тот, как и многие другие философы, напряженно думал. Тема безумия, являвшаяся центральной в работе Фуко, доминировала в их философских дискуссиях. Ипполит настолько увлекся психиатрией, что на протяжении года посещал консультации профессора Барука в больнице Шарантон. На одной из лекций 1955 года он рассказывал: «Я укрепился в мысли, что исследование безумия — умопомешательства в глубинном смысле этого термина — находится в центре антропологии, науки о человеке. Больница — это убежище для тех, кого не удалось заставить жить в нашей непростой для межличностных отношений среде. Следовательно, больница дает возможность косвенного исследования этой среды и проблем, которые она ставит перед каждым, в том числе и нормальным человеком» .

Ипполит присутствует также на семинаре Лакана, проходившем с 1951 года в квартире психиатра в узком кругу (с 1953 года семинар перемещается в больницу Святой Анны и становится более доступным для слушателей). В 1954 году Лакан и Ипполит дважды публично спорят по поводу гегелевской философии и лингвистики. Эти дискуссии скажутся на формировании теории структур Лакана . Как свидетельствует Морис Пинье, Мишель Фуко каждую неделю ходил слушать психиатра, который в то время не был еще знаменит.

Из содержания бесед с Дучо Тромбадори вроде бы следует, что Мишель Фуко не посещал семинара Лакана. Если же обратиться к магнитофонной записи, то выясняется, что в 1978 году на вопрос Тромбадори Фуко отвечает, что недостаточно часто бывал на семинаре, чтобы вникнуть в теорию Лакана.

Ясно одно: в 1953 году Фуко слышал имя Лакана, он читал его работы, цитировал их… Их знакомство было тем более неизбежным, поскольку в то время Фуко часто бывал в больнице Святой Анны. После публикации в 1961 году «Безумия и неразумия» Фуко будет упоминать Лакана в ряду тех, кто действительно на него повлиял — Бланшо, Русселя и Дюмезиля.

*

Вернемся к Жану Ипполиту. Чтобы удовлетворить собственные интересы в области психиатрии и психоанализа, он попытается создать рабочую группу из философов и психологов. 5 февраля 1955 года в Эколь Нормаль состоялось общее собрание. Ивонн Брее хорошо помнит эту дату: в тот день во Франции пало правительство Мендес-Франса. На собрании среди прочих присутствовали Омбредан, Франсес, Фуко…

Но Фуко уже собирается уезжать из Франции. Возможно, в тот момент он еще не догадывается, что осуществит программу по психологии. Она была намечена им в коллективной статье «Исследователей интересует». Он писал ее одновременно с «Психической болезнью и личностью», но в совершенно другом ключе. Выступая против позитивистской психологии, возомнившей, что она достигла стадии научности, так как приумножила число тестов и методов исследования, он напоминает, что техническая изысканность, напротив, не более чем «знак, указывающий на то, что позабыта негативность человека»*. Главное же — в анализе противоречий, который служит для психологии отправным пунктом и является ее «родиной». Она забыла, что «если психическая патология всегда была и остается одним из источников психологического опыта, то не потому, что болезнь высвобождает глубоко спрятанные структуры… <…> иначе говоря, не потому, что в этом случае человеку легче взглянуть в лицо своей истине, но, наоборот, потому, что ему открывается ночь этой истины и абсолютная стихия его противоречивости. Болезнь — это психологическая истина здоровья в той степени, в которой она воплощает противоречие человека» . Науке о психологии, позабывшей свои корни, следует напомнить, что ее призвание глубоко «инфернально». И Фуко заключает: «Психологию спасет только возвращение в ад» .

 

Глава седьмая. Упсала, Варшава, Гамбург

«Когда вы стали бакалавром?» — спрашивает Жорж Дюмезиль, пародируя традиционную церемонию, называющуюся «Долой звания!». И, поняв, что получил диплом значительно раньше, чем собеседник (лет на тридцать), заявляет младшему коллеге: «Предлагаю перейти на “ты”». Мишель Фуко поднимает бокал шнапса за неимением медового напитка: «Track ska du ha» — «Благодарствую». Ему двадцать девять лет, а великому специалисту по индоевропейской культуре — около шестидесяти. Но в университетских кругах Швеции принято обращаться друг к другу на «ты» вне зависимости от возраста собеседников. Достаточно инициативы того, кто старше.

Итак, Швеция. Описанная сцена происходит в Упсале, в семидесяти километрах к северу от Стокгольма, весной 1956 года. Это первая встреча будущего автора «Истории безумия» со знаменитым ученым, профессором Коллеж де Франс. Хотя именно благодаря Дюмезилю Фуко оказался в маленьком шведском университетском городе в конце августа 1955 года. Но лично они не были знакомы. Корни этой поездки лежат в далеком прошлом. Перенесемся в 1934 год, когда Фуко только-только исполнилось восемь лет, а Дюмезиль уже опубликовал свою третью книгу «Уран-Варуна» . Сильвен Леви пригласил его презентовать свою работу в Институте индийской цивилизации, где каждый четверг организовывались дискуссии. В зале собрались выдающиеся историки, филологи и лингвисты: Жюль Блок , Марсель Гране , Эмиль Бенвенист … В то время Бенвенист был крайне враждебно настроен к теориям Дюмезиля — впрочем, Дюмезиль и сам отречется от них через несколько лет. Дискуссия проходит на повышенных тонах. В конце, когда студенты стали уходить из аудитории, один из них подошел к докладчику. Это был Рауль Кюрель, в будущем — известный археолог. Он обменивается с докладчиком мнениями по поводу некоторых положений, вызвавших споры. Оба они франкмасоны, и на «опознание» друг друга не уходит много времени. Так родилась дружба, длившаяся много лет.

Дюмезиль только что вернулся из долгих заграничных странствий. Он прожил шесть лет в Турции и два года в Швеции. С 1931 по 1933 год он преподавал французский язык в Упсале и надолго сохранил связи со своими друзьями с Севера. После Второй мировой войны он часто бывает в Швеции, где его работы пользуются огромным успехом. Следует ли удивляться тому, что через двадцать лет после первого пребывания Дюмезиля в Швеции именно к нему обращается профессор Фальк, возглавлявший Институт романских языков, с просьбой порекомендовать кого-нибудь, кто согласился бы приехать, чтобы преподавать французский язык? Шел 1954 год. Дюмезиль в замешательстве: он плохо знает новое поколение выпускников Эколь Нормаль и уже готов отказать Фальку, но тут Рауль Кюрель рассказывает ему о молодом философе, с которым он недавно познакомился. «Это самый умный человек из всех, кого я знаю», — утверждает Кюрель. Дюмезиль доверяет другу и сообщает Полю Фальку, что отыскал подходящего человека. Одновременно он посылает записку Фуко. «Не спрашивайте меня, как я узнал о Вас, — пишет он. — Но знайте, если Вас интересует место в Швеции, то оно ждет Вас».

Им не удалось встретиться, поскольку Дюмезиль отправился «побродить», как он любил выражаться, по Уэльсу. Тем временем предприятие увенчалось успехом, и 26 августа 1955 года Фуко прибыл к месту назначения.

«Мне всегда было трудно выносить некоторые особенности социальной и культурной жизни Франции. Именно поэтому я покинул ее в 1955 году», — скажет он через много лет, объясняя причину отъезда. И добавит: «В то время Швеция считалась более свободной страной. Довольно скоро я понял, что некоторые формы свободы оборачиваются ограничениями, характерными для репрессивного общества» .

И действительно, он бежал из Франции в надежде избавиться от болезненности своего существования, от чувства дисгармонии, но надежды не оправдались — три года, проведенные в Упсале, дались ему тяжело. Прежде всего из-за климата. Было очень трудно привыкнуть к ледяному холоду скандинавской зимы. «Я — Декарт XX века, — говорил он своим товарищам по замерзанию, — я сдохну здесь. Хорошо еще, что я избавлен от королевы Христины».

Удручала темень, наступающая в три часа дня в ноябре и в два часа в декабре. Она деморализовала тех, кто не привык к ней, погружая в хандру, с которой было трудно бороться. Университет в Упсале, один из самых престижных в Северной Европе, был безнадежно мал, как и сам городок: шесть- семь тысяч студентов и семьдесят тысяч жителей. В университете царила строгая, отчасти напыщенная атмосфера: лютеранское пуританство давило всей своей массой. Через короткое время после приезда Фуко писал Жану Барраке: «Жизнь в Упсале мучительно похожа на жизнь в нашем университете». Он мечтал обрести широту взглядов, которой еще не существовало в Европе, но его ждало разочарование: однополая любовь находила в Упсале едва ли не худший прием, чем в Париже. Фуко страдает, но остается в Швеции. И вот, через несколько месяцев после приезда, он знакомится со знаменитым Жоржем Дюмезилем. Начиная с 1947 года Дюмезиль каждый год, окончив курс лекций в Коллеж де Франс, приезжает на два-три месяца поработать в Швецию. Университет выделяет ему маленькую квартирку. На протяжении трех упсальских лет Фуко часто и подолгу общается с Дюмезилем — между ними завязывается тесная дружба. Фуко, глубоко восхищавшийся работами Дюмезиля, был покорен и личностью ученого. Дюмезиль становится для него образцом строгости и терпения в работе, разносторонности, тщательности в изучении архивов. Нет ни малейшего сомнения в том, что мысль Фуко развивалась под сильнейшим влиянием Дюмезиля, и он не умолчал об этом. В предисловии к «Безумию и неразумию» он писал: «Я должен поблагодарить тех, кто помогал мне в моих поисках. И в первую очередь — Жоржа Дюмезиля, без которого эта работа не была бы написана» .

Эту фразу можно понимать как простую дань благодарности: именно Дюмезиль обеспечил Фуко условия, позволившие ему написать книгу. Но после выхода книги в интервью газете «Le Monde», опубликованном 22 июля 1961 года, Фуко еще раз скажет о своем интеллектуальном долге перед Дюмезилем. Отвечая на вопрос, кто оказал на него влияние, Фуко упомянул Бланшо, Русселя, Лакана и добавил: «Но также — и главным образом — Дюмезиль». Собеседник удивлен: «Каким образом человек, занимающийся историей религий, мог подтолкнуть к работе над историей безумия?» И Фуко объясняет: «Через идею структуры. Дюмезиль применил ее к мифам, а я попытался выявить структурные нормы опыта согласно схеме, которая с модификациями может быть обнаружена на разных уровнях» . С еще большей силой дань Дюмезилю будет отдана в речи, произнесенной при вступлении в должность профессора Коллеж де Франс: «Я считаю, что многим обязан Жоржу Дюмезилю, — это он побудил меня к работе в том возрасте, когда еще думаешь, что писать — это удовольствие. Но я многим обязан также и его творчеству; <…>… он научил меня анализировать внутреннюю экономику дискурса совершенно иначе, нежели методами традиционной экзегезы или методами лингвистического формализма; это он научил меня при помощи игры сопоставлений выявлять, от одного дискурса к другому, систему функциональных корреляций; именно он научил меня описывать трансформации дискурса и его отношения к институциям» .

Итак, мощное интеллектуальное влияние, а наряду с этим — крепкая дружба, которую на протяжении почти тридцати лет не омрачит «ни единое облако, ни единая ссора», как скажет Дюмезиль, и которая оборвется только со смертью философа. Эта дружба сыграет роль — и какую! — в академической карьере Фуко, в частности, в момент избрания его в Коллеж де Франс.

Столь значимая встреча двух ученых произошла в Упсале, в Мезон де Франс . Преподаватель французского языка обязан был организовывать различные мероприятия в этом центре культуры, издавна существовавшем в маленьком университетском городке. Как и всякий другой культурный центр, Мезон де Франс должен был знакомить с французским языком и французской культурой. Этому служили конференции, дебаты, развлекательные программы… Упсальский Мезон де Франс помещался в квартире, на пятом этаже добротного особняка XIX века: дом 22 по патрицианской улице Сент-Юханнес, в двух шагах от реки Фирис, которая делит город на две части: по одну сторону — университетский квартал, по другую — жилой. Фасад первого этажа здания выложен красным камнем, а остальных — розовым. Над входной дверью — фигура льва. Квартира на пятом этаже поделена на две части: несколько комнат, являющихся собственно Мезон де Франс, отведены под библиотеку, коллекцию пластинок и зал для заседаний; две комнаты находятся в распоряжении директора. Там и жил Фуко во время своего пребывания в Швеции.

Хотя жизнь в миниатюрном «северном Кембридже» и была не слишком веселой, Фуко постепенно освоился и постарался сделать свое существование как можно более приятным. В самые первые дни он познакомился с молодым французским биологом Жан-Франсуа Микелем, приехавшим в Упсалу в то же время. Они тут же решили обедать вместе. Появился и третий компаньон — Жак Папе-Лепин, физик, изучавший природу грозы и молний и работавший над диссертацией с достаточно смелым названием: «Вклад математики в теорию громового разряда». Они по очереди готовят в квартире на улице Сент-Юханнес. К ним часто присоединяются преподаватель итальянского языка Констанца Паскуали, которую они зовут Мими, и преподаватель английского языка Петер Фисон — специалист по европейской поэзии и большой любитель оперы. Вся компания два раза в неделю, в пятницу вечером и в воскресенье в полдень, отправляется в ресторан «Форум», который им особенно полюбился. Однажды они даже устроили там прием в честь Мориса Шевалье. Мишель Фуко и Жан-Франсуа Микель съездили послушать концерт, который певец давал в Стокгольме. После концерта они отправились за кулисы поговорить с ним… и чуть позже уже ужинали в его обществе. Фуко и Микель пригласили знаменитого певца приехать с «ответным визитом» в Упсалу. Они показали ему город и отвели обедать в «Форум».

Как только Жорж Дюмезиль вошел в этот тесный кружок и стал своего рода духовным наставником его членов, в этом же ресторане стали отмечаться его приезды и отъезды. Маленькая община зажила своей жизнью, и Фуко впервые принимает коллективные формы существования, поддерживает и развивает их. Более того, становится центром общины. Мезон де Франс — место, где все собираются, проводят вечера и выходные.

Уже после того как сложился костяк общины, два новых лица, к радости Мишеля Фуко, шумно ворвались в ее жизнь, сея вокруг веселый беспорядок. Первым стал молодой шведский студент, приехавший из Франции, где его отец работал в посольстве Швеции. Он учился в лицее Жансон-де-Сайи и прибыл в Упсалу, чтобы изучать право, а впоследствии начать дипломатическую карьеру. Этот план будет реализован, и со временем он станет заметной фигурой в шведской внешней политике. Во время войны во Вьетнаме он будет послом в Ханое. В то время, когда писалась эта книга, Жан-Кристоф Оберг работал послом в Польше. Когда он приехал в Упсалу, ему только что исполнилось восемнадцать лет. Он начал работать в Мезон де Франс секретарем Мишеля Фуко. На следующий год он вызвал в Упсалу свою французскую подругу, которую звали Дани. Фуко тут же устроил на работу девушку, которую искренне полюбил: она также стала секретарем Мезон де Франс. Жан-Кристоф постепенно ретировался, передав ей свои функции. Фуко весело с ними. С Жан-Кристофом он отправляется в Стокгольм, чтобы купить машину. Они возвращаются в роскошном бежевом «ягуаре», повергшем в шок упсальскую благоразумную общественность, привыкшую к строгому быту. К тому же жителям городка казалось диким, что богатство выставляет напоказ простой преподаватель, человек, занимавший последнее место в университетской иерархии. Кстати, Дюмезиль любил напоминать, что у Фуко водились деньги (так как семья продолжала помогать ему) и что тот вовсе не был монахом-аскетом, каким его рисовали впоследствии. Он любил вкусно поесть и выпить в ресторане, и кое-кто из его окружения тех лет рассказывает о наиболее запомнившихся эпизодах, когда Фуко был пьян «в стельку»; однажды, поднявшись, чтобы произнести тост, он рухнул без памяти на пол. Время от времени он переодевается шофером и возит Дани по магазинам. Его «ягуар» стал местной легендой. Все в один голос рассказывают, что он был лихачом-водителем. Дюмезиль вспоминает, что как-то раз поездка закончилась в канаве. Подобных происшествий было бесчисленное множество; к счастью, все они имели благополучный исход, хотя, если бы в это время шел снег или дождь, вполне могли бы обернуться трагедией.

И все же Упсала для Фуко была прежде всего местом работы. Его профессиональная деятельность имела три ипостаси. Во-первых, он занимался своими прямыми обязанностями — преподавал. И делал это с блеском. Дюмезиль, познакомившись с молодым человеком, назначению которого он споспешествовал, был поражен его успехами: открытые уроки его протеже собирали многочисленную аудиторию, явно горевшую энтузиазмом. Вся интеллигенция Упсалы рвалась на занятия; поговаривали даже, что матроны приводили с собой своих дочерей на выданье. Курс лекций, проходивших по четвергам в шесть часов вечера в главном здании университета, расположенном напротив собора из красного камня, не был вполне традиционным. Во всяком случае вначале. Первый год Фуко посвятил теме «Концепция любви во французской литературе от маркиза де Сада до Жана Жене», что, по всей видимости, повергло в смущение университетские круги. На следующий год Фуко обратился к более нейтральной теме: «Современный французский театр». Наконец, в 1957/58 учебном году он рассказывал о «Религиозном опыте во французской литературе от Шатобриана до Бернаноса». Впрочем, творчество последнего вполне могло вызвать скрежет зубовный в глубоко протестантской стране .

Фуко шесть часов в неделю занят преподаванием (к этим часам следует приплюсовать еще четыре часа «разговорной практики»). Три часа в неделю отведены преподаванию языка для начинающих и студентов всех специальностей, желающих читать по-французски. Три оставшихся часа посвящены литературе. Из них один час занимают те самые знаменитые публичные лекции, а два часа предназначены для семинарских занятий со студентами, выбравшими французский язык своей специальностью. В 1956 году, например, на этих семинарах речь шла о «Французском театре XVII века», в частности о Жане Расине и его «Андромахе», — вероятно, в этот момент родились страницы «Истории безумия», посвященные помешательству Ореста, — и о «современном театре». Если публичные лекции собирали сотню и даже больше слушателей, то на семинарах, естественно, круг людей был ограничен. Но ясно одно: мало кто действительно понимал речи лектора-философа. Очевидцы свидетельствуют, что Фуко-философ мешал Фуко-лекгору. Преподаватели ценили своего молодого коллегу, а президент «Альянс франсез» даже говорил об «интеллектуальной радости», рождавшейся каждый четверг, однако для многих студентов эти лекции оставались лишь длинными заумными речами. Легко представить себе, что ощущали студенты восемнадцати-двадцати лет, едва овладевшие основами французского языка, когда на них обрушивались головокружительные интерпретации творчества де Сада или темы безумия у Расина! Многие из них до сих пор не могут без ярости вспоминать те занятия. «Так можно было лишь отвратить от французского!», «Мы шли на занятия как на пытку!» — говорят они. Другие же, наоборот, долго находились под впечатлением от лекций Фуко и вспоминают о них с восторгом. И все же восторг за год поубавился, а число потерянных слушателей возросло. Коллеги Фуко, смущенные тем, что их ученики начали игнорировать его занятия, ничего не могли с этим поделать. Сам Фуко испытывал неловкость, даже горечь, и все же не стал менять коней на переправе. Его интересовали лишь те немногочисленные слушатели, которые могли следовать за его мыслью. О прочих он отзывался с сарказмом.

* * *

Однако деятельность Фуко не ограничивалась преподаванием. Он должен был также организовывать работу Мезон де Франс. Приехав в Упсалу, Фуко рассказал о ключевых пунктах своей программы корреспонденту местной газеты «Uppsala Nya Tidning» (первое интервью Фуко!), а позже, в феврале 1956 года, передал в посольство пухлый доклад с пространным изложением проектов. В этом докладе он описывает состояние дел и намечает направления своей дальнейшей деятельности. «Если в начале семестра, — пишет он, — в Мезон де Франс регулярно приходило лишь несколько студентов, то отныне можно рассчитывать на присутствие 30–35 человек. Но, поскольку эта цифра все еще мала по сравнению с общим количеством студентов, следует: повысить интерес студентов к обучению в Мезон де Франс, увеличив число развлекательных программ (показ фильмов, прослушивание пластинок…), в связи с чем следует обратиться с соответствующим запросом в министерство (пластинки, книги, проигрыватель…); открыть в Мезон де Франс нечто вроде клуба; для этого переоборудовать одну из комнат в помещение для работы и увеличить подписку на газеты и журналы. Мезон де Франс должен быть открыт для посещения несколько раз в неделю и, в той степени, в которой это представляется возможным, шведских студентов следует приглашать для обсуждения лекций и развлекательных программ на французском языке пополнять библиотеку».

Фуко добавляет, что Мезон де Франс должен привлекать широкую публику, а не только тех, кто имеет отношение к Институту романских языков при Упсальском университете. Действительно, говорит он, французская культура заметно утратила свое влияние в научных и нефилософских дисциплинах, и, скорее всего, с этим уже ничего нельзя поделать. В связи с этим он предлагает открыть при Мезон де Франс курс базового французского, предназначенный, например, для студентов или молодых исследователей, специализирующихся в разных областях, исследователей, которым иностранный язык может понадобиться в работе или в поездках.

Как можно видеть, Фуко отнюдь не был равнодушен к своим административным обязанностям руководителя. Больше всего его привлекает организация развлекательных программ. Он устраивает в Мезон де Франс вечера, стремясь превратить это учреждение в очаг упсальской культурной жизни. Он показывает фильмы и сам комментирует их. Дюмезиль любил вспоминать его блестящую импровизацию по поводу экранизации «Грязных рук» Сартра. В четыре часа дня Фуко еще не знал, какой фильм он получит. Вечером он покорил аудиторию эффектной речью. И потом, существовал еще и театр. Не как предмет анализа, а как сценическое действо.

Вместе с Жан-Кристофом Обергом он создал небольшую труппу, ставившую спектакли для публики — конечно же на французском языке: «Грамматика» Лабиша, «Песнь песней» Жироду, «Капризы Марианны» Мюссе, «Бал воров» Жана Ануя. Фуко осуществляет постановку, Жан-Кристоф Оберг играет в спектаклях. Вместе с несколькими другими студентами. Премьеры проходят в Упсале, затем труппа отправляется «в турне» — в Стокгольм, Сундсвалль… Во время турне Фуко носит чемоданы, заботится о костюмах… Он вообще часто бывает в Стокгольме, где читает лекции в Институте французской культуры. Он ездит в столицу Швеции на машине или, когда бывает много спутников, на поезде. Поезд получил название «пьянограф». Из названия становится понятным обычное состояние, в котором компания возвращалась домой. «Мы смеялись беспрестанно», — рассказывает Эрик Нильсон, подружившийся с Фуко в то время. Он проходил воинскую службу в Упсале и явился в Мезон де Франс за книгами, где был принят с распростертыми объятиями. Нильсон участвовал во многих постановках. Фуко привязался к молодому человеку, который через несколько лет получил в подарок экземпляр его книги «Безумие и неразумие».

Фуко принимал в Упсале лекторов, которых присылало французское посольство. Ему выпала честь принять своего бывшего профессора Жана Ипполита, а также некоторых писателей, ставших впоследствии знаменитыми: Маргерит Дюрас, Клода Симона… А также политиков, например Пьера Мендес-Франса. Побывал здесь и Альбер Камю, который в 1957 году получил Нобелевскую премию по литературе. Лекция лауреата, традиционно читавшаяся в Упсале, проходила в довольно напряженной атмосфере: за два дня до этого, когда Камю находился в Стокгольме, один алжирец стал обвинять его в том, что он обходит молчанием проблемы колониализма. Тогда-то и была произнесена ставшая знаменитой фраза Камю: «Я всегда осуждал террор и должен осудить потому терроризм, который безоглядно практикуется сейчас на улицах Алжира и может погубить мою мать и близких. Я верю в справедливость, но если выбирать между справедливостью и матерью, я выберу мать». В Упсале все проходит гладко: студенты воздерживаются от вопросов о политике. Но конечно же все помнят об инциденте, имевтем место в Стокгольме. И Жан-Кристоф Оберг поражен тем, что Фуко никак не комментирует слова Камю и старательно обходит эту тему во время приема в Мезон де Франс. Оберг знает, что Фуко против колониализма и придерживается скорее взглядов Мендес-Франса. Но, возможно, директор Мезон де Франс должен занимать нейтральную позицию? И не давать воли собственным чувствам?

Дважды по приглашению Фуко в Упсалу приезжал Ролан Барт. Они познакомились в конце 1955 года, когда Фуко был во Франции на рождественских каникулах. Знакомство произошло благодаря Роберу Мози, соученику Фуко по Эколь, с которым он поддерживал дружеские связи. Барт к тому моменту опубликовал лишь «Нулевую степень письма» — эта книга вышла в 1953 году. Фуко также имел в своем активе только одну книгу — «Психическая болезнь и личность».

Между Бартом и Фуко сразу же завязывается сдержанная дружба. Каждый раз, когда Фуко приезжает в Париж, они ужинают вместе в ресторанах Латинского квартала или посещают ночные кафе на улице Сен-Жермен. Однако эта дружба с самого начала отравлена интеллектуальным и человеческим соперничеством, сильно осложнившим их отношения. Несхожесть характеров порождает множество разногласий. Неудивительно, что в последующие годы периоды вражды будут длительней периодов примирения. Тем не менее в 1975 году Фуко сделает всё, чтобы Барт стал профессором Коллеж де Франс. Хотя, по всей видимости, кандидатура Барта была предложена кем-то другим, Фуко ее одобрит и произнесет в его адрес восторженную речь. Те, кто хорошо знал обоих, полагают, что Фуко двигала верность старой дружбе, а не искреннее восхищение творчеством Барта. Пьер Нора вспоминает, что как-то Фуко сказал ему: «Я нахожусь в очень неловком положении, я должен встретиться с Бартом, который хочет избираться в Коллеж де Франс. Я уже давно не виделся с ним. Не могли бы вы составить мне компанию?» Встреча пройдет гладко, и Пьер Нора, выждав десять минут, оставит старых друзей наедине. Фуко составит два текста, представляющих Барта своим коллегам по Коллеж де Франс. В конце одного из них он защищает Барта от обвинения в «модности», выдвинутого почтенным заведением: «Скажу еще, что интерес к нему, как поговаривают, напоминает моду. Но всякий историк понимает, что мода, энтузиазм, пристрастие, даже преувеличение в какой-то момент выявляют существование мощного очага в культуре. Разве голоса, те немногие голоса, которые слышат и слушают в наши дни вне университетских стен, не являются частью современной истории? И разве они не достойны того, чтобы стать нашим рупором?» Голос Фуко, по крайней мере, был услышан, и Барт был избран в Коллеж де Франс. Этот важный эпизод жизни Барта поднимет старые отношения на новый уровень, сделав их более искренними и безоблачными. Однако они не продлятся долго: 26 марта 1980 года Барт погибнет под колесами грузовика на рю дез Эколь.

В апрельское воскресенье 1980 года перед собранием профессоров Фуко, как это предполагала традиция, произнесет речь-некролог: «Несколько лет назад, когда я предложил вам принять его в наши ряды, оригинальность и важность работы, длившейся более двадцати лет и снискавшей всеобщее признание своей яркостью, позволила мне не подкреплять мое предложение упоминанием о нашей дружбе. Я помнил о ней. Но и трудов было достаточно. Теперь остались лишь труды. О них еще заговорят; другие заставят их говорить и станут говорить о них. Позвольте же мне сегодня дать слово дружбе. Дружбе, которая хотя бы своим умением держать язык за зубами могла бы сравниться с ненавистной ей смертью. Когда вы его выбирали, вы знали, о ком шла речь. Вы знали, что выбирали редчайшее сочетание ума и созидательности. Вы выбирали — и вы это знали — того, кто обладал поразительной способностью понимать истинную суть вещей и создавать невиданно свежее их восприятие. Вы отдавали себе отчет в том, что выбирали большого писателя и талантливого преподавателя, чьи лекции стали для тех, кто его слушал не уроком, но опытом. <…> Судьба распорядилась так, что тупая сила вещей — единственная реальность, которую он был способен ненавидеть, — положила всему этому конец здесь, на пороге Дома, в который он вошел, избранный вами по моей просьбе. Горечь была бы невыносима, если бы я не знал, что он был счастлив оказаться здесь, и если бы не чувствовал, что имею право поделиться с вами, несмотря на все горе, ускользающей улыбкой его дружбы» .

* * *

Находясь в Упсале, Фуко принимал административные заботы близко к сердцу. Можно даже сказать, что он выбивался из сил. Главный инспектор Сантелли пишет 26 января 1956 года в отчете, переданном в министерство иностранных дел: «К реализации этой тяжелой задачи он относится со всей ответственностью и самоотверженностью, о чем свидетельствует его нездоровый вид; у меня создалось впечатление, что г-н Фуко изнуряет себя и совсем не отдыхает». Годом позже месье Гуйон, советник по культуре, дает Фуко следующую характеристику: «Месье Фуко с блеском распространяет свое влияние как в Упсале, так и в Стокгольме, где за его лекции борются Институт и Школа права. Однако существует опасность, что он падет жертвой собственного успеха и постоянной доступности и в буквальном смысле положит жизнь на алтарь служения своей задаче: совершенно необходимо либо перевести его в Институт (с одновременным освобождением от работы в Упсале) или же, наоборот, назначить кого-либо в Стокгольм» (6 мая 1957 года). В мае 1958 года советник по культуре месье Шеваль так характеризует директора Мезон де Франс: «Г-н Фуко с блеском представляет французскую культуру за границей. Он преуспел в Упсале, снискав доверие профессоров и студентов. Он прекрасный директор Мезон де Франс, и нам трудно представить, кто мог бы заменить его, если он — что, увы, может произойти — в конце концов устанет от северного климата. В любом случае г-н Фуко — один из немногих, кому можно без опасений доверить самый высокий пост за границей».

Для Мишеля Фуко пребывание в Упсале связано прежде всего с работой над диссертацией. Именно в Упсале он пишет «Историю безумия». Как свидетельствуют многие из его друзей, в 1958 году, уезжая оттуда, он увозит почти законченную рукопись. «Психическая болезнь и личность» должна была, согласно замыслу Фуко, представить понятие безумие в свете достижений современной психиатрической мысли, а также содержать критику медицинских и психологических теорий в свете марксизма, окрашенного влиянием Бинсвангера.

Как мы уже знаем, Фуко работал в психиатрических больницах. Врачи навели его на мысль написать историю психиатрии, однако его занимали не столько психиатры, сколько их пациенты, а точнее, отношения между больными и врачами, иначе говоря, отношения между разумом и тем, к чему он взывает: безумием. И потом, был еще заказ от Колетт Дюамель. Итак, все было подготовлено для того, чтобы его взгляд обратился к сокровищу, хранившемуся в большой упсальской библиотеке Каролина Редивива. Это было самое настоящее сокровище! Судите сами: в 1950 году некий коллекционер, доктор Эрик Валлер, отдал в библиотеку коллекцию, которую создавал многие годы. Собрание охватывало четыре века: с XVI по начало XX. Тысячи документов: письма, рукописи, редкие издания, колдовские книги… И, главное, внушительный корпус текстов, посвященных истории медицины. Почти все издания, вышедшие до 1800 года и большинство появившихся позже. Каталог этой «Bibliotheca Walleriana» был опубликован в 1955 году — крайне своевременно! Фуко, наткнувшись на архив, понял, что это кладезь, и принялся методично его исследовать, обогащая диссертацию, над которой работал. Каждый день в десять часов он отправляется в библиотеку, где проводит час с кем-то из секретарей: Жан-Кристофом или Дани, затем сидит в библиотеке один до трех или четырех часов дня. Он исписывает страницу за страницей. И продолжает писать вечером, под музыку. Ни одного вечера не проходило без «Гольберг-вариаций» Баха. Музыка для Фуко — это Бах или Моцарт. Он пишет, переделывает, переписывает начисто, снова исправляет: слева стопка для переделки, справа — растущая гора беловых листов. Книга приобретает форму, и Фуко подумывает о том, чтобы защитить диссертацию в Швеции.

Он надеется, что в Швеции найдет больше понимания, чем в академических кругах Франции. В библиотеке он встретился с профессором кафедры истории идей и наук Линдротом. Это заметная в Упсальском университете личность. У двух постоянных читателей общие интересы: Стирн Линдрот изучал историю медицины и философии эпохи Ренессанса, наследие Парацельса. Они разговорились, и Линдрот пригласил Фуко на ужин. Фуко обращается к профессору с просьбой прочесть фрагменты его работы и приносит отдельные главы — увесистую рукопись, написанную от руки на тонкой бумаге.

Увы! Профессор Линдрот — убежденный позитивист, не испытывающий любви к грандиозным умозрительным построениям. Он искренне напуган стилем и содержанием вверенных ему листов. Для него текст Фуко — не более чем мудреная беллетристика, и он абсолютно убежден, что труд, главы из которого он прочел, не может быть представлен как диссертация. О своем мнении он сообщает Фуко в письме, крайне нелицеприятном. Фуко пытается разъяснить, в чем суть теории. Все напрасно. Исправить впечатление невозможно. Вот что пишет Фуко в письме от 10 августа 1957 года: «Я крайне благодарен Вам за Ваше письмо, которое помогло мне увидеть недостатки моей работы. Скажу сразу: первой моей ошибкой было то, что я не сумел объяснить Вам, что речь идет не о “фрагментах книги”, а только о черновом варианте, о первой редакции, — все это будет еще переделываться. Не стану оспаривать, мой стиль отвратителен (я знаю за собой неспособность изъясняться внятно). Конечно же я надеюсь вытравить все “замысловатые” выражения, оставшиеся незамеченными мной. Я дал Вам на прочтение свой опус, пусть даже с погрешностями стиля, чтобы узнать Ваше мнение, очень важное для меня, о качестве содержащейся в нем информации и об основных идеях. Очевидно, что именно последний пункт является камнем преткновения. И тут я опять совершил ошибку: я не объяснил, что суть проекта не в том, чтобы написать историю развития науки психиатрии. Речь идет скорее об истории социального, морального и мифологического контекстов, в которых психиатрия развивалась. Мне кажется, что, вплоть до XIX века, если не сказать вплоть до наших дней, не существовало объективного знания о сумасшествии, которое заменялось термином “безумие” — и описывалось как результат некоторого опыта (морального, социального и т. д.). С этим связан и подход к проблеме, не очень объективный, не очень научный и не очень историчный. Но, возможно, вся идея в целом абсурдна и ее воплощение заранее обречено на провал.

Наконец, третья моя ошибка состояла в том, что я написал страницы, посвященные медицинским теориям, оставив область “институтов”, которая могла бы помочь мне изъясняться определеннее и в других частях текста, непроясненной. Если позволите, я покажу Вам то, что мне удалось написать об институтах во время каникул. Тут мы имеем дело с тем, что гораздо легче определить и что создает социальные условия для рождения психиатрии…»

Недоумение профессора так и не было рассеяно, и Фуко не стал защищать диссертацию в Упсале. По правде говоря, он тонул в материале, и ему было крайне трудно нащупать структуру книги. Дюмезиль, следивший за его работой и постоянно справлявшийся о том, как она продвигалась, читавший и комментировавший написанные страницы, не советовал Фуко защищать диссертацию в Швеции. «Опубликуй это во Франции», — говорил он.

Он, как никто другой, знал осторожность шведов. Профессор Хассельрот также был прав, когда говорил Фуко о своих коллегах: «Вы никогда не заставите их проглотить это». По мнению Жан-Кристофа Оберга, Фуко никогда не рассматривал всерьез возможность защищать диссертацию в Швеции. Жан-Франсуа Микель, напротив, полагает, что Фуко расстроила реакция Линдрота, и в этом следует видеть одну из главных причин его отъезда. Как бы там ни было, очевидно, что шведы остались равнодушны к нарождающимся идеям Фуко.

Недавно в Швеции развернулась полемика, в которой больше всего досталось несчастному профессору Линдроту. Как мог он проглядеть признаки гениальности? Возможно, традиция истории науки, которую он представлял, не позволила этому германскому профессору с его сдержанным отношением к «литературе» определить значение книги, которую он получил на отзыв. Одни участники полемики изрыгали в его адрес проклятия, другие во всем винили обстоятельства. Но факт остается фактом: прошло несколько лет, прежде чем Фуко защитил диссертацию. Когда в 1958 году он покидал страну, которую нашел не слишком гостеприимной, работа, по сути, была уже закончена. Во всяком случае, все материалы были собраны, но предстояло еще немало потрудиться над редактурой и структурой текста.

Возможно, в Упсале были написаны и страницы другой книги. В нескольких километрах от городка находится дом Карла Линнея — деревянный, затерянный среди прекраснейших пейзажей. Фуко часто тащит всю компанию в паломничество к этому святому для историков науки месту. Глава книги «Слова и вещи», посвященная Линнею, вероятно, является результатом этих долгих изнурительных походов.

Фуко представлялись и другие случаи продемонстрировать свой интерес к науке. Упсальский университет дал, по крайней мере, двух нобелевских лауреатов 1926 и 1948 годов: биохимика Теодора Сведберга и его ученика Арне Тизелиуса. Фуко подружился с ними, и Сведберг показал ему третий подземный этаж упсальского экспериментального центра и в течение недели объяснял ему устройство циклотрона. По словам Жан-Франсуа Микеля, Фуко сетовал: «Ну почему я стал изучать философию, а не естественные науки?»

Почему Фуко решил уехать из Упсалы? Он подписал контракт на два года, а затем продлил его еще на такой же срок. По мнению Гуннара Брёберга, причина проста: он должен был преподавать 12 часов в неделю, что делало невозможной работу над диссертацией. Поскольку к тому же стало ясно, что Фуко не сможет защитить ее в Швеции, он предпочел подать в отставку после третьего года. В университетском ежегоднике за 1958 год опубликованы лекции Фуко. В первый четверг учебного года он должен был снова прочесть лекцию на тему «Религиозный опыт во французской литературе от Шатобриана до Бернаноса». Но лекция не состоялась: Фуко покидал Упсалу. Ни появление новых друзей (а с многими из них, например с Жан-Франсуа и

Кристиной Микель, с Жан-Крисгофом Обергом, с Эриком Нильсоном, он будет поддерживать отношения и в дальнейшем), ни почти законченная диссертация не сгладили неблагоприятное впечатление от Упсалы. Следующий этап его странствий — Польша.

* * *

Отъезд в Варшаву был тщательно подготовлен Фуко в июне 1958 года во время его продолжительного пребывания в Париже. Это была немного странная и спонтанная поездка в Париж, задуманная майским вечером, когда Мишель Фуко и Жан-Кристоф Оберг присутствовали, облаченные в смокинги, на приеме в некоем замке неподалеку от Упсалы. Они были приглашены наследницей одного из самых крупных состояний Швеции, влюбившейся в молодого преподавателя французского языка. Во время обеда Жан-Кристоф отлучился, чтобы послушать радио. Вернувшись, он сказал Фуко: «Во Франции что-то происходит». Это была по-шведски сдержанная характеристика разворачивавшихся событий: поддержанный сторонниками французского Алжира генерал де Голль вот-вот должен был вернуться к власти. Решение принято тут же без колебаний: «Едем!» Они вернулись в Упсалу, избавились от смокингов и выехали во Францию — само собой, на знаменитом «ягуаре».

Жан-Кристоф Оберг так рассказывает об этой эскападе: «Мы с Мишелем выехали в среду, 28 мая 1958 года. Переночевали в Дании, в Таппернойе, в маленькой гостинице. На другой день, утром 29 мая, уже перебирались на пароме из датского Гедсера в немецкий Гроссенборд. Вторую ночь провели в Бельгии, в Ла-Каламине, в маленьком отеле “Селект”. 30 мая продолжили путь и прибыли в Париж в три часа дня. Город бурлил. Причины этого оставались неясны, поскольку игра была уже закончена. Мы ехали в сторону Елисейских Полей по улице Бассано, однако у станции метро “Георг V” она оказалась заблокированной полицией. Мы бросили “ягуар” на авеню Марсо. Пробравшись через полицейские кордоны, мы двинулись по Елисейским Полям. Вскоре нас подхватила волна манифестантов: я оказался на крыше машины, двигающейся к Триумфальной арке, а Мишель шел следом в окружении молодых участников марша, потрясавших сине-бело-красными флагами. Площадь Этуаль была также блокирована полицией, и машине пришлось разворачиваться. Я воспользовался этим, чтобы спрыгнуть с нее, но Мишель растворился в толпе. Мы встретились у “ягуара” и поужинали в Сен-Жермен-де-Пре. Потом мы расстались: я отправился в посольство Швеции, где меня ждали родители, сходившие с ума от беспокойства, поскольку не знали, где мы и добрались ли мы вообще до Парижа, а Мишель пошел к брату, у которого жил».

Мишель Фуко провел в Париже месяц. В Упсалу он вернулся лишь для того, чтобы упаковать вещи после трапезы и обильных возлияний в обществе тех, с кем он провел три последних года.

*

Почему Варшава? И к этому назначению приложил руку Дюмезиль. У знаменитого профессора связи повсюду — в частности на набережной Кэ-д’Орсе*, где работал Филипп Ребейроль, выпускник Эколь Нормаль, возглавлявший отдел преподавания французского языка за границей. Благодаря его посредничеству французское правительство только что заключило с польским правительством соглашение о сотрудничестве в области культуры, в соответствии с которым на базе Варшавского университета должен был быть создан Центр французской культуры. Что означало наличие помещения, библиотеки и человека, уполномоченного организовывать различные мероприятия. В то время это событие казалось невероятным и расценивалось как исключительный дипломатический успех, ставший возможным благодаря временному улучшению обычно достаточно напряженных отношений между Востоком и Западом Европы.

Но одного создания вакансии недостаточно — нужно еще найти человека, способного ее занять: миссия обещала быть деликатной. Дюмезиль просит Ребейроля поручить ее Фуко, что тот и сделал. Он полностью доверял мнению Дюмезиля, к тому же официальные отзывы о работе Фуко изобилуют похвалами.

В октябре 1958 года Фуко вылетел в Варшаву и явился представиться Этьену Бюрену де Розье, только что назначенному послом Франции в Польше. «Я помню улыбчивого, приятного, спокойного молодого человека, — говорит он, — с радостью взвалившего на себя задачу, всю занимательность, важность и трудность которой он сразу осознал» .

Сначала Фуко поселяется в более чем скромной комнате в гостинице «Бристоль» неподалеку от университета — комплекса зданий, расположенного на Краковском проспекте. Затем он перебирается в квартиру в том же районе. Фуко продолжает работать над диссертацией. И конечно же приступает к доверенной ему преподавательской и административной деятельности. Ему предстояло создать «Центр французской цивилизации» с нуля. Нужно заказать столы и стулья, выписать книги и журналы. Фуко ведет занятия, читает лекции в университете и существующем при нем Институте романских языков на факультете современной философии. Он возобновляет лекции о современном французском театре, обкатанные в Упсале. И сразу же покоряет своих коллег и студентов умом, серьезным отношением к делу и любезностью. До сих пор многие помнят об изысканной куртуазности Фуко, проявлявшейся на каждом шагу. Он завязывает дружеские связи с президентом Академии наук профессором Котарбиньским, хорошо известным в университетских кругах Польши, но имевшим в глазах властей репутацию «буржуазного философа», поскольку он вдохновлялся теориями Венского кружка.

Постепенно деятельность Фуко расширяется. Советник посольства по культуре Жан Бурийи, намеревавшийся закончить диссертацию, подал прошение об отпуске. Поскольку Фуко состоял в прекрасных отношениях с Бюреном де Розье, в течение года он де-факто исполнял обязанности советника по культуре. В этой роли он проехал с лекциями об Аполлинере от Гданьска до Кракова и во всех городах представлял выставку, посвященную сорокалетию со дня смерти поэта. Замысел выставки принадлежал профессору Зуровскому.

«Он исполнял эти обязанности [советника по культуре] охотно и даже не без удовольствия, — вспоминает Бюрен де Розье, — раздаривая себя, появляясь на всех мероприятиях, посвященных культуре, в каком бы уголке Польши они ни происходили, не без снисходительности и веселья наблюдая суетные ритуалы повседневной дипломатической жизни» . Неудивительно, что посол предложил Фуко сменить Жана Бурийи, когда тот, закончив работу над диссертацией и рассчитывая получить кафедру в Сорбонне, заявил о своем намерении покинуть пост в посольстве. Фуко, прежде чем дать утвердительный ответ, поставил несколько условий. «Он полагал, — рассказывает Бюрен де Розье, — что Кэ-д’Орсе совершает ошибку, формируя универсальные, если можно так выразиться, кадры проводников нашей культуры за границей, атташе по культуре или лекторов, призванных работать безразлично где — в Южной Америке, в скандинавских или славянских странах, на Ближнем Востоке. Что же касается поста в Польше, то Фуко согласился бы занять его только в качестве главы структуры, которая позволила бы ему отобрать (в чем он надеялся преуспеть) молодых славистов, способных работать под его началом в Варшаве, Кракове и в других городах» .

Этот проект не получил развития, поскольку Фуко пришлось срочно покинуть Польшу. Причины этого не очень ясны, однако, видимо, речь идет о типичной для социалистических стран истории: он встретил юношу, с которым попытался на фоне грустной и удушливой повседневности наладить счастливую жизнь. Однако оказалось, что юноша работает на специальные службы, внедряющие своих агентов в западные дипломатические круги. Однажды утром Бюрен де Розье вызвал к себе Фуко: «Вы должны покинуть Польшу». — «Когда?» — спросил Фуко. «В ближайшие часы», — ответил посол.

Но и в этот раз Фуко получил самые хвалебные отзывы о своей работе. Жан Бурийи писал: «Мишель Фуко, наделенный ясным и проницательным умом, прекрасно образованный, обладает к тому же способностями к организационной работе: он может самым удовлетворительным образом исполнять любые функции за границей, будь то преподавание или административные обязанности. Будучи в 1958–1959 годах главой Центра при университете, он столкнулся с большими трудностями как чисто практического, длившегося несколько месяцев (отсутствие помещения для Центра и жилья), так и содержательного характера, касавшегося сути и целей деятельности Центра. Тем не менее он сумел поставить на ноги это начинание в рамках франко-польского сотрудничества».

Мишель Фуко снова отправился на набережную Кэ-д’Орсе и предстал перед Филиппом Ребейролем, чтобы сказать ему, что он хотел бы получить назначение в Германию. Еще в Эколь Нормаль он начал изучать немецкий язык, читает в подлиннике Гуссерля и Хайдеггера. Затем он воспылал страстью к Ницше. Легко представить себе, чего он ждал от Германии! Он хотел пройти тем же путем, который до войны прошли Сартр и Арон: провести год в одном из больших немецких городов. Ребейроль предлагает ему выбрать: Мюнхен, Гамбург… В Германии полным-полно Институтов французской культуры, но Фуко выбирает Гамбург.

Его обязанности здесь практически не отличаются от тех, которые он выполнял в Упсале и Варшаве: руководить институтом, принимать лекторов (так он познакомится с Аленом Роб-Грийе), преподавать на отделении романских языков философского факультета, эквивалента филологического факультета. Бывшие студенты, что не удивительно, до сих пор помнят лекции, посвященные французской литературе, на которых Фуко рассказывал о своем излюбленном предмете — современном театре — и комментировал Сартра и Камю. И непременно продолжительный экскурс в XVIII век. Поскольку его лекции имеют статус «дополнительных», что не предполагает экзамена в конце курса, он читает их перед немногочисленной аудиторией, в присутствии 10–15 человек. Студенты, слушающие курс, действительно интересуются литературой, и такое положение дел гораздо больше устраивает Фуко, чем то, которое было в Упсале. К тому же он читает только два часа в неделю.

Большую часть своего времени Фуко посвящает Институту французской культуры, располагавшемуся в доме 55 по Хайдемер-штрассе. Квартира директора, в которой он провел 1959/60 учебный год, занимала почти весь второй этаж. Кроме директора, в Институте работали четыре преподавателя французского языка. Среди них — Жан-Мари Замб, ставший впоследствии профессором Коллеж де Франс по кафедре немецкой цивилизации, и Жильбер Кан, племянник Леона Брюнсвика , который когда-то был связан с Симоной Вейль .

Как и в Упсале, Фуко отводит часть времени на то, чтобы позаниматься с небольшой театральной труппой, собранной Жильбером Каном. Именно он предлагает поставить пьесу Жана Кокто «Школа вдов» (премьера состоится в июне 1960 года) и подробно рассказывает об этом писателе нескольким студентам, образовавшим вокруг него своего рода дружеский кружок, в частности Юргену Шмидту и Ирен Стапс, основным актерам труппы.

И конечно же он проводит много времени в университетской библиотеке. Он заканчивает работу над основной диссертацией «Безумие и неразумие» и отправляется в Париж, чтобы отдать ее на прочтение Жану Ипполиту, которого хотел бы видеть научным руководителем. После чего приступает к редактированию дополнительной диссертации: перевода «Антропологии» Канта, к которому он намеревается присовокупить пространное историческое предисловие. Когда обе диссертации приобретут окончательный вид и автор будет готов к тому, чтобы представить их к защите, для него найдется место в одном из высших учебных заведений Франции. Разумеется, место не профессора, поскольку ни одна из диссертаций еще не защищена, но преподавателя- лектора, руководителя семинаров. Предложение пришло из Клермон-Феррана, и Фуко решил прервать добровольную ссылку и вернулся во Францию.

* * *

Больше у него никогда не будет такого поста, где он мог бы заниматься одновременно административной и просветительской деятельностью. Тем не менее несколько раз речь заходила об этом поприще. В 1967 году Этьен Бюрен де Розье, став послом в Риме, позвонил Фуко, находившемуся в тот момент в Тунисе, и предложил ему стать атташе по культуре. Тот легко дал уговорить себя, однако на горизонте замаячил Коллеж де Франс. Немногим ранее, в 1963 году, Фуко согласился возглавить Институт французской культуры в Токио, однако декан факультета Клермон-Феррана умолил министерство не забирать у него преподавателя, благодаря которому процветало его учебное заведение. А через много лет, в 1981 году, когда к власти придут левые, будет обсуждаться назначение Фуко атташе по культуре в Нью-Йорк. Однако переговоры так ничем и не завершатся.

Фуко будет осуществлять миссию «посланника французской культуры», став преподавателем в Тунисе, разъезжая с лекциями по разным странам, а главным образом, благодаря своим книгам, имевшим успех по всем мире.

Он уехал из Франции в 1955 году и был убежден в том, что отныне постоянно будет путешествовать. Более того, он знал, что обречен на скитания. Жить завтра не там, где сегодня — такова идея. Навсегда расстаться с Францией? Возможно, однако следует использовать эту страну, с которой он был в разладе, как стратегическую базу, позволяющую организовывать длительное пребывание в других частях света. В начале 1968 года, приехав в Швецию с лекциями, он скажет в одном из интервью, что в 1955 году, покидая Францию, он твердо решил проводить жизнь «на чемоданах», переезжая из страны в страну и, главное, «никогда не касаться пера»: «Мысль посвятить свою жизнь написанию книг казалась мне абсурдной, я никогда не имел таких намерений. Только в Швеции, где ночи длятся долго, я подхватил этот вирус и выработал отвратительную привычку писать по пять-шесть часов в день» . В момент отъезда из Франции он чувствовал себя «путешественником, переезжающим из страны в страну, никому не нужным и ни на что не годным». «Я и сейчас ощущаю свою ненужность, — добавляет Фуко (напомню, что идет 1968 год), — с той только разницей, что уже не являюсь путешественником. Теперь я пригвожден к письменному столу» .

Мишель Фуко — турист, не помышляющий о сочинении книг? Должно быть, он лукавит, ведь к 1955 году у него уже были публикации. Вместе с тем он пронес через всю свою жизнь убеждение, что, в сущности, не собирался становиться человеком пишущим. Когда он будет работать над последними книгами, продвигаясь с трудом, исполненный сомнений, раскаявшийся и, должно быть, с огромной усталостью и желанием бросить все, эта тема то и дело будет всплывать в его разговорах с друзьями: «Я случайно начал писать. А стоит только начать, как тут же попадаешь в плен, из которого невозможно бежать». Искушение избавиться от этой зависимости было велико. Но легко ли отказаться от роли, которая стала сутью жизни?

Фуко покинул Францию в августе 1955 года. Летом 1960 года он возвращается. Ему еще нет тридцати четырех лет. Что значимого произошло за годы его отсутствия? Прежде всего, значимым было само отсутствие. Фуко пропустил политические события, развернувшиеся в стране: войну в Алжире и приход к власти генерала де Голля. Он остался в стороне от бурной деятельности, развернутой левыми, от создания мощного студенческого профсоюзного движения, от появления в университетской среде течений, не связанных с коммунистической идеологией, от всего того, что приведет страну к кризису 1968 года. Именно во время пребывания Фуко за границей появятся трещины, которые через несколько лет станут причиной разлома в обществе. Но и тогда Фуко не окажется во Франции. В то время, когда Францию сотрясали битвы вокруг войны в Алжире, он жил в Швеции, Польше, Германии. Когда студенческие волнения весны 1968-го сметут социальные, политические и институциональные основы страны, он будет в Тунисе.

Несомненно, значимым было и то, что Мишель Фуко закончил работу над диссертацией «Безумие и неразумие: история безумия в классическую эпоху». Эта работа могла бы называться «Иное безумие», что перекликалось бы с цитатой из Паскаля, открывающей первый вариант предисловия. Но, поскольку речь шла о том, чтобы представить ее к защите, Фуко остановился на более академическом названии.

Первый вариант предисловия начинается так: «Паскаль: “Люди неизбежно столь безумны, что было бы безумием впасть в иное безумие — не быть безумным”. А вот что пишет Достоевский в “Дневнике писателя”: “Тем, что другого запрешь в сумасшедший [дом], своего ума не докажешь”. Необходимо написать историю подлинного безумия — иного безумия, благодаря которому люди, запирая соседей волею высочайшего разума, узнают друг друга и общаются при помощи не знающего пощады языка не-безумия; нащупать момент возникновения заговора, когда он еще не взошел на престол правды и не был сдобрен лиризмом протеста. Попытаться достичь внутри истории нулевой степени истории безумия, где оно представляет собой недифференцированный опыт, опыт, еще не разделенный механизмом деления. Описать от исходной точки поворота это “иное безумие”, которое единым мановением роняет то, что отныне является чем-то внешним, глухим к любым изменениям, и словно умирает одно в другом, Разум и Безумие».

Фуко с самого начала заявляет, что достичь этого «неудобного пространства» можно, лишь отказавшись «от комфорта конечных истин», то есть освободившись от концептов, выработанных современной психопатологией: «Важно движение, разделяющее безумие, а не наука, которая возникает в обретенном спокойствии, когда деление уже произошло». Медицинское знание замуровывает сумасшедшего в его безумие. Сумасшедший и здравомыслящий перестают разговаривать друг с другом: «Что касается общего языка, то его не существует, точнее, его больше не существует: осознание безумия как психической болезни, имевшее место в конце XVIII века, свидетельствует о прерванном диалоге, об уже достигнутом разобщении и погружает в забвение неловкие слова, не имеющие строго синтаксиса, почти бормотание, при помощи которого происходил обмен между безумием и разумом. Язык психиатрии, являющийся монологом разума о безумии, мог вырасти только на таком молчании». Далее следует часто цитирующийся пассаж, в котором Фуко дает определение своему замыслу: «Я хотел создать не историю такого языка, а, скорее, археологию этого молчания» .

Намерение создать «археологию молчания» ведет к необходимости прозондировать всю западную культуру. Поскольку «европеец с самого раннего средневековья имел дело с тем, что он нетвердо называл безумием, слабоумием, неразумием», следует, видимо, признать, что отношение разум — неразумие составляет для этой культуры «одно из мерил ее оригинальности», что она определяется этой пучиной, угрожающей ей. Именно к этой пучине, к этой «области, где следует ставить вопрос о границах, а не об идентичности культуры», Фуко и намерен нас подвести. Нужно «написать историю границ — тех смутных движений, неизбежно забывающихся после того, как они совершены, благодаря которым культура отбрасывает то, что должно стать для нее чем- то внешним; и на протяжении всей истории это зияние, это пустое пространство, служащее для самоизоляции, определяет ее не менее, чем выработанные ею ценности. <…> Выпытывать предельные опыты культуры значит расспрашивать ее о границах истории, о разрыве, который подобен самому рождению ее истории».

Фуко опирается в первую очередь на работу Ф. Ницше «Рождение трагедии из духа музыки»: «В центре этих предельных опытов западного мира стоит, конечно, опыт трагического — Ницше показал, что структура трагического, на котором строится история западного мира, является не чем иным, как забвением трагедии, отказом и молчаливым отходом от нее». Но «многие другие опыты вращаются» вокруг этого — центрального, и каждый оставляет на границах нашей культуры «линию, означающую в то же время первоначальный раздел». Фуко хотел создать археологию отчуждения всех подобных опытов — представлявших угрозу, отвергнутых, изгнанных, забытых, но, тем не менее, живущих. Он предполагал серию исследований, которые должны разворачиваться «под солнцем великой теории Ницше», и поведать о других разделах, лежащих в основе нашей культуры. Он упоминает два из них: отказ от «снов, к трактовке которых человек постоянно прибегает, чтобы найти истину о самом себе, идет ли речь о его судьбе или о его сердце, но делает это наряду с глобальным отречением, которое выделяет их и отбрасывает в область галлюцинаций, подлежащих осмеянию». И еще: «…история сексуальных запретов, взятая не только в русле этнологии: оставаясь внутри нашей культуры, рассказать о постоянно меняющихся и упорно преследующихся формах, но не с целью создания хроники морализаторства или терпимости, а ради выявления трагического раздела счастливого мира и желания как границы западного мира и истока его морали». Однако главным являлось намерение рассказать «об опыте безумия», застигнутого в том виде, в котором оно существовало до того, как на него наложили лапу знания и научный дискурс, и позволить ему самому выразить себя, описать себя при помощи «тех слов, тех текстов, которые всплывают из глубины языка и не предполагают употребления в речи» .

Таким представал замысел Фуко в предисловии, насчитывавшем с десеток страниц, от которого автор отказался, переиздавая книгу в 1972 году. Соответствует ли ему книга? Конечно, невозможно пересказать все, что содержится на более чем шестистах печатных страницах, изобилующих сведениями, фонтанирующих мыслями, подчас путаными, иногда уводящими в сторону, содержащими противоречия, перепрыгивающими с одной сферы на другую. Автор внедряется то в экономику (эта область всегда присутствует в исторических книгах Фуко, который порой предстает вполне сведущим экономистом), то в юриспруденцию, искусство, что позволяет выстраивать передовую линию аргументации. Попробуем просто обратиться к некоторым сочленениям этой пространной конструкции, вслушаться в голос Фуко, модуляции которого изменятся впоследствии.

Когда безумие имело еще права гражданства в обществе, то есть в эпоху расцвета Ренессанса, между двумя формами безумия уже пролегла трещина. Одну из форм изображали Босх, Брейгель или Дюрер. Это безумие, внушающее страх, навязчивое, грозное, свидетельствующее о глубокой тайне, поглощающей правду доступной нам реальности; безумие, породненное с силами зла и тьмы, в которой есть свидетельство силы Сатаны. Другая форма, предстающая в «Похвале глупости» Эразма, еще вступает в диалог с разумом, но уже далеко отстоит от него, и если и помещается в дискурс, то лишь для того, чтобы управлять ею, используя ее ради критики иллюзий и претензий человечества. С одной стороны, мы сталкиваемся с глубоко трагическим безумием. С другой стороны, — с почти прирученным безумием, смягченным ироническим взглядом гуманистов. Между этими двумя формами уже произошел разрыв, и расстояние между ними будет увеличиваться из века в век. Возможно, именно в этот момент расходятся две дороги. Одна из них, дорога критического разума, приведет к медицинскому знанию. Другая, дорога трагических масок, ведет к молчанию, однако будет воссоздаваться в произведениях Гойи, Ван Гога, Ницше и Арто. Но, в любом случае и независимо ни от чего, в эпоху, когда происходит разрыв, безумие еще соседствует с жизнью и является частью мира.

В XVII веке ситуация меняется: безумие оказывается вышвырнутым из жизни и отмеченным клеймом проклятия. Это событие, которое Фуко называет «классическим», имеет два «аспекта». С одной стороны, безумие отвержено высочайшим мановением разума, обрекающим его на изгнание и молчание в соответствии с прагматической формулой Декарта «это всего лишь сумасшедшие», выведенной в первой части «Метафизических размышлений», где он воссоздает и отвергает основы возможного сомнения касательно истин, представляющихся разуму чем-то совершенно очевидным . Человек может оказаться безумным, но это безопасное для разума безумие. С другой стороны, безумие запирается под ключ, попадает в заточение. И тут экономические, политические, моральные или религиозные обоснования работают в полную силу: «великому заточению», ознаменовавшему XVII век, подвергнутся нищие, безработные, попрошайки, бродяги, к которым присоединятся либертины, венерические больные, гомосексуалисты; все они окажутся в стенах приютов наряду с теми, кто утратил разум. Фуко полагает, что «безумие поселяется по соседству с грехом, и, быть может, именно поэтому неразумие на века породнится с виной: в наши дни душевнобольной ощущает это родство как свою личную участь, а врач открывает его как естественнонаучную истину» . Мы прошли путь от безумия к неразумию, от эпохи, когда безумие стояло особняком, к эпохе, когда оно растворилось среди пороков, подлежащих изоляции с целью «исправления». Ибо дисциплинарные учреждения организуются ради наказания тех, кто вместе с прочими попадает в него, а не для врачевания.

Однако, обозначив тех, на кого налагается печать проклятия, и очистив от них общество, исполнители «великого заточения» сыграли не только негативную роль. Изоляция «образовала определенную сферу человеческого опыта», поскольку «в ее единообразном пространстве пришли в соприкосновение такие категории людей и такие ценности, между которыми культура предшествующих эпох не усматривала ни малейшего сходства; она незаметно придвинула их к безумию, подготовив тем самым новый его опыт — наш опыт, — в рамках которого ценности эти заявят о себе как о неотъемлемой принадлежности сумасшествия» .

С другой стороны, неразумие в своем конкретном проявлении локализовано и очищено. Оно может стать «предметом восприятия». И тут мы подходим к одному из ключевых положений книги Фуко: «Но каков горизонт этого восприятия? Очевидно, что он совпадает с горизонтом социальной действительности. Начиная с XVII века неразумие перестает неотступно преследовать мироздание; оно не выступает больше и естественным измерением разума во всех его перипетиях. Оно приобретает характер явления сугубо человеческого, какой-то стихийно возникшей разновидности среди прочих социальных видов. Прежде оно было неотвратимой угрозой, заключенной в мире вещей и в языке человека, в его разуме и его земле; ныне оно предстало в виде некоего лица. Вернее, лиц: людей, отмеченных неразумием, типажей, распознаваемых обществом и подвергаемых изоляции — развратника, расточителя, гомосексуалиста, колдуна, самоубийцы, либертина. Впервые мерой неразумия становится определенное отклонение от социальной нормы. <…> Вот это и есть самое главное: то, что безумие внезапно оказалось перенесено в сферу социального и отныне будет проявляться преимущественно и почти исключительно здесь; то, что ему, бродившему прежде во всех пределах, тайно обитавшему в самых привычных местах, вдруг, едва ли не в одночасье (менее чем за полвека во всей Европе), отвели особую область, где всякий может его распознать и разоблачить; что с той поры его, словно нечистую силу, стало возможным разом изгнать из каждого конкретного человека, в которого оно вселилось, с помощью мер и предосторожностей правопорядка». Фуко ставит вопрос так: «Разве не существенно для нашей культуры то обстоятельство, что неразумие смогло сделаться для нее объектом познания лишь постольку, поскольку предварительно стало объектом отлучения?»

Однако внутри созвездия неразумия безумие постепенно завоюет совершенно особое место. Поскольку в конце концов встал вопрос об экономической целесообразности изоляции социально проблемных индивидуумов и о том, не лучше ли отправить на рынок труда всех тех, кто способен работать. Разве можно победить нищету путем ее изоляции? И, как только этот шаг сделан, безумие оказывается отделенным от последней из всех форм неразумия, с которыми оно еще недавно делило обитель. Оно одно останется в заключении, утратив своих сокамерников. Безумцы окажутся наедине с врачами, которые вплотную займутся ими. И тут происходит рождение психиатрических больниц, превращение мест заключения в медицинские учреждения. Безумие стало классифицироваться как «душевное заболевание». Сумасшедшие отныне освобождены от оков, однако следует остерегаться наивного принятия мифологии позитивизма, воспевающей достоинства такого освобождения и приписывающей их собственным заслугам: «Лечебница эпохи позитивизма, заслуга создания которой приписывается Пинелю, — это не пространство свободы, где наблюдают больных, ставят им диагноз и проводят терапию; это пространство правосудия, где человека обвиняют, судят и выносят ему приговор и где освобождение достигается лишь через перенос судебного процесса в глубины собственной психологии, то есть через раскаяние. В лечебнице безумие будет наказано — пусть даже вне лечебницы оно признано невиновным. Отныне безумие надолго, во всяком случае, до наших дней, заточено в тюрьму морали». Фуко добавляет: «Считается, что Тьюк и Пинель открыли медицинской науке доступ в психиатрическую лечебницу. Однако они ввели в лечебницу не науку как таковую, а определенного персонажа — носителя сил, заимствующих у науки всего лишь ее внешнюю оболочку либо, самое большее, свое оправдание. <…> Врач способен очертить границы безумия не потому, что обладает знанием о нем, а потому, что может его обуздать; позитивизм будет воспринимать как объективность всего лишь другую сторону, противоположный скат этого превосходства медика над больным» .

Хотя медицина постоянно празднует свои теоретические победы, партия еще не сыграна. Ибо, как считает Фуко, лечебница, созданная Пинелем, не в состоянии избавить современный мир от безумия. Пусть безумие «не является больше ночью, противостоящей дневному лику», став наблюдаемой реальностью, о которой нормальный человек изрекает истину — следует признать, что эта истина идет вслед за безумием: «В наши дни человек обладает истиной лишь в загадке безумца, каким он является и каким не является; каждый безумец несет и не несет в себе эту истину человека, которую он обнажает самим упадком своей человечности». Иначе говоря, человек и безумец «связаны неощутимыми узами присущей им обоим и несовместимой истины». А кроме того, необходимо услышать тех, к кому в тот момент, когда неразумие приговаривается к исчезновению, переходит факел. Факел тьмы, ночи, безбрежного отрицания. Вот Гойя с его образом безумия, глубоко чуждым современному опыту, разве он не «передает тем, кто способен услышать и понять — Ницше и Арто, — едва различимые речи классического неразумия, речи небытия и ночного мрака, — но усиливая их, доводя до вопля и буйного неистовства? И быть может, именно оно впервые наделяет их неким выражением, дает им право гражданства и известную власть над западной культурой — власть, благодаря которой становятся возможны все отрицания ее, и тотальное отрицание? Быть может, оно возвращает им всю их дикую первобытность?». И у Гойи, и у Сада «неразумие по-прежнему неусыпно бдит в ночи, но в бдении своем оно соотносится с новыми, нарождающимися силами». Благодаря Гойе и Саду «западный мир вновь обрел возможность перейти черту разума в неистовстве насилия и, минуя все обетования диалектики, вернуться к трагическому опыту безумия».

Книга Фуко заканчивается так: «Хитрость безумия торжествует вновь: мир, полагающий, будто знает меру безумию, будто находит ему оправдание в психологии, принужден именно перед безумием оправдывать себя, ибо в усилиях своих и спорах он соразмеряется с безмерностью таких творений, как произведения Ницше, Ван Гога, Арто. И нигде — менее всего в своем познании безумия — он не находит уверенности, что эти творения безумия оправдывают его» .