Булай не надеялся получить очередной отпуск, потому что в воздухе сгустились тяжелые тучи и весь мир жил в ожидании грозы в Москве. Резидентура работала в напряженном ритме, поступало очень много сведений о маневрах Запада вокруг Кремля. Центр реагировал на эти данные нервно и требовал усиления контрмер, хотя каждому было понятно, что без воли политического руководства ничего серьезного разведка сделать не сможет. Руководству же было не до этого. Поэтому парадоксальным образом Булай получил разрешение на отпуск в конце июня. Он не стал долго задерживаться в столице, а сразу поехал в Окоянов, к своим родным, по которым очень соскучился.

Отец Булая уже год лежал в земле, побежденный раком, и все тепло своего сердца он отдал матери, к которой был очень привязан. Долгие разговоры о жизни, о родне, о прошлом и настоящем отогревали душу Данилы, возвращали его в мир, в котором нет стрессов, тревожного ожидания разведопераций и беспомощных попыток осмыслить происходящее в стране. Булай снова уходил за город, в свои любимые места, бродил по роще Магницкого, в которой мальчишкой собирал грибы и землянику, лежал в душистых лугах, слушая жаворонка, ловил карасей в маленьких прудах, и ему казалось, что именно такая жизнь наполнена смыслом. В эти минуты ему хотелось вернуться сюда и жить здесь умиротворенным, не зараженным никакой политической грязью бытом, построить дом на возвышенной окраине Окоянова, откуда видны дальние дали, и заняться главным – деланьем добра для близких и любимых людей. Так, чтобы душа от этого налилась музыкой жизни, чтобы каждый рассвет и каждый закат приносили радость сердцу, чтобы не было больше потрясений. В то же время, где-то краем сознания Булай понимал, что уже не сможет без борьбы, без напряженной работы нервов и головы. Слишком глубоко в него вошло понимание необходимости защищать свою страну, которую предавали изнутри и подрывали снаружи. «Нет, больше двух недель в Окоянове я не выдержу», – думал он.

Данила любил бродить и по родному городу, с которым было связано все его детство. Обычно утром, наговорившись с матерью и напившись чаю, он выходил на улицу. Здесь все ему было до мелочи знакомо, все напоминало о счастливых и далеких годах малолетства. Окоянов мало изменился с тех пор, как Булай покинул его, хотя прошло уже больше двадцати лет. Здесь не было больших предприятий, способных поддержать местное хозяйство, а мелкие заводики и фабрички сами едва держались на плаву. Поэтому, как и во всей остальной провинции, в городе царили трудные времена. Он мало строился, зато дряхление его было видно невооруженным глазом. И все же сердце Данилы грели алые мальвы в палисадниках деревянных домов, густая зелень тенистых улиц и тишина, тишина, как знак мира и покоя.

В этот раз Булай решил пойти в центр и повернул в гору на улицу Горького. Когда-то давно она была Мещанской, и так случилось, что именно после переименования на ней был взорван огромный пятиглавый храм Тихона Задонского, относившийся к женскому монастырю. Остался только жилой корпус монастыря, который после отмены Бога превратился в очаг культуры.

Белые стены старого здания облупились, обнажая красный кирпич, а деревянный второй этаж опасно покосился. Видно, очаг не знал ремонта с момента своего преображения и уже не годился для массовых мероприятий. Остановившись у здания, с которым было связано множество воспоминаний, Данила углубился в прошлое.

Тогда, в шестидесятые, жизнь была совершенно другой. Булай вспомнил, как в то время в очаге полыхала массовая самодеятельность. Оправившись, наконец, от трудных послевоенных лет, местный житель толпой пошел в сценическое искусство. Гремели на весь район хоры пионеров и пенсионеров, ансамбль народных инструментов вышел во Всесоюзные лауреаты, многочисленные колхозные коллективы долбили каблуками сцену ДК не хуже хора Пятницкого. На районные смотры съезжалась уйма людей. Но больше всего любили самодеятельный драматический театр. В тот период его труппа славилась тем, что могла замахнуться на высокую классику, какую и в столице не каждый коллектив осмелится поставить. Главным и единственным режиссером театра являлся бывший представитель московской богемы Модест Жеребцов. Основную часть своей творческой биографии Модест прослужил в столице исполнителем сатирических куплетов, но ближе к завершению карьеры бежал в Окоянов от бесчисленных жен и алиментов. Данила почему-то хорошо запомнил этого мужчину с напомаженными волосами, в сандалетах и при желтом галстуке лопатой, каких у окояновских щеголей тогда и в помине не было. Лицо Модеста, носившее следы надругательства алкоголем, было всегда чисто выбрито, а выражение его таило оттенок муки и легкой брезгливости, как бы сообщавших миру, что хозяин глубоко страдает от самого факта проживания в провинции. Хотя Модест и не был значителен ростом, но обладал стеклянным взглядом и прямой постановкой фигуры, как и положено сценическому таланту. Поначалу появление беглого артиста вызвало сильное волнение среди заждавшихся окояновских невест. Однако вскоре выяснилось, что весь свой боезапас Жеребцов истратил в изматывающих схватках с москвичками и сейчас отдает предпочтение ликеро-водочному направлению досуга. Правда, в конце концов спутница жизни из числа местных подвижниц культуры у него появилась, и после недельного медового месяца они образовали крепкий внебрачный союз на основе взаимного рукоприкладства. Но театр был его страстью и его жизнью. Жеребцов обрел высокий полет, превратившись из исполнителя сатирических куплетов в главрежа хотя и провинциального, хотя и самодеятельного, но драматического театра. В ту пору зрители посещали спектакли с большим энтузиазмом. Они приходили как на праздник, принаряженные, напомаженные, пахнувшие со стороны мужчин «Тройным одеколоном», а со стороны женщин – «Магнолией» и даже «Красной Москвой». Правда, не каждый зритель улетал вместе с артистами в мир театральных грез. Были и такие, которые замечали всякие оплошности и громко этому радовались. В то время местная культура еще не сравнялась с московской. Даниле пришла на память премьера пьесы «Любовь Яровая». Драма эта в ту пору была очень популярна. Среди местных театралок имелось даже несколько нервических студенток педагогического училища, которые знали все роли наизусть. А идейная сила этого произведения была таковой, что райком включил ее в план идейно-воспитательной работы с населением. В общем, это не «Машу и медведей» поставить. Нужно было организовать творческий взлет коллектива на еще неосвоенные высоты. Роль поручика Ярового, понятное дело, взял на себя сам Жеребцов. Следует отдать ему должное: в свете рампы, с подведенными бровями и во френче, он вполне смотрелся немолодым красавцем-поручиком, подзадержавшимся в званиях по очевидным причинам развратной жизни. Зал тогда сразу разделился на две половины – женскую, которой этот аморальный тип явно импонировал, и мужскую, с ходу невзлюбившую белого недобитка за гнусные манеры.

Молоденькую Любовь Яровую играла учительница начальных классов Фрида Куртик, дама не первой свежести и низенького роста. Она отличалась пышностью форм и большим носом, выступавшим из под насурмленных бровей. Голову ее на хохляцкий манер в три кольца обкручивала коса с вплетенными капроновыми чулками. Голос у Фриды был басовитый, могучий, под стать бюсту, движения томительно неспешны и обволакивающе плавны.

Премьера не задалась с самого начала, так как ответственность момента сыграла с Модестом плохую шутку. Перед открытием занавеса он принял больше обычного, после чего его «понесло по кочкам». С каждым появлением на сцене белогвардеец становился все более игривым и все чаще нарушал драматический ход пьесы отсебятиной. В одной мизансцене, вместо того, чтобы заломить руки и надрывно спросить жену, как она жила без него все это время, Модест подъехал к Фриде бочком, и, подмигивая залу, прогнусавил вопрос таким пакостным тоном, что всякому стало ясно: революционная гражданка в отсутствии мужа не терялась.

К третьему акту контрреволюционер так нализался, что напрочь забыл свой текст и перешел на импровизацию, на ходу сменив школу Станиславского на неприкрытый авангардизм. Весь зал потешался над происходящим, включая и идеологически выдержанных работников райкома партии. Наибольшей точки веселье достигло в следующей сцене.

По сценарию Любовь и поручик прогуливаются по краю пшеничного поля, изображенного в оптимистических желто-голубых тонах. Наступает лирический момент. Белый офицер обнимает жену за талию и восклицает: «Эх, Любовь, хлеба-то какие!» И вот здесь Жеребцов переступил всякие границы сценической этики. Кое-как выбравшись из-за кулис под руку с Фридой, он остановился на краю поля, дожевывая закуску и тщась вспомнить свою реплику. Помощь пришла от суфлера, но видя глаза зрителей, напряженно ожидающих хохму, Жеребцов понял, что наступил его звездный час.

Обняв Любу за талию, Модест опустил руку на ее необъятные выпуклости и гаркнул во всю глотку: «Эх, Любовь, хлеба-то у тебя какие!». Зал покатился со смеху, а директор Дома культуры стал лихорадочно задергивать занавес, объявляя, что спектакль закрыт по техническим причинам.

Конечно, наивно, конечно, по провинциальному, но все-таки было в явлениях той, ушедшей жизни что-то очень доброе и славное.

Погостив в Окоянове неделю, Данила понял, что не сможет уехать, не повидав Аристарха. Тянуло и по старой дружбе, да и в душе накопилось много всякого. Хотелось послушать бывшего политзаключенного и знатока истории по поводу происходящего со страной. Переписки между ними не было, но открытками к праздникам они обменивались, и Булай знал, что Комлев не стал возвращаться в Ленинград, а по-прежнему живет в своей деревеньке.

Данила взял у своего одноклассника, директора дорожно-строительного управления, напрокат УАЗик и отправился в Мордовию, в маленькую лесную деревеньку близ Темникова.

Миновав околицу, Булай сразу увидел Аристарха, сидевшего на лавочке перед домом и читавшего «Правду». Бородатое лицо доцента мало изменилось, но в волосах прибавилось седины. Увидев выходящего из машины Булая, Комлев разогнул сутулую спину, поднялся с лавки и, улыбаясь, раскрыл объятья:

– Радость-то какая, Данила приехал. Вот не ждал, как же ты, родимый, обо мне вспомнил?

– Не забывал я про тебя, Аристарх, не забывал. Как только в отпуск вырвался, сразу к тебе. Много всякого обсудить надо. Только расскажи сначала, как живешь.

– Ничего себе живу. Не тужу, реабилитирован по чистой, получил право заниматься педагогической деятельностью. В Темниковской средней школе историю преподаю. Жениться вот собираюсь, надоело одному-то.

– Ну а в политике пытался участвовать, статьи в журналы посылал?

– Нет, Данила, не посылал. Статьи такого гоя, как я, никто печатать не будет. Мозгами публики сегодня владеют Коротичи и Голембиовские. Они этим мозгам нужную форму придают, кто же захочет письма из будущего читать?

– Письма из будущего?

– Ну да. Владимир Ульянов письма издалека перед переворотом писал, а я – письма из будущего, прости за неудачное сравнение. В журналы такие письма посылать нелогично. Пускай до будущего долежат, тогда их и почитают. Ну ладно, что мы тут стоим. Пойдем в дом, ты как раз к обеду подоспел, там и поговорим.

Комлев познакомил Данилу со своей спутницей жизни, и сели обедать. За столом зашел разговор про жизнь. Аристарх рассказывал, что вся глубинка окончательно перешла на натуральное хозяйство. Сам он с Антониной Васильевной тоже огородничал. Запасал картошку, соленые огурцы и грибы на зиму, солил капусту. С помидорами не связывались – хлопотно и ненадежно. Частенько урожай гибнет, то от фитофторы, то от поздних заморозков. Денег от зарплаты хватало только на хлеб и растительное масло, да кое-какую одежку. Но для них эти трудности не казались великими. Антонина Васильевна всю жизнь прожила в деревне и не такого навидалась, а для Комлева после лагерей главной ценностью стала свобода. Было по всему видно, что они соединились в дружную и любящую пару. Аристарх никогда не заговаривал с Данилой о своей бывшей семье. Но тот знал еще по прежним временам, что после ареста первая жена подала на развод и не позволяла маленькому сыну писать отцу.

После наваристых деревенских щей из чугунка Антонина Васильевна подала жаркое, приготовленное дедовским способом. В глубокой сковороде, наполненной горячим жиром, плавали томленые до коричневатости картофелины и куски свинины, отблескивающие рыжими, поджаренными боками. Аристарх с усмешкой посматривал на своего приятеля, который, казалось, не мог оторваться от угощений.

– Давно такой свинины не пробовал, честное слово, – сказал Данила, наконец отваливаясь от стола. – Откуда такая?

– Из свинарника, – засмеялся Аристарх. – Мы тут с Тоней все по науке делаем. Вычитали, как англичане своих хрюшек выкармливают, и испытали это дело в своем хозяйстве. Ничего особо мудрого и нет. Им ведь тоже не только картошку с хлебом надо задавать. Когда яблок, когда свеклы пареной, а бывает, что и деликатесу какого-нибудь, вроде гречневой каши. А этого товару у нас пока в достатке.

Потом на столе появился кувшин с моченой брусникой. Данила пил холодную розовую водицу с кислыми красными ягодами, и воспоминания лесной детской вольницы всплывали в памяти. Как хорошо! Хорошо быть рядом с этими вечными вещами: рядом с лесом, с полями и речками, видеть необъятное небо над летними лугами. Хорошо. Не зря же доцент ленинградского университета так прикипел к ним. При желании мог бы, наверное, вернуться на родину и устроиться там по нынешним временам совсем не плохо.

Закончив обед, друзья вышли на знакомую лесную дорогу и пошли по ней в глубину леса. Под тенями старых деревьев чувствовалась освежающая прохлада, вокруг щебетали лесные птахи, пахло липовым цветом и анисом.

– Аристарх, а о возвращении в Ленинград ты не думал?

– Нет, Данила. Тому две причины. Во-первых, не хочу. Та перестройка, которая у нас сегодня ломает страну, мне не подходит. Я совсем не за такую жизнь в лагере сидел. Эти перестройщики ведь только делают вид, что в советскую власть целятся, выстрелят-то они в Россию.

А во-вторых, бывшая жена мою квартиру давно на себя оформила, а по чужим углам скитаться в моем возрасте поздновато. Поэтому мы с Тоней решили жизнь не менять.

– А не обидно в стороне от событий стоять?

– Хороший вопрос, Данила. Было бы страшно обидно, если бы действительно сейчас шло разрушение советского строя, а на его остатках возрождалась бы новая Россия. Я бы не утерпел, полетел бы в Москву, постарался бы в эту работу включиться. Но меня ужасно отталкивает происходящее.

– Почему?

– Понимаешь, Данила я за антисоветскую деятельность пять лет отсидел. Казалось бы, кому, как не мне радоваться? Вот он, конец советской власти, того и гляди нагрянет. А я горюю!

– Сложно мне тебя понять, ведь новое же время идет. Построим нормальное общество! Сейчас трудный период приближается, но как без этого? Зато потом легче станет.

– Вот что я тебе скажу, дружочек мой драгоценный. Для меня марксизм был трагедией русского народа. Ты сам знаешь. Он нас от собственного пути в сторону увел. Выдумали его в Европе, а ударил он по нам. Сталин этот проект под Россию переделал, многое из него изъял, и сделал марксизм русским. Правда, от этого марксизм лучше не стал. Как он был надругательством над нашим самосознанием, так и остался. Только диктатор умудрился его русскому человеку навязать. Нет ничего противоречивее, чем советский человек сталинского типа. В нем перемешалось ожидание светлой жизни с жестокостью к классовому врагу. Он хочет принести благополучие человечеству и порицает Бога, мечтает о гармоничном обществе и в тоже время равнодушен к страданиям бесчисленных сограждан в лагерях. Такой тип человека не может быть вечен. Противоречия его разрушают. Так и получилось. После смерти Сталина классовая жестокость стала потихоньу уходить, и во времена Брежнева мы стали относительно гуманным обществом. Нашего брата-диссидента сидело в ту пору по лагерям сотни две-три. На двести миллионов населения считай, ничто. Конечно, сталинский период был наказанием русскому народу за предательство православия. Но, Данила! Уравнивать сталинизм и советскую власть неправильно. После Сталина строительство продолжилось, но оно имело уже иной характер. Причем, характер уникальный. Ведь послевоенная советская власть постепенно превращалась в единственный в истории строй, при котором начал осуществляться принцип социальной справедливости. Конечно, условия его реализации были тяжелыми. Борьба за выживание, внутренние распри, внешний враг, но все-таки, контуры социальной справедливости уже четко обозначились. Это, друг мой, дорогого стоит. Не зря Запад такие гигантские силы потратил на разрушение социализма. Он прекрасно понял, что через полвека ему придет кирдык. А действовал Запад очень жестко и беспощадно. Он это умеет делать не только с внешним врагом, но и у себя дома. Возьми хоть убийство Кеннеди.

– По принятой версии его убила мафия.

– А кто же еще, конечно – мафия. Доходы от ночных борделей не поделили! В такой бред в Америке не верит никто. А вот то, что президент выступил против создания Израилем собственной атомной бомбы, это реальный факт. И то, что после убийства его преемник согласился с бомбой, отрицать невозможно. А ты говоришь, масоны – это сказки для слабоумных. Кеннеди могли убить только масоны, не боящиеся ничего и чувствующие себя реальными хозяевами Америки. Больше на президента не посмел бы поднять руку никто. Кстати, материалов по этому поводу тоже достаточно. При желании их можно достать. Также как и по убийству Франклина Рузвельта.

– О чем ты говоришь! Рузвельт умер от болезни.

– Рузвельта убил его личный секретарь выстрелом в затылок после того, как масоны перехватили письмо президента саудовскому королю, в котором он соглашался выступить против основания государства Израиль. Пуля разворотила лицо, и Рузвельта выставляли в закрытом гробу, а затем долгое время держали на могиле охрану, чтобы кто-нибудь не задумал эксгумацию. Слухи о его насильственной смерти тогда переполняли Америку.

Вот это доказательство существования настоящих, невидимых диктаторов за кулисами демократии. Они, пожалуй, куда страшней Сталина. У того хоть ревтрибуналы были и показательные процессы. А у этих без излишних формальностей… Так что сравнение социализма с капитализмом, если его проводить на реальных фактах, а не на выдумках Запада, не такое уж и выгодное для той стороны.

– Но каждый знает, что социализм оказался нежизнеспособной системой. Об этом кричит весь мир.

– Советский Союз в страшнейших условиях, всего за полвека, с нуля создал государство, догонявшее по мощи США, а США, мой друг, создавались двести лет! И всегда темпы нашего развития были несравненно выше западных, а падать они стали со старением Политбюро, а в особенности – с приходом Горбачева. Этот титан мысли поспешил заявить, что страна пришла в тупик. А что ему оставалось, если на большее мозгов не хватало? Только скажи на милость, как мы по ряду отраслей уже оторвались от самой развитой державы мира?

– Да потому что мы вкладывали в эти отрасли свои лучшие силы и немереные деньги…

– Стоп! Значит, в чем дело? В том, что при нужном вложении сил и денег мы можем их обгонять! И вопрос состоял только в том, чтобы и в телевизоры, и в мясорубки, и в сандалии вложить больше денег и мозгов, чем вкладывали наши руководители!

– Так почему они на нас экономили, почему ничего не делали в этом отношении?

– Мы ведь задарма кормили полмира, социализм по планете двигали. Но задачка оказалась не по силам, и надо было ее переосмысливать. Старцы в Политбюро не могли пойти на такой шаг, в маразм погрузились. А Горбачев? Посмотри на него, это человек без царя в голове. И команду он себе набрал такую же. Все они давно попали под воздействие западного влияния, а Александр Бабакин совершенно очевидно имплантировал в девственный разум генсека идиотское «новое мышление». Я уверен, что из советской власти можно было постепенно вырастить социальное государство, ведь у нее было небывалое достижение – фактическое равенство людей. Только вот с вождями нам не повезло. Эх, Данила! Плакать хочется от горбачевского кретинизма! Ведь его же ведет на поводке все та же свора врагов России, чьи папы подгрызли самодержавие!

– А что же за письма из будущего ты упоминал, почему оттуда, а не издалека?

– Да это я пошутил, Данила. По правде говоря, кое-что о нашем будущем я начеркал, а потом думаю, кто же его угадает? Поэтому предсказания свои я оставил при себе. А вот человеком решил заняться вплотную. Ведь, если подумать, человек – самый главный предмет революции, правильно? Вот куда его несет сейчас, этого человека, а? Хорошо ему будет или нет в конце всех концов?

– То есть, как мы будем выглядеть в рыночном демократическом обществе?

– А кто тебе сказал, что мы туда припремся? Ишь ты, шустрый какой! Мы туда не попадем. Сценарий нас ждет такой: сначала всем миром будем строить демократию и рынок. Это выразится во всеобщем воровстве и разложении. Русский народ не готов к демократической вседозволенности, которую должно ограничивать гражданское правосознание. Ну, а если такого правосознания нет? Свирепая получится жизнь, друг мой. Произойдет криминализация всего общества от мала до велика. Конечно, такая жизнь не может быть нормальной, и начнет постепенно нарождаться волна протеста против сложившихся условий. Только скажи мне, о чем протестующие люди будут мечтать? Конечно же, о возврате порядка, который был раньше. Сегодня они порывают с социализмом, потому что их так обработали, а завтра будут мечтать о его возврате. Лет, эдак, через десять-пятнадцать, когда у оставшихся в твердом уме граждан мозги встанут на место и они сообразят, что за поворотом – пропасть. Эту самую либеральную модель отменят, и возвратят очень многие черты социалистического общества. Почему? Потому, что эти черты подпираются историей. Они дают маленькому человеку чувство справедливости, которое у него отбирается сегодня. Он еще не знает, какой бесценный дар у него крадут. Но со временем поймет. А что в результате? В результате окажется, что сегодняшний эксперимент России был не нужен. Точнее, нужен, но не нам, а тем, кто решил крупно поживиться на общем достоянии. Вот и все.

– Те, кто поживится, не захотят возвращения старых порядков.

– Старые порядки не вернутся, да и не надо этого. Стремление будет к другому – к возрождению принципов справедливого общежития, а это новым хозяевам никак не надо. Все, что угодно, только не общественный контроль за их способами обогащения. Они прирожденные воры. Поэтому развернется ожесточенная борьба за новую модель общественного устройства, Бог даст, борьба чисто политическая. Если они ее проиграют, то их как ветром сдует в теплые края. А может, и не проиграют, и тогда русский народ будет ждать новый исторический период холодной и голодной жизни.

– Ну, наговорился я с тобой, брат Аристарх, как полыни наелся. Хорошего-то у тебя хоть чего-нибудь осталось?

– Осталось брат, осталось. Донное течение пошло, в этом самая большая радость.

– Донное течение?

– Ну да. Самая что ни на есть донная, глубинная Россия начала дышать. Неподалеку от нас есть такой поселок Первомайск, слышал, наверное?

– Не только слышал, но и бывал. Глушь лесная.

– Ну вот, в этой глуши, верстах в пяти от поселка, уж года два живет парализованный офицер. И представь себе, был он на источнике Серафима Саровского, паралич его частично снялся, и потихоньку превратился этот капитан в проповедника. Говорит тебе это о чем-нибудь?

– Мы сами не местные. Покажите путь-дороженьку.

– Согласись, дело необычное, правда? А сейчас к нему люди потянулись. Почему? Потому, что он единственный источник духовного насыщения. Есть, конечно, и такие, которым детективов Марининой хватает. Но, оказывается, еще больше тех, кому нужно душу почистить. Это очень важный момент, Данила. Особенно для нас, если мы на сохранение своей земли надеемся.

– А что же может сказать людям парализованный офицер Советской Армии?

– Долго объяснять. Если коротко, то он умеет в душу заглянуть и человека оживить.

– Жаль, что отпуск мой короток. Я бы обязательно к нему наведался.

– Отчего же не сделать это вдвоем? Давай в следующий отпуск и сходим к нему.

– Сходим?

– Сходим, конечно. Ты же сам рассказывал, что твоя бабка на богомолье пешком ходила.

– Хорошая мысль, повторить пути предков. Сходим, Аристарх!