Жерар отпустил нас пораньше. Вечером он устраивал в бутике вечеринку для приятелей-игроков и в четыре велел нам выметаться. «Рафаэла, пойдешь со мной? Мне надо к няньке, за дочкой». Я с готовностью согласилась — от меня не убудет. Редкие минуты, проведенные в обществе Лолы за пределами «Свадьбы-2000», казались мне бесценными, создавая впечатление, что мы с ней подруги. Мы сели на автобус и покатили в сторону канала Де-л'Урк. По дороге она выспрашивала, что я делаю по вечерам, после работы. Да ничего особенного, призналась я, в основном сижу дома, книжки читаю. Ну мужик-то у тебя есть, продолжала допытываться она. «Ты же не хочешь сказать, что ты птенчик, только вчера выпавший из гнезда? Хоть кто-то до тебя дотрагивался?» В моем активе имелась единственная любовная история, более или менее достойная этого названия. Два года назад я познакомилась с Никола. Он был старше меня и выдавал себя за сценариста. Мы встретились в гостях, не знаю, что мне в нем понравилось, возможно, меня подкупило то, что он проявил ко мне интерес. Очевидно, виной тому полнейшее отсутствие опыта, но, когда он заявил: «Оправдания — смерть для отношений», я решила, что он великолепен. На самом деле я просто не поняла, что он имел в виду. После третьей ночи он убедил меня, что мы должны жить вместе, тем более что ему пришлось убираться из прежней квартиры, за которую он не платил уже восемь месяцев. Так что по духу мой первый роман напоминал стилистику арендного договора. Разумеется, он производил на меня сильное впечатление, особенно своей самоуверенностью и капризными размышлениями, куда бы нам пойти, — при том, что большую часть времени торчал дома. Это был настоящий мужчина с чисто мужскими заскоками, способный, например, убить три часа времени на изучение инструкции по использованию кофемашины. Образец зятя, какого мои родители хотели бы видеть в последнюю очередь. Со мной он с самого начала повел себя по-свински — на всякий случай, чтобы ни на что особенно не рассчитывала. Врал про деловые встречи, которых не было и в помине, про то, что ему вот-вот сказочно повезет, врал, что едет к другу работать над текстом нового сценария, а сам таскался по бабам. Но, и это самое противное, врал он совершенно неубедительно, лишний раз демонстрируя, что в общем-то ему на меня плевать. Все его враки были настолько грубо шиты белыми нитками, что не имело никакого смысла их разоблачать. Но, поскольку я была несчастна, а родители искренне ненавидели этого неудачника, я внушила себе, что переживаю волнующую историю любви, отказываться от которой нельзя ни в коем случае. Я даже пыталась закатывать ему семейные сцены — с нулевым результатом. Разве он меня не предупреждал: «Оправдания — смерть для отношений»? Вопреки всяким ожиданиям, он, видимо, слишком держался за меня, чтобы пойти на риск и внятно объяснить, откуда на журнальном столике в гостиной взялся счет за ночь в отеле. Я упорно и терпеливо все это сносила. И слушала, что он мне плел.

Все его разговоры сводились к одной излюбленной теме — как у него что-то там такое не заладилось и сорвалось. Из-за этого все его существование окрашивалось в свинцово-тревожный предгрозовой оттенок. Небо над ним вечно трещало по всем швам — даже если на горизонте не наблюдалось ни облачка. Страх перед безжалостной стихией нарастал в нем крещендо. Чем я могла ему помочь? Только ждать вместе с ним, пока не кончится ливень. А потом разогнать над ним запах серы и приложить к его бледному лбу свою ласковую ладонь. Время оставило на его лице глубокие отметины. Ко мне он относился как к некоему постороннему предмету, существующему на обочине его сознания. Наше общение сводилось к его пространным монологам, выражавшим сложное состояние его мозговой деятельности, вникнуть в суть которой мне было не дано. Зато за мной оставалось право в любую минуту отцепить свой вагон от его локомотива. Он не подталкивал меня к этому, но и не отговаривал. В том, что касалось нашей связи, все решения принимала я — ему было не до того, дай бог с собой-то разобраться, навести порядок в мыслях и понять, что он за птица. Частенько по вечерам, возвращаясь домой, я обнаруживала его в полном раздрае. Он походил на человека, пытающегося собрать воедино части рассыпанной головоломки, невидимыми записками-напоминалками расклеенные по всем стенам. «Подумать об оплате счетов». «Подумать о звонке брату». Он редко о чем-нибудь думал без предварительного настроя. И никогда — обо мне. При этом он бессильным обломком кораблекрушения валялся на диване. По квартире разносились приглушенные звуки старого джаза. Мне приходилось пускаться во все тяжкие, чуть ли не танец живота исполнять, чтобы пробудить хоть каплю интереса к себе, напомнить, что вот она я — здесь, живая, существо из плоти и крови, склоняюсь к твоим плотно сжатым губам, готовая целовать твои сомкнутые веки.

Попытка вынудить его к общению превращалась в ежевечернюю битву, которую я доблестно вела за ужином. Иногда он слушал, глядя на меня затуманенным взором; я чувствовала, что он поставил картинку на паузу и прокручивает в голове совсем другое кино. Иногда говорил сам — о своих делах, которые, разумеется, шли из рук вон плохо. Порой наши словесные потоки все же пересекались. Обычно это случалось после бокала вина, как правило лишнего. Минут на двадцать мы переходили на одну длину волны и делали друг другу откровенные признания. К счастью, потом наступала ночь, примирявшая между собой наши два разрозненных существования. А сон стирал как губкой разделявшие нас световые годы.

Но в конце концов я просто устала. Предпочла замкнуться в собственных мыслях, воздвигнув вокруг себя стену равнодушия. Теперь я отбивала его отчуждение назад, словно теннисный мячик, целя в лицо. А потом мы вообще перестали замечать друг друга, хотя по-прежнему жили под одной крышей. Только наши зубные щетки еще прижимались друг к другу. И вот одним субботним утром, роясь на книжной полке в поисках папки с документами, я вдруг обнаружила его стоящим рядом и даже вздрогнула от удивления. Он, кажется, тоже. Поразмыслив, мы решили, что расстанемся без скандалов. Красиво и романтично — в связи с истечением срока контракта.

— И это все? — спросила Лола.

— Да.

— Знаешь, иногда ты меня пугаешь. Слишком мало у тебя пороков, — подытожила она.

Ее вердикт меня не слишком обрадовал. Но я поняла, что должна делать: проследить, чтобы разговор больше никогда не касался обстоятельств моей жизни. Она, в свою очередь, рассказала мне массу поразительных вещей о том времени, когда жила в квартале Гут-д'Ор и выкручивалась вовсю, перебиваясь случайными заработками и мирясь с присутствием каких-то случайных мужиков, которые, появляясь, хотя бы набивали ей холодильник. Как-то она даже две недели проработала на доставке пиццы, пока не нарвалась на одного любителя американского пива, который до того изголодался — и не только по запеченному сыру, — что ей пришлось срочно уносить ноги, на прощание оглушив его каскадом отборных ругательств.

Что ни говори, а у пакостей, подстерегающих тебя откуда не ждешь, есть своя география. В кварталах, где протекало существование Лолы, их чисто статистически насчитывалось больше, чем в других местах, как будто сама атмосфера благоприятствовала их воспроизводству. Кроме того, она начала баловаться наркотой. Сначала понемножку, за компанию со своим тогдашним хахалем, просто чтобы вечер прошел веселей. Но полумеры никогда не были ее коньком, и она быстро покатилась под горку. Через два месяца после своей первой дорожки она уже сходила с ума по кокаину. Принимала снотворные, чтобы отрубиться, и стимуляторы, чтобы прийти в себя после отключки. В медицинской терминологии она разбиралась слабо, а на побочные эффекты плевала с высокой колокольни. Заглатывала таблетки горстями, как ребенок карамельки. Вся ее жизнь превратилась в чередование искусственно вызываемых реакций. Она подошла к самому краю пропасти. Мир потерял над ней всякую власть. До нее не доходила даже самая примитивная внешняя информация: какое нынче время года, какая на улице стоит погода, который теперь час. Она прислушивалась только к себе. Внутри у нее завелся безумный ученый, который и указывал ей, что и как делать со своим телом.

Свою поддельную жизнь она проживала с двадцатиминутным по отношению к реальности сдвигом, цепляясь за чудеса фармакологии как за спасательный круг. Каждая пилюля соответствовала определенной эмоции. Если кому-нибудь случалось при ней пошутить, она продолжала сидеть с каменным лицом, пока не примет голубенькую таблеточку эйфорического действия, и четверть часа спустя — пожалуйста, уже улыбалась во весь рот. Если ее бросал мужчина, она принимала розовую таблеточку — релаксант, понижающий уровень control freaks, подразумевающий презрение ко всему на свете, — еще четверть часа, и у нее по щекам струились слезы. Если за столом друзья к концу ужина начинали позевывать, она принимала две серые таблеточки, восстанавливающие нормальный сон, и прикрывала глаза одновременно с остальными. Что у нее оставалось своего? Только память. Ей еще удавалось кое-как соединять вместе то, что всегда выступает в связке, правильно подбирать пары «поступок — эмоция» и не выделяться на общем фоне. Выглядеть нормальной. С пятнадцатиминутным опозданием.

А потом все пошло мешаться. Она путала таблетки. Видела сны наяву. Наблюдала солнечное затмение ночью и звездный хоровод средь бела дня. Каждую неделю заводила кучу новых друзей — таких же заторможенных зомби, пила с ними пиво и вела многочасовые дискуссии ни о чем, высасывая из них последние капли надежды, лишь бы продержаться на плаву еще хоть немножко. Панически боялась одиночества. Боялась часа, когда стены ее убогой комнатушки, похожей на гроб, заполнятся вялыми тенями. Утренними призраками. Призраками автомобилей. Это жизнь сигналила ей фарами. И настал день, когда она упала и уже не поднялась.

Наконец-то для нее настала вечная ночь, которой она так ждала. Сработал выключатель, отсекавший все ее страхи. Какое это было счастье — вновь обрести непосредственность физических реакций! Спасло ее собственное тело, решительно сказавшее ей «нет». Тело хотело следовать природным законам, хотело есть и стариться. Божок, прихотливо вертевший ею так и этак, скончался, оставив после себя одинокую маленькую женщину. Оставив ее на волосок от гибели.

Она сама не заметила, как профукала добрую часть своей жизни. По ее признанию, если бы в те времена ей перед смертью прокрутили все эпизоды ее бытия, она бы их не узнала. И попросила бы киномеханика сменить катушку с фильмом.

Она отчаянно сражалась против своего тела. Но оно ее обхитрило. «Если хочешь продолжать, валяй, — сказало оно ей, — но уже без меня». Тело наотрез отказалось быть ее соучастником в самоубийстве. Следующий месяц она провела в состоянии умственной комы. Женщины в белом заново учили ее нормальной жизни — питаться по часам и спать на чистых простынях. Различать день и ночь. Не ощетиниваться всеми иглами по поводу и без повода. Как на каникулах. Минус свобода и опасности.

Когда она самыми простыми словами рассказывала мне эту историю, я чувствовала одно — бесконечное умиление. И с ужасом думала о том, что мы с ней могли и не встретиться.

Мы так увлеклись бурным прошлым Лолы, что чуть не проехали свою остановку. Квартира няньки, расположенная на последнем этаже муниципального многоквартирного дома, больше напоминала сквот. В комнате вперемешку валялись сломанные игрушки и сновали орущие дети. Она открыла нам дверь, и мы увидели молодую взлохмаченную женщину, явно измотанную неравной битвой со всей этой оравой. Лейла — арабская девушка, которую Лола гордо именовала нянькой, сидела с соседскими детьми за символическую плату. У нас на глазах две девочки вырывали друг у друга лысую куклу.

— Лапуля, иди сюда, твоя мама пришла.

Лапулей оказалось юное создание, этакий Маугли городских джунглей. Короткая черная стрижка, большой не по размеру комбинезон и шпанистая походочка.

— А это кто? — ткнула она пальцем в меня, и в этом строгом жесте я угадала ее мать.

— Это моя подруга Рафаэла, я тебе про нее рассказывала, — ответила Лола. — Мы вместе работаем в магазине. Поцелуй ее.

— Еще чего! — фыркнула малявка и бросилась обниматься с матерью. — Я только тебя целую. Ты что, забыла?

Очевидно, откровенность принадлежит к числу заболеваний, передающихся по наследству, мелькнуло у меня. Поскольку было еще не поздно, мы зашли съесть по хот-догу в закусочной на берегу канала. Лапуля старательно разрисовывала себе рот кетчупом, повторяя: «Я — маленький клоун». Эта девочка сразу произвела на меня впечатление не менее сильное, чем ее мать. Та же самоуверенность, то же наплевательское отношение к тому, что о ней могут подумать другие. Та же повадка навязывать окружающим свою волю. Я пыталась ее развеселить, со стыдом ощущая себя кем-то вроде морального педофила. Но я ничего не могла с собой поделать — до того жаждала подружиться с этим ребенком. Она вскарабкалась мне на спину и стала отдавать приказы: беги, поворачивай, теперь в другую сторону, быстрее. Когда после тысячи исполненных мною цирковых трюков мы стали прощаться, она повисла у меня на шее и сказала: «Теперь ты моя подружка». Меня окатило волной облегчения. Да, изрядно мне пришлось попотеть ради столь скромной награды.