Это ужасно, когда ты волен писать все, что тебе захочется (если я не ошибся; я ведь не уверен, что «ужасно» — подходящее слово), и особенно, когда не играет никакой роли, что именно я пишу, — ни для меня, ни для тебя, ни для кого-то еще, кому предназначена эта роль. Но что тогда подразумевается под «ролью»? «Роль» в смысле «разница»?

Теперь я задаю больше вопросов, чем прежде; в общем, я стал менее программатичен. Интересно — хорошо ли это?

Вот на что похоже то место, где я нахожусь: стул без спинки (поэтому, полагаю, вы назовете его табуретом); пол, стены и потолок, которые образуют, насколько я могу об этом судить, куб; белый-белый свет; теней даже под самым табуретом, с обратной стороны сиденья — нет; еще, конечно же, здесь я и пишущая машинка. Я уже описывал ее достаточно подробно где-то в другом месте. Может, я опишу ее еще разок. Да, почти наверняка опишу. Но не сейчас. Позже. Хотя, почему не сейчас? Почему не машинку, а…

Кажется, среди многих имеющихся у меня вопросительных слов, «почему» наиболее часто повторяется.

Что я делаю — это: встаю и прохаживаюсь по комнате, от стенки к стенке. Это небольшая комната, но она достаточно вместительна для моих теперешних нужд. Я даже прыгаю иногда, но стимулов для этого здесь нет никаких: мне незачем прыгать. Потолок слишком высок, чтобы попытаться коснуться его, а табурет настолько низок, что вряд ли предоставит хоть какую-то альтернативу. Если бы я вообразил, что кто-нибудь увлечен моими прыжками… но у меня нет причин даже предположить такое. Время от времени я занимаюсь гимнастикой: отжимания, сальто, стойки на голове, изометрические упражнения и т. п. Но я не очень стараюсь и поэтому толстею. Омерзительно толстый человек, да еще весь в прыщах. Я люблю выдавливать их у себя на лице. Частенько, бывает, переусердствую в этом занятии так, что какой-нибудь прыщ распухает и начинает кровоточить, — это дает мне надежду на серьезный гнойник или заражение крови. Но, очевидно, здесь все стерильно. Еще ни разу не случалось воспаления.

Здесь совершенно невозможно убить человека. Даже самого себя. На полу и на стенах — мягкая обшивка: если биться головой, то получишь разве что головную боль. У табурета и у пишущей машинки есть твердые углы, но как только я пытаюсь воспользоваться ими, табурет или машинка опускаются вниз и исчезают. Вот откуда мне известно, что за мною ведется наблюдение.

Одно время я был в полной уверенности, что это Бог. Я полагал, что здесь либо рай, либо ад, и вообразил, что так будет тянуться целую вечность — одно и то же. Но если я уже обрел вечность, то почему толстею? Вечность — это отсутствие всяких изменений. Я утешаю себя тем, что когда-нибудь умру. Человек смертен. Я ем как можно больше, чтобы приблизить этот день. В «Таймс» говорится, что полнота отражается на сердце.

Еда доставляет мне удовольствие — вот почему я так много ем. Чем еще заниматься? Здесь есть такое маленькое… я думаю, вы бы назвали это горлышком, оно выпирает из стены, и все, что мне надо сделать, — это приложиться к нему. Не самый изящный способ принятия пищи, но на вкус очень даже неплохо. Иногда я просто часами тут стою и наслаждаюсь струйкой, которая бежит оттуда. Пока самому не захочется сделать то же самое. Как раз для этого и предназначен табурет. У него есть крышка на петлях. В техническом отношении очень неплохо придумано.

Я сам не замечаю, когда сплю. Иногда ловлю себя на том, что видел сон, но никогда не могу вспомнить, о чем он. Я не могу себя заставить увидеть сон, хотя очень желал бы. Здесь предусмотрены все жизненно важные функции организма, кроме этой; даже приспособление для секса имеется. Все тщательно продумано.

У меня в памяти не осталось и намека на то, что было до того, как я очутился здесь, и я не могу сказать, как долго это продолжается. Согласно последнему номеру «Нью-Йорк Таймс» сегодня — 2 мая 1961 года. Я не знаю, какой тут можно сделать вывод.

Из статей, содержащихся в «Таймс», я понял, что мое нахождение здесь, в этой комнате, не типично. Например, в тюрьмах, мне кажется, более либеральные порядки. Но то в обычных тюрьмах. А может быть, «Таймс» врет, скрывая истинное положение вещей? Может быть, даже дата фальсифицирована. Может, вся газета, каждый номер — это детально разработанная фальшивка, и сейчас на самом деле год пятидесятый, а не шестьдесят первый. Или, не исключено, что газеты — библиографическая редкость, а я, ископаемое, анахронизм, живу спустя века с тех пор, как они были напечатаны. Все возможно. Я не могу проверить свои догадки.

Временами, сидя здесь, на табурете, перед пишущей машинкой, я придумываю маленькие рассказы. Иногда это истории о людях из «Нью-Йорк Таймс» — они самые удачные. Иногда — о людях, которых я придумал сам, они не так хороши, потому что…

Они не так хороши, потому что, я думаю, все люди давно мертвы. Я думаю, что, может, я — единственный, кто остался, один-одинешенек из всего рода людского. И они держат меня тут взаперти, последнего из живых, в этой комнате-клетке, чтобы меня разглядывать, наблюдать за мной, чтобы заниматься своими исследованиями, чтобы… Нет, я не знаю, почему они держат меня живым. А если все мертвы (как я предполагаю), тогда кто они, эти предполагаемые наблюдатели? Инопланетяне? Инопланетяне ли они? Не знаю. Почему они изучают меня? Что они надеются узнать? Эксперимент ли это? Что им от меня нужно? Ждут ли они, чтобы я сказал что-нибудь, чтобы я напечатал что-нибудь на этой пишущей машинке? Интересно, мои реакции (отсутствие реакций) подтверждают (опровергают) их теории? Довольны ли сами испытатели результатами экспериментов? Они ничем не выдают себя. Они остаются безликими, скрываясь за этими стенами, этим потолком, этим полом. Не исключено, что человек не сможет вынести их вида. Но не исключено также, что это просто ученые, а совсем не инопланетяне. Психологи из МТИ, например, — вроде тех, чьи фото часто появляются в «Таймс»: нечеткие, расплывчатые изображения, залысины, иногда усы — только по ним можно отличить одно лицо от другого. Или, может, молодые, стриженные наголо армейские врачи, изучающие разные типы «промывки мозгов». Изучающие с большой неохотой, конечно. Уроки истории и тревога за права человека заставили их забыть о собственных моральных принципах. Может, я сам выразил желание участвовать в эксперименте! Так ли это? О Господи, я надеюсь, что нет! Вы прочитали это, господин профессор? Вы прочитали это, товарищ майор? Вы выпустите меня отсюда? Сейчас? Я хочу прекратить этот эксперимент сейчас же.

Да-да.

Увы, все это мы с моей пишущей машинкой уже исполняли. Мы испробовали, наверное, все (или почти все) возможные пароли. Да, моя дорогая? И, как видите (вы нас видите?), — мы все еще здесь.

Да, они — инопланетяне. Это очевидно.

Иногда я пишу стихи. Вы любите поэзию? Вот одно из написанных мною стихотворений. Оно называется «Гранд сентрал стейшн». Это неправильное название вокзала в Нью-Йорке. А правильное… (Впрочем, какая разница? Понятно, что эта и другая бесценная информация получены мною от «Нью-Йорк Таймс».)

Гранд сентрал стейшн.

Нельзя же быть несчастным, если видишь, как высок потолок? Твой потолок высок! Как небеса высок! И кто же ты такой, чтоб со своей хандрой быть здесь? И почему? Ведь здесь для смерти той нет даже места. А это мавзолей для исполина, который сжевал бы всех людей и ничего бы не заметил. Вот так! Невелика потеря — ты да я.

Иногда (как вы, опять же, можете заметить) я просто здесь сижу, перепечатывая в который раз старые стихотворения — или стихотворение, которое ежедневно публикует «Таймс». Газета для меня — единственный источник поэзии. Увы! Я написал про Гранд сентрал стейшн очень давно. Много лет назад. Хотя точно не могу сказать сколько.

У меня здесь нет приборов, измеряющих время. Неизвестно, день сейчас или ночь, бодрствую я или сплю, никаких хронометров, кроме «Таймс», отсчитывающей числа. Я помню эти числа начиная с тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года. Мне очень хочется обзавестись небольшим дневником, который можно было бы хранить здесь, у себя. Что-то вроде учетной книжки моего развития. Если б я только мог сохранять старые номера «Таймс»! Представьте, как спустя годы вырастет эта кипа! Целые башни, лестничные марши и удобные норы из газетной бумаги! Это же будет более гуманная (гуманитарная?) архитектура, правда ведь? У этого куба, который я занимаю, есть несколько недостатков с точки зрения именно человека. Но хранить вчерашние номера газет мне не разрешают. Перед тем, как доставить сегодняшнюю прессу, их всегда отбирают, оглянуться не успеешь. Я думаю, что должен быть благодарен судьбе за то, что у меня есть.

А что, если «Таймс» обанкротится? Что будет, если случится забастовка, которой так часто угрожают газетчики? Скука — это совсем не страшно, поверьте мне. Очень даже скоро скука станет для вас желанной. Это в некотором роде стимулятор.

Мое тело… Вас интересует мое тело? Раньше оно меня очень интересовало. Я часто сожалел о том, что здесь нет зеркал. Сейчас наоборот — я благодарен им за это. Как элегантно когда-то облекала плоть мой скелет! А как сейчас она поникла и обвисла! Тогда я часами танцевал сам с собою под аккомпанемент собственного голоса, подпрыгивая, вращаясь и налетая, раскинув руки, на стены. Я стал знатоком кинестезии. Свободное, быстрое, неограниченное перемещение… да, это большое удовольствие.

Сейчас жизнь намного банальнее. Возраст дает о себе знать: удовольствия уже не те — жир свисает гирляндами с гибкого рождественского древа юности.

У меня есть самые разные теории, касающиеся смысла жизни. Смысла жизни здесь. Если бы я находился где-нибудь еще — в другом мире, о котором знаю из «Нью-Йорк Таймс», например, где каждый день происходит увлекательных событий столько, что требуется полмиллиона слов, чтобы рассказать о них, — там бы у меня проблем не было. Ну, еще бы! Ты так занят тем, что мечешься как угорелый: с 53-й улицы на 42-ю, а от 42-й к Рыбному Рынку на Фултон-стрит, не говоря уж о поездках, когда нужно пересечь весь город; тогда тебе совершенно не надо беспокоиться о смысле жизни и о том, есть ли он вообще.

Днем можно заняться хождением по магазинам за кучей всякой всячины, а потом, вечером, пообедав в превосходном ресторанчике, отправиться в театр или кино. О, жизнь была бы такой насыщенной, живи я в Нью-Йорке! Если бы только оказаться на свободе!

Я провожу немало времени в таких вот фантазиях: воображая, каким должен быть Нью-Йорк, гадая, как выглядят другие люди или каким буду я среди других людей; и в каком-то смысле моя жизнь здесь становится от этих фантазий интересней.

Одна из моих теорий гласит следующее: они (я уверен, ты, подлый читатель, знаешь, кто они) ждут моего покаяния. Это весьма проблематично. Так как я ничего не помню из своей прежней жизни, то не знаю, в чем я должен каяться. Я пытался признаваться во всем: в политических преступлениях, в изнасилованиях и тому подобном (особенно я люблю каяться в т. н. «преступлениях на сексуальной почве»), в нарушениях правил дорожного движения, в собственной гордыне. Боже мой, в чем я еще не каялся? Ничего не помогает. Может, я просто не покаялся в тех преступлениях, которые действительно совершил. Или (что кажется мне все более вероятным) эта теория неверна.

У меня есть другая теория.

Небольшой перерыв в повествовании.

Пришел очередной номер «Таймс», я ознакомился с сегодняшними новостями, потом подкрепился у моего источника, а теперь опять сижу на табурете.

Я размышлял о том, был бы я, живя в мире «Таймс», пацифистом или нет. Это безусловно основная моральная проблема сегодняшнего дня, и необходимо занять какую-то позицию в этом вопросе. Я раздумывал над этим в течение нескольких лет и склоняюсь к мысли, что меня привлекает разоружение. С другой стороны: если бы я находился в полной уверенности, что бомба упадет именно на меня, я был бы ничуть не против. Определенно, во мне как человеке наблюдается некоторый раскол между личным и общественным.

На одной из страниц, после политических обзоров и новостей из-за рубежа, помещен чудесный рассказ, названный: «БИОЛОГИ ИЗВЕЩАЮТ О КРУПНЕЙШЕМ ОТКРЫТИИ». Давайте, я перепечатаю его — специально для вас:

«Вашингтон, округ Колумбия. Открытие глубоководных существ с наличием мозга, но отсутствием рта провозглашено крупнейшим в биологии XX века.

Эти фантастические животные, названные погонофорами, внешне напоминают червей. Однако, утверждает Национальное географическое общество, в отличие от обычных кишечнополостных у них отсутствуют: органы пищеварения, экскрекаторная система и органы дыхания. Недоумевающие ученые, которые первыми приступили к исследованию погонофоров, были уверены, что в их распоряжение поступили не целые экземпляры, а лишь отдельные их части.

Теперь биологи уверены, что наблюдали погонофоров целиком, но до сих пор не могут понять, каким образом тем удается поддерживать свое существование. При этом известно, что погонофоры живут, размножаются, даже по-своему мыслят где-то на дне самых глубоких морей земного шара. Самка погонофора откладывает тридцать яиц за раз. Мозг небольшого объема дает возможность для элементарных мыслительных процессов.

Погонофоры столь необычны, что биологи ввели для них специальный филюм. Это очень существенно, потому что филюм — это достаточно вместительный разряд классификации. Например, рыбы, рептилии, птицы и люди входят в филюм хордовых.

Зоологи как-то выдвинули теорию, что погонофор на раннем этапе своего развития может запасать в своем теле достаточно пищи, чтобы „поститься“ в дальнейшем. Но у молодых погонофоров также отсутствует система пищеварительных органов.»

Удивительно, какую уйму всего можно узнать, если каждый день читать «Таймс». После внимательного прочтения газеты я чувствую себя гораздо более живым. И более собранным.

А вот вам и рассказ о погонофорах:

СТАРАНИЕ

Воспоминания погонофора

ПРЕДИСЛОВИЕ

В мае шестьдесят первого года я подумывал: не купить ли мне какое-нибудь домашнее животное. Один мой друг недавно приобрел чету долгопятов, другой обзавелся боа-констриктором, а мой сосед-лунатик держит у себя над письменным столом сову в клетке.

Благодаря своей необычности выводок (или косяк?) погонофоров позволит, думал я, превзойти их в эксцентричности. Кроме того, погонофорам не требуется есть, испражняться, спать, они не производят никакого шума словом, это идеальные домашние друзья. В июне я получил три дюжины этих существ, доставленных мне на корабле из Японии. За немалые деньги, естественно.

(Небольшое отступление. Как вы считаете, это правдоподобный рассказ? Обладает ли он таким качеством, как реализм? Начиная с упоминания других домашних животных, я, таким образом, рассчитывал придать своему рассказу больше достоверности. Вас заинтриговало начало?)

Будучи профаном в биологии, я не учел, что в аквариуме надо поддерживать соответствующее давление, к которому привыкли погонофоры. У меня не было оборудования, чтобы обеспечить такие условия, и поэтому в течение нескольких дней я с интересом наблюдал, как уцелевшие погонофоры поднимаются и опускаются в своих полупрозрачных белых раковинах-гробах. Вскоре погибли и они. Сейчас, смирившись с банальностью этой жизни, я запустил в свой аквариум омаров — это неплохое развлечение для моих гостей и их желудков.

Мне не жаль пропавших денег. Вы когда-нибудь видели, как поднимается погонофор? Человеку ведь крайне редко представляется возможность познать величие этого зрелища, да и то лишь на несколько минут. Хотя у меня в то время было весьма туманное представление о мыслях, появляющихся в простейшем мозге морского червя («Вверх вверх вверх Вниз вниз вниз»), я не мог не восхищаться его упорством. Погонофор никогда не спит. Он карабкается вверх по внутреннему проходу в раковине, а когда достигает вершины, он начинает пятиться назад — ко дну. Погонофор никогда не устает от однообразия добровольно возложенной на себя миссии. Он исполняет свой долг добросовестно и с искренней радостью. Он не фаталист.

Воспоминания, которые помещены ниже, — не аллегория. Я не пытался «интерпретировать» внутренний монолог погонофора. В этом нет никакой необходимости, ибо погонофор сам предоставил нам очень даже выразительную запись, рассказывающую о его внутреннем мире. Она зашифрована на стенках полупрозрачной тюрьмы, в которой он находится всю свою жизнь.

С изобретением алфавита появилось всеобщее мнение, что наросты на раковинах или каллиграфические росчерки улитки, ползущей по песку, хранят некий смысл, который может быть расшифрован. Много чудаков и оригиналов на протяжении веков пыталось разгадать эти знаки, — так же, как другие стремились понять язык птиц. Тщетно. Я не утверждаю, что можно постичь смысл следов или отметин на раковине обычного моллюска, но суть раковины погонофора, тем не менее, можно — ибо я нашел разгадку кода!

С помощью книги «Руководство по криптографии для военнослужащих США» (полученной весьма хитрым способом, который я не вправе открыть) я освоил грамматику и синтаксис загадочного языка погонофоров. Если зоологи (или кто-нибудь еще) захотят удостовериться в правильности моей расшифровки, то они могут найти меня через издателя данного текста.

Во всех тридцати шести экземплярах раковин, имевшихся в моем распоряжении, выдавленные узоры на внутренних стенках были одинаковы. Моя теория заключается в том, что единственная функция щупалец погонофора это следовать направлению, указанному в этом «послании»: вверх или вниз внутри раковины, и таким образом — мыслить. А узоры на стенках раковины это своего рода поток сознания.

Вполне возможно (а на самом деле это почти непреодолимое искушение) объяснить человечеству смысл, который содержат эти «воспоминания». Несомненно, что в эти бесценные раковины философия привнесена самой Природой. Но прежде чем я начну свои объяснения, давайте ознакомимся с текстом первоисточника.

ТЕКСТ

Вверх. Выше, вверх, вверх. Верх.

Вниз. Ниже, вниз, вниз. Бух! Низ.

Описание моей пишущей машинки. Клавиатура шириной примерно в один фут. Клавиши находятся на одном уровне, каждая помечена одной буквой алфавита, или двумя пунктуационными знаками, или цифрой и пунктуационным знаком. Буквы не располагаются в алфавитном порядке, а, скорее всего, произвольно. Возможно, тоже согласно какому-то коду. Еще есть специальная большая клавиша для пробелов. Однако у моей машинки нет ни ограничителя полей, ни клавиши возврата каретки. Валик скрыт внутри корпуса, и я не вижу слов, которые печатаю. Интересно, что происходит там, внутри? Не исключено, что сразу же автоматы-линотиписты делают из этого книгу. Разве это плохо? Или, может, мои слова просто ползут и ползут в виде бесконечной ленты? Или эта машинка — просто обман, и никакого текста из нее не поступает?

Некоторые мысли по поводу тщетности жизни:

Я с таким же успехом мог бы просто поднимать тяжести. Или закатывать камни на вершину горы, с которой они тотчас же будут скатываться вниз. Да, я могу лгать с тем же успехом, что и говорить правду. Не имеет никакого значения, что именно я говорю.

Да, это-то и ужасает. Интересно, «ужасает» — это подходящее слово?

Кажется, я чувствую себя сегодня достаточно скверно, но я чувствовал себя скверно и раньше! Через несколько дней со мной будет все в порядке. Мне необходимо только терпение, и скоро…

Чего они хотят от меня, запертого здесь? Если б я мог быть уверен, что служу какой-нибудь хорошей цели. Я не могу не беспокоиться о таких вещах. Время уходит. Я опять голоден. Я подозреваю, что схожу с ума. Это конец моего рассказа о погонофорах.

Перерыв.

Неужели вас не гнетет мысль, что я схожу с ума? Что, если я заработал себе кататонию? Ведь тогда вам нечего будет читать, если они не дадут вам мои экземпляры «Нью-Йорк Таймс». Уверен, газета вам пригодится.

Вы: зеркало, в котором мне отказано; тень, которую я не отбрасываю; мой добросовестный наблюдатель, читающий каждое новое эссе, созданное мною же; мой Читатель.

Вы: чудовище из фильма ужасов с глазами размером с мельничные колеса; маньяк-ученый; майор, вынуждающий меня обвенчаться со смертью и приготовивший нам свадебное ложе.

Вы: иной!

Поговорите со мной!

ВЫ. Что вам сказать, Землянин?

Я. Все равно что, ибо голос этот — не мой голос, плоть — не моя плоть, а ложь — не та ложь, которую я вынужден придумывать для себя сам. Я не исключение из общего правила, я не высокомерен. Но иногда я сомневаюсь, вам не покажется это чересчур мелодраматичным с моей стороны? — что я существую на самом деле.

ВЫ. Мне известно это чувство. (Вытягивая щупальца вперед.) Вы позволите?

Я (отпрянув). Чуть позже. Я надеялся, что сейчас мы просто поговорим.

(Вы начинаете постепенно исчезать.)

Я. Есть многое, чего я в вас не понимаю. Ваш облик лишен индивидуальности. Вы меняете свои оболочки так же легко, как я могу переключать каналы в телевизоре, если бы он у меня был. Вы замкнуты, опять же. Вы должны больше вращаться в этом мире. Сходите куда-нибудь, себя покажите. Наслаждайтесь жизнью. Если вы застенчивы, я могу вас сопровождать. Как бы то ни было, не поддавайтесь страху.

ВЫ. Интересно. Да, разумеется, это весьма интересно. Объект проявляет сильную склонность к паранойе, его галлюцинации отличаются чрезмерной достоверностью. Произвожу осмотр его языка, проверяю пульс, делаю анализ мочи. Стул — нерегулярный. Зубы — гнилые. Выпадают волосы.

Я. Я схожу с ума.

ВЫ. Он сходит с ума.

Я. Я умираю.

ВЫ. Он умер.

(Исчезает совсем, остается только золотистое свечение — там, где на пилотке была эмблема с орлом и слабые отсветы от «дубовых листьев» на погонах.)

ВЫ. Но он умер не зря. Народ всегда будет помнить о нем, ибо своей смертью он принес нашей стране свободу.

(Занавес. Звучит гимн.)

Алло, это опять я. Вы, конечно, помните меня? Меня, вашего старого друга. Теперь слушайте внимательно мой план. С божьей помощью я собираюсь сбежать из этой проклятой тюрьмы, и вы поможете мне. Двадцать людей могут прочесть напечатанное мною на этой машинке, и из этих двадцати девятнадцать будут наблюдать и глазом не моргнув, как я чахну здесь. Но только не двадцатый. Нет! У него (у вас) еще осталась совесть. Он-вы подадите мне знак. Когда я увижу знак, я буду знать, что кто-то извне пытается мне помочь. Нет, я не жду чуда сегодня же. Это может занять месяцы, даже годы: ведь необходимо выработать надежный план спасения, но само знание, что существует некто, кто пытается помочь, придаст мне сил продолжать жить день за днем, от выпуска до выпуска «Таймс».

Знаете, чему я иногда удивляюсь? Я иногда удивляюсь тому, что в «Таймс» до сих пор не опубликовали обо мне передовицу. Они излагают свое мнение по любым другим вопросам: Куба, Фидель Кастро, позорные факты о наших южных штатах, налоги, первый день весны…

А как же я?!

Я спрашиваю: разве справедливо, что со мною так обращаются? Хоть кому-нибудь есть до меня дело, а если нет, то почему? Не надо мне говорить, будто они не знают, что я здесь. Я здесь пишу годами, понимаете? Годами! Наверняка они догадываются. Наверняка кто-то догадывается!

Это важный вопрос. Он требует серьезного обсуждения. Я настаиваю на том, чтобы на него ответили.

На самом-то деле я не надеюсь на ответ, вы об этом знаете. У меня не осталось ложных надежд, совсем не осталось. Я знаю, что сигнал мне послан не будет, а если даже и случится такое, это будет обман, искушение — чтобы я продолжал надеяться. Я знаю, что одинок в моей борьбе с несправедливостью. Я знаю, но меня это не остановит! Моя воля еще не сломлена, моя душа свободна. Из своей тюрьмы, из неподвижности, из пучин этого белого-белого света, я говорю: Я ПРЕЗИРАЮ ВАС! Вы слышите? Я говорю: Я ПРЕЗИРАЮ ВАС!

Опять обед. Куда уходит, куда исчезает время?

За обедом мне пришла мысль, которую мне тоже захотелось вам высказать, но, похоже, я забыл, о чем она. Если вспомню, то сразу же ее запишу. А пока расскажу вам другую мою теорию.

Моя другая теория состоит в том, что это — беличья клетка. Знаете, что это такое? Ну, типа той, которая есть в каждом городском парке. Может, даже у вас есть своя собственная беличья клетка — они ведь не очень большие. Она ничем не отличается от обычной за исключением, разве что, колеса. Белка попадает в колесо и начинает перебирать лапами. От этого колесо поворачивается, что, в свою очередь, заставляет белку перебирать лапами быстрее и быстрее. Считается, что такое упражнение полезно для белки. Я только не понимаю: почему белку сажают в клетку? Знают ли они, что при этом чувствует бедный маленький зверек? Или им наплевать?

Или наплевать.

Сейчас я вспомнил свою мысль, которую забыл во время обеда. Да, я придумал новый рассказ. Назову его: «Полдень в зоопарке». Я сочинил его сам. Он совсем короткий, но поучительный. Вот:

ПОЛДЕНЬ В ЗООПАРКЕ

Это рассказ об Александре. Александра была женой известного журналиста, который специализировался в области науки. Ему приходилось бывать в разных уголках страны, а поскольку детей у них не было, то Александра часто сопровождала его. Однако ей быстро все надоедало и приходилось самой искать способы убить время. Когда репертуар кинотеатров ее не удовлетворял, она отправлялась в музей или на футбол, если игра обещала быть интересной. Однажды она решила пойти в зоопарк.

Городишко был маленький, поэтому и зоопарк оказался небольшим. Конечно, сделано там все было со вкусом, но смотреть особо не на что. Небольшой ручеек извивался по территории. Утки и одинокий черный лебедь скользили под нависшими над водой ветвями ив, выходили, переваливаясь, на лужайку и набрасывались на хлебные крошки, которые кидали им посетители. Александра решила, что лебедь очень красив.

Потом она подошла к деревянному строению с вывеской «Грызуны». Таблички рекламировали кроликов, выдр, енотов. Но в клетках оказался только слой из овощных огрызков и кучек помета самых разных форм и расцветок. Должно быть, животные спали за деревянными перегородками. Александру это несколько разочаровало, но она убедила себя в том, что грызуны — это не редкость для любого зоопарка.

По соседству с «Грызунами» на выступе скалы принимал солнечные ванны медведь. Обойдя вокруг серповидного вольера, Александра не обнаружила других членов его семьи. Но сам медведь был огромен.

Она понаблюдала за тюленями, которые плескались в бетонированном бассейне, и отправилась на поиски обезьянника. Она спросила у мужчины, торгующего орехами, где находится обезьянник, и тот ответил, что он закрыт на ремонт.

— Печально! — воскликнула Александра.

— Почему бы вам не посмотреть на ящериц и змей? — спросил торговец орехами.

Александра поморщилась. Рептилии внушали ей отвращение с детства. И хотя обезьянник был закрыт, она купила кулечек с орехами и съела их сама. Орехи вызвали у нес жажду, и она купила себе сок и принялась посасывать его через соломинку, с беспокойством прикидывая, как это отразится на ее весе.

Она полюбовалась на павлинов и на боязливую антилопу, потом свернула на тропинку, которая привела ее к маленькой рощице. Кажется, это были тополя. Александра была здесь одна, и поэтому сняла туфли и пошла босиком. Или сделала что-то еще в том же духе. Иногда ей нравилось быть одной. Как сейчас.

Ограда из толстых чугунных прутьев, едва заметная среди деревьев, привлекла внимание Александры. За оградой находился мужчина, одетый в мешковатый, очень смахивающий на пижаму, хлопчатобумажный костюм, перехваченный у пояса какой-то веревкой. Он сидел на полу, не поднимая глаз. Табличка у основания ограды гласила: «ХОРДОВЫЕ».

— Как здорово! — воскликнула Александра.

Впрочем, это очень старая история. Каждый раз я рассказываю ее по-разному. Иногда она начинается с момента, где я сейчас ее кончил. Иногда Александра просто разговаривает с человеком за решеткой. Иногда они влюбляются друг в друга, и она пытается помочь, ему сбежать. Иногда их убивают при попытке к бегству, и это очень трогательно. Иногда их застают и сажают вместе в одну клетку. Но они очень любят друг друга, и поэтому в клетке им не так уж плохо. Это тоже трогательно, но по-своему. Иногда им удастся вырваться на свободу. Но когда они оказываются на свободе, я не знаю, что дальше делать с этой историей. Тем не менее я уверен, что если я сам стал бы свободен, свободен от моей клетки, для меня это не явилось бы затруднением.

Правда, часть рассказа не вяжется со здравым смыслом. Кто посадит человека в клетку? Меня, например. Кто это сделает? Инопланетяне? Кто говорит об инопланетянах? Я ведь ничего не знаю об их существовании.

Моя теория, моя лучшая из теорий заключается в том, что меня здесь держат люди. Простые, обычные люди. Это обычный зоопарк, и обычные люди приходят, чтобы полюбоваться на меня. Они читают то, что я печатаю на своей машинке — эти тексты появляются на электронном табло, похожем на табло, которое анонсирует заголовки газеты «Таймс» на 42-й улице. Когда я пишу что-нибудь смешное, они, наверное, смеются, а когда я пишу что-то серьезное вроде призывов о помощи, они начинают зевать и расходятся. А может быть, наоборот. В любом случае, они не воспринимают мои слова всерьез. Им наплевать, что я здесь сижу. Я для них — просто животное в клетке. Вы можете возразить, что человека нельзя сравнивать с животным, но ведь по сути это одно и то же! Похоже, те, кто наблюдает за мной, именно так и думают. В любом случае, никто из них не собирается помочь мне выйти отсюда. Никто из них не считает странным или необычным, что здесь нахожусь я. Никто из них не думает, что это неправильно. Это самое ужасное.

«Ужасное»?

Это не ужасно. Почему? Потому, что это всего лишь рассказ. Может быть, вы, прочитав его на электронном табло, решили, что это правда. Но я знаю: это рассказ, потому что сижу здесь, на этом стуле, сочиняя его. Когда-то он, должно быть, был действительно ужасным (когда мне пришла в голову эта мысль), но я сижу здесь годами. Годами! Рассказ слишком затянулся. Ничто не может быть ужасным такое долгое время. Я говорю, что это ужасно, потому лишь, что мне нужно что-то сказать. Что-нибудь. Меня пугает только то, что сюда могут войти. Если они войдут и скажут: «Хорошо, Диш, теперь вы свободны»… Это будет действительно ужасно.