Я не слишком опытный портретист. Я пощадил читателя и не дал ему портрета любимой жены султана, но я не могу избавить его от портрета кобылы султана. Она была среднего роста, хороших статей, ее можно было упрекнуть лишь в том, что она слишком низко опускала голову. Масти она была золотистой, глаза голубые, копыта маленькие, ноги сухие, крепкий постав и круп легкий. Ее долго обучали танцевать, и она делала поклоны, как председатель собрания. В общем, это было довольно красивое животное, главное, кроткое, хорошо шло под верхом, но вы должны были быть великолепным наездником, чтобы она не выбросила вас из седла. Раньше она принадлежала сенатору Аррону, но однажды вечером маленькая капризница закусила удила, швырнула на землю господина референта вверх тормашками и помчалась во весь опор в конюшни султана, унося на себе седло, узду, сбрую, дорогой чапрак и попону – весьма ценные; они ей так шли, что их не сочли нужным вернуть хозяину.

Мангогул проследовал в свои конюшни в сопровождении верного секретаря Зигзага.

– Слушайте внимательно, – сказал он ему, – и записывайте…

И он направил кольцо на кобылу, которая принялась подпрыгивать, скакать, брыкаться и выделывать вольты с тихим ржанием.

– О чем вы думаете? – сказал султан секретарю. – Пишите же…

– О султан, – отвечал Зигзаг, – я жду, когда ваше высочество заговорит…

– На этот раз вам будет диктовать моя кобыла, – заявил Мангогул. – Пишите.

Зигзаг, которому это приказание показалось унизительным, взял на себя смелость заметить, что всегда почтет за честь быть секретарем султана, но не его кобылы…

– Пишите, – говорю я вам, – повторил султан.

– Государь, – возразил Зигзаг, – я не могу, мне неизвестна орфография этих слов…

– И все-таки пишите, – настаивал султан.

– Я в отчаянии, что не могу повиноваться вашему величеству, – сказал Зигзаг, – но…

– Но вы болван, – прервал его Мангогул, разъяренный таким неуместным отказом. – Убирайтесь из моего дворца и больше не показывайтесь мне на глаза.

Несчастный Зигзаг удалился, познав на опыте, что честный человек не должен входить в дома большинства великих мира сего или же должен оставлять за дверьми свои убеждения. Позвали другого секретаря. Это был провансалец, открытый, честный, главное, бескорыстный. Он помчался туда, куда, как ему казалось, звали его судьба и долг, отвесил султану глубокий поклон, другой еще более глубокий – его кобыле и записал все, что лошади было угодно продиктовать.

Всех, кто пожелает ознакомиться с ее речью, я считаю долгом отослать в архивы Конго. Государь велел немедленно же раздать копии ее речи всем переводчикам и профессорам иностранных языков как древних, так и новых. Один из них заявил, что это – монолог из какой-то древнегреческой трагедии, показавшийся ему весьма трогательным, другой, ломая голову, открыл, что это важный фрагмент египетской теологии, третий утверждал, что это начало погребальной речи в честь Ганнибала на языке карфагенян; четвертый уверял, что произведение написано по-китайски и что это весьма благочестивая молитва, обращенная к Конфуцию.

В то время как мужи науки надоедали султану своими учеными гипотезами, он вспомнил про путешествия Гулливера и решил, что этот англичанин, столько времени проживший на острове, где у лошадей свое государство, законы, короли, боги, жрецы, религия, храмы и алтари, и, вероятно, в совершенстве изучивший их нравы и обычаи, должен великолепно знать и их язык. И в самом деле, Гулливер свободно прочел и истолковал слова кобылы, несмотря на то, что запись пестрела орфографическими ошибками. И это – единственный хороший перевод, существующий в Конго. Мангогул узнал, к своему удовлетворению, и к вящей чести своей теории, что это хроника любви старого паши с тремя бунчуками и маленькой кобылы, которую до него покрывало неисчислимое множество ослов, этот странный анекдот является, однако, истинным фактом, известным султану и решительно всем при дворе в Банзе и в остальном его государстве.