Я узнал его, едва войдя в избу.

Из стылого осеннего ненастья и шорохов палой листвы я вошел в тепло, затворил дверь. На миг расслабился… И сразу же увидел его. И узнал.

Невозможно забыть лицо человека, однажды спасшего вам жизнь.

В ставку Денисова близ Городища я прибыл, сопроводив в Калугу пленных. Вернулся с дурными вестями — в имении своей тетки, во Владимирской губернии, умер князь Багратион.

Мой батюшка бился вместе с Петром Ивановичем против турок на левом берегу Дуная. Сам я находился адъютантом при князе в Бородинском деле. Видел, как он возглавил контратаку на флешах, как был поражен в ногу осколком ядра, как солдаты выносили его из боя на руках — в парадном мундире, при крестах и звездах, в белых перчатках. Смертельно бледный, закусивши губу, он всё порывался обратно, отдавал последние приказания… Затем скрылся от меня в пороховых дымах — как скрылся, смешался в памяти весь тот кровавый день.

Последние вести о Багратионе, которые получила наша партия, гласили, что князь пошел на поправку — уже передвигается на костылях по комнате. Мы шумно отпраздновали это известие.

И вот, узнав о занятии Москвы французом, Багратион пришел в ярость, сорвал с себя бинты. Побеспокоив раны, вызвал гангрену, от которой скончался 12 сентября. Невосполнимая потеря для Отечества, для армии.

Я не знал, как преподнести эту весть командиру.

Мне сказали, что Денисов находится при захваченном одним из наших пикетов то ли французском лазутчике, то ли беглом пленном. Подробностей никто не знал. Командир как засветло заперся с ним в крайней избе вместе с нашим медиком Гельнером, так еще и не выходил.

Не желая откладывать исполнение своего мрачного долга, я пошел прямиком к командиру.

Войдя, сперва увидел Гельнера, колдовавшего возле раненого, которого положили на застеленную буркой лавку.

Всё положение тела несчастного было какое-то перекрученное, изломанное. Забинтованная голова откинута на смятые разномастные подушки. Кадык выставлен, тонкая черта усов над воспаленными, искусанными губами, испачканными пеной. Темные пряди, зачесанные на виски на манер императора Александра, блестели от пота.

Он ничем не напоминал того блестящего гусарского поручика, которому я обязан был жизнью. Отчаянный кавалерист, влетевший в мою жизнь на гнедом жеребце как чудесный спаситель. Явивший себя на Курганной высоте — призрак войны в разрывах черного дыма, под гром канонады, посреди заваленного телами смертного поля…

Но я сразу узнал его. А узнав — так и замер на пороге.

— Никак знаком с нашим гостем, Вихров?

Денисов, поймав безумный отблеск моего взгляда, в который раз подтвердил свои прорицательские способности. В войсках говорили, что он гадает по звездам и внимает голосам птиц, с неизменной удачей выбирая места для вылазок. Раз за разом атакуя растянутую от границ до самой Москвы «Великую армию» в мягкое подбрюшье, кровоточащее от наших непрестанных укусов.

Подполковник Денисов, командир нашей партии, был облачен в черный кафтан и высокие охотничьи сапоги. Смоляные кудри в беспорядке, в проборе — тонкая седая прядь. Короткая татарская бородка, крутой разлет бровей, живые темные глаза. Шиллеровский тип, излюбленный немецкими поэтами-романтиками благородный разбойник. Он невозмутимо курил в углу, сжимая в пальцах длинный мундштук турецкой трубки. Сидел в кресле-качалке, неведомо каким ветром занесенном в эту крестьянскую избу. Впрочем, как раз ведомо… Тем же ветром, каким занесло сюда, в глубь стылых осенних лесов, и всех нас… Злой и колючий, гибельный для неприятеля, ветер русской «Малой войны».

Я козырнул, собираясь доложить Денисову по форме, но тут заговорил больной. Он бредил:

— Откликнувшись на зов огней в чернильной тьме, мы вышли за пределы мелового круга. Мы потянулись к неведомым звездам, побрели непроторенными тропами. Мы желали обрести вечность, желали обмануть время. Быть, не прекращаясь. Продолжаться — неизменными. Мечтали жить…

Раненый смолк. Я, Гельнер и Денисов переглянулись.

Я поймал себя на том, что так и стою возле порога, вскинув ладонь к козырьку кивера, приветствуя Денисова. Смутившись, я опустил руку.

— Знакомы, Василий Давыдыч, — кивнул я. — Это поручик Ржевский. Он спас мне жизнь.

* * *

Странно, но мне толком не запомнился тот день. День, когда я едва не погиб, когда мне предначертано было погибнуть. День, что переменил не только мою жизнь, но и всю историю Отечества.

Воспоминания, на манер лоскутного одеяла, соткались из сбивчивых рассказов очевидцев, из солдатских баек у костра, из официальных воззваний и бюллетеней.

Но что делал я сам? Где был? Всё укутал кровавый туман.

Будто милосердная память поспешила скрыть произошедшее, сохранив мне рассудок. Лишь во снах она возвращала меня туда, добавляя новых стежков к лоскутному одеялу, но утром кошмар развеивался. Пропуская сквозь прикрытые ресницы рассветный луч, я с облегчением вспоминал, что тот день уже в прошлом, он миновал. Я остался в живых.

Как это было? Раннее утро 26 августа 1812 года разорвала пополам канонада сотни французских орудий, бьющих по левому флангу, выбранному Наполеоном для главного удара. Ужасающая какофония. Казалось, зловещая комета, наблюдаемая повсеместно в канун роковой бородинской поры, стремительно обрушилась на Семеновские флеши, потрясая и оглушая, повергая в трепет и оцепенение.

Я был вне себя. Ярил Черняша, хотел скорее получить донесение чрезвычайной важности, сорваться с места! Мне был тесен доломан, воротник давил на горло. Бездействие непереносимо. Я сходил с ума.

Первую атаку на флеши близ Семеновского, которые нам предстояло держать, рассеял плотный артиллерийский огонь. Вторым приступом неприятелю удалось захватить левую флешь. Они показались совсем близко: в разрывах дыма блеснули орлы на киверах, безумно вытаращенные глаза на закопченных лицах. Наша пехота устремилась им навстречу, пошел штыковой бой.

В ушах моих еще звучал отрывистый голос Петра Ивановича: «Вихров, скачи к командующему, живее», а Черняш уже во весь опор нес меня к Горкам. Я и досадовал, что покидаю опаснейший участок боя, не успев зацепить кончиком сабли ни единого красного эполета, и в то же время был счастлив, сломя голову несся исполнить поручение. Я в сражении! Я исполняю свой долг! В голову лезло неуместное: если бы теперь меня видела Лиза!

Я вернулся к четвертой атаке флешей, с подкреплениями. В те минуты схватка кипела на всех ключевых позициях — по Старой Смоленской дороге наши удерживали польский корпус, на Курганной высоте — итальянцев вице-короля. Мы бились с половиной Европы, присягнувшей золотой наполеоновской пчеле, золотому французскому орлу. Один на один сошлись с армией в двунадесять языков.

Семь атак на флеши. Они смешались в моем сознании — в звоне стали, визге картечи, криках раненых, отрывистых напевах флейты и рокоте барабанов… Я видел, как молодой генерал Тучков, со знаменем в руках, встретил грудью картечь. Как кипел ближний бой, штыки ломались, озверелые люди, черные от копоти, как черти в преисподней, зубами и когтями цеплялись за каждый клочок земли. Как разбивались ровные цепи по-парадному блестящих, будто оловянных солдатиков, превращались в толпы кричащих, залитых кровью безумцев. Как накатывали штормовыми волнами, сбивались с галопа пестрые кавалеристы — кирасиры, закованные в сталь, точно средневековые рыцари; ощетинившиеся лесом пик уланы в четырехугольных шапках; с гиканьем летели отчаянные гусары; тонули в клубах порохового дыма драгуны…

В полдень на флеши началась восьмая атака. Багратион был в центре событий. Я старался быть ближе к нему. Я кричал, как все, я стрелял, как все, я рубил кого-то саблей… Кажется… Не помню точно. Я видел, как Багратион покачнулся, раненный в бедро. Атака продолжалась, наши неслись вперед, преследуя отступающих французов с громогласным «ура».

Затем отступали уже мы, следуя приказу, сохраняя порядки, отстреливаясь и огрызаясь. Артиллерия прикрывала нас — превращая в щепу остатки живописных березовых рощиц, кромсая не успевшие еще отцвести просторные поля, ровняя с землей редуты, саму землю выворачивая пластами глины, превращая в кровавое месиво трупы наших и французов, слоями лежащие вокруг Семеновских флешей.

Мы отошли за Семеновский овраг. Командование левым флангом принял Дохтуров. Коренастый, обстоятельный, он сидел на барабане, глядя через подзорную трубу, как французы суетятся на занятых флешах, разворачивая конные батареи. Он смотрел на них хмуро и спокойно, а траву вокруг пригорка секли случайные осколки и ветер сыпал на генеральскую двууголку искрами от горящих семеновских изб.

Координируя действия наших военачальников, я поскакал с устным докладом на Курганную высоту. Небо заволокло дымом так, что стало не видно солнца. Казалось, наступили сумерки. В черных и серых клубах, густых как туман, я сбился с пути.

Черняш несся во весь опор, мимо проскользнули изувеченные тела, лежащие одно на другом, разбитый лафет… Дым рассеялся — передо мной показалась шеренга, частокол штыков, ремни амуниции крест-накрест, цвета мундиров не разобрать… Наши?

На киверах заблистали кокарды ромбом. Колыхнулся, разворачиваясь, батальонный штандарт: бело-золотой по центру, красные и синие углы… Французы.

Я с силой натянул поводья, поднял коня на дыбы. С той стороны хрипло пролаяли команду. Оглушила сплошная трескотня выстрелов. Свистнуло у самого уха, Черняш всхрапнул, спотыкаясь. Я развернул его, понесся назад и влево, миновал плетеные фашины. Оказался на батарее, которую пытался найти ранее. Орудия молчали. Артиллерийская обслуга лежала, смешавшись с наполеоновскими пехотинцами.

Я задохнулся — вокруг дым, батарея пуста. Ужасная мысль: ВСЕ перебиты, ВСЕ мертвы — я остался один!

Из клубов дыма показался наш фейерверкер, спотыкаясь, банником опираясь на землю, как костылем. В сбитом набок кивере — длинный красный шнур болтался из стороны в сторону, гипнотизируя. Я не сразу заметил, что у него нет руки. Там, где ей положено было находиться, тоже моталось что-то красное и длинное, в такт шагу, из стороны в сторону…

— Посторонись, вашбродие, — пробасил артиллерист. — Ядер надобить… Кончились.

Тут кто-то невидимый и подлый, подкравшись сзади, с силой ткнул меня в спину. По затылку забарабанили комья земли. Мертвые тела, скрюченные судорогой руки, выставленные ружейные дула, лошадиные копыта понеслись мне навстречу.

Я упал вместе с Черняшом. Он придавил меня тяжелым телом. Должно быть, раздроблена нога. Я не мог подняться. Не мог главного — самой сути существования — доставить доверенный мне пакет! Чувство детской досады довело меня чуть не до слез.

Сколько ненужной, лишней амуниции — ташка с императорским вензелем, сабельные ножны — без сабли… где она? Саблю я с удивлением обнаружил в руке. А мой прекрасный ментик, отороченный мехом, украшенный золочеными шнурами? Он так шел мне, первые дни службы я нарочно искал зеркал — не мог налюбоваться, глупый павлин. Дурак. Мальчишка! Я неловко скреб руками. Пытался выбраться из-под убитого Черняша, чувствуя, как греет живот, проникая сквозь сукно доломана, сквозь рубаху, его липкая кровь… Шипел, со злобой бил кулаком по земле. Всё тело, каждую кость терзала нудная боль.

Из дыма выныривали фигуры, перепрыгивали через меня, наступали на меня, шли по мне… Один остановился. Сапоги с отворотами, одинарный эполет, нагрудная пластинка, шпага… офицер. Без шляпы. Отчего-то это ужасно насмешило меня. Я захохотал. Он заметил меня. Глаза у него были не человеческие, а рыбьи — выпуклые, пустые, бесцветные. Он занес шпагу для одного-единственного удара. Я понял, что погиб…

Тогда он и явился, мой нежданный спаситель. Поручик в сине-зеленом мундире павлоградских гусар. Он ударил клинком сплеча, со свистом, разрубая французу лицо.

Когда я очнулся, мир колыхался вверх-вниз. По ходу движения журчал мелкий ручеек. Он был густо-красного цвета. Навстречу шли бородатые мужики, в картузах с ополченскими крестами. В ведрах у них было вперемешку что-то винно-красное, как в ручейке, приятное для глаза. И еще бледное, синюшное, неприятное…

Впереди были палатки, вокруг которых лежало много-много людей. Не так, как на флешах или Курганной батарее — эти лежали аккуратно, рядами.

Поручик на своей лошади вывез меня к лазаретам. Попутно он рассказывал, что я был молодцом. Что все мы — молодцами! Что мы деремся, как черти! Что контратака развивалась благополучно. Ермолов смог организовать солдат и выбил француза из укреплений. От начальника артиллерии Кутайсова вернулась лишь лошадь с окровавленным чепраком. На высоте был взят французский генерал Бонами.

Сдав меня медикам, поручик собирался обратно, не хотел пропустить ни единого мгновения. Он всё говорил и говорил, пьяный от опасности и крови, а мне хотелось лишь узнать его имя.

«Ржевский, — ответил он, уезжая. — Поправляйся, корнет, и не тоскуй — сегодняшним дело не кончится… на твой век хватит!»

Не забыть бы, твердил я себе, как молитву, лежа у палаток в ожидании фельдшера, среди стонущих раненых, борясь со рвотой, погружаясь в забытье… Не забыть бы: Ржевский.

* * *

Той ночью мне опять снилось Бородино.

Меня растолкал Митенька Беркутов, мой ровесник. Должно быть, мне опять снился безрукий фейерверкер. Должно быть, я кричал.

Беркутов, пытавшийся меня растолкать, отстранился от лавки, с удивлением приподняв белесые брови:

— Какие ядра, Вихров? Чего кричишь?!

— П-приснилось, — хриплым со сна голосом пробормотал я.

За окнами было еще темно.

— Прости, брат, что разбудил. Товарищ твой, ну тот, которого Еремеев захватил… зовет. Ни с кем говорить более не желает. Гельнер говорит, совсем плох, как бы до утра протянул… Решил, что лучше позвать тебя…

— Спасибо, Митя.

Я тер глаза, пытаясь сбросить остатки навязчивого кошмара, что преследовал меня от ночи к ночи. Выбрался из-под свалявшейся шкуры, что служила мне одеялом. Накинув доломан, взявши ножны, застегиваясь на ходу, последовал за Беркутовым, в стылую осеннюю ночь.

В избе, где содержался Ржевский, пахло болезнью и аптекой. Раненый дремал. Гельнер сидел подле него при тусклом свете лучины. Прикрыв набрякшие мешками глаза, покачивал тяжелеющей головой, стараясь удержаться между сном и явью.

Доктор вздрогнул, когда я вошел.

— Вы, что же, совсем не спали? — спросил я.

— А, это вы, — Гельнер поправил очки, потер тронутую щетиной щеку. — Засиделся вот… У товарища вашего опять начался жар. Бредит… И бред этот, неловко сказать, захватывает…

Гельнер виновато поморщился, устало потер ладонью залысый лоб.

— Я вас подменю, — сказал я. — Ступайте, отдохните немного.

Гельнер не стал спорить. Усталость сваливала его с ног.

Я сел возле раненого. Ржевский застонал, пробуждаясь.

— Корнет, вот и вы, — слабо пролепетал мой спаситель. — Я посылал за вами… Знаете, зачем?

— Не имею представления. Я посижу с вами, спите… Вам нужен отдых.

Ржевский сделал слабый возражающий жест, уронил непослушную руку поверх одеяла.

— Багратион мертв? — неожиданно спросил он, приподнимаясь.

— Что?!

— Где теперь Ферро?! — Ржевский возвысил голос, ухватил меня за рукав. — Уже в Лычевке?! Или только на подступах?

В первые мгновения проскользнула мысль о Гельнере и Беркутове — находясь возле раненого, наверняка беседовали, обменивались сведениями… Но какого черта?!

— Какого черта?!

Ржевский страшно оскалился. Улыбка смерти — обтянутые кожей скулы, оскал превосходных зубов, запавшие глаза.

— Умоляю вас, — вцепился в мой рукав еще сильнее. — Безумие отступило… но оно здесь, рядом. Никто не знал… Да и откуда мы могли? Они рассчитали всё, эти идиоты. Но кто мог знать… Что безумие — побочный эффект…

— О чем вы, сударь?

— Умоляю вас — не задавайте вопросов! Просто слушайте. Пока оно не вернулось, снова не захватило меня…

— Да кто, черт побери?!

— Проклятый побочный эффект. У них получилось почти всё. Точнейший расчет. Спустя несколько дней… Под Малоярославцем… Будет серьезное дело. Случайная казачья сотня напорется на императорский конвой. Возникнет паника. Рапп будет прикрывать отход императора. Наиболее подходящий случай. Они рассчитали всё — кроме побочного эффекта.

— Постойте, не горячитесь, я позову доктора…

— НЕТ! — страшно захрипел он. — Просто слушайте. Умоляю. От этого зависит судьба Отечества, черт бы его подрал!

— Да как вы смеете?

Он расхохотался.

«Что я здесь делаю?» — подумал я. Он же заразит меня своим безумием! Он безнадежен. Надо позвать Гельнера. Пусть даст ему… ну хотя бы грога. Сделает какую-нибудь примочку, компресс. Хоть что-нибудь, чтоб облегчить его страдания.

— Кто я? — Ржевский задыхался смехом, дергался, бился в припадке. — Кто?! Посудите сами, я знаю всё, что произойдет с этой страной, — на пять сотен лет вперед. Я имею представление о таких вещах, личностях и событиях, которых нет еще и в проекте… И ежели нашего радушного хозяина французы величают «Черным Дьяволом», то я — его противоположность. Я спустился помочь вам, ангел небесный, подмога, последняя надежда…

— Прекратите нести околесицу! — Я попытался уложить его обратно в постель, но он сопротивлялся, очередной припадок придал ему сил. — Прошу вас, прекратите! Вам нужно отдохнуть. Успокойтесь, поспите!

— Отосплюсь на том свете… Не сердитесь. Я, верно, говорю дерзости… Это мой рассудок, мой несчастный разум не справился. Его изуродовал хроноканал. Я дерзок? Ну что ж, вызови меня на дуэль. Давай, застрели меня к чертовой матери. Но сначала выслушай! Они решили изменить историю. А нам не оставалось другого выхода. Чтобы помешать, полезли сюда сами. Нас вынудили. Я уверен — это простится. На Горних Весах отмеряют нам, в час Страшного суда…

— Что вы несете, боже, что вы несете!

— Страшный суд близок. Крестьяне правы. Грядет антихрист. Он уже здесь. Эти недоумки хотели переиграть историю, а в итоге запустили сюда настоящего дьявола. Или еще нет?.. Или уже? Главное, что нужно знать, — дошел ли отряд Ферро до Лычевки? Если да — можно не переживать. Завернуться в простыню и ползти к кладбищу… Ведь ОН — не просто дьявольски умен и чертовски изворотлив. Таким его сделали. Его голова — под завязку забитый склад знаний. Всё, что необходимо новому Александру и Цезарю, новому Фридриху и Бонапарту… Что же я несу… Он же и есть Бонапарт. Ха-ха! Удачная копия, подделка, по мощности превосходящая оригинал тысячекратно. Тот, настоящий, который сидит теперь в Москве среди дыма и головешек, залил кровью половину Европы. Этот — зальет кровью весь мир. Он достаточно умен для этого. А теперь еще и БЕЗУМЕН. Взгляните на меня… Я человек, и я не выдержал. Он — нечто большее. Идеальная машина для построения империй. Главное — материал. Кровь — это раствор. Кости заменяют кирпичи. Если безумен я… Значит, безумен и он, и на карту поставлена судьба всего человечества…

Он закашлялся, задохнулся собственными словами. Откинувшись на подушки, стал жадно глотать воздух.

Я не понимал, о чем он ведет речь. Знал, что слушаю безумца, но неистовость, слепая убежденность его монолога заставляла усомниться — вправду ли безумен? Не скрыто ли в бессвязном бреде нечто по-настоящему важное?!

— Что бы мы не делали, мы уже случились, корнет. Мы уже были. Произошли. Старушка история проглотила нас, как пригоршню устриц. И запила прохладным «Клико»…

— О чем вы толкуете, Ржевский?

— Ржевский! Отличное имя. Я мог бы его использовать. Если бы представился еще один шанс. Но его не будет. Увы… Не верите, да? Напрасно. А вот «мусье» — те сразу поверили. Слушайте… пока отпустило, пока я могу донести это до вас. Не перебивайте. Просто запоминайте…

И я стал слушать. Я понял, что у меня нет другого выбора. Возможно, я заразился от него безумием, вдохнул ядовитые испарения его убежденности и веры… Но на миг я поверил что всё это действительно ВАЖНО. И я стал слушать.

…За год до начала войны к Наполеону обратился Франц Леппих, немец. Предложил снабдить армию боевым аэростатом, способным не только вести разведку, но и сверху поражать неприятеля.

Император отказался. Ему это показалось трюкачеством. Уловками, недостойными истинного стратега.

Леппих вышел на связь с русским посланником в Штутгарте, через него — с императором Александром. Информация о проекте была засекречена. В ходе тайной операции фельдъегеря переправили Леппиха в Россию. Для работ была выбрана усадьба Воронцово в шести верстах от Москвы, на начальные расходы отпущено восемь тысяч рублей.

В середине августа двенадцатого года Леппих совершил пробный запуск. Поднять удалось лишь двоих, но большего и не требовалось. Об испытаниях аэростата донесли Наполеону. Неприятель заглотил наживку.

Машина, собранная Леппихом, действительно была предназначена для полетов и внезапных атак неприятеля.

Но только не по воздуху…

Я недоуменно смотрел на поручика, ожидая продолжения.

Но долгий рассказ, казалось, вытянул из него остатки сил.

Он тяжело дышал, глядя в потолок избы темными, влажными глазами.

— Не по воздуху, — хрипло повторил он, отдышавшись. — А по времени…

— По времени?!

— Не перебивайте, корнет. Просил же…

— Я слушаю вас, — выдохнул я. — Продолжайте!

Едва только Кутузов высказался в том смысле, что с потерей Москвы не потеряна еще Россия, началась операция по эвакуации мастерской Леппиха.

Наполеон, так и не дождавшись «депутации бояр», вошел в Москву. В Воронцово был немедленно отправлен специальный отряд. Кроме каркаса «воздушной лодки» и груды бесполезных пружин, гвоздей, винтов и гаек, в их руки попало кое-что весьма ценное. Сотни три бутылей, в описи обозначенных как «купорос». Никакого толку захватчикам от них не было. Если бы речь шла и впрямь о строительстве аэростата. Если бы в бутылях действительно был «купорос».

Ржевский вновь прервал свой рассказ, поднес к лицу ладони. Они мелко подрагивали. С ненавистью глядя на собственные руки, он застонал, сцепив зубы.

— Развалина! Я — развалина… Впрочем, слушайте… В бутылях был не купорос, а особый химический состав, использовавшийся Леппихом в его экспериментах. Аэростат был лишь прикрытием, и из затеи ничего не вышло. Зато основной проект продвигался… Самое плохое, что в свите Наполеона нашелся некто, кто заинтересовался предприятием еще на стадии, когда его отверг император. Луи-Эмиль Бланшар, ученый-универсал, энциклопедист. Звезда его взошла еще в Египетском походе. Многие почитают его новым да Винчи при дворе Корсиканца… Куратором проекта стал Савиньи, академик, человек редкого трудолюбия и упорства. Третье имя, которое вам необходимо запомнить, — полковник Арман Ферро. Этот уже никакой не ученый. Бретёр, гусар, храбрец. Более кровожадного мерзавца и головореза не видывал свет. Прямо сейчас он следует к Лычевке с сильным отрядом. Знаете, где это?

— Совсем рядом! По проселку от Дорогобужа… Почти безлюдная деревенька, туда не заглядывают даже мародеры. При ней позаброшенный монастырь, кажется, шестнадцатого века… Но что там понадобилось французам?

— Туда, в Лычевку, без ведома штабных, по частной инициативе Бланшара были отправлены препараты, изъятые французами в Воронцове. Недостающее звено для разработок, что они вели с одиннадцатого года. Туда же… вчера… нет, стойте, уже позавчера… прибыл Савиньи. Об этом не знает даже смоленский губернатор. Операция весьма секретная. Я должен был оказаться там раньше него, но увы… В пути со мной сделался очередной припадок. Я теперь не протяну долго. Поэтому я заклинаю вас — слушать и запоминать… То, что не удалось сделать мне, — сделаете вы!

— Но что?!

— Вы должны уничтожить этот механизм, корнет! Эта лодка, с помощью которой можно плавать по времени, как по речке. Теперь у них есть топливо для нее. А ставки в игре слишком высоки!

— Уничтожить? Но каким образом? И при чем тут этот Ферро? Вы сказали, что он двигается к Лычевке! Сколько с ним людей? Что они задумали? Скажите толком!

— Вы всё узнаете завтра… вернее, уже сегодня утром… Это несущественно. Времени мало, но время еще есть. Время! Этот тихий яд, сводящий меня с ума… Савиньи произвел всё необходимое для установления хроноканала. Он теперь стоит возле дверцы, прикрывающей выход из туннеля, и если откроет ее — сюда, в наш мир, придет такое зло, по сравнению с которым Бонапартово нашествие — шалости детские!

— О каком таком зле вы толкуете, поручик?!

— О тех силах, что зашвырнули меня сюда. О тех силах, что мешают мне отсюда выбраться. О тех, кто хочет изменить ход истории.

— У меня голова кругом идет! Что это за силы такие? Заговорщики? Клика безумных книжников?! Чего они добиваются?!

— Савиньи и те, кто за ним стоит, вступили в контакт с теми, кто стоит у дверцы с другой стороны этого чертового туннеля… Там, в будущем… Им кажется, что их новые приятели помогут им выиграть войну. Для этого, полагают они, достаточно лишь одного — подменить императора. Подменить Бонапарта.

— Подменить его?? Но — кем?

— Его репликой, двойником. Только этот, новый Корсиканец, точно знает, что нужно делать, чтоб переломить ход противостояния в свою пользу. У него есть неоспоримое преимущество.

— Какое же?

— Он из будущего, — Ржевский помедлил, изобразил слабое подобие улыбки. — Как и я сам.

* * *

Ржевский умер на рассвете. Сделался совсем плох, опять стал бредить о звездах и планетах, о шелесте песка в песочных часах, о зубчатых колесах, перетирающих хрупкие человеческие жизни. Затрясся, засмеялся безумным смехом…

Я кинулся за Гельнером. А вернувшись, мы нашли поручика мертвым.

Попытался пересказать Денисову наш ночной разговор. Всё время сбивался. Я будто стал соучастником Ржевского в каком-то сомнительном розыгрыше. Будто разделил с ним его сумасшествие.

Денисов выслушал с самым внимательным видом.

— Тебе, Вихров, я верю. Что до Ржевского, по всему видать — он был славный малый… Однако странен его рассказ. Если сведения о продвижении к нам неприятеля подтвердятся, всё не напрасно… Честь и хвала герою! Мы встретим врага во всеоружии. Приходилось слыхать об этом молодчике Ферро… Похоже, предстоит нам с ним хлопот…

Командир задумчиво покусывал трубку.

Переданное мной накануне известие о смерти Багратиона погрузило Денисова в меланхолию. Он ничем не желал выдавать этого, но мы знали, как дорог был ему Багратион, как много сделал он для нашего партизанского дела, вызывавшего столько критики и пересудов в штабных кругах.

Задумчивое молчание Денисова было прервано конским ржанием за окном. Последовала серия возгласов, следом в двери настойчиво постучал часовой.

Оказалось, казачий пикет, стоящий на проселочной дороге из Дорогобужа в сторону села Лычевка, известил о приближении неприятельских колонн.

Такого количества французов нам еще не приходилось встречать в своих краях. Разбивая в пух и пленяя разрозненные группы фуражиров и отставших от армии мародеров, мы почитали себя хозяевами области. И вдруг прямо посреди наших земель марширует чуть ли не целый полк, сопровождаемый конной батареей и снующими окрест разъездами конных стрелков.

Как переменился Денисов! Вся его мрачность рассеялась. Процедил: «Вот и случай отдать почести праху героя!» Принялся рассылать вестовых, давать распоряжения, руководить приготовлениями к «Делу».

Хорунжий Еремеев вызвался достать «языка». Толстяк с бравыми рыжими усами, малиновыми щеками и маленькими, хитрыми глазками — он смахивал на маркитанта. Ему, казалось, более подошел бы колпак с кистью и засаленный передник, чем мохнатая казачья шапка с алым шлыком и серебряной чешуей и курчавая бурка, вздымающаяся повыше плеч двумя черными рогами. Это был самый отчаянный и опытный из разведчиков нашей партии.

Я упросился ехать с ним. Хотелось развеяться после гнетущего ночного разговора, после смерти поручика.

Еремеев согласился. У нас были хорошие отношения. Как-то он поведал мне о своей заветной мечте. Показал медальон, скрывавший маслом писанный портрет. Сперва я думал, что речь пойдет об амурной страсти, но пригляделся… Орлиный профиль, знакомая на весь свет шляпа. Еремеев объяснил, что с самого начала войны возит с собой этот портрет на случай, если представится шанс сверить личности, чтоб не вышло ошибки. Ухватить за шиворот самого антихриста, пленить его и доставить в штаб — самая заветная его мечта.

Я понимал его.

Провожать нас вышел лично Денисов.

— Не горячись, Вихров… Петра Иваныча жаль. И спасителя твоего бородинского жаль… Но мертвых обратно не воротить. А живые нам теперь — каждый человек на счету. На рожон не лезьте.

— Слушаюсь, господин подполковник!

— И вот еще… Про Ржевского. В Павлоградском полку я всех офицеров поименно знаю. И, знаешь что, корнет… Никакого Ржевского там отродясь не было.

Денисов похлопал меня по плечу, направился обратно в избу, готовить встречу неприятельским силам, идущим на Лычевку. Кем бы ни был на самом деле «поручик Ржевский» — рассказ его, хоть частично, начинал подтверждаться.

Оставалось лишь надеяться, что он не подтвердится в остальном…

* * *

Мы с Еремеевым вели коней на поводу, по мягкому мху, стараясь ступать неслышно, задрапированные хвойными ветвями, будто какие рождественские щелкунчики, обознавшиеся сезоном.

Вокруг была осень, в запахах прелой листвы и грибов, в дрожании золотой и багряной листвы на промозглом ветру. На миг между туч проглянула чистая синева, но затем вновь всё вскрыла тяжелая синяя завеса. Заморосил дождь.

Мы следовали параллельно проселку, не сводя глаз с дороги. Находились примерно на середине пути между французским отрядом и Лычевкой.

Скрип каретных спиц и плеск бочажков под копытами лошадей мы заслышали издали.

Молча переглянулись. Я кивнул, мол, готов…

На козлах кареты, снабженной строгим армейским гербом с непременной бонапартовской N, отчаянно нахлестывая лошадей, сидел совершенно экзотический тип. Красногубый, иссиня-черный африканец, в изумрудных чалме и шальварах, в расшитой золотом алой венгерке.

Непривычно было видеть такого щеголя посреди пасмурного осеннего ненастья. Сами мы давно сменили блестящие шнуры и лоснящийся мех форменных ментиков на неприметную серость походных шинелей и накидок, на крестьянские бекеши и косматые бурки. Повеление самого Денисова, в первые дни «малой войны» захваченного крестьянами, принявшими его за француза. Они угрожали скорой расправой, потрясая топорами и рогатинами. В ответ наш командир, возмущенный таким сравнением, обложил их отборной русской бранью. Тем и спасся от недоразумения.

Но африканцу было не до маскировки. С силой нахлестывая лошадей, он вздымал колесами кареты веера грязных брызг, гнал вперед, рискуя разбиться на очередном ухабе. Никакого прикрытия у кареты не было.

Соблазн был слишком велик. Не сговариваясь, мы с хорунжим вскочили в седла. Пустили лошадей вскачь — наперерез карете.

Мамелюк на козлах заполошно оглянулся, сверкнув белками.

Одной рукой он продолжал править, в другой возник длинный пистолет.

— Еремеев, берегись! — крикнул я, пригибаясь к холке лошади.

Африканец обернулся вторично, будто до крайности удивленный моим возгласом. Затем поступил странно — выпалил в воздух, отбросил пистолет и заголосил, натягивая вожжи:

— Братцы, не погубите! Я СВОЙ! Чуть за хранцев не принял сослепу!

Удивлению моему не было предела. Мы поравнялись с каретой.

Я глянул на Еремеева. У того на красном лице читалась сложнейшая гамма чувств.

— Феофан! Собачий хвост, пропажа! — загорланил хорунжий. Обернулся ко мне. — И впрямь из наших! Кашеварил в Бугском полку. Сказывали — зарублен неприятелями.

Африканец продемонстрировал превосходные зубы:

— Еремеев, друг сердешный! Сколько зим!

Карета меж тем замедляла ход. Лошади, обезумевшие от долгой отчаянной скачки, устало фыркали, поводя острыми ушами.

Хорунжий расхохотался:

— Стало быть, жив курилка?

— Истинно так, батюшко, — ответствовал мамелюк. — Сгубил меня черт, сам знаешь, грешен я — слаб ко хмелю. Как пошли мы в ту вылазку, это уж после Смоленска было, при отступлении — сам знаешь, в такие времена лишней капли не перепадет нашему брату. А тут… открыли мы цельный обоз отборных итальянских вин. Самого, стало быть, вице-короля. Уж не удержался, грех на мне… Так и попался карабинерам ихним. В самом скотском виде, прости господи!

— И что ж ты, — Еремеев указал на живописный мундир Феофана, — как хранцы сцапали, так в мамелюки подался, мать твою перетак?

— Чего городишь, дурень, окстись! По хмельному делу грешник — не отрицаю! Но в измене меня винить?! Едва как меня сцапали, сразу зарекся — ежели сразу не расстреляют, едва хмель развеется — дёру дам, к нашим. Эта бражка тальянская уж оченно в голову шибает — какой из меня рубака! Дайте, думаю, только протрезветь — ужо я покажу хранцу, и уж само собой ни капли больше, вот те крест! Но повернулось-то совсем сказочно…

— Это как же?

— Подводят меня, стало быть, к самому ихнему анператору…

— ВРЕШЬ!

— Да вот те крест! Подводят, значит, прямиком к нему, вокруг свитских видимо-невидимо, и все эдакие павлины, орденами сияют. Гренадеры-усачи в шапках медвежьих, смотрят эдак сурово… Прямо страсть! Докладывают анператору — вот, мол, захватили русского мародера. Бонапарт как на рожу-то мою православную поглядел — уж так развеселился, что тотчас меня помиловал. Пожаловал меня, стало быть, монетою со своим портретом. И к обозам определил.

— Покажи монету-то.

— Пропил…

— Ах ты, окаянный. Зарекался ведь?!

— Слаба плоть… Но дальше слушайте… Я, стало быть, играю дурачка. «Ни бэ, ни мэ» по-ихнему, а только, знай, одно талдычу — «авотр сантэ»! Стало быть, «наливай». По нашему, по-русски — молчком. Решили, что форменный дикарь. Оказался я при обозе. Да не при каком захудалом — при императорском. Во хранцевом наречии я хоть и не силен, а глазом всё примечаю, учет веду. Вот, думаю, при случае, как дёру дам — всё нашему атаману обстоятельно и подробно доложу. Но не хотелось, понимаешь, Еремеев, с пустыми руками. Хотелось, значит, гостинцев прихватить…

— Долго же ты выжидал…

— Торопливость-то где уместна — при блошиной охоте. И вот вышел мне случай — стояли мы уже в самой Москве. Тяжело было мне смотреть, Еремеев, как нехристи древний наш град топчут, бесчинствуют всячески, грабят да гадят. Совсем они там распоясались, одно слово — гунны! Бывало прям невмоготу становилось — раззудись плечо, перебью — сколько успею! Терпел… А тут гляжу как-то, по ночному времени, с большой скрытностью, собирают целый поезд, подвод на полста. А грузят-то — мать честная! — всё бутыли, бутыли, бутыли… Ну, думаю, вот тебе, Феофан, и твой случай! Не с пустыми руками к атаману явишься. Последовал я с этим обозом прямиком в эти края. А дальше…

Феофан замолчал, помрачнев.

— Что же дальше?! — невольно вырвалось у нас с Еремеевым.

— Вы, вот что, государи мои… Вы ведите меня к вашему командиру поскорей. Бутылей тех не прихватил — не до бутылей мне стало, как до места назначения добрались… Страшное дело, государи мои… Но гостинец вот достал. Везу… Недурной ли?..

Феофан проворно соскочил с козел, распахнул дверцу кареты. Приглашающим жестом раскрыл розовую, не в пример прочим частям тела, ладонь. Мол, сами смотрите.

Мы заглянули в карету. Еремеев восхищенно присвистнул.

Сперва мне показалось, что внутри находится ребенок, к маскараду вырядившийся в гражданский мундир и двууголку и для пущей важности нацепивший на маленький курносый нос пенсне.

Я присмотрелся. Это был человек вполне взрослый, с усами и бородкой клинышком. Малы были лишь его пропорции.

Маленький человек воззрился на нас через пенсне с ужасом. Промычал что-то. Говорить он не мог — рот его был заткнут скрученным платком. Лежащие на коленях маленькие ручки связаны веревкой.

— Важная птица, — с удовольствием сообщил Феофан. — Хоть и ростом с гриб-боровик, и не военный, но все там по струнке перед ним ходили. Чего не прикажет — все исполняют. Хоть звезду с неба, хоть чего… Жаль, я по-хранцевски ни в зуб ногой — но ужо в штабе-то небось разберутся. Вот он каков… мой гостинец.

Меня кольнула странная догадка — а я ведь, кажется, знаю, кто этот маленький человечек. Не военный, а хоть звезду с неба… Неужели?

Если моя догадка верна — вчерашний разговор с покойным Ржевским, весь этот муторный ночной кошмар… Всё это правда?

Оборони господи! Во что же мы ввязались?!

— Феофан, а что в Лычевке?

— В деревеньке той, что при монастыре? — Феофан пожевал толстыми губами, помрачнел. — Не знаю с чего и начать, сударь… Нету ее теперича, этой Лычевки.

— Как так?

Феофан раскрыл было рот, словно подбирая слова. Затем понурил голову.

— Христом Богом молю, родненькие! Дайте дух перевести от скачки. Как в штаб прибудем — всё расскажу обстоятельно… Страсть что творится там, в этой Лычевке.

— Ну вот что, — сказал я, теряя терпение. — Думаю, прежде чем везти эту важную птицу к Василий Давыдычу, не помешает мне задать ему пару вопросов. Но прежде давайте-ка отгоним карету вон к тому ельнику, а то стоим тут, будто посреди променада. Не ровен час подоспеют разъезды месье Ферро.

От меня не укрылось, как при упоминании этого имени вздрогнул находящийся в карете маленький человек.

* * *

Не суждено было сбыться моим тайным надеждам на то, что поручик Ржевский, хоть и был храбрецом и моим спасителем, от ран помутился умом и весь наш ночной разговор — не более чем его бред.

Я владел французским в той мере, чтобы уверенно чувствовать себя в обществе, но военного допроса мне прежде вести не приходилось. Боялся, что позабуду какие-нибудь важные термины. Боялся, что не смогу толком сформулировать вопрос, вселяя в неприятеля не требуемое смятение, а неуместное совершенно веселье. Напрасно.

Маленький пленник Феофана принялся рассказывать, едва избавившись от кляпа. Он был напуган до полусмерти. И страх его относился вовсе не к факту пленения его русскими партизанами.

Он пребывал на грани помешательства. Ему давно хотелось выговориться. Он говорил и говорил, никак не заботясь о возможных для себя последствиях, никакого внимания не обращая ни на меня, ни на Феофана, ни на Еремеева.

Поручик Ржевский был прав во всем.

Маленького человечка звали Винсент де Савиньи. Он был ростом с ребенка, близорук, туговат на ухо и страдал от болезней суставов. Ему не нравилась пасмурная и злая Россия. Он был ученый, а не солдат. И всё счастье его составляли научные опыты и книги, книги, книги…

Но того, что пришлось ему пережить, не встречал он ни в каких самых страшных книгах. Если б знал он, как далеко заведет эта авантюра с захваченными в Воронцове бутылками! Недостающим звеном в цепи эксперимента… Горючим, потребным для завершения его опытов.

Мне не понадобилось задавать вопросов. Он говорил и говорил. Савиньи прятал сморщенное детское личико в ладошки, сотрясал плечами. Бурно жестикулировал, как бы оправдываясь. Рубил ладошкой воздух, обвиняя. Он не чужд был актерства, этот ученый муж, уроженец тенистых тосканских долин, привыкший, что с детства на него смотрят как на забавную безделицу, гиньольного страшилу, уродца.

Еремеев дал ему рому. Феофан, завидев это, в жадности вытаращил дикарские глаза. Еремеев молча показал ему кулак.

Савиньи рассказывал, я переводил. И чем дольше длился этот рассказ, тем сильнее одолевало меня отчаяние.

Ржевский был прав!

Денисов стал излишне популярен среди французов. Называют они его «Черный дьявол». Смоленский губернатор запросил помощи у Ставки. Гусарский полковник Ферро идет сюда из Москвы с сильным отрядом — по наши души. Лычевка избрана местом дислокации по чистой случайности — недоглядели штабные. То, что находилось в ней до недавнего времени, не предназначено для чужих глаз. Вообще ни для чьих… Хотя теперь это уже неважно. Эксперимент вышел из-под контроля…

— Что же это за эксперимент такой? — воскликнул я, хотя уже знал ответ. Хотя о нем уже рассказал мне Ржевский.

Савиньи откликнулся на мой вопрос охотно.

Они хотели раскрыть хроноканал. Идея принадлежала Бланшару. Он любимец Наполеона и теперь пребывает где-то возле него, в Москве. Он теоретик, а практическое воплощение легло на Савиньи.

Невозможно объяснить толком, где таятся истоки всего этого предприятия — быть может, в темных, душных глубинах гробниц фараонов, по которым блуждал в свое время египтолог Бланшар. Быть может, где-то там впервые услышал он Голоса.

Эти голоса, преодолев завесу веков, пришли к нему из будущего. Они обещали все блага земные, исполнение всех его желаний. Обещали ему весь мир в обмен на небольшую помощь.

Этим безымянным и могущественным силам, обретающимся где-то в немыслимо удаленном «завтра», необходимо было содействие. Кто-то должен был тянуть за канат с нашей стороны, помогая переправить паром из будущего в прошлое.

Бланшару было наплевать на земные блага и мировое могущество. Он, прежде всего, был ученый. Ему просто было любопытно. Он стал раскручивать этот клубок. Он узнал о проекте Леппиха. Зубчатые колеса заскрежетали, закрутились, ссыпая ржавую труху. Время обратилось вспять.

Им удалось собрать аппарат. Не хватало только горючего. Не могли никак вывести формулу. Но с занятием Москвы, после посещения Воронцова, решена была и эта задача.

Неизвестно, слышал ли вновь Бланшар те голоса. Неизвестно, слышал ли он вообще какие-то голоса. Савиньи это было неважно. Он боялся и боготворил этого человека — ученого-мистика, пророка-шарлатана.

Они проделали всё в точности по его инструкциям. Но что-то, видимо, пошло не так. Савиньи был слабоват на ухо и не особо зорок глазом. Он и не заметил, когда в Лычевке разверзлась геенна огненная и начался форменный ад.

Бланшар снабдил его подробными инструкциями — в условленное время, использовав горючее из запасов Леппиха, запустить агрегат, над которым они трудились вот уже два года, который повезли с собой в Россию — на удачу. Удача им улыбнулась. Затем ее улыбка обсыпалась струпьями, и перед ним предстал лик смерти.

Эксперимент завершился полным успехом. Через хроноканал прибыл первый гость. Человек из будущего. Савиньи ждал подобия античной статуи, истинного представителя Грядущего Человечества — безупречно красивого, сильного, идеального. Вместо него в приемной арке они обнаружили скрючившегося в позе зародыша толстяка. Налипшие на высокий белый лоб мокрые пряди, обвислые щеки, складки на боках, жирные ляжки. Он дрожал мелкой дрожью и разговаривал на рыбьем языке. Ему было плохо. Он был напуган.

В его облике было нечто неправильное. Что именно — Савиньи понял, лишь когда они отмыли, отогрели его. Придали ему человеческий вид. Одели посланца из будущего, в соответствии с инструкцией Бланшара распечатав присланный из Москвы сундук. Мягкие сапоги, простой драгунский мундир, серый сюртук… И шляпа. Та самая шляпа.

Только увидев незнакомца в этом наряде, Савиньи понял, кого им прислали из будущего.

Хотя у «гостя» по-прежнему подрагивали руки, а из глаз так и не ушло осоловелое выражение… Но, несомненно, это был он — император французов. Не просто двойник.

В нем было нечто такое, что не по зубам было его близнецу, ныне взирающему из окон Петровского дворца на зарево Москвы. При всем величии тот, второй, был всего-навсего человек. Этот — нет.

Это выяснилось очень скоро. Присланный потомками Наполеон начал говорить. И ад пришел на землю.

* * *

Лычевка горела. Алые отсветы плясали по улицам, отражаясь в лужах. Сонмы искр летели по прихоти ветра, мешаясь сухими листьями и каплями дождя. Повсюду лежали мертвые тела. На большинстве были изодранные французские мундиры.

Но встречались и наши — русские крестьяне. Женщины. Дети. Немногочисленные жители деревни, которых мы подкармливали захваченным у француза фуражом.

А вот спасти не успели.

Мы с Еремеевым даже не успели предупредить Денисова, доставить к нему плененного наполеоновского академика. Мы оплошали.

Савиньи продолжал говорить, речь его было не остановить. Я подумывал уж заткнуть ему рот кляпом и немедля везти в расположение нашей партии, когда…

Лес вокруг нас ожил.

Они появлялись между разлапистых елей, выскакивали из сухих зарослей дикой малины, перескакивали через валежник…

Они шли за нами не как организованный отряд, преследующий партизан, — к такому мы были готовы, услыхали бы за версту.

Они передвигались, как толпа дикарей — бесшумно и стремительно. Пригибаясь к земле, ползя на брюхе и на четвереньках. Втягивая ноздрями холодный воздух, будто гончие.

Если бы не дикий, торжествующий вопль, который издал их предводитель, завидев нас, мы не успели бы сделать даже пары выстрелов.

Но мы успели.

Отбросив пистолеты, выхватили сабли, встали посреди поляны спина к спине.

Рыжеусый хорунжий, выписывающий клинком угрожающие восьмерки.

Казачий кашевар в мундире мамелюка, с черным лицом африканца.

Я — мечтательный гусарский корнет, вновь встретившийся лицом к лицу с собственными кошмарами.

За нашими спинами спрятался академик — лилипут, впустивший в мир Зло, которое подступало теперь вплотную к нам.

Они кружили между елей, улюлюкая и визжа.

Такие неуместные в этом привычном с детства — своим сумеречным спокойствием, сонной леностью — русском хвойном лесу.

Безумцы. Дикари.

На них остались еще обрывки прежних мундиров — вот бело-зеленый испанец, но щеки его, будто украшение, протыкают два гвоздя; вот красный голландский улан, но лицо его исцарапано, изрезано чудовищным узором. Они могли бы застрелить нас, но словно позабыли, как обращаться с огнестрельным оружием. Свои ружья они держали штыком вниз, перехватив на манер копий.

Они атаковали все одновременно — по команде своего предводителя — грудь его по-прежнему защищала кавалерийская кираса, но головной убор он усовершенствовал — вместо каски с конским хвостом напялил на себя отрезанную лошадиную голову, оскаленную, с выпученными поблекшими глазами, еще не тронутую тлением, совсем свежую.

Команда была отдана не словами. Это был звериный рык, каким дикий хищник созывает свою стаю. В нем не было ничего человеческого. Как и во всем этом страшном племени, окружившем нас, угрожавшем нам своими клинками и пиками.

Вот они, те, о ком говорили и Ржевский, и Савиньи — Новая Армия Нового Бонапарта.

Сталь встретилась со сталью — с лязгом и искрами. Пошла отчаянная рубка. Я уложил не менее троих. Еремеев орудовал шашкой сплеча, как рубящий хворост лесоруб, каждым ударом встречая податливую плоть.

Нас опрокинули и смяли. Страшный удар под ребро поверг меня на землю. Я успел заметить, как взмывает к верхушкам елей тело Феофана в зеленых шальварах и алой венгерке, вздернутое на пики. Следом увидел, как на хвойный ковер упало окровавленное пенсне Савиньи. Его дикари разодрали на части.

Нас с Еремеевым, обезоруженных, избитых, залитых кровью, потащили через лес. В ставку лжеимператора.

Над Лычевкой стоял дикий крик, звериный вой. Между горящих изб и по косогору, на котором высился зловещий в алых отсветах старинный монастырь, метались человеческие фигуры. Кроме общих очертаний — ничего человеческого в них не оставалось.

Они пели и плакали, смеялись и визжали. Будто боясь собственных лиц, остатков человеческого в себе — расцарапывали их, резали штыками и бритвами. Напяливали на головы еще горячие шкуры, содранные с собственных лошадей. Наряженные кто во что — в блистающих золотом ризах священников и женских салопах, замотанные прелой соломой и еще дымящимися внутренностями, стадо безумцев, дикий карнавал монстров.

Бонапарта в этой безумной сумятице можно было найти без труда. Он был его средоточием. Находился где-то за стенами монастыря. К нему нас и тащили.

Слышно его было издалека. Голос его дробился, распадаясь на части, повторялся многократным эхом. Его подхватывали шныряющие вокруг Лычевки озверелые нелюди, бормоча и шепча, твердя как молитву.

Наполеон говорил:

— Черпая ладонями звездную пыль, ловя метеоры и срывая огненные цветы — мы обошли сто морей, мы заглянули за край небосклона. Ныне мы возвращаемся в мир. Не как гости — как хозяева. Ныне мы вершим новое царство человечье, которое длиться будет тысячу тысяч лет…

Я вслушивался в его голос. И чем больше слушал — тем глубже увязал в паутине навязчивого бреда, клубящегося морока, однажды уже открывшегося мне. В тот миг, когда я вошел в избу на окраине Городища, узнал в раненом на лавке человека, спасшего мне жизнь. И услышал его голос.

Это у них с ложным Бонапартом было общее. Оба они сумели обмануть время. Оба расплатились за это рассудком. Но, кроме того, получили и еще кое-что. Эти СЛОВА, способные подавлять волю и вызывать навязчивые видения. Эти слова, благодаря которым Лычевка превратилась в ожившую картину Босха или Брейгеля.

Нас подвели к нему. Бонапарт стоял на ступенях церкви. Всё тут было залито кровью. Вздернутые на пики головы, выпотрошенные тела… Дикое кощунство. Пришествие антихриста.

Он стоял посреди всего этого, в своей знаменитой шляпе, в забрызганном кровью сером сюртуке. Простирал перепачканную ладонь, благословляя свое воинство. Ему подали почтительно, с поклоном, как драгоценный дар, голову Савиньи, он поднял ее за волосы, показывая всем, продолжил свою речь:

— Вам лгали, что свет подарит избавление, но истинный свет лишь оковы и решетки для человечьего духа. Ныне я избавляю вас от них. Вознесите очи ваши — что вы узрите? Алмазное крошево на черном. Мы — те алмазы. А свобода наша не имеет границ и рамок. Она черна и безгранична. Забудьте всё, что было, дети новой Эры. Я пришел дать вам свободу. Истинную свободу, имя которой — тьма.

Кинув к ногам императора, нас с Еремеевым даже не потрудились связать, отметил я частью угасающего рассудка.

Потому что мы не пленники здесь. Мы даже не гости. Мы полноправные участники. Ответы приходили ко мне сами. Голос звучал внутри моей головы, отталкиваясь от стенок черепа, звал меня присоединиться, вкусить новой прекрасной жизни. Стать у истоков нового земного царства. Царства, у которого не будет живых врагов и которое простоит тысячи лет…

Надо только скрепить договор. Еремеев — вот он, стоит рядом со мной, клонясь тяжелой окровавленной головой к земле. Я должен избавить его от мук, должен вырвать его сердце — собственными руками. И поднести в дар моему императору…

Я почувствовал острое желание расцарапать свое лицо. Изменить его. Скрыть его. Я теперь стану частью великой Империи человеческой, — к чему мне мое лицо?

Еремеев всхрапнул, подался вперед, отчаянным рывком преодолев несколько ступеней. Оказался лицом к лицу с Бонапартом. Тот попятился, опуская руку, в которой держал голову Савиньи, прерывая свою речь…

Еремеев коротко ударил его ножом. А затем — еще. И еще.

Наполеон крякнул, покачнулся, согнувшись пополам, покатился вниз по ступеням… Так и остался лежать, широко раскинув руки, среди требухи и кровавых луж.

Толпа отхлынула, роняя пики и сабли. Задохнулась криком, затаила дыхание. Люди изуродованные, оборванные, оглядывали друг друга, не понимая, где оказались.

Голос пропал. Слова смолкли. Наваждение рассеялось.

Еремеев тяжело опустился на ступени рядом со мной.

— Помилуй господи, — сказал он. — Кажись, ушатал супостата.

По щекам моим текли слезы.

Мы смотрели на тех, внизу. Они ходили по двору, как тени, сталкиваясь лбами, роняли оружие. У них не было больше сил на крик, накричались, потеряли голос… Могли только стонать, шептать, причитать. Они не понимали, где они и кто они. Не помнили своих имен. Как марионетки с перерезанными нитями, навек потерявшие своего кукловода.

Кукловод валялся у ступеней, лицом вниз, широко раскинув руки.

— Он говорил по-французски, — сказал я Еремееву. — Поэтому на тебя его трюки не подействовали. Как и на Феофана. А карлик спасся тем, что был глуховат… Хоть и ненадолго спасся. Но я… Я был почти готов. Я почти поддался… Страшно представить, что было бы…

— Какие уж трюки, корнет. Эдакие звери, ты погляди, чего творят на освященной земле, совсем спятили санкюлоты, мать их!

— Война, — сказал я. — Это всегда безумие.

— И то верно.

Он, кряхтя, тяжело поднялся на ноги:

— Пойдем, Вихров. Пока эти не очухались… нам еще надобно аппаратом заняться, о котором карла толковал…

Я проследил за его взглядом. Конструкция стояла на углу монастырского двора. В ней действительно было что-то от аэростата. Овальная форма каркаса, титанический шар, лоснящийся в зареве пожарища. Сходни ведут к небольшой площадке, на которой установлена причудливого вида аппаратура. Какие-то многочисленные трубки, колбы, рычаги. Из двух отдушин по бокам, время от времени, с шипением вырывались клочья пара.

Конструкция продолжала работать. Сколько еще сюрпризов преподнесет нам Время? Каких еще гостей нам ждать из Будущего?

Пожалуй, хватит.

— Как думаешь, Еремеев, эти нехристи весь порох извели?

— Навряд ли. Куда им стрелять-то, они вон и говорить по-человечьи разучились. Сколько потребуется?

— Бочонка два, думаю, хватит…

* * *

Громыхнуло так, что задрожала земля. Пожар взвился до самых небес, в вое пламени слышались отзвуки безумного смеха.

Мы ковыляли как могли быстро, поддерживая друг друга. Но вот в спину нам дохнуло жаром, мы упали, следом заскользили дымные клубы, посыпались искры и тлеющие угли.

— К ядреному лешему в труху! — захохотал Еремеев.

Я засмеялся тоже. Болело сломанное ребро, колотые раны в предплечье и бедре, но я не мог не смеяться.

Дым рассеивался, показались огоньки факелов.

К нам, лежащим на земле и смеющимся, медленно подъехал блестящий всадник на сером в яблоках коне. На плечо наброшен черный ментик с золотыми шнурами, алые чикчиры, черная меховая шапка с пышным алым султаном. Поперек щеки сабельный шрам, пшеничного цвета тонкие подкрученные усы.

— Добрый вечер, месье Ферро, — сказал я. — Увы, но бал окончен. Вы опоздали.

— Русские?! Откуда тебе известно мое имя?

— Вам привет от господина Савиньи… И от его величества.

Ферро растянул губы в улыбке:

— Значит, у них ничего не получилось? Я в этом не сомневался…

— Переписывать историю — неблагодарное занятие, месье Ферро. Как ни старайся, старушка Клио оказывается сильнее.

— Лучше жалеть о том, что сделано, — ответил Ферро, — чем о том, что не сделано. Тем более что я никогда не жалею о своих поступках.

Не сводя с нас глаз, он поднял руку. Мир перед глазами плыл, но я сумел разглядеть подходящих пехотинцев с ружьями наизготовку.

— Хотите сказать что-нибудь напоследок? — осведомился Ферро.

Конечно, я хотел. У меня на такой случай была в запасе пара неплохих фраз.

Но не успел я разлепить губ, как ночь раскололо надвое оглушительное «Ура-а-а-а!».

А следом раздалось знакомое, торжествующее:

— Хузары, круши!! Руби в песи!!

Черная тень — всадник с нацеленным вперед клинком — сшиблась с Ферро.

Клинки зазвенели, заскрежетали, рассыпая искры. Бешено ржали кони. Круговерть боя, пляска смерти закружила окрест нас.

Из дыма неслись, размахивая саблями, гусары в зачехленных киверах и шинелях, казаки с шашками наголо, с пиками наперевес — башкиры и киргизы в своих характерных шапках и халатах…

Всё кончено было в считаные минуты.

Французы, рассеянные по полю партизанами, спешно бросали ружья, поднимали руки, сдаваясь.

Денисов подъехал к нам. В одной его руке была обнаженная шашка, в другой — знакомый черный ментик с золотыми шнурами. Вытерев им клинок, он бросил его на землю.

Темные волосы командира развевались, меж ними плескала, будто крошечный стяг, тонкая седая прядь.

— Вы дурно выглядите, господа, — сказал он.

— Василий Давыдыч, мы… — Я закашлялся, покачнулся. Еремеев поддержал меня за плечи.

— Доложите после, — сказал Денисов, пряча шашку в ножны. — Похоже, что доклад этот займет много времени… Беркутов, рому им!

Митенька спешился, побежал к нам, на ходу раскупоривая флягу.

Денисов смотрел на полыхающий монастырь. В зрачках его плясали отблески пламени.

— Глядя на вас с хорунжим, можно предположить, что вам пришлось драться с самим чертом.

Я отпил из фляги, почувствовал, как по жилам растекается благословенное тепло, передал флягу Еремееву:

— Так всё и было, господин подполковник.

— Верно, — отпив из фляги, сказал Еремеев. — Жаль, шляпы у него не прихватил. Всё сгорело… А без шляпы-то, кто мне теперь поверит?

Появился Гельнер с саквояжем, принялся осматривать наши раны, хлопотать, перевязывать.

Денисов втянул ноздрями запахи пожарища, поведя шеей, расстегнул тесный воротник.

— А хоть бы и с ним, с самим чертом, — негромко сказал он. — За Россию-матушку и супротив него — в радость… Молодцами, Вихров! Беркутов, приведи коней нашим героям… Мы возвращаемся. Нынче мы будем праздновать, господа! Закатим истинный пир!

— По какому же случаю пир, Василий Давыдыч? — спросил я, аккуратно поглаживая поломанный бок, морщась от боли.

— Прибыл курьер из Калуги, — Денисов дал коню пяток, отъезжая от нас, улыбнулся через плечо. — Москва оставлена французами. Неприятель начал отступление.