1

Он явился на закате. Мой неземной наставник, мой грозный покровитель. Небесный всадник. Еще до того, как первое багровое копье зари ударило в окно и лучезарный гость, прекрасный в огненных доспехах, предстал предо мной, я почувствовал металлический привкус во рту. Пронизывающий холод, всегда предшествующий его прибытию, окутал пространство комнаты.

­— Скоро ты окажешься на дне. Там ты встретишь того, кто страдает без вины. Помоги ему сердцем.

— Куда мне идти, как я узнаю его?

— Твоя гордость уже воспалилась, скоро ты споткнешься. Падение близко. Оно приведет тебя к нему. Сердце укажет.

Дела резко пошли в гору, и я, самонадеянный, вскарабкавшись на самый пик этой скользкой вершины, был ослеплен тлетворным сиянием тщеславия. Я сорвался и упал. Всё закончилось тем, а точнее сказать, началось с того, что я безбожно пропьянствовал одиннадцать суток. Поздним вечером одиннадцатого дня, опохмелившись «под магазином» стаканом недорогого вина, я в ужасной неуверенности с трудом перешел через проезжую часть и буквально примагнитился к бетонному забору, не в состоянии идти дальше. Меня стошнило. Звук был настолько мерзким и мощным, что вороны целой стаей сорвались с высоких тополей и спешно улетели в осеннюю, ненастную рябь угрюмого неба. Я попытался оторваться от забора. Безуспешно.

«Какой сильный магнит!» — промелькнуло в голове. И я поплёлся вдоль забора, переставляя руки, как альпинист на высокогорном карнизе. Бетонный забор вскоре закончился, начался деревянный. Так я доковылял по заборам до конца улицы. Необходимо было поворачивать направо, а заборов больше не было. И я в твёрдом убеждении, что надо во что бы то ни стало попасть домой, решился на «отстыковку». С трудом оторвавшись от холодных досок, я не удержал равновесие и, догоняя ускорившееся, неуправляемое тело, завалился в чей-то двор. Там у незнакомых людей сходу спросил: «А где Толик?»

Они ответили, что не знакомы с Толиком (впрочем, как и я), но возбуждённо попросили меня немедленно покинуть территорию двора. Я вышел на улицу и два раза отчаянно ударил в калитку локтем. Силы оставляли меня, и я упал на колени и пополз, не минуя лужи, на четвереньках, как дрессированный пёс на собачьих соревнованиях.

Утром мне стало страшно, плохо и одиноко, и я отправился к бабушке. Она принялась читать мне вслух, точно заклинания, рецепты снадобий и отваров из трав. Я неподвижно лежал под одеялом, словно мумия в саркофаге, и смотрел в потолок. В состоянии абстинентного синдрома, с приступами рвоты и признаками прогрессирующего психоза, я провел сутки без сна. Так прошли и вторые.

Утром третьего дня у меня неожиданно открылись экстрасенсорные способности. Мне в глаза залетели волшебные, извивающиеся, воздушные паутинки. Они были прозрачные и в то же время видимые, но как я догадался, лишь одному мне. Одна из паутинок, залетевшая последней, была особенная. Напоминала молнию. Я «проглотил» ее, после чего начал взглядом перемещать предметы в пространстве. Я понял, что это новый дар. Взгляну на облака, а они расходятся, как занавес в театре. Захотелось обуздать способности, приручить их. Я решил, пока не раскрывать никому секрет. Присел в кресло напротив книжного шкафа, и принялся концентрировать внимание на томике Данте Алигьери «Божественная комедия». Книга сжалась, потом въехала вглубь шкафа, затем выехала из общего ряда. Я манипулировал предметами на расстоянии. Особенно хорошо получалось с небольшими экземплярами. Их я двигал стопками. Интересно, а если направить энергетический луч на человека. Плохо ему будет или хорошо? Но сначала нужно определить природу этого дара. Разрушительная она по сути или созидательная. Дабы не причинить никому вреда. Я еще не знал тогда, что так обычно начинается «белая горячка».

Вдруг боковым зрением я уловил темное пятно, зависшее в воздухе, напоминавшее страшное рыло. Появилось снова, я направил луч — рыло исчезло. И тут я догадался, что это оружие не имеет аналогов в мире, и оно способно побеждать зло. Стало жутко от мысли, что теперь оно, то есть зло, будет атаковывать меня с удвоенной силой. Ведь я угроза. Подкравшись к бабушке, я тихим голосом волшебника спросил, что у неё болит? Она сказала, что ноги болят. Я посмотрел на ноги «очень внимательно».

— А теперь болят? — переспросил я.

— Да, и теперь болят, — ответила бабушка.

В дверь позвонили. Я осторожно выглянул в окно. На пороге стояли с озабоченно — лукавыми физиономиями две грудастые цыганки в джинсовых комбинезонах и с сумками. Я сразу понял, что с помощью магии они вычислили месторасположение источника телокинетической энергии в нашем мире, то есть меня, и пришли для того, что бы погубить мой невероятный дар. Они союзницы и посланницы зла. Я отворил дверь и, напрягаясь изо всех сил, сконцентрировал и обрушил всю свою энергетическую мощь на них. Глаза аж выкатил. Они отшатнулись и растерянно спросили, не нужны ли нам хорошие недорогие вещи. Я сказал, что нам ничего не надо, а они с явным испугом попятились к калитке, увлекая за собой сумки и груди, не в силах справиться с силовым потоком моей энергетической защиты.

Ближе к вечеру из разных уголков дома начали являться невиданные и неслыханные видения. Мертвая старушка, сильно похожая на прабабушку, курила, и жутко улыбалась мне, грозя костлявым пальчиком из шкафа. Другой безобразный мертвец в строгом деловом костюме, с длинным, острым языком и топором в спине полз навстречу из темноты коридора. Я отстреливался, как мог, и они исчезали. Являлись другие. Я в ужасе заметил, что весь пол устлан отвратительными насекомыми, которые отделяются от расписных загогулин на бабушкиных обоях, падают и шевелятся, окутывая пространство слизью. Всевозможные мерзкие, мелкие, копошащиеся существа заполонили комнату. На стене в прихожей висел календарь с изображением белой крысы. И вот, эта отвратительная тварь принялась щемиться сквозь плоскость календаря наружу. Красные, огненные глазки пылали бешеной яростью. Она искала меня, ворочая своей уродливой, хищной мордой. А когда высмотрела, то остервенело, гадко оскалилась, обнажив плешивую пасть с гнилыми длинными клыками, откуда полился вязкий желтый гной.

Я не мог больше выносить этих видений, в панике подбежал к телефонному аппарату и набрал 103. Когда на другом конце провода отозвались, я взволнованно сказал в трубку: «Здравствуйте. Я прошу прощения. Я вообще по жизни нормальный человек, но похоже сегодня, схожу с ума. Я начинаю видеть то, чего на самом деле нет. Я уже не сплю трое суток. Пожалуйста, сделайте что-нибудь. Спасите! Я все соображаю, трезвый уже три дня. Но мне очень страшно, тут крыса выползла из календаря»…

«Ух ты!» — словно рыбак, поймавший диковинную рыбку на крючок, воскликнул дежурный и записал адрес.

Прибывшая женщина - врач внимательно, с явным пониманием ситуации, слушала меня.

Выслушав, сказала, что это называется «ку-ку», и предложила поехать с ней.

В местной больнице, в приемном покое, вокруг меня кружила немолодая, озлобленная медсестра похожая на гиену. Она язвила и издевалась надо мной, изливая всю свою ненависть к алкоголикам нашей планеты, мне на голову. Дежурный врач, тем временем, позвонил вышестоящему коллеге и спросил, что делать со мной дальше. Тот дал «добро» на мою транспортировку в соответствующее заведение.

Через некоторое время карета скорой помощи неслась на всех парах через иллюзорную метель моего безумия.

Я смотрел в окошко, и мне мерещилась зима. Снежные вихри лихо закручивались, сливаясь в один белый смерч, который, не отставая от Уазика, заходил то справа, то слева. Снежинки - белые пчелы, хаотично кружили и налипали на заднее стекло, а дорога — быстрая река — вырывалась из - под задних колес машины, и по мере отдаления узилась, убегая в темноту пёстрой лентой асфальта. Но стоило закрыть глаза на секунду и резко открыть их, как снова окружающая реальная действительность с тихим ужасом смотрела на меня из бездонных маслянистых небес, вглядываясь в мою бессовестную сущность, и не было ни ветра, ни вчера, ни завтра, ни пчел-снежинок. Лишь боль в душе и печаль поздней осени, нескромно обнаженной, сухой и тихой. И мне вдруг захотелось навсегда остаться в этой галлюциногенной пурге. Сопровождавшая симпатичная девушка, открыла окошко, соединяющее кабину и фургон, где, взявшись за голову, я молча страдал, и попросила рассказать о себе.

— Что я могу сказать? У меня нет слов.

— Да ладно, всякое бывает, там тебя вытащат, — подбадривала она ласково.

По пути мы заехали в милицейский участок, и к нам присоединился тучный «усмиритель» на случай моего потенциально возможного буйства. Они ведь не знали, как я поведу себя в дороге.

«Усмиритель» подошел к машине и властно поинтересовался у моих провожатых: «Где сумасшедший?» Просунув руку в темный салон фургона, он вытащил меня за воротник на улицу, как изъеденное молью пальто из старого шкафа. У входа в отдел курили трое его коллег, так и хочется сказать: «ментов». Они с задором мальчиков-садистов, жаривших ужа на сковородке, глазели на меня и весело хихикали.

— Как зовут? — величественно спросила «туча» у «пальто».

— Андреем, — покорно отозвалось «пальто».

— Где живешь? — грозно поинтересовалась туча.

— На Комсомольской стрит, — робко отвечало «пальто».

— А точнее? — продолжала истязать вопросами туча…

Мне вдруг очень захотелось, чтобы он узнал, что я не такой, каким он видит меня теперь. Чтобы он рассмотрел в моем потухшем, испачканном образе неглупого, образованного, воспитанного, человека. Мне так не хотелось, чтобы он относился ко мне как к тряпке. Чтобы он узнал во мне интересную, сложную творческую личность, неспокойную натуру, угодившую в сеть собственной чрезмерной предрасположенности к длительным прогулкам по темницам и закоулкам запойной во всех отношениях души, отчего теперь и страдавшую. Чтобы он похлопал по плечу и сказал: «Держись, Андрюша, всё будет хорошо, только больше ни-ни».

—Улица Комсомольская врезается перпендикулярно в улицу Марата Казея, на которой расположен экспериментальный механический завод, и идет почти параллельно улице Минской, соединяясь с ней в одно дорожное русло, чуть ближе к автостанции под углом 30-35 градусов.

— Понятно, буйный? — переспросил милиционер, явно недопоняв про улицу.

— Нет.

Он небрежно бросил меня обратно в фургон, забрался сам, и мы продолжили движение, а он через некоторое время уснул. По встречной стороне шоссе с диким ревом пронеслась стая мотоциклистов. Один из них в страшном шлеме, ощетинившемся клыками и бивнями эпохи мезозоя, возглавлял колонну, восседая на мощном, мигающем неоновыми лентами, чоппере. Плотным стремительным клином с развевающимися на ветру бородами и флагами они летели на крыльях свободы в «прекрасное далеко». Стройные, «длинноноговолосые» спутницы стальных рыцарей скоростных автобанов обнимали их крепко за упитанные пуза. А я ехал мимо в фургоне скорой помощи в психушку. Как чудовищно нелепо разнились наши пути-дороги. Мне хотелось крикнуть им вдогонку: «О, други, я должен быть с вами, я такой же как и вы, я тоже люблю ветер в лицо, и рев мотора, мы одной крови…»

Сливаясь с шумом и лязгом несущейся кареты, отовсюду доносилась безумная пародия на песню в исполнении А. Миронова «Кто на новенького», но искаженным голосом В. Высоцкого. Причем, звучала только одна зацикленная фраза из песни: «Вжик, вжик, вжик, кто на новенького? Кто? Кто? Кто? Кто? На Новенького, на новенького, кто на но-ве-нь-ко-го? На-Но-Ве-нь-Ко-го? Вжик…»

Я представить себе не мог, что ожидает меня в ближайшее время, но мне казалось, что этот «новенький» именно я, и будет много неприятного и жестокого там, куда мы спешили. И все это неприятное и жестокое набросится, навалится на меня темной грохочущей тьмой. Я мысленно готовился к худшему, несомненно, заслуживая наказания. Я закрывал уши, глаза, но эта бесовская какофония не утихала. Она звучала у меня в голове. По фургону, звеня цепями, носились огромные голографические доберманы. Они, как загнанные, не могли найти выхода, и прыгали сквозь спящего милиционера и исчезали в нем, точно телепортируясь через его тучное тело, в мир иной. В углу мерзкий голографический парнишка в спортивном трико то и дело поднимал стеклянную банку с пивом, кивал, расплескивая пену по фургону, будто хотел выпить за мое здоровье. Или за упокой. Так продолжалось довольно долго, а он не притрагивался к пиву, все поднимал и поднимал банку, а собаки всё бегали и прыгали, прыгали и бегали. Но вот, наконец, мы приехали.

Милиционер и врач проводили меня к стойке регистрации, за стеклом которой, снежной бабой возвышалась и белела сестра-администратор в стерильном колпаке вместо ведра и в очках вместо носа- морковки. Она поинтересовалась у меня, какое сегодня число, день недели, год, дабы определить, куда меня «определить». Экзамен на вменяемость я выдержал с оценкой четыре с плюсом, лишь затрудняясь точно ответить число. Она позвонила по внутреннему телефону и, сообщив о новоприбывшем, запросила санитаров.

Пришли двое парней, похожих на деревенских пьяниц. Один из них, с перевязанной рукой и фиолетовым, щедрым фингалом под глазом всё время оглядывался. А другой, чернявый, был провинциально напыщен и облачен в дерматиновую «рейсерку» и коротенькие брючки со стрелочками, как у Майкла Джексона в начале карьеры. Они провели меня в «приёмник», где я снял свою одежду и переоделся в больничную форму, включавшую в себя клетчатые пижамные штанишки и такую же клетчатую рубаху. Я сдал свои вещи на хранение и мне предложили подписать документ по поводу приема моих ценностей. Руки у меня тряслись так, что вместо автографа я нечаянно «исполнил» на бумаге симпатичного, сочного, веселого жука. Приемщица, увидев мою «роспись», воскликнула: «Вау», – и тут же проверила меня на наличие вшей. А я-то был выкрашен в радикальный черный цвет еще летом на Кавказе. Она и представить себе не могла, что сюда может попасть крашенный. Я пытался ей объяснить, что я музыкант и это новый имидж, но меня не слушали. Оно и понятно, ей много приходилось слышать тут всевозможного бреда. Она машинально прочесала волосы и, обнаружив мою голову ухоженной и вкусно пахнущей шампунем, попросила сдать нательный крестик, дабы его не украли. Я отдавал его с особой горечью. Когда осмотр был завершен, «деревенские конвоиры» повели меня под покровом осенней темноты в отделение.

Шли мы долго. Один из санитаров вел под руки «тяжелого»-больного дедушку, поступившего одновременно со мной. Я плелся вслед за ними со своими ушибленными ребрами. У старика разбита голова, сам в засаленной телогрейке, лицо как у трубочиста, а на ногах китайские разорванные «шлепки». Через каждые двадцать метров шлепки сползали с ног, и старик оставался босиком и бормотал что- то несуразное. Санитар ругался матом, так как ведомый им, долго не мог обуться. Складывалось впечатление, что этот несчастный дедушка не человек, а подвижный рулон рубероида. Мы долго петляли по бесконечным лабиринтам больницы, затем поднялись на пару этажей выше. Все двери, которые попадались по пути, парни открывали странной отмычкой, выполненной из обыкновенной металлической трубки, явно вырванной из больничной койки и, пропуская нас с дедом вперед, тут же запирали за собой двери. Складывалось впечатление, что мы в тюрьме. Поднялись на этаж. Все, что я знал и видел до этой минуты, осталось позади. Точно муха, попавшая в паутину потусторонней реальности, в одну из потаенных подворотен мира, я очутился в бесконечно длинном, погруженном во мрак коридоре отделения, перед столом дежурной медсестры. Она спросила, знаю ли я, где нахожусь. Я знал и потому одобрительно кивнул своей рыжей двухнедельной бородой. Она задала мне еще несколько вопросов, типа: «Сколько у тебя рук?» и «Под каким деревом сидит заяц, когда идет дождь?», – записывая что-то в журнал.

— Сейчас я сделаю тебе укол, и ты будешь спать, — подытожила она. — Ты спокойный? Фокусов не будет?

— Я спокоен как никогда. Сотворите мне, пожалуйста, сон. Это будет самый волшебный фокус.

Она уколола меня в ягодицу «болючим» препаратом и проводила в палату № 11. В этой палате почти никогда не бывает свободных коек. Попадают сюда обычно в невменяемом во всех отношениях состоянии, зачастую, в сопровождении сотрудников милиции. Этот безумный конвейер работает без остановок. Буйных, полупомешанных, непредсказуемых санитары тут же привязывают к кровати, и некоторые из них бьются в конвульсиях, извиваясь и крича до тех пор, пока сногсшибательный, умопомрачительный, «сонный» укол не начинает действовать. И тогда они просто отключаются. Я бы назвал этот сон спасительным провалом сознания.

Я, шатаясь, поплелся за сестрой, буквально рухнул в постель и впервые за последние трое суток забылся.

2

Глаза открылись внезапно, точно форточки при порыве ветра. Осторожно огляделся. Белый свет сразу стал не мил. Голубоватые, голые стены словно сдавили с четырех сторон невидимыми тисками, потолок невыносимо чужой и белый надгробной плитой приплющил сверху.

На соседних койках − неподвижные коконы укутанных в одеяло тел. Чуть правее — связанный по рукам и ногам бился и орал, точно в агонии, огромный мужик. Металлическая кровать с лязгом прогибалась под ним, и казалось, вот-вот сломается. У окна стоял, словно вкопанный, и ошеломленно всматривался вдаль, то снимая, то одевая очки, дяденька, похожий на безумного профессора.

На одной из коек в углу сгорбившись, сидел, извиваясь и покачиваясь, бедный, жалкий мальчик лет двенадцати, в засаленном свитерке, по пояс прикрытый простыней, худенький, бледный и странно симпатичный. В руках — мячик, изо рта — непрерывная слюна, взгляд — в никуда. Казалось, он вовсе не понимал, где он, кто он, зачем он.

Мальчик вызвал такое же чувство, какое вызвал белый голубь из моего детства, прилепленный неизвестным живодёром расплавленной смолой к железнодорожной рельсе. Мы с отцом ехали на отдых к морю, а я лежал на верхней полке и смотрел в окно. Стояла жаркая, безветренная погода. Поезд остановился на одном из многочисленных полустанков, и я увидел на соседнем пути белоснежную птицу, отчаянно пытавшуюся вырваться из вязкой смоляной западни. Голубь беспомощно ворочал своей маленькой красивой головкой и жалостно курлыкал, как бы умоляя: «Люди, за что вы меня так? Отпустите... Что я вам сделал? У меня дети дома…»

Я дернулся, подскочил с полки, но куда там. Помочь было нельзя, так как вагон наш остановился всего на минуту и уже тронулся с места, плавно набирая скорость. На перроне — ни души. И крикнуть было некому. Быть может только недобрые глаза того живодера наблюдали за происходившим из каких-нибудь кустов. Для прекрасного голубя первый поезд, следующий по тем рельсам, неминуемо окажется последним. Мы отъезжали, а я все глядел, высунув голову в окно, на отдалявшееся белое пульсирующее пятнышко. Долго проплакал я тогда из-за своей немощи, из-за жестокости людской, объятый новой, неведомой ранее, возвышенной горечью. Имя которой …

Я посмотрел на мальчика, чувствуя резко обозначившийся металлический привкус во рту, и уткнулся лицом в подушку. Мне стало до слёз жаль его, как того голубя. Мальчик, словно в невидимой смоле, страдал, прикованный к постели.

У входа в палату грустил сутулый санитар-надсмотрщик. Немного придя в себя, я спросил у него:

— Как попасть в уборную?

— Прямо по коридору, и налево до конца, — ответил он, дивясь слову «уборная».

Я медленно встал на ноги, внезапно ощутив приступ дурноты. Потемнело в глазах, мелкой дрожью по всему телу рассыпался нервный озноб.

Я брёл по коридору…

Меня окружали неадекватные люди. Абсолютно разные по возрасту, внешности и физическому состоянию. У каждого из них — своя история, своя жизнь со своими ошибками, бедами, обидами, воспоминаниями, переживаниями. У каждого из них — свое безумие. И не было между этими людьми почти ничего общего, кроме той пагубной страсти, которая с позором привела сюда и облачила в клоунские больничные пижамы. Она их теперь объединяла, даже как-то роднила по-своему. Здесь ничего никому не нужно было объяснять. Всё было понятно без слов. Заглядывать кому-то в душу не имело смысла. Души здесь итак наизнанку. Кругом шорканье, бред, дикость, безрассудность хаотичных зацикленных движений, зияющее горе оголенных, испачканных душ. Теперь и я среди этой братии. Алкаш несчастный…

Вот ветхий старик еле переставляет ноги, исступленно глядя сквозь пространство в пустоту. Шоркая чешками, он крадется, держась за стену, неведомо куда. Одну из чешек он теряет, но не замечает этого. Он вообще ничего не замечает. А вот малолетний паренек с нездоровым цветом лица, лежит привязанный к койке, и молча смотрит в потолок. Когда его, пьяного, привезли сюда, он расплакался точно младенец, которого оторвали от маминой груди. Совсем еще ребенок, а уже оказался тут. «Плачь маленький, плачь, слезы — тоже пот». А с потом выходит и дрянь. О чем думает он теперь? О чем грезит? О мамке? О сотне граммов?

Напевая русские народные песенки, прогуливается от палаты к палате, двойной убийца Якушев с небрежно выколотым синим крестом на груди. Ему около шестидесяти. Разговаривает без акцента, литературно выстраивая предложения, и ведет себя важно, как криминальный авторитет. Он не глуп, физически крепок и опасен. Его побаивается медперсонал. Подле него вьется и подхалимничает хитрый еврей. В прошлом — наркоман. Так странно было встретить там еврея, тем более еврея – наркомана. Еврей по утрам делает зарядку, извиваясь на ковре в холле, точно индийский йог. На нем — голубые шортики и соколка с нелепой надписью «Maiami beach». Тёмные волосы зачесаны назад, как у итальянского мафиози. Он нагловато пристает к новоприбывшим с одним и тем же вопросом: «Нет ли чего-нибудь вкусненького?»

Когда Якушева лишили прогулки, и он в очередной раз сорвался на безумный крик, оскорбляя последними словами врача, ему под присмотром наряда милиции ввели «спецпрепарат». Теперь он был чрезмерно спокоен, а челюсть постоянно тряслась. Из конца в конец коридора, разделенного на символические зоны, словно заведенные, маршировали больные. Находиться им следовало либо в отведенной зоне, либо в палате, в которой не было ничего, кроме коек и зарешеченных окон. Надсмотрщики в белых халатах выступали здесь всесильными властителями. Они вправе ударить, связать, поступить так, как посчитают нужным. Ведь здесь — режимное учреждение, а это искупит любую грубость, оправдает любую жестокость с их стороны.

И вот один из санитаров, кучерявый паренек «с чисто русским» именем «Намик», деловито и небрежно бил кулаком в грудь одного из больных по прозвищу «Шумахер». Тот действительно уже достал всех, постоянно путая палату, забираясь в чужую постель, переворачивая ее вверх дном, и поэтому, претензий эти глухие удары ни у кого не вызывали. Ведь застилать постель в состоянии абстинентного синдрома — настоящая мука. Тебя колотит словно в лихорадке, ты пальцем к собственному носу притронуться не можешь, а тут простынь застели, наволочку на подушку натяни, одеяло в пододеяльник запихни, да так, чтоб все гладко. Стоишь, трясешься над койкой как «холодец под напряжением», а санитар глаз с тебя не спускает, висит над душой. Один пациент так увлекся, что залез с головой, возился, возился в перинах, и запутавшись в пододеяльнике потерял пространственную ориентацию, начал звать на помощь. Спасите мол, погибаю. Санитар подсказал ему выход из западни пинком. Намик так увлекся насилием, что отшвырнув в сторону «Шумахера», решил поиздеваться еще над кем-нибудь и отобрать у мальчика мячик. Я сказал ему тогда:

— Это очень бедный мальчик, не обижай его, «он под Богом ходит», точнее — сидит...

— Ой, да его чуть тронь, так он дрожит как «осыновый лыст» на «вэтру». Это ж надо было таким уродцем родиться…

— Это несчастнейший ребенок, представь себя на его месте, на секунду…

— Какой ты добрый, — мгновение спустя ответил Намик, возвращая мячик, — оставайся у нас «здэс» подольше…

Но были среди санитаров и действительно хорошие, чуткие ребята. Они относились к больным с пониманием, вели себя сдержанно, почти не применяли физическую силу и не сквернословили. В них угадывалось небезнадежное будущее отечественной медицины. Хотя временами без применения «рук» там не обойтись.

Однажды Намик явился на смену нетрезвым, развязно шатался по отделению, хамовато вел себя по отношению к медсестрам, пытался льстить бывшему зеку с интеллигентным именем Геннадий. Геннадий терпеливо ожидал дня выписки. А в день выписки его ожидал очередной срок. Из двух зол он твердо выбирал жесткие нары тюрьмы среди таких же, как и он, преступников, нежели койку в палате с придурками. Геннадий проникся ко мне уважением и каждый раз за обедом угощал копчеными сосисками. Сосиски регулярно подвозили ему «братки». Его, видимо, подкупало моё внешнее и внутреннее несоответствие окружающей обстановке. Я не выглядел душевнобольным, держался обособленно, не «чифирил», не курил, к тому же абсолютно не ругался матом, более того, был вежливым. В этой абсолютно неестественной для слов вежливости среде из моих уст слова эти звучали на удивление естественно. В сочетании с моей, на то время демонически- хищной внешностью, сложившийся образ, видимо, вызывал симпатию. Например, когда я во всеобщей суете спокойно приходил в столовую и, забирая за уши космы черных длинных волос, словно в ресторане, спрашивал: «Прошу прощения, ваш столик не занят?», – Геннадий, уже заранее удерживавший для меня место, окрыленный поэтичностью обращения, отвечал: «Да нет «бля», присаживайтесь!»

— Приятного аппетита! — желал я окружающим, заглушая на мгновение всеобщее чавканье, и дружное постукивание алюминиевых ложек о дно металлических тарелок.

После этой фразы Геннадий торжественно доставал сосиски. В той обстановке по сравнению с пустой низкокалорийной больничной похлебкой копчености возвышались до статуса «супер-деликатес». Я старался не поднимать глаза за обедом, дабы не видеть отбивающие аппетит картины за соседними столами, которые не пристойно и описывать. Нет так же смысла рассказывать о каждом из тех, кто повстречался мне там. Все они были не похожи друг на друга, но все как один несчастны…

…Я брел по коридору и, дойдя до конца, повернул за угол.

Уборная оказалась размером метр на два с тремя дырками в полу на невысоком выступе и окном с видом в осенний, в опавших желтых листьях двор. Из этой уборной тут же захотелось «убраться» поскорее. Тесная клетушка, где воняло застоявшимися фекалиями, была густо затуманена табачным дымом и набита, словно банка с килькой, ярыми курильщиками и «чифиристами». Якушев, прислонившись к подоконнику, подносил к своим мясистым, фиолетовым, трясущимся губам банку с багровым кипятком.

И вот ты садишься на корточки «по - большому», прицеливаешься в дырку, а спрятать «задницу» от постороннего глаза невозможно, поскольку нет дверей, и эти пятнадцать нездоровых, возбужденных «чифирем» мужиков, разоблачающе нависают над тобой, и ты пытаешься справить нужду у них буквально под ногами. А они курят, смотрят сверху вниз и улыбаются. И от этой близости у многих случается «морально-этический запор».

— Не хочешь с…ь, не мучай ж…у, — шутит Якушев, и мужички хором гогочут.

Я поднимаюсь, не в состоянии выдавить из себя ничего, кроме нехорошего воздуха. Прохожу к умывальникам, где один из помощников санитаров бреет налысо вшивого новенького, привязанного к стулу. Тот все еще пьян и неспокоен, и санитар с опасной бритвой в руке сухо осаживает его короткими командами типа: «сидеть, «молчать», «не дергайся». Помощников санитаров выбирают медсестры из самих пациентов, уже пришедших в себя, адекватных и физически крепких. Таковыми были и мои ночные конвоиры. Они действительно прибыли сюда из глубокой провинции, где долгое время пьянствовали.

Я посмотрел в зеркало над умывальниками и увидел там рыжебородого помятого горца, с кругами под глазами, с черной шевелюрой, и мне стало дурно. «Интеллигент сраный». Я с ненавистью собрался было плюнуть в своё отражение, но санитар цепко глянул на меня, и я передумал. Я вернулся в палату и лег в койку. Благо, что галлюцинации прекратились. Спасибо медсестре и ее волшебному уколу. Я лежал, а вокруг меня бродили и бредили ненормальные люди. Койка под тяжестью многочисленных былых пациентов прогнулась так, что когда ложишься в нее, она обхватывает тело, как стальной гамак. Сложив руки на груди крестом, я снова отключился.

…Солнечный день в городе летом. Я иду по набережной. В рябой от мелких волн реке отражается искаженное небо. Ветер тревожно гудит в проводах, и такое чувство, что случилось нечто страшное, что некий чудовищный, безжалостный механизм вдруг завелся и спешит настигнуть меня, дабы сожрать, перемолоть мои кости в порошок и поглотить вместе с душой. В городе неспокойно. Несмотря на солнечность. В городе произошла трагедия. Она заполнила собой все вокруг. Но мне не ясно, что произошло. По набережной идут люди. Все они печальны, все погружены в глубокую скорбь. Они плачут.

— Что случилось? — спрашиваю я у одной из женщин.

— Горе… Иди… там на другой стороне моста, у дороги…

Я оказываюсь у железнодорожного переезда. Шлагбаум поднят. По два в траурной бесконечной колонне медленно следуют через переезд маленькие дети. Красивые, молчаливые и смертельно — печальные. У них в руках — венки, цветы, гробы. В гробах — тоже дети. Много. На обочине у шлагбаума восседает огромный страшный мужик с сильно выступающим вперед мощным подбородком и выпирающим, точно огромная шишка, лбом. Он с неистовой злобой смотрит на процессию. Серповидное лицо его походит на вспухший месяц. К нему подходит другой мерзкий мужичонка. Он протягивает безобразному громиле бутылку пива. Чудовище вскипает бешеной яростью и жутко орет, схватив мелкого за шиворот: «Что ты принес мне? Я хочу водки…» И он с силой хватает его и швыряет на детей. Они падают, сбитые с ног, роняют венки, гробы, из которых вываливаются маленькие тела. Я бегу, бегу без оглядки осознавая, что то чудовище — это я, и оказываюсь в храме на службе, пытаюсь поклониться батюшке в золотом облачении, и не могу. Вместо этого я безуспешно пытаюсь ухватиться за него и на четвереньках ползаю под ногами. Вокруг люди, они смотрят на меня с осуждением, безмолвно прогоняя меня… Я снова бегу, уже вдоль монастырской стены, и меня настигает какое-то жуткое, гнусное существо, оно прыгает мне на спину и, обхватив ручищами шею, шепчет женским, холодящим душу, голосом: «Андрей…Андре-ей…» И оно тянет меня из тела, тянет куда-то. Я пытаюсь проснуться, сбросить его с себя, понимаю, что если не проснусь, то оно утянет меня за собой. Утянет в бездну. И я уже никогда не очнусь. Я умру во сне. Я вижу себя со стороны. Вижу свое лицо на подушке в койке-гамаке. Слышу голос. Не могу выпутаться. А тварь все тянет и тянет. Я чувствую сквозь сон, что это уже не сон, а явь. Чувствую, как душа покидает тело с этим чудищем на шее…

— Первая смена, обедать! — громко пронеслось по коридору.

Я проснулся с бешеным сердцебиением, в поту, в ужасе: «Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй, не дай уйти в таком состоянии, с такой очерненной душой, не дай сгинуть… Ведь отделись сейчас душа от плоти, окажись голенькой, без тела, то сама полетит к «НИМ», и я ничего не смогу сделать…»

Я перекрестился трижды с навязчивой мыслью, что необходимо во что бы то ни стало заполучить обратно свой нательный крестик, и медленно выбрался из койки.

Все ринулись в столовую, находившуюся прямо на этаже. Из палат, как голодные зомби из подвалов, повалили страждущие. Кто ковылял на одной ноге, кто неуклюже сунулся сонным медведем, кто скакал чертом, галопом и вприпрыжку, а кое-кто несся точно разъяренный бык. Я присел за первый попавшийся столик, предчувствуя, что еда не пойдёт и, подняв глаза, увидел перед собой Сашу Кондакова. Я почему-то не удивился. Хотя, по сути, встреча уникальная. В нашем районе его знали многие. Он стал «знаменит» после того, как в нетрезвом состоянии выпал с седьмого этажа, упал на газон, словно мешок картошки, и, пролежав в больнице несколько месяцев, вернулся к прежней жизни. Господь даровал ему шанс, врачи постарались, собрали его. И вот теперь он сидел за моим столиком и по- хозяйски, умело намазывал масло на батон. Выглядел он здорово и бодро. Чист, выбрит, с аппетитом.

— Здорово земляк, — сказал я ему, — а помнишь меня?

Однажды я встретил его на скамейке в парке с крепко подбитым глазом и подарил ему свои солнцезащитные модные очки. Он не был мне ни другом, ни даже приятелем, просто он нуждался, и они шли ему. Он походил в них на раннего Джорджа Майкла. Очки скрывали от недобрых взглядов разбитое лицо, да и, возможно, это был единственный подарок за долгие нелегкие годы его неспокойной жизни пьющего человека, не считая конечно того, что он до сих пор жив.

Он вспомнил меня и засиял радостью «дембеля», в расположение которого попал новоприбывший свояк. Позаимствовал свою бритву, угостил яблоком и поведал, что обязательно нужно достать ключ-отмычку для дверей. Без него проблематично выходить на улицу. Так и сказал: «проблематично». Но это только дня через три, пока меня никто не выпустит. Сам он уже на выписке и очень не хочет уходить отсюда, здесь ему хорошо, вернее, лучше, чем дома. Я, скоблил тупой бритвой свою рыжую щетину и, сочувствуя, понимал его. Здесь, в диспансере, он ненадолго уходил от суровой действительности и рутины бытового неблагополучия, от пресса сопутствующих проблем и неурядиц. Здесь не было плачущих, полуголодных детей, сварливой бедной жены, вездесущих собутыльников. Здесь он был накормлен, напоен и спать уложен. За ним двадцать один день наблюдали, ухаживали, осматривали. Лечили его, заботились. Здесь он чувствовал себя человеком. Как-никак — общество. Для него диспансер был санаторием, курортным островом, социальным оазисом. Но большее сочувствие, разумеется, вызывали его родные. Были здесь люди, которые месяцами жили тут. Выписывались, возвращались вновь. Потому что там, куда они должны были вернуться, их ожидало нечто худшее, нежели вся убогость диспансера. Были и те, кому просто некуда было идти, несмотря на наличие паспорта с пропиской.

После завтрака меня принял главный врач отделения. Рассудительный мужчина, среднего возраста и невысокого роста, осторожный, расторопный и, как мне показалось, немного застенчивый. Он аккуратно измерил давление, выслушал мою историю и после недолгого визуального изучения пояснил, что лечение будет назначено после сдачи анализов.

Вечером в столовой включили телевизор. И телезрители с мутными багровыми глазами пялились в экран до тех пор, пока не началась раздача «сонных уколов» и «колес». Я пристроился в хвосте этой полуживой очереди, напоминавшей сборище вурдалаков и упырей, столпившихся у процедурного кабинета. И вдруг увидел её…

Разбитые, небритые, дрожащие с похмелья мужики покорно и позорно приспускали клетчатые штанишки и подставляли свои дряблые округлости под снотворный укол. А она, молодая, симпатичная и свежая, точно ангел в белом халате, уверенно направляла иглу, изящно удерживая шприц в тонких, красивых пальчиках, и мне вдруг сделалось стыдно за весь мужской род. Я хотел было выйти из строя и зашиться в какой- нибудь темный угол, но она неожиданно спросила: «Дмитраков есть?»

Отпираться не было смысла, и я отозвался. Она посмотрела на меня, как красавица на чудовище, и сказала: «Вы зайдете последним». Вурдалаки двусмысленно «захекали» и заухмылялись.

Я вообразил себе: «Ленточки бескозырки развеваются на ветру, клёш идеален, грудь колесом и нараспашку, за плечом гармошечка… Но я не собираюсь играть, время не играть, а действовать. Притушив окурок папироски о высокий каблук и отставив в сторонку инструмент, хватаю зазнобушку на руки, разгоняюсь, прыгаю вместе с ней с причала в море и лечу вниз «солдатиком», выделывая вытянутыми, как струнки, ножками акробатический элемент «ножнички». Плавать она не умеет, или еще лучше, умеет, но делает вид, что не умеет, и я выжидаю, пока не начнет тонуть. И спасаю ее. Ныряю дельфином за ней в пучину, булькнув твердой как орех задницей. Зеваки на причале замирают в ожидании роковой кульминации. Я всплываю непотопляемым буйком с красавицей на руках. С ее длинных волос стекает соленая вода. Чайки торжественно машут крыльями. Зеваки восторженно подбрасывают шапки в небо. Несу ее аккуратно, как скрипку Страдивари, осторожно кладу на колено и якобы делаю ей искусственное дыхание. А на самом деле, целую ее, по-матроски горячо, словно только что вернулся из долгого похода. И она сквозь сознательную «бессознательность», солидарно моей страсти, активно шевелит пухлыми губами».

Наконец очередь иссякла. «Охающие» и «ахающие» пациенты, держась за ноющие попы, на прямых ногах разбрелись по палатам. Я набрал побольше воздуха в легкие и бравым матросиком шагнул в процедурный кабинет, ощущая себя, как минимум, крейсером «Аврора». Ослеплённый лампами дневного света, смущенный ее стерильной красотой, сбитый с ног тонким ароматом её духов, я был готов, казалось, ко всему.

Она закрыла за мной дверь и вкрадчиво шепнула: «Сейчас я возьму у вас мазок, разденьтесь по пояс снизу, нагнитесь и раздвиньте ягодицы».

Я хотел было прыгнуть в окно, но оно было зарешечено со стороны улицы.

— Вы что, серьезно? — повысил я голос до мышиного писка.

— Да, вы не бойтесь, это обычная процедура, больно не будет. Расслабьтесь, подумайте о чем-нибудь хорошем, о том, например, как больше не будете пить…

Трубы моего «крейсера» вмиг скукожились, точно одуванчики после ливня и я почувствовал себя избушкой на курьих ножках, которую попросили, нет, даже приказали, стать к красавице задом, а к стенке передом. Сгорая от стыда и повинуясь, я до боли зажмурил глаза, чтобы не видеть белого света, не чувствовать запаха, ни ощущать пол под ногами, потому что меня теперь не существовало. После того как она закончила, я попросил быстрее усыпить меня, чтобы не удушиться от слёз стыда. Она уколола, и я, как дырявая калоша, униженный и оскорбленный, потупив влажный взор, покинул «процедурную».

3

Утром ко мне обратился «дед-рубероид». Он уже не бредил и решил отправить письмо своей бабушке. Оповестить ее, что живой, и объяснить, где находится. Но поскольку руки у него тряслись, как у ошпаренного, он попросил меня надписать адрес на конверте.

— Пиши, …ская вобласть, О…ский район, дярэуня «Яб…ткавичи», написау?

— Написал. А кому письмо? Номер дома, название улицы и почтовый индекс?

— Маёй жонцы, бабушки Насти. Нумер дома… Я сёлета, дом красиу, дык закрасиу, не памятаю, а вулица там тольки одна.

— А индекс?

— Яки индекс?

— Слушайте, вы рассказ Антона Чехова читали о мальчике, который письмо на деревню дедушке писал?

— Не.

— Ну так вот, мальчик тоже не помнил и не знал, и письмо не дошло. Наверное.

— Дойдзе, разбяруцца, пиши далей: бабушке Насте, от Анатоля, …нски раён, «дур-дом»…

Тут я впервые за последнее время улыбнулся. Мгновение спустя, сестра – хозяйка определила меня на работу, (там это называется — трудотерапия) в «стихийную бригаду дворников, быстрого подметательного реагирования». После завтрака и обхода нас буквально в шею гнали на улицу, вооружив длинными жесткими метлами, совками, мешками. Мы мели вон от того дерева и до обеда. Листья, окурки, бумажки, иной мусор сметались в кучки, сгребались на совки, собирались в мешки и выносились в контейнера. «Дед-рубероид» «тупал» вокруг да около, абсолютно не соображая в чем суть, размахивал метлой, распугивая ворон. Мы мели, каждое утро, и каждое утро я думал о ней, о медсестре- красавице, и поглядывал на окна третьего этажа, в надежде увидеть в них стройный, желанный силуэт. На асфальте, в траве, у бордюров попадались «нежеланные» таблетки, выброшенные из окон туалетов самими пациентами. Мели мы всё подряд, включая песок и дождевых червей. Перед выходом на «трудотерапию», заходили в кладовку, облачались в изорванные нелепые телогрейки, кирзовые сапоги и гурьбой вываливали на улицу. Мужички в основном из рабочих, из крестьян, пара интеллигентов, один архитектор и я. Те, кому телогреек не хватило, одевали то, что Бог послал в кладовую этим утром. Одному не мелкому, надо сказать, парнишке например, Бог послал кремовый двубортный пиджак неимоверных размеров. Мужички все смеялись, пыхтя сигаретками, «вот бы увидеть того слона, на которого этот пиджак шили». Плечи пиджака болтались у парнишки на уровне локтей. А локти на уровне колен. А тут еще и метелка, и с «полугодового бодуна физиономия» в придачу. Мне же добрые санитары подсказали местечко, где запрятан «свежий тулуп» с уцелевшими пуговицами, к тому же не рваный, и на удивление теплый. Поначалу хаживал я по больничному двору как барин, и возвращаясь с работы незаметно прятал тулуп обратно. Но в один прекрасный день меня опередил некто более прозорливый и ловкий. Разоблачив место «схрона», оставил-таки меня без священного тулупа. Я отчаянно порылся в лохмотьях, что висят на вешалке в кладовой, и обнаружил, на удивление новое, добротное, великолепное пальто. Накинул. Застегнулся. Абсолютно мой размер. Оно было, как на меня сшито. Стильное, чистое, модное. Откуда оно взялось, оставалось только догадываться. С того дня я не вылезал из своей находки. Мужички поражались: «Ты в этом пальто на американскую рок-звезду похож, выглядишь, как Ален Делон…»

– Ален Делон – актер. К тому же, он француз.

– Да какая разница… – отвечали мужички.

– И вправду какая? – соглашался я.

Время шло медленно, однако день выписки приближался неминуемо, а я уже привык к вещи, словно к своей, буквально врос в неё.

– Слушай, как бы мне это пальтишко себе оставить? – спросил я у одного из санитаров, по имени Саня, который способен был решить многие вопросы в диспансере.

– Забрать хочешь?

– Плачу три доллара. Больше не могу, на дорогу надо оставить, да на пирожок.

– Подумаем, – ответил тот, явно прикидывая про себя, сколько пачек чая он сможет приобрести за три доллара. Дело в том, что санитары, как и многие в диспансере, постоянно употребляли «чифирь». Начинали они день с этого, мягко говоря, бодрящего напитка, им они день и заканчивали. В семь утра звонил будильник и один из них уже бежал в туалет с пол-литровой банкой, с кипятильником, чтобы приготовить воду. Кипятильник в диспансере вне закона и нарекают его там «машиной». Поэтому весь процесс происходит тайно, в накаленной, нервной обстановке. Ведь зайди сестра в момент кипячения, и пациент считай, свой курс лечения скоропостижно закончил. Если все проходило гладко, возвращался он с кипятком в палату и парни заваривали целую пачку чая на пол литра воды, и по кругу, по очереди отхлебывали мелкими глотками чифирь с удовольствием. Уже «привзбодренные», мелькали они перед глазами как реактивные, с утра до вечера.

«“Чиф” – это одухотворенность мысли, осмысленность духа и бодрость тела», – восклицали они, причмокивая.

А через пару дней меня перевели в «привилегированную палату», к этим самым «вечно бодрым санитарам». Это были такие же алкаши как и все остальные, но молодые, физически крепкие и на «короткой ноге с врачами». Они приезжали сюда как правило «на рогах», и оклемавшись, накидывали на плечи белые халаты и конвоировали «упырей» на флюорографию, доставляли анализы в лабораторию, усмиряли буянов, транспортировали в реанимацию умирающих, сопровождали старушек на различные процедуры. Парни без дела не сидели. Вечерами «чифирили» и травили байки. Денег у них не было, но жажда попить «чайку» не оскудевала никогда. Заселился к ним. Тут же последовало деловое предложение.

– Слушай друг, – сказал мне один из них, по имени Валера, – я выписываюсь завтра, мне нужно найти замену… Хочешь стать на мое место?

– А что делать надо?

– Сестре-хозяйке помогать. Белье выдавать, считать, складывать. В прачечную с ней ходить. Ну, это по крайней мере лучше чем дворы мести. Правда, иногда случаются маленькие «происшествия».

– Например?

– Ну например, если кто-то сходит по большому, или по маленькому… В штаны.

– И дальше что? Ты мне предлагаешь с «испорченными пеленками возиться?»

– А дальше, вы вдвоем с санитаром, заводите «героя» в ванную комнату, он там стирает все, подмывается сам. Выдаете ему чистое бельишко, а вымытое он вешает на веревочку в предбаннике. Вот и вся проблемка. И целый день свободен.

– А если «герой» окажется невменяемым? Невменяемые же и «происшествуют» в основном.

– А если он будет невменяемый, вы с санитаром затаскиваете «ковбоя» в специальную комнату, присаживаете его в ванну и врубаете «прохладный, бодрящий дождик». И поверь, после этой процедуры он тут же сделается вменяемым, исполнит, что не пожелаешь, причем с радостью. Ясно?

– Ясно.

– Согласен?

– Да.

Валера мне все показал, разъяснил, выдал ключи, и я вступил в новую «элитную» должность. А вечером явился и «герой». В отделении напротив палат №9 и №10, в которых содержатся самые тяжелые новоприбывшие пациенты, находится пост. За столом поста восседают медсестры. В тот день, дежурила веселая дама, лет, «когда баба ягодка опять и уже видимо навсегда», слегка вульгарная, с насыщенным разгульными приключениями прошлым, с выкрашенными в молочный цвет волосами, ярко размалеванными губами, и фиолетовыми тенями на впалых щеках. Отличительной особенностью этой, не побоюсь этого слова «дамы» являлось то, что в ходе любого диалога, она рано или поздно выходила на темы эротического характера. Если даже разговор к «слишком личному» никакого отношения не имел, слова ее неминуемо обворачивались розоватой кожурой интима. Например, у нее один из пациентов спрашивает: «А нельзя ли включить телевизор?» А она, ни с того ни с сего, мечтательно закатив глаза: «Ой, мальчики, я раньше была такая б…ь».

У кого-то зазвонил телефон. Мелодия звонка оказалась танцевальной и долгоиграющей. Медсестра, с веселым задором, обращаясь к вышеупомянутым палатам:

– Так мальчики, а теперь дискотека. Девятая палата приглашает десятую…

Я так и представил себе: энергичная музыка, желательно русская попса, палата с решетками, в тусклом, мигающем свете единственной лампочки, пляшущие, всклокоченные, «зомби» в клетчатых пижамах. «Нарко-диско-клуб «Прощай фунфырик».

Затем, точно пожарная сирена взвыла наша «ягодка» и разнесся по отделению ее звонкий крик.

– В десятой «авария»! Санитары!

Я в панике побежал к месту происшествия, молниеносно осознав, что это теперь – мое дело. Валера за мной, по привычке. В палате по полу качался в беспамятстве, бородатый мужичок со спущенными штанами, испачканный в собственные фекалии. Страшная, унизительная картина. Я опешил, не зная, что делать, позабыв все инструкции Валеры. Валера же не растерялся и они на пару с Саней, схватили «героя» за шиворот и потащили как мешок по коридору. Я следом. Трясущимися руками справился с замком. Они заволокли мужика, стянули с него штаны, бросили вместе со штанами в ванну.

– Мой, сука, – приказал Валера.

– Мужик ничего не соображал, все дрожал, всхлипывал. Бледный, худой, униженный. А в нем душа, душа от Бога, а то что от Бога – свято. У него быть может дети есть, мама, те кто любит его, или любил, быть может он хороший по сути человек.

Валера взял шланг, направил его на несчастного и включил ледяную воду. Бедолага истошно закричал. Я думал, он умрет.

– Мой, сука, – повторил Валера, закрыв кран. Мужик в шоковом состоянии начал еще больше трястись, теребя брюки своими щупленькими ручками. Когда он прекращал, теряя сознание, Валера включал воду и поливал его снова и снова. Тот кричал и вновь перебирал костлявыми пальцами. Мне как-то отчетливо почудилось, что мы в концлагере, или в аду. А еще я подумал тогда, что это наверное, одно и то же. Тесная полутемная, голая, холодная комнатушка с обшарпанной, потресканной плиткой. Игловидный лучик света, бьющий со сквозняком, сквозь щель в стене. Кислая вонь, удушливая сырость, неприятное чувство близости к оголенной как высоковольтный провод, трагедии. Беспощадный каратель со шлангом. Обнаженный мученик в ванной. Я не выдержал, говорю: «Ну не надо, не надо так, он же умрет». Саня поддержал мой порыв. Валера поумерил пыл. Точнее, поубавил струю. В итоге, мужчина оказался в реанимации, а я сдал ключи, извинился, отказавшись от «приватной» должности, и продолжил мести больничный двор, все больше предаваясь глубоким раздумьям…

В один из дней, пошли мы с мужиками из отделения на вечернюю службу в храм, что неподалеку от диспансера, просить Господа о прощении и об избавлении от цепких пут «зеленого змия». Я повел их почти за руку, так как некоторые из моих «богомольцев» последний раз были в храме в детстве и боялись даже переступать порог церкви, не веря в то, что может быть им прощение, или помощь. Они были уверены, что таким как они, безбожным пьяницам, вообще запрещено заходить в святые места. Стояли они на службе рядом друг с дружкой, как дети малые, виновато головы склоняя, мяли шапки, и молились со слезами на глазах, как в последний раз…

Я смотрел на этих побитых жизнью людей, в нелепых пижамах, с кривыми, переломанными в мясорубке запоев носами, со шрамами на грубых лицах, и думал: «Как же дороги они тебе Господи. Как же ты любишь их, коль Своей святой милостью пробуждаешь в этих очерствевших душах спасительные, исцеляющие слезы раскаяния, умиляешь их своей бескрайней благодатью, порождая в этих проспиртованных сердцах надежду. А где надежда, там вера и любовь. А это и есть единственный путь ко спасению».

Вернулись мы в отделение одухотворённые, но опоздали на ужин. Один из нашей компании, видимо самый голодный начал требовать у пухлой, бойкой раздаточницы, положенную овсянку. Та – в отказ. Тогда он решил взять штурмом раздаточную комнату, и своим бараньим упорством довел хозяйку до истерики. Видимо абсолютное раскаяние не сразу приходит. Разразился скандал. Я попытался утихомирить буяна. Безуспешно. Раздаточница пожаловалась дежурной медсестре, и настойчиво рекомендовала завтра же доложить начальнику отделения о нашей компании «набожников», с последующей преждевременной, позорной выпиской из диспансера. «С позорной выпиской из позорного диспансера, что может быть позорней»…

Однако нас не выгнали. Я «замял» конфликт с медсестрой и она не стала жаловаться врачу.

Через пару дней сталкиваюсь лицом к лицу с раздаточницей.

Та удивлённо-слащаво-приторным голосом:

– Ой, а вас что не выгнали, «набожники»?

Я не менее медоточиво, почти нараспев, кланяясь ей в ноги:

– Нет, матушка…

Мне назначили лечение сроком двадцать один день, включая трудотерапию, и вместе с парнем по имени Леша, у которого в голове без остановок звучала музыка Чайковского, а папа оказался директором одного крупного завода, переназначили на другой вид «трудотерапии». На этот раз, по части питания. Мы доставляли пищу из центральной кухни в два отделения больницы. Отделение №13, в котором лежали старушки с психическими расстройствами, и №37, в котором лечились наркоманы.

Едва проснувшись и посетив уборную, мы с Алексеем спешили с прономерованными баками для пищи в общую, огромную кухню и оставляли тару в положенном месте. Туда же суетливо стекались с кастрюлями и ведрами гонцы из всех отделений больницы. Женщины в телогрейках, одетых поверх нелепых халатов, еще молодые, но изрядно потрёпанные жизнью, мужчины нелёгких настроений и судеб, «сложные» подростки, молчаливые старики. Они как-то сразу, находили общий язык между собой. Даже шутили. А шутки эти всегда были с горьким привкусом печали. Ну вот приедут они домой и что дальше? Изменится ли что то? Дай Бог, что бы изменилось! Ведь люди же. Не беда, что кто-то смотрит искоса. Не беда, что оказались, быть может, не первый раз, в этом маргинальном месте. Низко пали, но не умерли же. Пока живы, надо бороться. Упал — вставай. Упал — поднимайся. Стоит попросить у Бога и близких прощения. Пойти навстречу, как ни странно звучит, «самому себе». Смотришь, со временем и полегчает, наладится. Пусть не сразу. Пусть не все. Но надежда и вера искрой Божией зажгут спасительный огонь в душе и поведут дорогой сложной, но единственно верной. Дорогой испытаний.

Через час мы забирали наполненные баки и тащили их в «раздаточные» отведённых нам отделений. Я носил наркоманам. Алексей — старушкам. После завтрака вёдра с отходами волокли в «психоневрологический изолятор», где проходили обследование преступники. Там, за высоким кирпичным забором, держали и дрессировали служебных собак, которым мы и доставляли кормежку. Кинологи принимали тару и, специфически шутя, даже можно сказать, слегка поскуливая, потчевали псов.

Мы с Алексеем в нелепых клетчатых пижамах, с оцифрованными ведрами в руках, часами беседовали о литературе, искусстве. О высокой классической музыке, раннем кубизме Пабло, трагической судьбе Модильяни, о творчестве Бунина, о море, Кавказе, обо всем том, что было теперь за территорией больницы. За недосягаемой границей нашего сегодняшнего положения. Алексей рассказывал мне о своем прежнем безоблачном семейном благополучии, как еще совсем недавно ужинал с любимой женой в изысканном ресторане за границей и, запивая свежее мясо искусно приготовленных омаров коллекционным вином, строил планы на будущее. Все это было до того, как в голове зазвучал ненавистный Чайковский. Я ему поведал о своих эфирах на телевидении, радио, о полном зале на последнем моем концерте. «Вот мы сейчас таскаем ведра с отходами, а меня в это время по телику показывают». Вывод напрашивался только один: как удивительны, однако, остроугольны и непредсказуемы, бывают повороты судьбы. Но я искренне благодарен Богу, за то, что падал так низко. Ведь очутившись на самом дне, прочувствовав на своей шкуре всю эту грязь и боль, осознав, что есть и иная жизнь, жизнь на дне, жизнь, где другие люди, которые на грани, которые несчастны. Пережив все это, ты увидишь мир в более глубоких тонах, рассмотришь незаметные ранее, темные оттенки его многогранной изнанки, и если не глуп, то сделаешь выводы, и ты никогда уже не пройдешь равнодушно мимо лежащего «под забором», и не посмеешься над чьей-то бедой. А это уже путь наверх, путь к свету. Таким образом, упав и обозначив ориентиры, ты медленно поднимаясь, станешь мудрей, опытней и крепче. Но чем больше ты узнаешь, тем больше придет сомнений. И тогда настанет время выбора. Время проявить себя, и узнать, кто ты на самом деле. В этой борьбе ты увидишь чего ты стоишь, на что способен и поймешь кто ты на самом деле… А поняв это, ты можешь попытаться измениться. Если тебе вообще суждено что-то понять и еще можно что-то изменить. И это ни в коем случае не призыв к прыжку в омут с головой. У каждого свой путь.

Но нельзя забывать, чем выше вскарабкался, тем больнее падать, если поскользнулся, споткнулся, не устоял, сорвался.

Мимо нас с Алексеем, проходили вечно молодые студенты-медики. Они жизнерадостно смеялись, шутили, благоухая молодостью и переливаясь светом маленьких открытий, коих им предстояло сделать еще много в этой интересной и непростой жизни. Когда мы сталкивались с ними на узкой дорожке, я отводил глаза, дабы они не запомнили меня таким. Как они были прекрасны, чисты и социально девственны по сравнению с нами. Я подбадривал Лешу, да и себя тоже: «Нас выбило из колеи и мы сошли с дистанции, но ничего друг, вопрос не в том, кто и как упал, куда попал, а в том, как он станет подниматься, какие сделает выводы, что скажет людям и как поведет себя далее. Ничего, дружище, мы еще встанем на лыжню».

И нам обоим в эти минуты очень хотелось поскорее вернуться домой и жить дальше, просто жить дальше…

В один из дней мы сопровождали двух старушек из 13-го отделения на томографию в карете скорой помощи. Одна из женщин, чуть живая, лежала на носилках и всю дорогу, бредя, со слезами на глазах, умоляла заехать на почту, получить пенсию и купить ей конфет. А за окном, словно громадные декорации, мелькали и, по мере нашего отдаления, исчезали, растворяясь в молоке густого тумана, огромные особняки богатых людей, в которых, казалось, те собирались жить вечно. Дисбаланс сокрушительный. Бабушке было все равно, куда ее везут и зачем, какой сейчас день недели, месяц и год. Не интересовали события, происходившие в мире, и что о ней думали люди, тоже не имело значения. Нисколько не «весил» теперь прежний социальный статус, наличие полезных связей в определенных кругах, уровень личных заслуг и публичных достижений, а также не представляло особой ценности наличие финансовых накоплений, сбережений. Не сокрушал ее и роковой диагноз. Смерть в маске тихого помешательства уже точила свою кривую косу, притаившись на другом конце волоска, а бабушке просто хотелось сладкого. В сравнении с этим, казалось бы, не имевшим никакого смысла, обыкновенным, но в данной ситуации абсолютно невыполнимым и, быть может, последним желанием проплывавшие за окошком «амбициозные» конструкции непреступных дворцов «рушились» в наших глазах, словно карточные домики.

Другая старушка всю дорогу хитро поглядывала по сторонам. Уже на месте, в то время, пока мы транспортировали бабушку на носилках, вторая убежала от нас в неизвестном направлении. Еле догнали. В прошлом, как оказалось, она была учителем физкультуры. На мое удивление, в тринадцатом отделении на лечении находилось много бывших руководящих работников и учителей.

По окончании работы мы направлялись на процедуры. Мне был назначен «магнит», «лазер» и мифическая процедура с феерическим названием «полёт». Лазером чистили кровь, магнитом, сильно напоминавшим компьютерную мышку, чистили печень. Ложишься на койку и прилаживаешь приборчик к ребрам, под которыми находится печень. А он жужжит и греет, очищая орган ультразвуковыми волнами. Я еще помню, пошутил, что «в домашних условиях за неимением этой «мышки», можно утюжок горячий через тряпочку прикладывать. Вот уж прогреешься, так прогреешься».

Про «полёт» же ходили легенды. Старожилы диспансера подсмеивались, что, взлетев, можно и не приземлиться однажды. На самом деле сеансы виртуальных полетов восстанавливали психику и успокаивали нервы, и для того, чтобы «полетать», необходимо было записаться на сеанс за много дней вперед. Я «полетать» так и не успел.

Завтрак, бачки под первое, второе, чай, обход. Подземные лабиринты бывшего бомбоубежища, по которым разносится лязг и звон курсирующих тележек с бидонами. Быстрый подъём на третий этаж. Открывание-закрывание дверей уже вверенной мне отмычкой. Созерцание наркоманов с потерянными взглядами и непрерывным нытьём от боли и безысходности. Пара-тройка фраз с «раздаточницей». «Премиальный батон» за шуструю работу… Обед, копченые сосиски Геннадия… Общая прогулка под кронами каштанов, составление букетов из кленовых листьев. Целительные процедуры. Ставшие привычными уколы. Набившие оскомину таблетки. Глубокие думы о прошлом, о настоящем, о тех людях, которые были уже на грани безумия и одной ногой в могиле. Они воскрешались здесь, за что спасибо врачам, рождались заново, преображались в диспансере буквально на глазах, светлея лицом, выходя из долгих запоев, постепенно приходя в себя, обретая то замечательное, вдохновенное состояние души и тела называемое трезвостью. Глядишь, сумасшедший, до безобразия хмельной дебошир, которого санитары неделю назад силой вязали к койке, сегодня спокойно и рассудительно читает газету. Анализирует, думает, переживает. Ну вот, еще одна спасенная жизнь. Еще одна возможность начать все сначала. Еще одна душа не отошла на «тот свет» нераскаянной. Лишь бы человек понял, лишь бы не оступился вновь. А если упадет, пусть хватит у него сил воззвать к Господу и продолжить борьбу. Не потерять окончательно надежду, веру. И столько замечательных, интересных, не злых, далеко не глупых мужчин и женщин встретил я там, что невольно удивлялся, как неразборчиво опутывает прекрасных людей своим мерзким хвостом «зеленый змий».

Тянулись дни. Как то ко мне подошел Саня-санитар и шепотом поинтересовался: «Ну что, не передумал насчет пальтишка?»

– Нет, – говорю.

– Ну, тогда слушай сюда… – Он огляделся по сторонам как шпион. – Короче, мы сейчас берем пальто, аккуратно пакуем его в твою большую сумку, идем в предбанник, прячем ее в потайном отделении, закрываем на ключ до твоей выписки. Ключ только у меня и у сестры- хозяйки, но она ничего не заметит и уж тем более в сумке твоей рыться не станет. Идет?

– Мне надо подумать.

– Подумай, минут пять.

– А если она обнаружит пропажу?

– Поверь мне, она ничего не обнаружит, а если в крайнем случае и заметит, я дам ей конфетку и она угомонится. Я тебя прикрою, успокойся, доверься мне и спи сладко.

– Как оно оказалось здесь?

– Из Англии. Вещь нигде не числится, о ней никто не знает и абсолютно никто не вспомнит.

– Ну давай, накануне дня выписки и спрячем, зачем рисковать?

– Так его другие «уведут», как тулуп. Ты ж пальтишко каждый вечер в кладовую вешаешь. Решай – или сейчас или никогда… – не растерялся Саня. Видимо жажда насладиться ароматами Цейлона, настраивала его на незамедлительное решение вопроса.

– Ну что ж, хорошо, только расчет однозначно в день выписки, чтоб у тебя заинтересованность прикрывать меня не пропала, договорились?

– «ДБЗ», – ответил Саня.

Мы подобно контрабандистам, оставшись наедине в палате, осторожно сложили пальто, упаковали его в мой авиа-чемодан с выдвижной ручкой. Саня орудовал с ловкостью виртуоза-упаковщика, а я стоял у входа в палату на «шухере». Чемодан занесли в предбанник и заперли его в потайном отделении, завалив лохмотьями. А вечером за ужином у меня внезапно «воспалилась» совесть. Я отодвинул тарелку с овсянкой, отложил ложку в сторону и говорю:

– Саня, мне с тобой нужно срочно и серьезно поговорить…

Мы отошли в сторонку. Я протянул ему три доллара:

– А теперь делаем так, вот тебе обещанные деньги, но мы сейчас идем, вскрываем тайник, достаем пальто и вешаем его на место.

Тот, в недоумении принимая деньги:

– Но почему?

– А потому что так поступать нельзя. Англичане пожертвовали нашим несчастным алкашам пальтишко, чтобы они могли согреть свои бедные кости, укрыть их от ненастий и бурь тяжелой алкашьей жизни, спрятать бренные мощи свои от холодных, пронизывающих ветров неблагополучия, а я беру как буржуй, какой и лишаю их этой возможности. Как у детей отбираю…

– Какой ты интересный человек! – воскликнул Саня. – Я тебе другое скажу, один из алкашей, получил пальто «на халяву», да на выписке не захотел забирать, вот оно и осталось в диспансере. Оно тут всем «пох…й», так что совесть твоя чиста. Ты такой же несчастный алкаш, как и все остальные, оно тебе идеально подошло, кстати, ты в нем на английскую рок-звезду похож, значит, оно твое, забирай, ничего не бойся и не волнуйся.

– Да? Ты действительно так думаешь?

– На сто процентов.

– Ну тогда отдавай обратно деньги. Давай, давай… Уговор дороже валюты. По выписке расчет.

Саня улыбнулся, неохотно вернул мне купюры и мы к этой теме больше не возвращались.

Вечерами я сиживал в одиночестве у окна и из темноты палаты всматривался в далекие манящие огни большого города, раскинувшегося под густой синевой вечернего неба. Отсюда, за этими окнами казались они бесконечно прекрасными и недосягаемыми, как высокие звезды. Я видел фундаментальные массивы спальных районов, зубчатые параллели заходивших друг за друга крыш, сцепившиеся стены многоэтажных домов, долгие, ломаные линии кварталов окраины. Панораму оживляла мигающая цветомузыка казино, мерцающий неон дискоклубов. Замечательно вписывались в общую картину красные огоньки на телевышках. Мне даже казалось, что я слышу звуки этого города. Чувствую глубокое дыхание его. Едва различимый мирный гул пустеющих улиц. Тихий шорох автомобильных шин. Мелодраматический звон миллиона сердец, соединившихся в одной мелодии, льющейся с лысин многоэтажек вечернего мегаполиса. Я представлял себе горожан, живущих и мечтающих под этими огнями. Кто- то из них собирался поужинать в семейном кругу. Или спешил в ресторан на шустром такси. Иной выгуливал собаку, одновременно разговаривая по телефону. Некто переживал горечь разлуки, выкуривая третью сигарету подряд. А кто-то только вчера появился на свет. Представил себе ледовый дворец, где под возвышенную музыку нарезает холодную искристую гладь острый конек, скрипя под изящной ножкой красавицы. Выплыл из воображаемого тумана вечно суетливый муравейник вокзала, где прибывающие и убывающие пассажиры ожидают, копошатся у касс, спешат, глазеют на табло, перекусывают, настороженно дремлют. Увидел сквозь перископ воображения ностальгически-теплый свет в окнах университетов. Представил дорожный перекресток в самом центре города именно в тот момент, когда светофор вспыхнул зеленым, и случайных прохожих, которые, вдруг оказавшись участниками короткого спонтанного соревнования по спортивной ходьбе, точно к финишу, устремились на другую сторону улицы. Я втягивал в себя все цвета, настроения и интонации отдаленного вечернего города. Я наполнял ими свое изголодавшееся, расхищенное духовно нутро. Они разливались в моей душе трепетной негой, заполняя палитру поблекших чувств новыми красками, согревая изнутри. Они звенели в моей надорванной душе маленькими нежными колокольчиками надежды. Я мечтал поскорее оказаться среди этих людей, под этими огнями. Каплей дождя упасть в это море бытия. Полной грудью вдохнуть аромат одного дня неповторимой жизни. Отыскать среди огней этого города, раскинувшегося под синевой густого вечернего неба, красавицу – медсестру. Прогуляться с ней и при расставании обнять ее за плечи…

Прошло около двух недель. С каждым днем мне становилось лучше и лучше. Я начал есть, засыпать без снотворного, давно поборол «этический запор» и почувствовал, что полностью восстановился и готов к выписке. Родные привезли мою одежду и томик Бунина. Потянуло на лирику:

«Я выдернул волосы светлых иллюзий

Из черепа постных зацикленных дней.

Я их намотал на блесну и забросил

В пучину желаний русалки моей».

И это явный признак того, что я вновь на крыльях вдохновенья, а значит, пора.

4

В день отбытия домой, меня провожали всем отделением. Медсестры, на прощание попросили купить им клей.

– Дмитраков, у тебя деньги есть? – спросила одна из них.

– Есть немного.

– Купи нам пожалуйста тюбик канцелярского клея, в ларьке у ворот. А то документы нечем склеивать.

Я пошел, купил им три тюбика.

– Какой хороший парень, и не жадный, не поддавай и не попадай сюда больше…

Мужички крепко пожимали руку, наивно просили остаться. Смотрели на меня преданными глазами, желали удачи. Парадоксально, но я и сам испытывал некую грусть из-за того, что уезжаю. Хоть покидал я такое место, куда попадать никто не хочет и откуда, едва оклемавшись, бегут галопом. Если есть куда бежать, конечно. Но мне не хотелось. Всё дело в людях. Ведь там повстречались по настоящему искренние мужики, общаться с которыми было действительно трогательно, с которыми никогда не возникало ощущения упертого в спину дула. Ведь, по сути, абсолютно неважно кто перед тобой, банкир или бомж, работяга или бездельник, богатый или бедный. Лишь бы в душу не лез не сняв обуви и тем более не плевал туда, по поводу и без. И это положение определяет многое. Это определяет все. И сердцу было грустно с ними расставаться. Саня прикатил мой секретный авиа-чемодан на колесах.

– Держи, – протянул я плату за пальтишко.

– Спасибо, – ответил санитар, явно просчитывая про себя, сколько он сможет купить пачек чая. Я поблагодарил медсестер, врачей за то, что поставили на ноги, пожелал всего хорошего. Саня проводил меня до выхода.

– Ну, будь здоров, спасибо и осторожней с «чаепитием», – пожелал я ему.

– Носи на здоровье и не волнуйся, – сказал он на прощание.

Я легкой поступью последовал на автобусную остановку, доехал до метро, нырнул под землю, всплыл на железнодорожном вокзале, купил билет на электричку и вернулся домой. Принял душ, смыл с себя запах больницы, переоделся, пообедал, вынул обновку, пробежался по ней щеткой и направился на прогулку по осеннему городу. Щедрая осень обильно усыпала землю золотыми листьями. Теплый, нежный ветер не спеша разносил тонкие обрывки паутины своим случайным адресатам. Широкий птичий клин высоко в чистом небе устремился на «юга», а я гулял, наслаждаясь прекрасным погожим деньком, радуясь своему возвращению к жизни, возрожденной надежде. Три девочки, школьницы завидев меня издалека, остановились. Я шел по аллее им навстречу в новом пальто из «психушки», в солнцезащитных очках из Домбая, в бейсболке из Японии, с логотипом фирмы производящей мощные бензопилы.

– А можно автограф… – смеясь, попросили они всерьез. Видимо, приняли меня за американскую рок-звезду.

– Не сегодня девочки, не сегодня, – улыбнулся я и поспешил на почту, чтобы отправить Сане-санитару обещанный диск со своими песнями.

Вместо эпилога

Мальчика с мячиком звали Дениска, и было ему, как оказалось, двадцать четыре года. Над ним многие издевались, пугали, отбирали мячик, били его. Родители у него — алкоголики. Его беда — следствие их пагубной страсти. Он мучается из-за них, ни за что. И сколько таких Денисок лежит по больницам, диспансерам, хосписам…

Ему никогда не пойти, куда вздумается, не прочитать хорошую книгу, не порадоваться солнечному дню, не прокатиться на велосипеде перед сном, не съездить на рыбалку, не выгулять любимого пса, не сходить в кинотеатр, не увидеть закат на море, не влюбиться в однокурсницу, не жениться, не загадать желание в момент падения заветной звезды, не поговорить о планах на лето, не быть другом, никому не помочь. Дениске никогда не прозреть в этом мире. Пока он здесь, на земле, все, что касается его, действительно, жалкого существования, начинается со злокачественной частицы «не». Остается лишь верить, что однажды там, за чертой, он откроет глаза, придет в себя и улыбнется. Просто улыбнется.

Как-то перед обедом, за день до моей выписки, он вцепился мне в руку, будто не хотел отпускать, словно я его близкий человек. Точно почувствовал, что я люблю его. Я ощутил металлический привкус во рту и повел его за руку в столовую. С тех пор я молюсь за него…