В тот вечер Леди уложила Блоссом в постель и подоткнула ей одеяло, точно та еще была маленькой. Впрочем, ей и было-то всего тринадцать лет. На улице мужчины продолжали возиться с этим. Страшное дело. Ох, если бы можно было заткнуть уши.

– Как бы я хотела, мамочка, чтобы им не приходилось этим заниматься, – прошептала Блоссом.

– Это необходимо, дорогая, – необходимое зло. Эти люди убили бы нас не колеблясь. Тебе тепло? Одеяльце-то тонкое.

– Но почему мы их попросту не хороним?

– Отцу лучше знать, Блоссом. Я уверена – для него это тоже мучительно. Твой… брат Бадди, – Леди называла своего пасынка братом Нейла и Блоссом, но всегда помнила, что это в лучшем случае полуправда, и запиналась, произнося слово «брат», – раньше относился к этому точно так же, как ты.

– Сегодня вечером его там не было. Я спрашивала Мериэнн. Она сказала, что он ушел на западное поле.

– Он сторожит его от других мародеров. Туда ведь тоже могут прийти мародеры.

Непрерывный скрежещущий звук проникал сквозь легкое плетение стен летнего жилища и повисал в воздухе. Леди откинула прядь седых волос и напустила на себя выражение, схожее с суровостью.

– Теперь мне нужно идти по делам, дорогая.

– Ты оставишь свет?

Блоссом прекрасно знала о том, что нельзя жечь масло без надобности – даже такое, как это, отжатое из Растений. Она просто прикидывала, насколько далеко можно зайти в своих желаниях.

Леди тоже понимала, что этот вечер не такой, как обычно.

– Да, – уступила она, – только убавь побольше.

Прежде чем опустить занавеску, отделявшую постель от общей комнаты, она спросила, помолилась ли Блоссом.

– Ну мама! Леди опустила занавеску, не говоря дочери ни слова упрека, прощая ее смутный протест, который отец, без сомнения, счел бы за нечестивость, достойную наказания.

Но ничего не поделаешь – Леди была довольна, что Блоссом не слишком религиозна (а только в этом и состояла ее вина) и не приемлет неистового, безрассудного отцовского кальвинизма. Нет в ней ни пылкой страсти, ни трепета душевного. Но это и хорошо. Если ты вынужден поступать как безбожник, думала Леди, то выставлять себя христианином – чистое лицемерие.

Она и сама сильно сомневалась, существует ли Бог, которому молился ее муж. Если да, то чего ради ему молиться? Вечность назад он распорядился судьбой всех живущих. Приговор давно подписан, и никакая молитва не сможет обжаловать его. Бог подобен древним ацтекским идолам, которые жаждут кровавых жертв, приносимых на каменные алтари. Ревнивый, мстительный, кровавый Бог первобытных людей. Какой там текст Андерсон выбрал из Священного Писания в прошлое воскресенье? Кого-то из малых пророков. Леди пошуршала страницами огромной мужниной Библии. Вот оно – у Наума: «…Господь есть Бог ревнитель и мститель; мститель Господь и страшен во гневе: мстит Господь врагам Своим, и не пощадит противников Своих». Вот и весь Бог!

Когда опустилась занавеска, Блоссом выползла из постели и покорно помолилась. От заученных фраз она перешла к своим личным просьбам – вначале о благодеяниях для всех: чтобы урожай был хорошим, чтобы следующим мародерам повезло больше и они смогли убежать; затем о милостях более деликатного свойства: чтобы у нее быстрее росли волосы и она снова могла их завивать, чтобы ее грудь была чуть полнее, хотя для ее возраста она была достаточно полной – за это она воздала благодарность. А когда она снова уютно устроилась в постели, формальные просьбы уступили место просто желаниям, и она размечталась о том, что ушло в прошлое или еще только должно случиться.

Она так и уснула под нескончаемый скрежет машины, которая продолжала молоть.

Вдруг что-то ее разбудило, какой-то шум. Лампа на столе слабо светилась.

– Что такое? – сонно спросила она.

Возле постели, в ногах, стоял ее брат Нейл. На лице его было странное, отсутствующее выражение. Рот открыт, челюсть безвольно отвисла. Кажется, он видел ее, но она не могла понять выражения его глаз.

– Что такое? – снова спросила она, на этот раз более резко. Он не ответил. И не шевельнулся. Он был в тех же штанах, что и весь этот день, и они были заляпаны кровью.

– Уходи, Нейл! Зачем ты меня разбудил?

Губы его шевелились, как во сне, а правой рукой он делал какие-то жесты, как бы подчеркивая невысказанные слова из своего сна. Блоссом натянула тонкое одеяло до подбородка и села на постели. Она пронзительно закричала, хотя собиралась всего лишь снова сказать, чтобы он уходил, только погромче, так, чтобы он услышал.

Леди спала чутко, и Блоссом не нужно было кричать дважды.

– У тебя что, кошмары, моя… Нейл! Что ты тут делаешь, Нейл?

– Мама, он ничего не говорит. Он все стоит и ничего не отвечает.

Леди быстро схватила старшего сына – теперь, когда Джимми Ли не стало, он был единственным сыном – за плечи и резко встряхнула. Правая рука его продолжала жестикулировать, но взгляд, кажется, стал осмысленным.

– Чего? – пробормотал он.

– Нейл, сейчас же иди к Грете, слышишь? Грета ждет тебя.

– Чего?

– Ты ходил во сне, будто забыл что-то. А теперь отправляйся, – она почти оттолкнула его от постели и задернула занавеску, загораживая Блоссом. Еще несколько минут она следила за тем, как Нейл вышел за дверь и направился прочь, а потом вернулась к дрожащей девочке.

– Чего он хотел? Почему он?..

– Он очень расстроился из-за вчерашнего, дорогая. У всех нервы не в порядке. Отец пошел куда-то и до сих пор его нет. Это все нервы.

– Но почему он?..

– Кто знает, почему мы что-то делаем во сне? А теперь постарайся снова уснуть. Желаю тебе счастливых снов. А завтра…

– Но я не понимаю.

– Будем надеяться, что и Нейл тоже, радость моя. А завтра – ни слова отцу, это ты понимаешь? Отец был так расстроен, что давай лучше сохраним это в тайне. Только мы с тобой. Обещаешь?

Блоссом кивнула. Леди заботливо укрыла ее. Потом вернулась в свою постель, без сна ожидая возвращения мужа. Она ждала до рассвета, и все это время с улицы доносилась режущая слух, мрачная песнь мясорубки.

Вместе с пробуждением пришла боль. Сознание вернулось прежде всего чувством боли. Больно было шевельнуться. Больно дышать.

То погружаясь в водоворот этой боли, то выныривая, он различал женские фигуры, которые то возникали, то исчезали, – пожилая женщина, девочка, красивая женщина, совсем старуха. Красивой была Джеки, но поскольку Джеки не было в живых, он понимал, что это бред, галлюцинации. Совсем старуха – Элис Нимероу, ВМС. Когда она появлялась, становилось еще больнее, от этого он понимал, что уж она-то наверняка настоящая. Она брала его за руки и, что еще хуже, за ногу. «Прекрати!» – думал он. Временами удавалось кричать. Он ненавидел ее то ли за то, что она была жива, то ли за то, что причиняла ему боль. Кажется, он тоже был жив. Иначе как же он мог чувствовать боль? А может быть, именно боль поддерживала в нем ощущение жизни? Тогда не нужно этой жизни. Иногда удавалось заснуть. Это было лучше всего.

О, Джеки! Джеки! Джеки!

Со временем больнее всего стало думать, больнее даже, чем ощущать ногу. Эту боль, в отличие от тех, что случались прежде, он был не в состоянии ни унять, ни уменьшить. Так он и лежал в раздумьях, пока три женщины – пожилая, старая и совсем девочка – то появлялись, то уходили.

Девочка заговорила с ним.

– Добрый день, – сказала она. – Как вы себя чувствуете сегодня? Можете съесть вот это? С закрытым ртом вы ничего не съедите. Откройте рот, а? Ну хоть самую капельку! Вот так – прекрасно. Вас зовут Орвилл, правда? А меня Блоссом. Элис нам рассказала про вас. Вы горный инженер. Это, наверное, очень интересно. Я раз была в пещере, а вот шахту никогда не видела. Чуточку пошире откройте, вот так. Собственно, поэтому папа… – она замолчала. – Не надо бы мне столько болтать. Когда поправитесь, можно будет вдоволь наговориться.

– Поэтому что? – спросил он. Говорить было больнее, чем есть.

– Поэтому папа сказал, что надо… сказал, что не нужно… Я хочу сказать, вы оба, вы и мисс Нимероу, живы, но нам пришлось…

– Убить.

– Да, всех остальных пришлось…

– Женщин тоже?

– Но поймите, мы были вынуждены. Папа все это лучше меня объясняет, но если бы мы так не поступили, опять пришли бы другие, очень много народу, все голодные, а нам самим еды не хватает. Зимой так холодно. Вы ведь можете это понять, правда?

Он не ответил и молчал еще несколько дней.

Было такое чувство, что все это время он жил ради Джеки и теперь, когда ее не стало, жизнь потеряла смысл. Никаких желаний у него не осталось, кроме одного – спать. Пока она была жива, он не отдавал себе отчета, как много она для него значила, больше, чем весь остальной мир. Он никогда не пробовал измерить глубину своей любви, но теперь видел, что надо было умереть вместе с ней. Он старался. Только боль, которую причиняли воспоминания, заглушала боль утраты, но боль воспоминаний ничто не могло заглушить.

Он хотел умереть и сказал об этом Элис Нимероу, ВМС.

– Придержите язык и помалкивайте, – посоветовала она. – А то они заставят вас замолчать. Они нам обоим не доверяют. Нам с вами лучше даже вообще не разговаривать между собой, иначе они могут решить, что мы устраиваем заговор. А вам бы лучше приложить усилия и выздороветь. Ешьте побольше. Им вовсе не нравится, что вы лежите просто так, и никакой от вас пользы. Я надеюсь, вы понимаете, что спасло вам жизнь? Я – поняла. Вы – круглый идиот, довели их до того, что они сломали вам ногу. Чего ради вы молчали? Они всего-навсего хотели узнать, что у вас за профессия.

– А Джеки?..

– Ей уже все равно, так же, как и остальным. Вы же видели мясорубки. Надо выбросить ее из головы. Вам повезло – вы остались в живых. Все, точка.

– Кто эта девочка, которая меня кормит?

– Дочь Андерсона. Он здесь главный. Двужильный старик с заскорузлыми взглядами. Держите с ним ухо востро. И с его сыном Нейлом тоже, это тот, что покрупнее. Он еще хуже папаши.

– Я его запомнил в ту ночь. Глаза запомнил.

– Но большинство живущих здесь от нас с вами не отличаются. Разница лишь в том, что они организованы. А вообще-то они неплохие люди. Поступают так, как вынуждены поступать, что тут поделаешь. Вот, например, Леди, мать Блоссом, – прекрасная женщина. Ну, мне пора. Ешьте побольше.

– Ну, неужели вы не можете съесть еще чуть-чуть? – бранилась Блоссом. – Вам надо восстанавливать силы. Он снова взялся за ложку.

– Так-тo лучше, – она улыбнулась. Улыбка обозначила на ее веснушчатой щечке глубокую ямку. От этого и сама улыбка стала какой-то особенной, необычной.

– Это что за место? Здесь только ваша семья живет?

– Это общая комната. Мы занимаем ее летом, поскольку папа – мэр. Когда похолодает, сюда все набьются, весь город. Она страшно большая, гораздо больше, чем вам видно, но она все равно будет битком набита. Нас тут двести сорок шесть душ. Двести сорок восемь, считая вас и Элис. А завтра вы не попробуете походить, как вам кажется? Мой брат Бадди, другой мой брат, сделал вам костыль. Бадди вам понравится. Когда вы выздоровеете, вам станет лучше – я имею в виду, настроение у вас поднимется. Мы не такие плохие, как вам кажется. Мы конгрегационалисты. А вы?

– А я – нет.

– Ну ничего. Обратиться в истинную веру проще простого. Вот только у нас нет настоящего священника с тех пор, как умер преподобный Пастерн. Отец моей невестки, Греты.

Вы ее видели. Она красавица. А папу в церкви всегда уважали, поэтому, когда его преподобие умер, он, понятное дело, его заменил. Вы бы диву дались, какую он может проповедь прочитать. Он в самом деле человек очень набожный.

– Твой отец? Хотел бы я послушать одну из его проповедей.

– Знаю я, что вы думаете, мистер Орвилл. Из-за того, что сделали с остальными, вы считаете отца дурным человеком.

По-настоящему он совсем не жестокий, это он не нарочно такой. Просто он так поступает по необходимости. Он совершил вынужденное зло, вот как это называется. А еще немножко можете съесть? Попробуйте. А я вам расскажу про папу, и вы поймете, что вы зря о нем так. Однажды, дело было летом, в конце июня, у нас бык сорвался и погнался за коровами. А за ним вдогонку помчался Джимми Ли, мой брат. Он у папы был вроде Вениамина. Папа возлагал на него большие надежды, хотя старался этого не показывать. Когда папа нашел Джимми и коров, они уже сгорели, говорят, так было и в Дулуте. Только пепел остался, даже тела домой не могли принести. Папа от горя чуть с ума не сошел. Он этот прах по лицу размазывал и плакал. Потом он попробовал сделать вид, что ничего не случилось. Но к вечеру сломался и стал снова рыдать, а потом пошел на его могилу, туда, где его останки нашли, и просидел там два дня кряду. Он очень чувствительный, только скрывает это.

– А Нейл? Он такой же?

– Что вы хотите сказать? Нейл – мой брат.

– Он был среди тех, кто допрашивал меня в ту ночь. И других моих товарищей. Он что, тоже очень чувствительный, как и папочка?

– Я про ту ночь ничего не знаю. Меня там не было. Вам теперь пора отдохнуть. Вы подумайте о том, что я рассказала. И знаете, мистер Орвилл, постарайтесь про ту ночь забыть.

В нем росло стремление выжить, но в отличие от всех прежних желаний, которые ему приходилось испытывать до сих пор, оно росло, как раковая опухоль и, разрастаясь, наполняло его тело новой силой – силой ненависти. Он страстно хотел жить, но не ради жизни, а чтобы отомстить – за смерть Джеки, за свои муки, за все пытки той чудовищной ночи.

Прежде он не питал расположения к мстителям. Побуждения, которые толкали этих людей на кровавую месть, всегда шокировали его и казались невероятными, как сюжет «Трубадура». Поэтому поначалу он даже удивлялся самому себе, так часто он возвращался в раздумьях к единственной теме: смерть Андерсона, его агония, унижение. Поначалу он лишь изобретал изощренные способы убить старика; затем, по мере того как силы возвращались к нему, стал продумывать мучительные подробности его смерти, и, наконец, изощренные пытки полностью вытеснили из его головы саму смерть. Пытки можно растягивать, а смерть – это смерть, конец мучениям.

И все же, несмотря на горькую, как желчь, жгучую ненависть, Орвилл отдавал себе отчет в том, что и у боли есть порог, ступать за который бессмысленно. Он желал Андерсону страданий Иова. Он хотел осыпать пеплом седую голову старика, сломить его дух, сокрушить его. Вот тогда он открыл бы Андерсону, что это он, Джереми Орвилл, был орудием его падения. Поэтому, когда Блоссом рассказала ему, как старик убивался о Джимми Ли, он понял, что делать. Это же ясно как день.

Блоссом и Орвилл вместе шли в сторону кукурузного поля. Нога срослась, но, видимо, он теперь всегда будет хромать. Правда, ему больше не нужен костыль, он ковылял, опираясь на плечо Блоссом.

– Этим мы будем питаться зимой? – спросил он.

– Здесь даже больше, чем нужно. В основном это должно было пойти на корм коровам.

– Если бы не я, тебе бы пришлось ходить на уборку, да?

Обычно во время страды исполнять домашнюю работу в деревне оставались только старухи да младшие девочки, а женщины посильнее уходили в поле вместе с мужчинами.

– Да нет, я еще не доросла.

– Ну-ну! Да тебе уж лет пятнадцать, не меньше. Блоссом хихикнула.

– Это вы так говорите. Мне тринадцать. Тридцать первого января еще только будет четырнадцать.

– Не морочь мне голову. Для тринадцати лет ты выглядишь слишком взрослой. Она покраснела.

– А вам сколько? – спросила она.

– Тридцать пять.

Он соврал, но это было неважно. Семь лет назад, когда ему действительно было тридцать пять, он выглядел старше, чем теперь.

– Я вам в дочери гожусь, мистер Орвилл.

– С другой стороны, мисс Андерсон, вы почти годитесь мне в жены.

На этот раз она покраснела еще сильней и, если бы он на нее не опирался, пожалуй, отошла бы от него. Сегодня он прошел самостоятельно дальше обычного, и они остановились, чтобы он мог передохнуть.

Если бы не уборка, никто бы не сказал, что уже сентябрь. У Растений не было сезонной смены окраски, листья только складывались наподобие зонтиков, и чуть позже снег беспрепятственно будет падать на землю. Да и в воздухе еще не повеяло осенью, ни малейшего намека на ее дыхание. Даже в утренней прохладе не чувствовалось особого осеннего холодка.

– Красиво здесь, за городом, – произнес Орвилл.

– Да-да. И мне нравится.

– Ты здесь всю жизнь живешь?

– Здесь и в старом городе, – она искоса метнула на него взгляд. – Вам ведь теперь лучше, да?

– Да, быть живым – прекрасно.

– Я очень рада. Я рада, что вы поправились.

Она машинально схватила его за руку. В ответ он крепко стиснул ее ладонь. Она захихикала от восторга. И они пошли быстрее.

На этом, кажется, закончился долгий путь его падения, возврат к первобытной дикости. Большей гнусности, чем та, что он задумал, Орвилл не мог вообразить, но именно низость поступка все больше разжигала жажду крови, которая продолжала расти. Чувство мести теперь требовало принести в жертву не только Андерсона, даже не только его семью. Оно жаждало уничтожения всей общины и времени для наслаждения их гибелью. Он должен до капли выжать из них все мыслимые мучения, из каждого. Постепенно он доведет их страдания до пределов возможного, а только после этого столкнет в пропасть.

Блоссом повернулась во сне, обхватив руками подушку, набитую кукурузной шелухой. Рот ее то открывался, то закрывался, капельки пота выступили на лбу и в нежной впадинке между грудей. Душная тяжесть давила ей на грудную клетку, точно кто-то хотел втоптать ее в землю громадными сапогами. Этот кто-то наклонился, чтобы поцеловать ее. Когда его рот открылся, она увидела, что внутри вращается винт. Оттуда вылетали клочья перемолотого мяса, а винт издавал леденящий душу скрежет.