Без десяти пять утра Гревил Снайп, в накрахмаленном белом халате, стоял у служебного входа в доильный зал, ожидая своих четырех дояров — Гаррисона, Мейдвелла, Роуча и Парфитта. Судя по тому, что они никогда не приходили раньше положенного времени и испарялись тотчас, как заканчивалась смена, работу свою они ненавидели. Они старались проводить в доильном зале как можно меньше времени и выполняли только самый необходимый минимум требований, которые он предъявлял к подчиненным.

Снайп постучал по циферблату своих часов, как будто это могло ускорить появление бригады. Заводские автобусы доставляли утреннюю смену заблаговременно, но он знал, что его ребята наверняка стоят у ворот, курят и гогочут с приятелями из других цехов. Может, и над ним смеются. Он почти не сомневался в том, что они подшучивают над ним у него за спиной, но что он мог поделать?

Молодежь и большинство чернорабочих были ленивы. Снайп знал об этом задолго до того, как его назначили смотрителем доильного зала. Со временем он настолько поднял планку требований к своим работникам, что переплюнул в этом администрацию. Зато теперь, даже если кто-то из дояров и не дотягивал до его стандарта, он знал, что этого достаточно для того, чтобы при любой общезаводской инспекции у проверяющих не нашлось замечаний. Но все равно муштровал подчиненных, выговаривая за опоздания, иногда угрожая увольнением. Может, они ненавидели доильный зал, но нигде в городе не найти им было другой, столь хорошо оплачиваемой работы, и они все об этом знали.

Он не считал себя строгим начальником. Ему самому, еще в бытность простым рабочим, попадались куда более суровые бригадиры. Его грела мысль о том, что он все-таки запомнится не угрозами и бранью, а тем, что пытался привить рабочим чувство гордости за свой труд. Когда дояры хорошо справлялись с работой, хотя, стоило признать, случалось это крайне редко, он выдавал им премии молоком, йогуртом, сливочным маслом или сыром — продуктами, за которые, он знал, их расцелуют домашние.

Еще не рассвело, и во дворе горели газовые фонари. Они освещали грязную территорию завода с выгонами для скота, коровниками, амбарами, уборными, скотобойней и молочной фермой. Он смотрел, как мотыльки бесцельно кружат вокруг горячих желтых ламп, бьются в них, думая, что свет — это путь к свободе, даже не догадываясь о том, что они и так свободны. Так же как и Избранные, насекомые обладали врожденной тупостью. И тем не менее Снайпу вдруг стало грустно от тщетности их усилий. Когда их крылья обгорали настолько, что становились бесполезными, мотыльки падали в грязную жижу и умирали, совершая бессмысленное самоубийство.

Послышались приближающиеся шаги. Снайп снова посмотрел на часы. Три минуты до начала смены. Это уже было слишком — дояры явно не успевали переодеться и явиться на дойку к пяти утра.

— Давайте быстрее, лодыри чертовы! — закричал он. — Не испытывайте мое терпение. — Дояры проскочили мимо него к турникету, отметили явку и поспешили в раздевалку, раскрасневшиеся то ли от смеха, то ли от паники. — Если кто из вас хоть на секунду опоздает, срежу по полчаса из зарплаты. Запомните, мы — команда. Мы не подводим своих товарищей.

За минуту до начала смены дояры выбежали в доильный зал, к стойлам, на бегу застегивая свои засаленные халаты.

— И не забудьте отдать в стирку свою рабочую одежду!

Ангар был достаточно просторным, чтобы вместить и маленький грузовик, и полки с инструментами, и контейнеры, но вот уже много лет он пустовал. Построенный из бетонных блоков, он был глухим, без окон. Деревянные двери, окрашенные в тоскливый зеленый цвет, на стыке с бетонным полом отсырели и потрескались. Ледяные сквозняки и сырость чувствовали себя здесь как дома, и даже летом, когда на улице было тепло, в ангаре стояла темная декабрьская стужа. Прямо с порога пробирала дрожь.

Соседние боксы служили временным пристанищем для бродяг и убогих. Ночевать здесь было слишком опасно, и постояльцы лишь справляли нужду и шагали дальше, стараясь успеть до наступления сумерек. Именно сюда бандиты приводили своих пленных врагов и долгими ночами забавлялись пытками. Место было уединенное, затерянное в недрах Заброшенного квартала, и до ближайших жилых домов было достаточно далеко, чтобы кто-то мог услышать крики. Как и звуки резаков, кромсающих кости и живую плоть.

Света в ангаре не было, и Джон Коллинз наведывался сюда только по ночам. Рискуя вступить в экскременты, он все-таки сумел найти в этой грязи островок, где можно было расположиться. Свечи он принес с собой, поставил их в дальнем углу, там же нашелся высокий стул без спинки, который стал его трибуной. Несмотря на холод и опасность, тесноту и темень, люди приходили, чтобы послушать его.

— Мы все, здесь сидящие… люди, — говорил он, — плоть от плоти едины, мы все из одного источника, у нас одно начало. И туда же мы вернемся рано или поздно. Вот что делает нас братьями и сестрами. Всех нас. Нельзя существовать вне этой простой истины. Вы это понимаете?

Если это была группа новичков, впервые забредших сюда, после таких слов обычно повисало молчание. Может, кто-то один или двое еле слышно бормотали: «Да».

— Я задаю вам важный вопрос, — продолжал он. — Что ж, я рад, что вы задумались, прежде чем ответить. Вы видите, что все мы побеги одного корня? Вы видите, что все мы братья и сестры?

Люди кивали, все громче звучал хор голосов, произносящих «да». Это было незатейливое вступление, но оно находило отклик. Даже самые упрямые пожимали плечами, выражая тем самым молчаливое согласие.

Джон Коллинз делал паузу, смачивал горло, поправлял изодранный серый шарф, который носил не снимая. Потом снова оглядывал свою аудиторию — шесть-семь рядов прижавшихся друг к другу людей, сидящих прямо на бетонном полу. Он всматривался в каждое лицо и знал, что видел какие-то его черты в прошлом, а какие-то увидит в будущем. Эти лица казались ему осколками разбитой личности, которая забыла, кто она.

Он продолжал воздействовать на них словом.

— Вы думаете, что случайно появились на свет? Что ваша жизнь — странное стечение обстоятельств? Не более чем великая ошибка? Вы думаете, что наше существование, существование мыслящего человека — всего лишь случайное совпадение? — Снова пауза. — Поднимите руки те, кто так думает.

Иногда руки поднимались. Но чаще — нет. Обращаясь к поднятым рукам, он говорил:

— Почему вы пришли сюда сегодня? Вы рисковали своей репутацией, если она у вас была. Рисковали потерять друзей, если они у вас были. Вы рисковали любовью своей семьи. Рисковали и своей жизнью тоже. — Пауза. — Знаете, что я думаю? Разум подсказывает вам, что жизнь, которую вы ведете, всего лишь уродливое отражение вакуума пустоши, и я думаю, что с годами вы научились доверять голосу своего разума. Но я верю, что в вас живет и другая сторона и именно она заставила вас прийти сюда сегодня. Ее тихий шепот обращен к вашему сердцу, и этот шепот вы слышите постоянно. Я думаю, что эта сторона пробуждает в вас самое лучшее и ей вы хотите верить. Назовите ее своей душой. Своим духовным началом. В сущности, не важно, как вы ее назовете. Главное, что эта частица вашего я заставляет вас любить окружающих. Духовное начало — вот откуда вы приходите в этот мир и куда возвращаетесь. В глубине души вы сознаете, что только оно и имеет значение в этой жизни. Но ваш разум хочет жить в более спокойном мире. Ваш разум хочет шагать по асфальту, хочет сытости и водки. Ваш разум даже не хочет задуматься о том, что произойдет после вашей смерти, точно так же, как не хочет знать, кем вы были до рождения. Зато ваше сердце стремится это узнать. Оно жаждет правды, и эта жажда подобна пытке. — Глубокий вздох. В холодном воздухе зависало облако его горячего дыхания. — Ты можешь говорить свободно, друг мой. И можешь промолчать, если говорить не желаешь. Дверь открыта, и ты можешь в любое время уйти так же свободно, как и пришел. Говори открыто, прошу тебя. Расскажи мне, почему ты здесь.

Они как будто оставались один на один. Один слушатель, один оратор. Коллинз мог расположить к себе собеседника одним только словом, улыбкой, взглядом своих понимающих глаз. И люди говорили:

— В городе творится что-то неладное. Что-то неладно и со мной.

— Я пришел, потому что чувствую себя в западне.

— Мне не нравится, как я прожил свою жизнь.

— Я хочу измениться. Я хочу стать лучше.

— Я болен. Я слышал, что вы целитель.

Его удивляло, что лишь очень немногие смели признаться в том, что больше не хотят питаться плотью. Только самые отважные шли на это, но те, кто был слабее духом, не решались открыться сразу, при первой встрече. Да что там говорить, они даже боялись самим себе ответить на вопрос, чего они ждут от пророка Джона Коллинза.

— Если вы думали, что этот мир и ваша жизнь в нем — случайности, к тому же бессмысленные, вам бы в голову не пришло прийти сюда, не так ли?

Против этого никто никогда не возражал.

— Все дело в том, что жизнь не бессмысленна, и мы пришли в этот мир с некоей миссией. Вот почему все мы друг другу братья и сестры. Когда мы умираем, совершенно естественно, что наша душа возвращается туда, откуда мы пришли, туда, где все мы станем ближе и свободнее, чем здесь, в этом мире.

Он замолкал, чтобы все могли осмыслить сказанное. А потом снова задавал вопрос.

— Вы видите, что все мы братья и сестры? Вы понимаете всю глубину этого?

И тогда собравшиеся говорили: «Да». Все смущенно улыбались, как улыбаются друг другу совершенно незнакомые люди, смотрели по сторонам, вглядывались в лица соседей, и улыбки становились шире, когда они начинали понимать, что наконец-то обрели дом после долгих одиноких странствий. Пусть они сидели на ледяном полу в зимней ночи, и над головами клубился пар от их дыхания, но Джон Коллинз чувствовал, что от этих людей исходит тепло.

Вот так все это начиналось.

Раз в неделю, на замусоренной и усыпанной битым стеклом территории пустоши не было бандитских разборок, не было изнасилований, убийств и суицидов. Раз в неделю, когда Джон Коллинз читал свои проповеди, здесь воцарялся мир.

Гемный декабрьский мир.

Причины мастита были самыми разнообразными.

Если доильный стакан убирали чуть раньше, чем отпускали вакуум, это приводило к разрыву поверхностных капилляров, и вездесущие стафилококковые бактерии беспрепятственно проникали в кровь. Подобный эффект возникал и при внезапном противотоке в молочных трубах. Да даже такие мелочи, как плохая стерилизация или трещина на резине доильного стакана, могли спровоцировать инфекцию. Проблем было не счесть, прежде чем Гревил Снайп был назначен смотрителем доильного зала. С тех пор как он заступил на должность, заболеваемость маститом упала вдвое.

Мастит среди молочных коров был делом обычным. Одним удавалось выздороветь, кто-то так и жил с ним. Для хозяев главное было, чтобы шло молоко. Если вместе с ним вытекало и немного гноя, это никого не пугало. С проблемой успешно справлялись пастеризация и гомогенизация. Молоко получалось безопасным, и никто из потребителей даже не сомневался в том, что он пьет самый полезный и самый питательный продукт. Любители молока предпочитали не задавать вопросов о том, как оно производится, пока их устраивал его вкус. Так что иногда лейкоциты все-таки пробирались в желудки горожан. Но само молоко опасности не представляло. Вкус у него был замечательный. Все остальное не имело значения.

Мастит вызывал воспаление вымени и сосков. Прохождение молока сопровождалось сильнейшей болью, несравнимой с той, что причинял доильный аппарат. В течение нескольких дней инфекция развивалась, и из пораженных сосков выделялась заразная жидкость. Это была смесь из молока, крови и гноя. Но, несмотря на это, дойка продолжалась. Мучительная боль, причиняемая корове, в расчет не принималась.

Иногда сосок затвердевал и трескался как запекшаяся грязь. Тогда выделению крови и гноя уже ничто не мешало. Если доходило до этого, большинству дойных коров давали день-другой передышки, поскольку инфекция задерживала ток молока. Для коров это был шанс излечиться, если такова была судьба. Некоторым удавалось. Большинству — нет.

Магнусу дешевле было пустить больных коров на мясо, чем лечить их от инфекции. Дойные коровы, у которых мастит перерастал в лихорадку, отправлялись на бойню, и мясо их шло на фарш для котлет и сосисок. В конце концов всех молочных коров ожидала эта участь, но тем, которым посчастливилось избавиться от болезни, предстояло послужить еще несколько лет, прежде чем оказаться перед дулом пистолета.

Ричард Шанти смотрел, как грузовики с рычанием отъезжают от цеха упаковки.

То, что когда-то было живым, священным, теперь должно было стать питанием для тысяч горожан. Полутуши, четвертины, оковалки везли на дальнейшую переработку. Бескровный розовый филей, отруба для бифштексов, отбивных, ребрышки и лопатки везли мясникам, которые укладывали их в лотки застекленных витрин. Пакеты с фаршем, субпродуктами и обрезками отправлялись в пекарни для приготовления начинки пирогов. В этом мясе уже не было ни души, ни индивидуальности. Шанти давно решил для себя, что святость плоти умирает вместе с ее обладателем.

«Куда же она уходит? — задавался он вопросом. — Ясно, что не с мясом в грузовиках. И не на столы горожан».

Время от времени его посещали мысли о том, что он и сам состоит из той же плоти, что и они, жертвы, и тогда отвращение к тому, чем он занимался изо дня в день, все глубже проникало в его сознание, оседало в лабиринтах разума. Как могло насилие приобрести такой размах? В эти редкие мгновения прозрения он понимал, какая роль ему отведена в этом страшном спектакле и как тяжелы его деяния в сравнении с той малой пользой, что они приносят.

В такие дни он клал в свой рюкзак дополнительный груз.

Гревил Снайп жил работой. И это беспокоило его маму.

— У меня нет ни друзей, ни хобби, ни пороков, — часто хвастался он перед Идой Снайп, украдкой подсовывая ей несколько серебряных монет и оставляя бесплатный двухлитровый пакет молока. Он навещал мать раз в неделю, по воскресеньям, заезжая к ней на чай, и всегда привозил с собой «плоды своего труда», чтобы ее порадовать.

— Тебе бы надо обустроить свою жизнь, — говорила она сыну, комкая в скрюченных дрожащих пальцах засаленный носовой платок; лицо ее при этом было озабоченным.

— Моя жизнь обустроена как нельзя лучше, — говорил он, раздражаясь оттого, что, сколько бы добра он ни привозил, в ответ получал лишь упреки. — У меня достойная работа, много денег. У меня отменное здоровье. — В отличие от тебя, всегда хотелось ему добавить. — И я рад тому, что имею.

Ида знала, что ее сын работает на износ.

— Я горжусь тобой, — произносила она со слезами на глазах. — Ты всегда был хорошим мальчиком. Заботливым. — Но кто будет заботиться о нем? — думала она. У него ведь не было времени, чтобы найти хорошую женщину. А мужчина нуждался в уходе. Она это знала, потому что прожила жизнь с отцом Гревила, Эндертоном Снайпом.

— Тебе бы подошла какая-нибудь бедная девушка из северного квартала. Тихая, послушная. Я слышала, они хорошо готовят. И в доме у них порядок, я знаю. — Она вздохнула еле слышно, но он уловил грустные нотки в этом вздохе. — Я ничего не имею против бедных, Гревил. Просто помни об этом.

Гревилу, навещавшему мать каждую неделю, при всем желании трудно было бы забыть об ее классовой терпимости. Он пообещал, что заедет в северный квартал и присмотрит кого-нибудь.

Были вещи, которые мать не понимала. А он не имел права открыть ей правду.

Гревил Снайп жил, чтобы работать. Его мама обеспокоилась бы еще больше, если бы знала почему.

Число Избранных было велико, больше десяти тысяч. Но оно менялось — в зависимости от запросов города, да и от болезней, которые время от времени косили поголовье.

В теплую погоду стада паслись на полях, что тянулись к северо-западу от города. Бледные тела животных пятнами выделялись на фоне травы и грязи. Когда шел дождь или наступали холода, Избранные набивались в огромные коровники, которые стояли здесь со времен основания города. Коровники были древними постройками, с протекающими крышами и дырами в стенах. Они создавали лишь иллюзию укрытия, и Избранные жались друг к другу, чтобы согреться.

По периметру полей стояли деревянные башни, откуда пастухи могли наблюдать за стадами, следить за их сохранностью. Непроходимые живые изгороди из терна служили границами каждого поля. Высокие входные ворота были опутаны колючей проволокой. Впрочем, меры безопасности были лишними. За всю историю Эбирна никто из Избранных ни разу не пытался прорваться через забор или изгородь.

Ближе всех к заводу паслись стада молочных коров, которым надо было приходить на дойку. Их размещали в стойлах, где доили дважды в день, после чего вечером они возвращались на пастбище.

Мясные стада проводили больше времени на выгоне. Беременные или кормящие коровы и их телята оставались в заводских загонах. Когда телята подрастали, их отнимали от материнского вымени, и они пополняли стада телок или бычков. Из Избранных реже всех на полях бывали быки. Их держали взаперти в отдельных стойлах, чтобы избежать драк, и там они проводили большую часть своей жизни. Но были и те, кто никогда не видел ни полей, ни стада. Это были молочные телята, которых лишали жизни сразу после рождения.

От предчувствия сердце билось так сильно, что его удары отдавались в шею. Лицо горело, он чувствовал тянущую боль в мошонке.

Тревога улеглась в четыре утра, но он не стал нажимать кнопку будильника. Уже через пять минут, приняв душ и одевшись, он сидел за столом и впихивал в себя завтрак, состоявший из бифштекса и кровяной колбасы. Ему нужно было много белков, чтобы выстоять долгую смену. Свой завтрак Гревил Снайп запил кипяченым молоком, растворив в нем три больших куска сахара. После такой заправки он был готов к рабочему дню.

Его не ждал тяжелый воздух скотобойни, пропитанный запахом смерти. Ему не нужно было надевать голубой резиновый фартук и высокие резиновые сапоги, брать в руки пневматический пистолет, резаки для костей, следить за ходом конвейерной цепи. И не его орудиями были нож с длинным лезвием и пила. Снайп считал себя добрым и гуманным. Человечный работник бесчеловечной индустрии.

В доильном зале не пахло смертью. Здесь не было ни борьбы, ни брыканий, ни крови. В своем стерильном рабочем мире Снайп дышал чистым воздухом. Может, воздух в доильном зале и не был безмятежным, зато в нем не было обреченности. Пока. Дойные коровы проводили здесь первые и лучшие годы своей жизни, и впереди у них было несколько лет продуктивной работы. Здесь они могли хорошо питаться, отсыпаться, а неизбежность кончины еще казалась призрачной. Снайп ухаживал за коровами со всей старательностью. Они были ценным товаром, за сохранность которого он нес ответственность.

К пяти утра он завершил обход стада перед первой дойкой.

С гордостью он проходил по доильному залу. Коровы смирно стояли, скованные по рукам и ногам длинной цепью. Так они не могли повредить оборудование и помешать креплению доильных стаканов к вымени. Бригада из четырех юных дояров, обученная Снайпом, работала быстро и эффективно. Ребята перебегали от стойла к стойлу и за считаные минуты успевали подсоединить доильные аппараты к вымени почти ста пятидесяти коров. Никто из бригады Снайпа не горел желанием работать в доильном зале. Если бы только для них нашлась любая другая работа, они бы с радостью сбежали отсюда. Но время было таково, что выбирать не приходилось. Доильный зал, коровы, механизмы — все это нагоняло страху на молодежь. И в этом крылась еще одна причина, побуждавшая их работать так быстро. Быстро, но аккуратно. Уж эту науку он заставил их усвоить навсегда.

Конечно, они были молоды, не старше девятнадцати, и со временем должны были понять и оценить всю важность того, чем занимаются. Они еще не сознавали, что на самом деле являются привилегированной кастой, ведь работа в доильном цехе что-то да значила. В конечном счете, ребята помогали кормить город.

Главное было закрепить доильный аппарат, а сам процесс доения был недолог: всего двадцать минут — и собрана половина дневного надоя. После этого ребята Снайпа еще раз проходили по залу, снимали доильные стаканы и увозили их на стерилизацию. Сырое молоко перекачивалось в емкости для пастеризации и гомогенизации. Поскольку эти процессы были полностью автоматизированы, мальчишкам светил долгий перекур.

В течение часа после дойки Снайп обходил доильный зал и осматривал каждую корову. И именно это занятие вызывало у него учащенное сердцебиение.

Обойти предстояло четыре ряда по сорок отдельных стойл; два центральных ряда располагались встык и имели общую заднюю перегородку. Между первым и вторым рядом, как и между третьим и четвертым, имелись два широких прохода с бетонным полом и сточным желобом по центру. Многие коровы мочились или испражнялись в процессе доения. После того как они возвращались на пастбище, весь зал мыли водой из шланга. Снайп уже давно привык к запаху, а вот четверо его помощников всю смену работали в масках.

В течение часа наедине с коровами Снайп осматривал каждую. В стаде они казались одинаковыми, но все-таки их можно было различить по едва уловимым внешним признакам и особенностям поведения. Снайп знал каждую корову в лицо и по номеру. Он проходил между рядов стойл, заложив руки за спину, и был похож на генерала, инспектирующего свои войска. За его триумфальным шествием следили десятки внимательных глаз. Снайпа как профессионала молочного производства прежде всего интересовали надои и здоровье стада. И он чувствовал, что просто обязан осмотреть вымя и соски каждой коровы.

Чаще всего первоначальный осмотр был визуальный. Ему достаточно было увидеть сдутое вымя и красноватый ободок вокруг оттянутых сосков. Главное, чтобы ткани вымени выглядели здоровыми и отметина от доильного стакана располагалась в нужном месте. Но, стоило ему обнаружить, что красное кольцо находится слишком близко к соску или, хуже того, перекрывает его, он непременно останавливался и проверял, не был ли причинен корове вред во время доения. При этом он отмечал номер стойла и коровы в своем маленьком белом блокноте, который носил в нагрудном кармане белого халата. Позже ему предстояло выяснить, кто из бригады допустил промах в работе.

Официально мастит не лечили, если не считать инъекций антибиотиков, которые каждое животное регулярно получало для профилактики. Но Снайп гордился своим стадом, и ему хотелось хоть как-то улучшить жизнь коров. Как только Снайп видел поврежденные, воспаленные или кровоточащие соски вымени, он сразу бросался на помощь. В кармане его брюк всегда была наготове баночка с кремом, которым его мать обычно обрабатывала его обветренные руки в детстве. Крем имел запах меда и старой кожи и назывался «Бальзам красоты». На самом деле этот продукт был предназначен для женщин, чтобы они ухаживали за своими руками, поддерживая их гладкими и мягкими. Снайп научился применять крем в иных целях, догадавшись, что с его помощью можно снять воспаление вымени.

Он испытывал сложное чувство, когда начинал втирать бальзам красоты в больное вымя коровы. Взгляд его слегка затуманивался, и он впадал в блаженный и одновременно преступный транс. Он отворачивался от лица коровы и пытался сосредоточиться на ощущении от соприкосновения своих мягких пальцев с воспаленным соском. Иногда на пораженном соске просачивалась капля молока, и тогда Снайп, замирая, вглядывался в лицо коровы. Краснея от искушения, чувствуя, как болезненно напрягается его пенис и мошонка, он продолжал обход.