Дедушка был стар и абсолютно одинок. Жил он по соседству, в ветхом шлакобетонном домике, бедно, незаметно и безмолвно. Не было у него родственников, друзей и даже никакой домашней живности, которая хоть как-то могла бы скрасить его одиночество. Он был печален, сутул и безобиден.

Выходил поутру в одной и той же засаленной телогрейке, высоких валенках и в лохматой шапке ушанке с оттопыренным ухом, чтобы кормить голубей, воробьёв и прочих пернатых хлебными крошками. Да порой забывался и, медленно обойдя запущенный, одичавший огород, распугав воркующих птиц, возвращался с полной миской обратно в дом топить печь. Топил он её за ненадобностью, все четыре поры года. Почти на всю пенсию закупал дрова, и будто запасаясь перед блокадой, складировал в сарае.

Воду набирал только в колодце, находившемся довольно далеко от его хижины, хотя к дому был давно подведён водопровод. Я иногда встречал его на улице, трудно и неуверенно переставляющим ноги, с сиплой, глубокой одышкой под изогнутым луком коромысла, с двумя полными ведрами.

– Дай Бог тебе здоровья, внучок! – не поднимая глаз, тихо говорил он, мирно отказываясь от помощи, и потихоньку семенил дальше. Целыми днями он словно прятался в стенах своего безжизненного убежища. Я пытался угадать, что делает он там один, о чем думает? Может, грезит о своей далёкой молодости, которая безвозвратно ушла и даже в памяти обесцветилась временем и серебрила теперь предсмертной сединой, последним венцом земной жизни увенчав тяжелую голову. А может он грустит о давней несчастной или счастливой любви, оставшейся где-то там, позади, средь лунных полей и благоухающих цветов, звездных ночей его юности, вдохновенно наполнявших некогда сердце, теперь слабое и требующее лекарств и покоя. Или душу его терзает какая-то страшная, ведомая только Богу одному, дивная тайна, роковым клеймом запекшаяся на всей судьбе. Чем живет он, о чем молчит? Я не знал. Да и не слишком интересовался по молодости своей, а потому что не умел и не хотел лезть в душу и тем более не собирался в нее плевать. Он был для меня лишь странным, одиноким дедушкой-соседом, от которого пахло костром.

Однажды вечером, когда солнце уже начало медленно тонуть за тёмно-синей стеной дымчатого далекого леса, а воздух наполнился таинственным ароматом сумерек, он вышел на крыльцо, все в тех же валенках, телогрейке и ушанке с увесистым ящиком цвета хаки в руках. Он присел на скамейку, аккуратно поставил ящик рядом и замер, глядя на него с особым трепетом и вниманием. Я наблюдал за дедушкой через зашторенное окно кухни. Он осторожно открыл ящик, подняв крышку, и в его грубой ладони оказалась телефонная военная трубка переносного устройства связи. Я распознал этот прибор. Такой же я видел в школьном военном музее.

Дедушка приложил трубку к уху и принялся что-то взволнованно говорить. Он все говорил и говорил в никуда. От ящика не отходило никаких проводов, а телефонную линию на нашей улице обещали провести лишь ближе к зиме. Но он долго что-то лепетал, в порыве прикладывая свободную ладонь к груди. Точно горячо просил о чем-то несуществующего собеседника, будто там, на невидимом конце провода, некто действительно слушал его. Мне показалось, что серые добрые глаза его были полны слёз. После этого случая я искал способ сблизиться с ним, чтобы понять его. Может, он тихо сходил с ума? Нужно было найти повод для визита, и повод нашелся сам собой. В конце ноября на улице проложили общий телефонный кабель и я быстро прокопал траншею к своему дому, и мне подключили телефон. А в гости к соседу решил зайти под предлогом проверить свой новенький аппарат, позвонив к себе домой от него. Ведь он-то уж точно абонент.

Я постучал в дверь, чувствуя неловкое волнение. Дверь медленно и со скрипом отворилась, и на пороге оказался он, печальный и сутулый.

– Здравствуйте, я ваш сосед, я бы хотел…

– Пройди в дом, – прервал он меня.

Мы прошли в тесную, теплую комнату. Из приоткрытой дверцы печи со сверчковым треском хаотично вылетали искры. Свет от пляшущего в топке огня ярко лился через небольшое отверстие и оживлял мистические силуэты танцующих призраков на старых пошарпанных стенах, тяжелых довоенных шторах. По углам беспорядочными стопками лежали книги, которыми, казалось, и топилась печь. Огромные валенки двумя корабельными трубами стояли возле печи и дымились от испаряющейся влаги, будто вот-вот готовые загудеть мощным, звучным сигналом крейсера «Аврора», возвещая о начале революции. На двери дубового массивного шкафа висела военная форма, увешанная орденами. А на круглом столе стоял тот самый ящик.

– Дедушка, вы воевали?

– Да, внучок, я был связистом. Под пулями держали связь. Рвался провод, ползли, как псы в грязи, к месту разрыва. Ведь потерять связь означало потерять людей. Видишь, на столе аппарат? Тот самый. Вот мечтаю телефон провести, буду умирать, так хоть в больницу позвоню, чтобы тело забрали. Хожу, прошу, так номер обещают только зимой выделить.

– Ё-моё, дедушка, как же так? – негодовал я.

– Ну, ничего, прорвёмся, – отвечал он безнадёжно, подкладывая очередное полено в печь. А ты, внучок, зачем пришёл, так или по делу?

Мне было стыдно признаться, что у меня дома телефон уже подключен, и я отшутился, мол, приходил за поленом для «Буратино». Он улыбнулся, вручил мне берёзовую чурку, и больше после этого визита мы никогда не виделись.

В декабре нагрянула настоящая зима со снегом, завирухой и крепким морозом. После долгих и нудных кабинетных перипетий дедушке-таки выделили номер, назначив точную дату подключения. Он три дня отчаянно долбил ломом промерзшую, окаменевшую землю, чтобы успеть в срок, быть может, с тем же усердием и отвагой, с которыми на войне, под пулями полз к месту разрыва «спецлинии». И в ночь накануне этого долгожданного, светлого утра он внезапно отошел в мир иной, где царствует во славе Тот, кому он изливал не так давно свою светлую, перенесшую ужас страшной войны душу в трубку легендарного военного аппарата цвета хаки.

28.12.2008