ПИСЬМА НИКОДИМА. Евангелие глазами фарисея

Добрачинский Ян

Часть первая

 

 

ПИСЬМО 1

Дорогой Юстус!

Ее болезнь совершенно сломила меня. Когда–то я был человеком полным сил, который с окружающими людьми умел обходиться мягко и снисходительно, мне несвойственны были вечная раздражительность, нетерпеливость и несносная потребность постоянно жаловаться. Только сейчас я открываю в себе эти отталкивающие черты загнанного существа, которое, как дикий виноград, готово обвиться вокруг любой изгороди и заодно пенять ей за то, что та недостаточно высоко возносит его к солнцу. Если раньше я был способен отказать себе во многом, то теперь я с трудом соблюдаю полагающиеся посты! Должен признаться также, что не осталось во мне и прежней снисходительности, все более чужими мне становятся наши хаверы из Великого Совета. Мне смертельно надоели их бесконечные споры об очищении и дискуссии о новых галахах. С каждым днем это становится мне все более безразлично. Можно всю жизнь скрупулезнейшим образом выполнять все предписания, и тем не менее ничего не получить взамен… Почему болезнь поразила именно ее? Закон в его основной сути сосредоточен в словах псалма: «Делай, что велит Всевышний, и Он никогда не оставит тебя». Никогда… Так ведь немного найдется людей, которые бы так неуклонно постились, соблюдали очищения, приносили жертвы, размышляли над предписаниями и притчами, как я. Тут что–то не так. Не так уж много я грешил, чтобы Всевышний мог покарать меня за это таким страшным несчастьем. Правда, в Священном Писании имеется история Иова… Но, во–первых, этот идумеец не был верным, и, во–вторых, ему было невдомек, как полагается служить всемогущей Шехине; он упорно не желал признать, что грешит всякий, кто денно и нощно не печется о чистоте своих помыслов и поступков. Но ведь в конце концов Всевышний поразил страданием его самого, а не того, кто был бы ему так же дорог, как мне Руфь. Какая страшная вещь болезнь: мне часто случается видеть тех отталкивающих, изуродованных существ, которые живут в расщелинах у Навозных Ворот. Однако беспомощно смотреть, как болезнь пожирает тело самого любимого человека, — с этим невозможно примириться!

Я то и дело возвращаюсь к этому, с кем бы я ни разговаривал. Скоро люди начнут избегать от меня, боясь, что я заражу их тоской, как заражают проказой или египетской болезнью глаз. Одно спасение мне осталось: работа. Когда я пишу мои агады, прославляющие величие Предвечного, я пьянею, как от вина. Мне известно, что они пользуются все большим признанием, и слухи об этом, которые до меня долетают, служат мне некоторым утешением. Впрочем, меня не только хвалят, но и ругают, что я воспринимаю особенно болезненно. Люди не понимают, что переживая болезнь Руфи, я способен только на суровые слова, и ни на какие другие. Если мне все же не удается найти подходящего и точного слова — что ж поделать… Все чаще мне приходится говорить «что поделать», и этими словами, точно щитом, я стараюсь прикрыть свое окровавленное сердце. Я чувствую себя тогда, как черепаха, втянувшая голову и лапы под панцирь; она предпочитает не шевелиться, чтобы только не подвергнуться болезненному прикосновению. Раньше я произносил «что делать», подразумевая, что дело серьезное, и ради него можно принести любую жертву. Сегодня мое «что поделать» означает, что пусть лучше самые серьезные дела исчезнут, чем еще больше страдать. Хотя, собственно говоря, можно ли страдать больше? Разве тот, кто из страха перед дальнейшим страданием неспособен больше ничего отстаивать, не испил уже всей чаши человеческой боли?

И еще меня угнетает, что несчастье обрушилось на меня как раз тогда, когда весь мир оказался на пороге больших событий. Не ты один это чувствуешь, здесь у нас тоже людей словно охватило безумие. Споры в Синедрионе становятся все более ожесточенными; потом они переносятся в притвор, на Ксистус, где нередко кончаются потасовками, в которых, увы, принимают участие даже мудрые и почтенные ученые. Самые яростные конфликты разрешаются с помощью сикариев: как это ни позорно, но этих рьяных смутьянов попросту нанимают убивать тех, кто почему–либо неугоден. Люди старые и опытные говорят, что подобное возмущение и ненависть царили здесь двадцать с лишним лет назад, когда из Галилеи на нас то и дело обрушивались банды мятежников. Римские власти сумели тогда усмирить страну, и надо признаться, что их правление оказалось гораздо сноснее, чем деспотия Ирода и его отпрысков. Но долго ли продлится это относительное затишье? В воздухе носится тревожное предчувствие бури; она еще скрывается за горами, но уже близка. Все против всех. Ни для кого не секрет, что римский легат в Сирии ненавидит римского прокуратора в Иудее, что прокуратор и тетрархи грызутся между собой, как собаки; что потомки Ирода яростно враждуют и всегда готовы к взаимной резне и травле. И надо всем этим рыжим хамсином нависает тень далекого кесаря, сумасбродного и жестокого. Вести о кровавых проскрипциях, творящихся по его произволу в Риме, пробуждают в людях дикий необузданный инстинкт ненависти. В Кесарии греки уже не раз нападали на наших. В Александрии и Антиохии, кажется, дело дошло даже до крупных потасовок. В Риме, как я слышал, при известии о том, что преторианцы взяли Сеяна, толпа напала на наши поселения. Повсюду война, кровь и убийства, а еще так недавно римские писаки возвещали наступление «золотой эры» и «вечного мира».

У меня есть предчувствие, что готовится что–то недоброе. Естественно, в подобный момент желательно чувствовать себя свободным, чтобы, по крайней мере, быть в состоянии понять, с какой стороны надвигается опасность. Вместо этого все мое внимание приковано к болезни. Не исключено, что не сегодня–завтра произойдут решающие события, а я даже не замечу их приближения. Я подобен человеку, несущему такую страшную тяжесть, что он даже не в силах взглянуть, куда ставить ногу…

Нечто надвигается, и оно уже близко… Как ты думаешь, Юстус, что это может быть? Скажи, ты действительно веришь, что когда–нибудь придет Тот, Кого мы называем Мессией? Саддукеи, например, давно уже не верят в Его пришествие. Они нахватались греческой философии и мыслят Его только в качестве символа. Они презрительно смеются, когда кто–нибудь говорит им о Мессии в человеческом облике. Впрочем, зачем им Мессия? Им нужно только, чтобы существовал Храм, куда бы весь Израиль приносил пожертвования, чтобы они одни были посредниками между людьми и святыней Господнией, и, наконец, чтобы римляне не препятствовали такому положению вещей. Мы, фарисеи, далеки от того, чтобы отнимать у людей веру в Мессию, мы неустанно учим о Нем, разъясняем в многочисленных агадах, как будет выглядеть Его пришествие. Хотя и сам я много говорил и писал об этом, но все же мне трудно отогнать тревожную мысль, что наши обещания звучат чересчур прекраснодушно. Мессия, Покоритель Едома, Владыка мира и природы, которая с Его приходом призвана плодоносить, как никогда прежде… Разве это звучит правдоподобно? Кто мы такие? Маленький народ, окруженный десятком других народов, и вместе с ними прикованный к колеснице варварского Рима. Мы в раздоре сами с собой… Кем же должен быть этот Сын Давидов, чтобы изменить подобное положение вещей? Обычным человеком или полубогом? Но полубоги ходят по земле только в греческих сказках. Я верю, что некогда Всевышний творил чудеса, но сейчас все вокруг стало безнадежно обыденным. Говорят, что где–то за морями есть край чудес, да только это, к несчастью, неискоренимая ложь. Лично я вещей необыкновенных не наблюдал никогда. В мире, который меня окружает, не отведено места чудесам; я знаю, что им правит злоба, ненависть, гордость, тщеславие и страсть. Чтобы этот мир победить, надо быть еще более злым, ненавидящим, тщеславным и алчным, чем остальные. В этом мире победу приносит только война. Мессия должен быть вождем, который сумеет повести нас против всех наших врагов, а их — легионы! Возможно, тебя это возмутит, но я не в состоянии представить себе такого Мессию. Увы, я не могу игнорировать того, что я наблюдаю вокруг, слышу и, наконец, чувствую… Разве по силам человеку из плоти и крови восстать с горсткой наших молодых боеспособных людей против всего мира и победить его? Хоть мне и ненавистно все, что исходит от саддукеев, к сожалению, я чувствую, что начинаю рассуждать, как они. Мессия представляется мне лишь идеальным носителем всевозможных добродетелей, и если мы были бы в состоянии подражать этому посланному нам образцу хотя бы отчасти, то наша жизнь стала бы лучше, добрее, прекраснее. Похоже, не я один так рассуждаю. Некоторые фарисеи, когда при них упоминают о предреченном возвращении Илии, отвечают: «Вот и дожидайтесь его». Так говорят о вещах, которым не суждено сбыться. Впрочем, никто не осмеливается высказывать такие мысли во всеуслышание, и я тоже воздерживаюсь. Пишу об этом только тебе, Юстус, и еще немного беседую с Иосифом. Он, как тебе известно, не фарисей и не саддукей; он и вовсе исповедует философию, согласно которой основной смысл человеческой жизни в том, чтобы честно зарабатывать золото. Мои хаверы не одобряют нашу с ним дружбу, равно как и то, что мы совместно ведем торговлю. Из–за его сношений с гоями его считают нечистым. В сущности, Иосиф — большой грешник… Но я питаю к нему слабость. Невзирая на свои многочисленные дела, не позволяющие ему долго засиживаться на одном месте — ни в Иерусалиме, ни в Аримафее, он — единственный, кто интересуется здоровьем Руфи и находит время, чтобы навестить ее, поболтать, развлечь подарком. Я не могу постичь, как в человеке, не соблюдающем Закона, может быть столько доброты. При этом я убежден, что если бы не его богатство, он давно был бы причислен к минам. Я привык оценивать людей по их благочестию, и потому никогда не мог даже представить себе, что именно с Иосифом у меня завяжутся такие близкие отношения, и даже дружба. Если бы не он… Мне уже случалось переживать минуты полного душевного упадка, когда мне хотелось богохульствовать, сыпать проклятиями и искать забвения в грехе. В такие дни преувеличенные и неискренние слова утешения, которые на меня изливали мои собратья, вызывали у меня отвращение. Зато простые слова Иосифа, безыскусная шутка, которой он, как я понимаю, хотел отвлечь меня от отчаяния, помогали мне вновь обрести равновесие. Никогда прежде не испытывал я такой нужды в дружбе, как сейчас, никогда не добивался ее настойчивей. Какая, оказывается, это редкая драгоценность! Особенно, когда в ней нуждаешься…

Благодаря сотрудничеству с Иосифом, мое состояние растет и умножается, хотя теперь я не прикладываю к этому никаких усилий. Я стал почти так же богат, как он. Нас считают самыми состоятельными людьми во всей Иудее. Сколько радости я мог бы доставить Руфи этим богатством, будь она здорова! Но она равнодушно глядит на все мои приношения. Изредка я кладу ей на постель драгоценности, привезенные из дальних стран; чтобы не обидеть меня — а Руфь удивительно деликатна — она с минуту перебирает перстни и браслеты своими маленькими ручками, такими ловкими во всяком рукоделье, а потом говорит: «И вправду очень красиво…» Ее голос выдает уныние, хотя она и старается его скрыть. «Унеси это…» — произносит она, вытягивается, легким кивком головы делает мне знак, чтобы я ушел, и закрывает глаза. Всякий раз, когда я это вижу, спазм перехватывает мне горло. Вот и сейчас, когда я пишу об этом.

Я всегда полагал, что богатство, нажитое мной по воле Всевышнего, было ниспослано в знак Его расположения ко мне. Перечитывая какую–нибудь агаду перед тем, как отдать ее другим, я нередко думал, что Предвечный доволен мной, раз позволяет мне так писать о Нем. Откуда же тогда взялась эта болезнь, словно заноза, впившаяся в руку работника? Почему именно меня решил Он сломить, когда вокруг столь великое множество грешников, так и остающихся безнаказанными? Иногда мне кажется, будто я заточен в какую–то ужасную тюрьму, где людей подвергают страшным пыткам, и в то же время прямо за решеткой я вижу дома, в которых люди живут своей повседневной жизнью: любят, переживают маленькие будничные радости, столь мало ценимые на воле, но столь взыскуемые в заточении. Кто знает цену здоровью, пока к нему в дом не придет болезнь? Кто в состоянии понять, что любовь способна высосать из человека все силы, и тогда он теряет возможность помочь тому, кого любит?

Разумеется, моя собственная боль кажется мне невыносимее любой другой, однако же я не могу не признать, что весь мир полон жестоких страданий, которых не миновать никому, поэтому каждый в какой–то степени достоин сочувствия. Кто знает, может, мы все живем в тюрьме, и заглядываясь на дом соседа и завидуя его счастью, мы на деле видим перед собой точно такую же тюрьму. Если тому, что грядет, действительно суждено перевернуть мир, то это грядущее должно как–то объяснить абсурдность жизни. Пусть «абсурдность» и не совсем точное слово — я не могу подобрать другого. Ты меня знаешь, Юстус, знаешь, что я всегда останусь верен Всевышнему. Я не в силах отказаться от надежды, что Он все же пожелает мне помочь. Впрочем, даже если я лишусь этой надежды, то не посмею отступиться от Него. Что мне тогда останется? Я — истинный израильтянин, один из тех, которые призваны свидетельствовать о Нем. Моя жизнь сложилась так, что всякое мое деяние в то же время и акт служения Ему; в противном случае, оно теряет для меня всякий смысл. Я не убегу перед Ним, как Иона. Так за что Он сокрушил меня этой болезнью?

Вот, дорогой мой учитель, каково состояние моего духа, о котором ты спрашивал. Как видишь, оно сильно изменилось с тех пор, как я сиживал у твоих ног и внимал твоим наставлениям. Иногда мне кажется, что я сильно постарел. Знаю, что не пристало мне так говорить перед лицом твоей достойной старости. Напиши мне ответ, и я тоже напишу тебе о себе и о Руфи… О, если бы я только мог сообщить тебе: «Она здорова!»

 

ПИСЬМО 2

Дорогой Юстус!

Глядя на страдания Руфи, я всеми силами стараюсь что–то предпринять и не сидеть сложа руки. Возможно, я только ищу в этом спасение от отчаяния. Пусть так. Лучше тешить себя мыслью, что я хоть как–то ей помогаю, чем, опустив руки, беспомощно смотреть на ее бледное лицо, на прозрачные веки в голубоватых прожилках и прислушиваться к ее дыханию, похожему на стон. О, Адонаи! это выше человеческих сил! Иов потерял своих детей, однако нигде не сказано, что он смотрел на их мучения. Страдания ближнего создают некий замкнутый мир, в котором невозможно жить, но и убежать тоже невозможно, даже ценой смерти. Впрочем, когда приходится выбирать между болью и смертью, то обычно не выбирают ничего.

Великий Совет фарисеев послал Хуза, Лазаря и Самуила поближе присмотреться к деятельности Иоанна бар Захарии, и я тоже отправился с ними. Не только любопытство влекло меня к нему. В наше сознание глубоко впечатались священные истории о пророках, которые исцеляют и воскрешают мертвых. Я все вспоминаю про сына вдовы из Сарепты Сидонской… Конечно, она была добросердечная женщина, однако язычница, чужой нам крови и веры. А я — иудей, верный служитель Закона, фарисей… Я служу Всевышнему всей своей жизнью: не скуплюсь на милостыню, не общаюсь с иноверцами, забочусь об очищении, соблюдаю посты и молитвы. Не буду хвастаться… Когда я сам бываю собой доволен или другие удостаивают меня похвалой, то я испытываю удовлетворение и радость лишь в первый момент; но это быстро проходит: словно ты съел вкусную фигу, после которой притупляется вкус к остальным. Впрочем, ты меня знаешь. Не буду хвастаться, однако мне сдается, что моя работа чего–нибудь да стоит. Я учу и знаю, что меня слушают. Агады, которые я пишу, в доступной форме говорят о величии, силе и славе Предвечного. Вот я расскажу тебе одну из них, как раз недавно написанную: Равви шел по дороге и встретил ангела, несущего лук. Они сошлись в узком месте, и ни один не хотел уступить другому дорогу. «Уступи мне, — говорит равви, — я занят мыслями о Нем… Отойди». Но ангел не сошел с дороги. «Почему ты не пропускаешь меня?» — вышел из терпения учитель (а это был очень мудрый учитель, знающий все тайны земли и неба; когда я писал эту агаду, я думал о тебе, Юстус). Тогда ангел сказал: «Я уступлю тебе дорогу, если ты скажешь мне, какой Он». Равви усмехнулся: «Хороший вопрос! Но я могу на него ответить. Он подобен молнии: обрушивается на грешника и повергает его на землю». — «А что Он делает с праведниками?» — спросил ангел. «Ты носишь Его лук, а этого не знаешь? — заметил равви. — Случается, что Он и праведника пронзает своими стрелами…» — «Но зачем?» — «Он поступает так, когда человек чересчур возвеличивается. Помнишь, как Он боролся с Иаковом и будучи не в силах одолеть его, наконец, поразил в бедро?» — «Значит, ты считаешь, досточтимый равви, что Он боится человека?» — «Не говори так, это кощунство. Я бы сказал так: в Нем есть тайная слабость, и если человек постигнет ее, то станет равен Ему силой. Но тайна эта открыта только мудрейшим…» И ангел сошел с дороги мудрого учителя.

Как тебе нравится эта агада? Это моя мысль, что Он всемогущ, но есть в Нем тайная слабость. Надо только уметь разгадать ее. Видимо, Праотец Иаков сумел, так как ни в чем не отступил перед Ним. Мне, к сожалению, это не удалось.

Как найти разгадку? Мне когда–то казалось, что мир состоит из двух частей: в большей обретаются грешники и язычники, в меньшей — праведники и последователи Закона. Сейчас я начинаю думать, что это разделение было чересчур упрощенным: таких грешников, как Иосиф, никак не поставишь в один ряд с совсем уже заблудшими душами; и в то же время не менее несправедливо оправдать таких верных, как саддукеи. Мало ведь просто называться верным, носить таллит с пятью кистями и тефиллин. Все мы непрерывно восходим по некоей лестнице, вроде той, которую Иаков видел во сне, и нам не дано знать, на какой ступени находится дверь, допускающая к тайне Всевышнего. Даже если ты фарисей, тебе все равно далеко до заветной ступени. Тем более что отнюдь не все наши хаверы отличаются благочестием, взять хотя бы равви Иоиля… Меня раздражает, что они выставляют напоказ свою набожность, как уличная девка свое тело.

Но даже если не все фарисеи по–настоящему благочестивы и добродетельны, фарисеи с их неустанными молитвами, постами, размышлениями и страхом перед всем нечистым, то что тогда говорить о нравственности среднего амхаарца, гнусно погрязшего в грехе и занятого только удовлетворением своих страстей? Уж он–то никогда не обращает взора к небу и живет, подобно скотине, не задумываясь и нимало не заботясь о том, что существует Всевышний, ангелы, добродетель… Досточтимый Гиллель учит: «Приблизим Закон к народу», и я по крайней мере пытаюсь это сделать. Мои агады расходятся среди хаверов, а те, в свою очередь, передают их другим. Однако какому же амхаарцу придет охота их слушать? Вот если бы я учил, как выпекать хлеб из песка, тут они сразу бы все сбежались; а дела Всевышнего их не интересуют.

Но как будешь думать о взаимоотношениях Закона и народа, когда в доме такое несчастье? Страдания Руфи ужасны… Я слушаю ее стоны, смотрю на дрожащие от боли губы — и мне не до размышлений о славе Предвечного. Ты спрашиваешь, а что же врачи… Они ничем не могут помочь. Да что врачи… Поначалу они приходили самоуверенные, громогласные, ставили диагноз еще до того, как узнавали о болезни; а потом, исчерпав все свои средства, замкнулись в многозначительном молчании, перестали отвечать на мои вопросы и только обменивались друг с другом непонятными медицинскими терминами. Они уже ничего не обещали и никакой помощи не приносили, зато требовали все большую плату. В конце концов, они стали исчезать… Поочередно покидая мой дом, они заверяли, что Руфь непременно выздоровеет. Но когда, так никто и не сказал; все только советовали набраться терпения да пожимали плечами, словно давая мне понять, что я надоел им своими вопросами и нелепыми требованиями. Хотя бы один выдавил из себя признание, что наука их бессильна; нет — они скорее были склонны приписывать неудачу моей назойливости.

Возможно, тебе представляется недостойным, что, раздавленный горем, я докатился до того, чтобы искать спасения у этого сына священника, коротающего дни в выжженной солнцем пустыни. О нем все чаще говорят, что он пророк. Какое громкое слово! Уже много лет не было пророка на земле иудейской. Этот человек действительно чем–то напоминает Илию: долгие годы провел он в уединении среди скал между Хевроном и побережьем Мертвого моря, а когда, наконец, покинул свое убежище и появился неподалеку от Вифаварской переправы, то люди перепугались. Рассказывают, что он большой, черный, с всклокоченными волосами, одет в верблюжью шкуру, а глаза у него, как два горящих угля; и будто бы он не говорит, а кричит; и все повторяет: «Покайтесь! Покайтесь! Сокрушайтесь о грехах своих!» Он погружает людей в Иордан, поливает им головы, и наставляет о том, как следует себя вести. Несметные толпы тянутся к нему.

Едва выйдя за городские ворота, мы тут же смешались с толпой людей. В Иерусалиме последние дни было прохладно; по ночам шел дождь со снегом. Но по мере того, как мы спускались к Иерихону, становилось все жарче, и наши шерстяные симлы начинали нас тяготить. От озера несло жаром, словно от печи. Людей на дороге скапливалось все больше; они стекались сюда со всех боковых дорог и тропинок. Снизу шли те, которые уже возвращались домой. Их громко окликали: «Пророк еще не ушел? Он там?» — «Там, там!» — кричали в ответ. «Он крестит?» — «Крестит!» У тех, что поднимались с Иордана, лица были серьезные и как бы немного испуганные. «Он что, кричит и грозится?» — спрашивали у них. «Он ругает священников и фарисеев, — слышалось в ответ, — но к остальным он добр». До Иерусалима уже донеслась весть о том, что хотя сам Иоанн из священнического рода, он пылает гневом против саддукеев. И он прав. Но что он может иметь против нас? Мы единственные, кто неизменно помнит о почитании пророков, и мы тоже призываем народ к покаянию. Многие из наших хаверов добровольно несут покаяние за грехи нечистых амхаарцев, и появись сегодня новый пророк, он только у нас и мог бы найти поддержку.

Становилось все жарче и многолюднее. Мы вышли из города на рассвете; в полдень мы расположились на отдых в том месте, где белесые и красноватые холмы вступают в долину, окружающую Иерихон. До сих пор нам редко попадалась зелень, обильно растущая только по расщелинам, а здесь она уже густо пышнела, как мохнатый ковер, над которым высились пальмы. На возвышенности белели дома и богатые дворцовые постройки. Поодаль, за высокими травами и сплошным клубком из бальзамовых кустов стремительно тек Иордан. К нему струился бесчисленный людской поток. Кого тут только не было: амхаарцы, местные ремесленники, мелкие торговцы, мытари, подкрашенные кармином блудницы, богатые купцы, банкиры, левиты, Храмовые слуги, солдаты, доктора, книжники и даже священники. В шуме сотен тысяч голосов слышались галилейское, ханаанское, сиро–финикийское наречья, носовой греческий язык, арабские окрики. Избранный народ держал путь к броду: иудеи, галилеяне, пришельцы из диаспоры, самаритяне, идумейцы… Бесчисленные ноги месили песок осыпи, в которую обратился высокий и крутой берег реки. В этом месте Иордан легко перейти вброд. Люди входили в воду, она пенилась и бурлила. Тех, которые не желали замочиться, перевозили на другой берег на плотах и лодках. Обладатель лодки или умелец, который мог сколотить порядочный плот из нескольких досок, имели возможность неплохо заработать. Перевозчики перекликались между собой, приставали к тем, кто побогаче одет, и силой тянули их к своим лодкам: нередко доходило до споров и потасовок. Оба берега реки были сплошь заполонены людьми; этот колоссальный людской улей волновался разноречивым гулом: спорили, смеялись, рассказывали, обсуждали пророка. Среди толпы сновало несметное множество странствующих торговцев с корзинами полными провизией: соблазняли ячменными хлебцами, баранками, сушеной рыбой и мелкой саранчой, которую простолюдины едят сырыми. Повсеместно горели костры: на них приготовляли пищу. Не утихала бойкая торговля фруктами.

Вся эта масса людей, расположившихся в тени зелени, напоминала толпы паломников, стоящих лагерем под стенами города в дни праздников Пасхи и Кущей.

Когда мы остановились на берегу реки, день уже клонился к вечеру. Сверкающий шар висел над горами Иудеи, и на фоне заходящего солнца их острые и причудливые контуры отбрасывали грозную черную тень. Было уже слишком поздно для того, чтобы переходить реку и беседовать с пророком, так что пришлось отложить это до утра. Мы выбрали себе место подальше от крикливой толпы, среди которой, разумеется, не было недостатка в нечистых. Совершив полагающиеся омовения, мы приступили к вечерней трапезе. Солнце опускалось все ниже, и длинные тени деревьев вытянулись во всю ширину зеленовато–коричневой реки. Кое–кто еще переходил брод, однако большинство прибывших располагалось на ночлег. Должно быть, пророк уже ушел, потому что люди на противоположном берегу, еще недавно плотной толпой стоявшие у самой воды, теперь рассеялись по окрестностям. На фоне меркнущего дня красноватым пламенем вспыхивали костры. Вершины Моавитских гор еще смутно розовели над погружающимся во мрак ущельем, но вскоре и они начали сереть и гаснуть, пока совсем не затерялись среди низких туч. Слышался плеск воды. Шум стихал. Прочитав вечерние молитвы, мы завернулись в плащи и растянулись на земле. Песок быстро остывал. Шелестел тростник. Со дна ущелья небо казалось не таким высоким, как обычно, а напоминало плоский свод Храма.

Лежа навзничь, я думал о Руфи. Зрелище болезни даже сильнее побуждает к раздумьям, чем зрелище смерти. Смерть нечто завершает, болезнь не завершает ничего… Болезнь приходит неожиданно, разгорается, утихает, снова вспыхивает… Человек думает, что она уже ушла, а она опять возвращается. Такое бесконечное колебание туда–сюда. Ты стискиваешь зубы, выжидая, когда она уйдет, а она не уходит. Наконец, в один прекрасный момент терпению наступает предел. Возможно, его еще хватит на сегодня, ну в крайнем случае, на завтра… А дни летят, и от этого «завтра» тебя отделяет уже несколько шабатов. Да только все остается по–прежнему: небольшое улучшение — и новый всплеск болезни.

Поначалу сил у меня было в избытке. Я мог подолгу бодрствовать, предпринимать все новые и новые усилия, искать выход из положения. Однако в конце концов моя энергия исчерпалась, и теперь я веду себя, как борец, знающий, что он может одолеть противника только выдержкой. Я ощущаю ее болезнь как горб, к которому начинаю привыкать. Раньше я был не в состоянии ни пить, ни есть, ни спать; теперь я сплю все крепче, тем самым защищаясь от пробуждения. И ем… Однажды я почти готов был заподозрить, что больная стонет без причины. Нет, я не прекратил борьбу, но у меня такое чувство, будто я совершил предательство. Сам не знаю, когда и как.

Ущелье окутала пелена тумана, сквозь который пробивался красноватый серп месяца. С шумом плескалась вода. Я долго не мог уснуть.

Рано утром нас разбудил шум людского улья. Над рекой с жалобным криком кружили чайки. Мы увидели, что к нам приближается группа священников и левитов. Они шествовали солидно, опираясь на трости, и их длинные одежды волочились по мокрому песку. Несколько прислужников расталкивали людей, чтобы священники могли пройти, не вступая в соприкосновение с толпой. Идущий впереди Ионафан бар Ханан, был одет в эфод, что означало, что он прибыл сюда как представитель Храма. Поэтому мы поклонились ему первые, хотя никто из нас его не выносит. Он — сын бывшего первосвященника, шурин Кайафы, глава Синедриона. Отвратительный саддукей, издевающийся над верой в воскресение мертвых! Он так уподобился греку, что с его стороны поистине бесстыдно надевать эфод. Это он понасажал своих людей возле Овечьей купальни и теперь получает доход с каждого вымытого животного.

Он ответил на наш поклон такой любезной улыбкой, будто и не он называл нас «кротами, подкапывающимися под Храм».

— Приветствую вас, достойные учителя! Всевышний да будет с вами.

Мы ждали, что будет дальше. Все так же приветливо улыбаясь, он объяснил нам причину своего пребывания здесь. Оказывается, даже саддукеи не могут больше делать вид, что не замечают толп, тянущихся к Бетаваре. Даже прокуратор прислал гонца узнать, что означает это стечение народа у реки. Кроме того, в Малом Синедрионе этот вопрос обсуждался весь вчерашний день. Кто–то вовремя припомнил старый обычай, повелевающий, чтобы каждый вновь объявившийся пророк разъяснял свои намерения служителям Храма. Поэтому было решено выслать посольство к Иоанну и потребовать, чтобы он сообщил, с чем он пришел. Тот факт, что посольство возглавил сам Ионафан, свидетельствовал о том, насколько серьезно высшие священники отнеслись к этому делу.

— Итак, скоро мы узнаем, кто он такой, — говорил Ионафан. — И одними словами он от нас не отделается. Если он — Илия, — Ионафан злорадно засмеялся, — мы потребуем от него знака: пусть сотворит чудо. Если сумеет, конечно — ухмылялся он, оглаживая бороду. — Мы потребуем от него чуда, а уж тогда…

Саддукеи не верят в чудеса и потому полагают, что это отличная ловушка. Но они правы в том, что стараются приуменьшить значение сына Захария. Римляне подозрительны, и им всюду мерещатся заговоры. Несомненно, когда–нибудь вспыхнет борьба за освобождение, и нельзя допустить, чтобы она снова оказалась напрасной. Но Иоанн, наверняка, не тот человек, который мог бы ее возглавить.

Ионафан предложил, чтобы мы вместе с ними отправились к пророку. «Будет выглядеть солидней, если и вы, учителя, зададите ему вопросы. Если он не сумеет дать на них ответа и запутается, что же… тем скорее померкнет его слава…»

Когда требуется содрать три шкуры с амхаарца, приносящего жертву, саддукеи отлично справляются без нас, но когда необходимо в чем–то убедить народ, они предпочитают выступать в союзе с нами. Они трусы, как и все настоящие предатели. Кто знает, не подозревают ли они нас в сговоре с Иоанном и, чтобы застраховаться от этого, предпочитают атаковать его вместе с нами. Мы коротко посовещались о предложении Ионафана, и, в конце концов, приняли его. Иоанн не наш человек, и у нас нет причин защищать его.

Нас перевезли на восточный берег в двух больших лодках. У самой воды полукругом стояла плотная толпа, из глубины которой доносился голос. Он и вправду не говорит, а кричит. Прислужники принялись расчищать нам проход, и толпа расступилась, с любопытством наблюдая, что же будет. Мы проследовали вперед в окружении слуг. Наконец, я увидел Иоанна. Он стоял на берегу, склонившись над людьми, которые находились в воде. Это сухой и черный исполин. Я, однако, не заметил, чтобы у него был драконовский взгляд, наоборот, из–под взлохмаченных бровей смотрели мечтательные, грустные, серо–голубые, как весеннее небо, глаза. Если бы не старящая его растительность на лице, Иоанн выглядел бы очень молодо. Но все его движения и жесты исполнены лихорадочности: он и вправду не говорит, а кричит; не ходит, а бегает. Едва завидев нас, он бросился нам навстречу. Я даже ощутил мгновенное беспокойство, потому что он двигался, как человек, готовящийся напасть. Его движения и голос казались агрессивными, однако взгляд успокаивал. Он встал перед нами, опираясь на длинный посох. Утренний ветер развевал его волосы, ласкал высокую сильную грудь. Внезапно на его лице отразилось как будто разочарование: можно было подумать, что он ждал кого–то другого. Ионафан выступил вперед и, зачерпнув побольше воздуха, сказал зычным голосом, так чтобы все могли его услышать:

— Иоанн, сын Захарии! Мы пришли к тебе от имени первосвященника Иосифа и всего Синедриона. Мы хотим, как повелевает старый обычай, спросить тебя… Будешь ли ты отвечать нам?

— Да, — бросил он коротко, — спрашивайте.

— Иоанн, сын Захарии…

Ионафан говорил теперь со всей серьезностью и торжественностью. Вокруг теснился народ, но вели себя тихо, не желая упустить разговор.

— Кто ты? Может быть, ты — Мессия?

Иоанн поспешил возразить. Священник еще не успел договорить, как он уже кричал:

— Нет! Нет! Я не Мессия!

Я подумал, что этот ответ отводит известную опасность: если бы Иоанн объявил себя Мессией, то он мог бы уже не отвечать на дальнейшие вопросы. Мессия — выше Храма, а вот пророк обязан поддерживать мирные отношения с Храмом. Правда, Иеремия… Впрочем, это было давно, а сейчас пророк вынужден ходить на поводу у священников. Разве только он был бы заодно с нами, фарисеями.

— Ну, так может быть, ты — Илия? — спросил Ионафан.

Снова решалась судьба Крестителя из–за Иордана. Но ответ последовал с той же быстротой, что и раньше:

— Нет, я не Илия…

Ионафан сглотнул слюну. Я понял, что он был поражен. Я, впрочем, тоже. Народ склонен считать Иоанна — Илией. Заявив, что он не Илия, Иоанн пустил половину своей славы на ветер.

— Ты пророк?

— Нет!

Изумленный, я смотрел в серые невидящие глаза, устремленные куда–то вдаль. Иоанн едва ли видит тех, кто теснится вокруг него; его мир начинается где–то далеко за пределами этой толпы. Я заметил, что его глаза окружены морщинками, как бывает у путешественников или моряков, привыкших всматриваться в далекие горизонты. Он говорит и слушает как бы в рассеянии: я дал бы голову на отсечение, что он одновременно к чему–то прислушивается.

— Так кто же ты тогда? — в голосе Ионафана зазвучало презрение. Иоанн ответил строкой из Исайи:

— «Я глас вопиющего в пустыне…»

Тогда я спросил:

— Зачем же ты крестишь?

Взгляд его оторвался от дали и перешел на меня. В его глазах я заметил напряжение и лихорадочный блеск.

— Я крещу водой, но… — взгляд его вновь убежал вдаль, поверх толпы, на другую сторону реки.

— … Посреди вас уже стоит Тот, Идущий за мною, Который стал впереди меня… — Губы у него задрожали. Он все всматривался в горизонт и говорил с такой нежностью, с какой женщина говорит о любимом:

— Я недостоин развязать ремни у Его сандалий…

В ту же минуту его голос сорвался с мягкой и ласковой ноты и рванулся криком:

— Он придет и будет крестить вас Духом Святым и огнем! — серые кроткие глаза вдруг стали страшными, мечтательная доброта исчезла, и они начали метать искры, как брошенный в воздух факел. Он шагнул вперед, сжимая в руках посох.

— Отродье змеиное! Думаете, вы уйдете от гнева Господня? Гнилое дерево не избегнет секиры! Спрашивать пришли?

Ионафан попятился назад, а исполинский пророк наступал на него, сотрясая воздух гневными окриками:

— Спрашивать пришли? Одно только вам отвечу: покайтесь! Покайтесь! Покайтесь во прахе, посыпьте головы пеплом. Как Ниневия! Вам кажется, что вы не такие, как они? — он обвел рукой толпу. Ионафан отскочил в сторону, и разбушевавшийся пророк оказался прямо передо мной: теперь он обращался непосредственно ко мне, осыпая меня искрами своих лихорадочных слов:

— Думаете, что вы свободны от греха, потому что вы сыны Авраамовы? Смотрите!

Он нагнулся, схватил с земли горстку маленьких, обточенных водой камешков, и сунул мне их прямо в лицо:

— Из этих камней Всевышний, если пожелает, сотворит новых сынов Авраамовых. Понятно?

Меня охватила такая дрожь, что я не мог ничего ответить. Сам понимаешь, есть чего испугаться, когда обезумевший великан начинает тебе угрожать. Я даже не заметил, как остался один. Мои спутники и саддукеи скрылись в толпе. Я один из всего посольства стоял перед Иоанном, а он кричал на меня. Глупой толпе это, наверное, нравилось, так как со всех сторон слышался насмешливый шепот. Если бы Иоанн набросился на меня со своим посохом, не нашлось бы никого, кто за меня бы вступился.

— Он уже идет! — снова заговорил Иоанн. — Он уже близко.

Гнев его вдруг утих, и невидящий взгляд безразлично скользнул мимо меня. Я понял, что этот человек жил как бы на стыке гнева и мечты: глядя на то, что перед ним, он взрывался негодованием, глядя вдаль — мечтал.

— Лопата в руке Его, — говорил он, словно пел псалом. — Он отделит зерно от плевел, Он соберет пшеницу свою в житницу, а мякину сожжет огнем неугасимым…

На миг Иоанн застыл в неподвижности. Взгляд его искал идущего, как ищут сушу глаза потерявшего направление моряка. Люди, стоявшие вокруг, принялись забрасывать его вопросами, им пришлось повторять их по нескольку раз, прежде чем он перевел взгляд и услышал их.

— Что нам делать, Иоанн? Что нам делать? — говорили они, — что нам делать?

Он смотрел на них, но уже без гнева; у него сделалось совсем другое лицо; лицо человека, который готов отдать всю свою нерастраченную любовь случайно повстречавшемуся ребенку. Он ответил:

— У тебя два плаща? Отдай один неимущему…

Иоанн обратился к мытарю, и я даже не заметил, что нечистый приблизился ко мне на расстояние менее, чем семи шагов.

— Берите не больше, чем вам положено.

Какой–то солдат со знаками царя Ирода спросил:

— А мне что делать?

— Служи и довольствуйся своим жалованьем. Будь бдителен и охраняй то, что тебе положено охранять; не бей, не убивай, не лги…

Потом я заметил какого–то амхаарца, крестьянина, а может, и рыбака из Галилеи — у него был галилейский выговор — рослого, с широким грубым лицом и маленькими глазками, прячущимися за выпирающими скулами, с большими узловатыми руками, которые он держал прямо перед собой. Он вынырнул из толпы с несколько придурковатым видом; в нем как–то сочетались дерзость и боязливость. Он, очевидно, был из тех людей, которые, случись скандал в трактире, первыми бросаются в драку, но зато первыми же и уносят ноги. Его вытолкали вперед такие же, как и он, неуклюжие и робкие галилеяне. Я думаю, что он завоевал их доверие, заявив что–то вроде: «Вот уж я ему скажу!..» Но сейчас он явно проглотил язык и бормотал что–то себе под нос. Наконец, собравшись с духом, он рявкнул так громко, что сам испугался своего крика:

— Что нам делать?

Иоанн остановился перед ним и положил черную, опаленную солнцем руку с белеющей ладонью на плечо рыбака. Глаза его задержались на галилеянине дольше, чем на других. Он, такой рассеянный, видящий все только наполовину, сосредоточенно впился взглядом в тупое лицо рыбака.

— Закидывай свои сети, — сказал он. — И жди. Жди…

И он пошел дальше, к людям, которые протискивались к нему со всех сторон… Повинуясь какому–то непонятному внутреннему толчку (с тех пор, как болеет Руфь, мне случается принимать самые отчаянные решения), я стал продвигаться к Иоанну и неожиданно оказался в группе людей, направлявшихся к воде, чтобы их окрестили. Рядом со мной галилейский рыбак порывисто стаскивал с себя хитон, обнажая бронзовый торс. Собственно говоря, это было смешно. Вода в Иордане должна просто почернеть от грехов амхаарцев, мытарей и публичных девок — словом, всех, не соблюдающих Закона. Я же стараюсь исполнять его как можно лучше. Я несу покаяние за грехи всего Израиля. Я пришел к Иоанну не за очищением, а за здоровьем для Руфи.

Тем временем я приближался к воде, свернув на руку плащ. Хоть в этом и не было необходимости, я все же был готов подвергнуться омовению, чтобы таким образом снискать расположение пророка. Проходя мимо, я поднял на него взгляд — порой мне кажется, что я умею просить глазами — и сказал почти смиренно:

— Что мне делать, равви? Моя…

Он остановил меня, но не было гнева в том движении, каким он дотронулся до моего плеча. Он больше не кричал, как раньше, а запросто сказал:

— Служи, как умеешь. Умей отречься… И жди…

Странно, правда? Он сказал мне «жди», как тому галилеянину. Он, видно, многим так говорил, ведь он считает себя только предтечей кого–то другого. Но слов «умей отречься» я и вовсе не понимаю. От чего я должен отречься? От службы Всевышнему? Покуда я жив, я не отрекусь от этого никогда.

Мягкая и теплая речная вода потекла у меня по плечам. Иоанн говорит, что она очищает, но мне показалось, что, напротив, пачкает и обволакивает грязью. Пристыженный своим поступком, я смешался с толпой.

Тебе, Юстус, наверное, смешно, что я позволил себя выкупать вместе с мытарями и распутницами. Мне не хотелось возвращаться к своим, да к счастью, они куда–то исчезли. Я нашел укрытие в прибрежных кустах, и, усевшись на землю, стал размышлять о своем глупом поступке. Что толку в этом очищении, если взамен я не получил даже обещания относительно здоровья Руфи? Но Иоанн, оказывается, никого не лечит и прогоняет тех, кто приносит к нему больных. «Мое время коротко, — обычно говорит он. — Мое дело — готовить Ему путь. Когда Он придет…» И снова смотрит поверх голов. Итак, я выкупался в Иордане понапрасну, утешаясь мыслью, что каждому из нас порой случается совершать бессмысленные поступки.

Я просидел у реки целый день. В Иерусалиме, по всей вероятности, было холодно: отсюда видно, что над иудейскими горами нависли тяжелые тучи. А здесь — душно и влажно, и кусты стоят в полном цвету. Но была и другая причина, почему я не спешил возвращаться в город: там Руфь, и хотя я люблю ее и на все готов ради ее выздоровления, мне все труднее смотреть на нее. Ее болезнь уже стала моей болезнью…

Снова наступил вечер, и Иоанн перестал крестить. Как и вчера, народ рассеялся по берегу. Разгорались костры, торговцы громко нахваливали свои оладьи, рыбу, фрукты, а также молодое вино в глиняных кувшинах. Неподалеку я заметил группу галилеян, которыми верховодил тот самый рослый рыбак. Впрочем, все они похожи на рыбаков. Они уселись вокруг костра, прочли молитвы, и принялись за еду, оживленно беседуя. Мой рыбак бубнил что–то низким раскатистым голосом. В кругу своих он вовсе не был робок, а напротив, выглядел даже чересчур дерзким. Не молчали и остальные. Мое внимание привлекло освещенное блеском костра по–девичьи красивое лицо юноши. Этот говорил мало и тихо. Я услыхал, как он обратился к человеку, сидевшему ко мне спиной: «Я не видел тебя около пророка, Нафанаил…» Я не слышал, что тот ответил, а видел только, как он указал на высокое фиговое дерево, растущее неподалеку от берега. «Вечно ты мечтаешь», — с улыбкой заметил юноша. О чем такие люди могут мечтать? о новой лодке, о новой сети, о лишней паре денариев, о девушке, наконец? Тут Симон (так звали рослого рыбака) произнес: «Это не мечты. Пророк Иоанн ясно сказал, что Он вот–вот придет. Велел ждать…» Представь себе, они рассуждают об этом Ком–то, как о человеке, который того и гляди появится из–за кустов. Я стал прислушиваться, так как меня забавлял их разговор. «А какой Он будет?» — перебил кто–то из них. «Что значит, какой? — засмеялся Симон. — Он будет Мессией. Он придет в доспехах, с мечом, окруженный войском… Или прискачет на коне, как римские центурионы». — «И начнется война? Как ты думаешь, Симон?» — «Кто знает? Может, и без этого обойдется. Может, при Его появлении все само собой рухнет». — «А как же мы?» — «Мы пойдем за Ним!» — горячо воскликнул Симон. Рядом кто–то искренне и простодушно засмеялся. «А такие, как мы, будут Ему нужны?» — «Ну, а ты как думаешь, Иоанн?» — спросили по–девичьи красивого парня. «Я думаю, — произнес он так же медленно и спокойно, — что хотя мы всего–навсего бедняки и грешники, мы будем Ему служить. Даже если Он нас и не заметит. Праведное это дело служить Мессии, пусть хоть издали…»

«А они вовсе не самоуверенны», — думал я, лежа на разостланном плаще и глядя в небо. Как и в прошлую ночь, звезд не было видно, а над рекой стоял белесый туман. Месяц еще не взошел, было темно, и только горели костры, двоясь благодаря своему отражению в воде.

Я думал о Руфи и о том Незнакомом, о Ком возвестил Иоанн. Мои мысли путались и теснили друг друга.

Заснул я поздно, но проснулся отдохнувшим и бодрым. Моих галилеян уже не было: видимо, они отправились вслед за толпой, сопровождавшей пророка. Я двинулся в том же направлении: прежде чем пускаться в обратный путь, мне хотелось еще раз взглянуть на Иоанна. Я прошел мимо высокого Человека с темными, отливающими золотом волосами, спадающими на плечи. Он брел в задумчивости. Я стал пробираться сквозь толпу.

В центре стоял Иоанн. Люди снова задавали ему вопросы, а он отвечал, но при этом взгляд его был устремлен куда–то поверх толпы и был еще более тревожен, чем вчера. Стараясь сосредоточиться на задаваемых вопросах, пророк болезненно морщил брови, как если бы певцу хотелось петь, а он был вынужден слушать нудную болтовню. Едва вынырнув из плотной людской массы, я тотчас поймал на себе расширенные от волнения глаза пророка. Я отступил назад, потому что мне почудилось, что в нем зреет новый взрыв негодования. Однако я скоро понял, что взгляд Иоанна устремлен не на меня, а на кого–то рядом со мной, и его губы вовсе не сжимаются от гнева, а, наоборот, дрожат от волнения. Я повернул голову, чтобы узнать, на кого он смотрит. Высокий темноволосый Человек, мимо Которого я прошел, теперь стоял рядом со мной. У Него было такое лицо, которое невозможно забыть: как будто ты уже видел Его когда–то, только непонятно, где и когда. Что еще сказать тебе о Нем? Бывают лица, напоминающие профиль зверя или птицы, с теми или иными отличительными чертами, а в этом лице было что–то общее со всеми лицами. Однако это не была заурядность. Доброта всех человеческих глаз словно сосредоточилась в Его взгляде. Он медленно шел к Иоанну, а Иоанн шел к Нему. Когда они уже почти поравнялись друг с другом, пророк остановился. Потом произнес глубоким, дрожащим голосом:

— Значит, Ты пришел?…

Иоанн сделал движение, словно собираясь упасть на колени, но Пришелец быстро приблизился к нему и тронул его за плечи:

— Я пришел, чтобы креститься у тебя.

— У меня? — воскликнул Иоанн. — Никогда! Это ведь Ты…

— Так надо, — сказал Тот со спокойной решительностью.

Мне захотелось посмотреть, как Иоанн будет Его крестить. Но люди окружили их плотным кольцом. Я видел, как мои галилеяне расчищали себе дорогу локтями. У меня не было ни малейшей охоты толкаться, и посему я решил возвращаться домой. Когда я перешел Иордан, мне вдруг показалось, что я слышу гром. Я обернулся. Высокий Человек как раз вышел из воды и надевал хитон. Иоанн что–то говорил, указывая на Него пальцем, но народ слушал достаточно равнодушно. Меня охватила непонятная грусть, будто что–то прошло рядом со мной, а я не сумел этого удержать. «Напрасно я сюда пришел» — подумал я, тяжело поднимаясь в гору по осыпающемуся песку. Так я и брел целый день, сгорбившись под холодным, до костей пронизывающем дождем.

 

ПИСЬМО 3

Дорогой Юстус!

У нас есть новости: на сей раз речь пойдет не об Иоанне сыне Захарии. Другой Человек затмил его славу. Если раньше люди тянулись на Иордан, то теперь они тянутся за Пришельцем из Галилеи, который прибыл в город в обществе своих братьев и друзей. Они называют Его пророком, хотя Он ничего не предсказывает. Пророки покоряли сердца царей, сотрясали троны и Храмы, а Этот не взывает ни к Синедриону, ни к царю (в этом надо отдать Ему справедливость, ибо только глупец может считать царем распутника из Тивериады). Он словно находится в вечном странствии, беседует с амхаарцами и со всяким сбродом, среди которого немало блудниц, мытарей и нищих. Он не требует уважения к своим проповедям и учит, усевшись прямо под деревом на обочине дороги или на обломке скалы, лишь бы была тень. О чем Он говорит? Пока я сам Его не услышал, я не смог бы тебе ответить. Его речи всякий понимает по–своему. Для одних — это нечто невразумительное, для других чересчур мудреное; кто–то упрекает Его в излишней простоте, а кто–то, наоборот, в чрезмерной замысловатости, некоторых Его слова раздражают, а некоторых трогают и даже воодушевляют. Но все сошлись на том, что говорит Он хорошо, его складная речь мелодична и напевна, однако за приятным голосом и мягкими словами чувствуется скрытая сила. Если с Ним пытаются спорить, Он тотчас вспыхивает и мечет словами, будто молниями. Люди утверждают, что им не приходилось слышать, чтобы кто–нибудь так говорил. Из всего, что мне о Нем рассказывали, я решил, что Он — один из учеников Гиллеля, развивающий идеи своего учителя. Он действительно несколько раз высказывал мысль, которую любил повторять Гиллель: если хочешь получать добро — в первую очередь твори его сам. Впрочем, я быстро убедился, что Он не ученик Гиллеля. Тот, будучи истинным фарисеем, учил прежде всего с помощью толкования Священного Писания. Этот же говорит дерзко, и отнюдь не всегда ссылается на Писание. В Нем есть что–то от пророка: вот это чувство независимости. Впрочем, Он и не мог знать Гиллеля, потому что Он — моего возраста, а, возможно, и моложе.

Потом я думал, что, может быть, Он — ученик Иоанна, потому что Он тоже крестит. Но оказалось, что крестил не Он, а Его ученики, да и те уже давно этого не делают. Нет, Он не ученик Иоанна, в противном случае, Он был бы учеником неблагодарным, ибо Он погасил славу своего учителя одним дуновением, как гасят светильник. Потоки людей, стекавшиеся к Бетаваре, пересохли, как Кедрон в месяц Ияр. Может, поэтому Иоанн покинул устье Иордана и отправился в Тивериаду, где, стоя перед дворцом, он сыпет проклятия на голову тетрарха. Первым, кого встретил Антипа после своего возвращения из Рима, был пророк, предрекающий ему позорную смерть в далеких западных землях в наказание за кровосмесительный грех. Другой бы либо смирился, либо приказал изгнать зловещего пророка обратно в пустыню. Однако Антипа колеблется. Говорят, он сидит, прижавшись к Иродиаде, и трясется от страха перед предсказаниями. И такой хочет, чтобы римляне отдали Иудею под его власть!

Возвращаюсь к пророку из Галилеи. Его зовут Иешуа — Иисус. Имя такое же дерзкое, как Его речи. Я так и не смог узнать, как зовут Его отца, Сам Он никогда его не упоминает. Говоря о Себе, Он называет себя странно: Сын Человеческий. Как будто все мы не вышли из лона женщины! Раньше Он был плотником в Назарете — местечке, пользующемся дурной славой даже среди галилеян. Он строгал столы, стулья, табуретки, сохи, ставил дома. Говорят, Он был неплохим ремесленником. Неожиданно бросив все это, Он пошел проповедовать, хотя мог бы вполне прилично существовать на честно заработанные деньги. Но Он предпочел стать бродягой, живущим на подаяние. Странно, не правда ли? Обычно с годами даже человек, переживший бурную молодость, все больше стремится к спокойной обеспеченной жизни. А Он, достигнув зрелости, наоборот сменил тихую устойчивую жизнь на неверное и полное опасностей существование.

Что еще тебе о Нем рассказать? Он не постится, не пренебрегает вином. Зато творит чудеса, что и обеспечило Ему великое множество почитателей. Можно не верить трем четвертям того, что о Нем болтают, но невозможно и всего отрицать. Я сам беседовал с теми, кого Он излечил от горячки единственным прикосновением, кому Он вернул зрение и заживил нарывы. Тебя, по–видимому, удивляет, что я общаюсь с людьми, которые прибегают к магическим фокусам Галилеянина. К сожалению, болезнь Руфи сделала меня таковым. Не хочу даже упоминать об этом. К чему? Если бы хоть что–то изменилось… Не изменилось, однако, ничего. Скорее, наоборот, каждый день приносит новую напасть. Болезнь безудержно катится под гору, как повозки без управы. Что может ее остановить, если с каждым днем тело все больше слабеет? Последний врач, перед тем как окончательно исчезнуть, сказал мне с притворным воодушевлением: «Будем верить в силу молодости! Молодость творит чудеса…» Ты ведь понимаешь, что означает подобное утешение. Если бы даже молодость и была таким лекарством, то с каждым днем его ценность уменьшается. Ведь не молодость пожирает болезнь, а болезнь пожирает молодость. Повозка катится все быстрее, и может статься, будет так катиться еще очень долго… Мне следовало бы добавить — к счастью… Но я не могу заставить себя это произнести. Я уже писал тебе, что я — как город, который сдался врагу, а тот не принимает поражения и вынуждает бороться дальше…

Мне очень стыдно, но, чтобы покончить с этим мучением, я готов идти к Галилеянину и просить Его о помощи. Не осуждай меня, Юстус! Мне рассказывали, что у себя в Галилее Он сотворил неслыханное чудо. Это было в Кане, маленьком городишке, расположенном высоко над берегом Геннисаретского озера; галилейские молодожены любят справлять там свадьбы. Он как раз попал на один из таких праздников, и Его пригласили присоединиться к пиру. В этом Он весь! Он отправился пить вино и есть медовые лепешки с галилейскими мужиками, у которых, как тебе известно, нравы весьма просты и они всегда расположены к пьянству и драке. Разве можно сохранять чистоту, общаясь с подобными людьми? Понятно, что там никто не заботится о молитвах, постах и должном омовении сосудов. Гости сначала пьют до отвала, потом пляшут до седьмого пота и орут песни, и, наконец, тискают по углам девок. Фарисей никогда не затесался бы в подобную компанию. Мы существуем для того, чтобы показывать амхаарцам надлежащий пример, а не поощрять их распущенность. Мало того, что Галилеянин пребывал бок о бок с такими людьми: когда у тех исчерпался запас питья, Он претворил в вино простую воду! Если это чудо действительно произошло, то можно утверждать, что бесценный дар оказался в безответственных руках. Пророк должен отличаться возвышенностью устремлений, не правда ли? Позволительно давать голодным хлеб, но не вино! Мои слуги всякий день выносят нищим корзину хлеба, и мой управляющий недавно подсчитал, что если ежедневно давать по два ломтя хлеба каждому правоверному еврею в Иудее и Галилее, а также диаспоре, то моего состояние хватило бы ровно на три дня подобного расточительства! Что было бы, если вместо хлеба и призыва к молитве я стал бы давать каждому кувшин вина и поощрять его к гулянкам? Необдуманная милостыня делает нищих легкомысленными.

Следовало бы оценить Его поступок еще и с другой стороны. Ради первых встречных Он превратил в вино огромные чаны с водой, и все ради того, чтобы они могли нализаться вволю в вихре пьяного разгула. А что Он сделал для тех, которые не попались Ему навстречу? Разве не долг Его, обладающего таким великим даром, искать наиболее достойных? Разве не было бы более справедливым, например, вылечить мою Руфь, чем заливать вином (по слухам, кстати, превосходным!) дом какого–то галилейского мужичонки? Пусть бы лучше Он вылечил Руфь… Я бы уж сумел отблагодарить Его.

Перед Праздниками Он прибыл в город, и я решил встретиться с Ним. Выяснив, что Он проводит время под притвором Соломона в обществе учеников и слушателей, я двинулся в том направлении. Он действительно находился там, окруженный толпой народа. От этого сборища несет чесноком, луком и прогорклым оливковым маслом. Там толклись только одни амхаарцы: крестьяне, мелкие торговцы, ремесленники. Вся эта братия громко галдела на вульгарном галилейском наречии. Я шел медленно, притворяясь погруженным в свои мысли, но на самом деле с любопытством осматривался из–под надвинутого на лоб тюрбана. И — клянусь бородой Моисея — сейчас я скажу тебе, кто Этот Галилеянин: Тот Самый высокий Человек, которого с таким пылом приветствовал Иоанн, а потом крестил в Иордане! Я уверен, что не ошибаюсь: это лицо нельзя забыть. Я тебе говорил уже: лицо Человека… Я понимаю, что это ничего не описывает, но я не могу подобрать другого определения. Каков Он из себя? Высокого роста, прекрасно сложен, весь Его облик бесконечно гармоничен… Нет, это все не то… Его лицо чрезвычайно подходит ко всему Его облику, голосу, словам; оно спокойно, но не безжизненно. Напротив, я бы даже сказал, что в нем слишком много жизни. Только опять–таки слово «слишком» здесь неприменимо. В этом лице нет ничего, что было бы «слишком» — ни слишком много, ни слишком мало. Это как бы образец человеческого лица, такими должны быть человеческие лица. Все эти омерзительные греческие скульпторы, которых понавез сюда Антипа, были бы, наверняка, счастливы, если бы Он согласился служить им образцом: они понаделали бы с Него статуй для цирка в Кесарии. Только вряд ли даже самый талантливый из этих бесстыжих сумел бы перенести это лицо на камень. Его выразительность несводима к чему–то простому, что можно охватить единым взглядом. В любом другом лице существует какая–то преобладающая черта. Если бы, к примеру, я захотел изобразить тебя (прости мне эту безбожную фантазию!), то прежде всего я выделил бы лоб мыслителя над сведенными в раздумье бровями. Остальное было бы не так важно. Но в лице Галилеянина значительна каждая черта. Его лоб мыслит, Его губы… Его губы любят. Иначе я не умею этого выразить. Тонкие губы в обрамлении бороды неизменно выражают любовь, неважно, говорят они что–то или остаются неподвижны; так же, как и глаза, — черные, как бездонный колодец, который влечет и искушает своей глубиной. Я не буду больше пытаться описать Его. Все равно с моих слов ты не сумеешь себе Его представить. Мое стило беспомощно скользит по табличке. Я мог бы забросать тебя тысячами Его описаний, но все мои попытки увязать их в единый образ остаются тщетны.

Итак, я проходил мимо Него, а Он в это время говорил что–то окружившим Его людям. Изобразив минутную заинтересованность, я приостановился рядом с ними. Он не обратил на меня никакого внимания и продолжал учить горячо и убежденно, подкрепляя свои слова жестами: «Приблизилось Царство Небесное…» Я не выдержал:

— Что ты называешь Царством, Равви?

Только из вежливости я назвал Его так. Бросив на меня быстрый взгляд, Он не задумываясь, ответил:

— Пророки до Иоанна провозглашали Закон. Кто его знает, тот знает о Царстве; кто его отрицает, тот ничего не знает. Закон остается. Земля и небо прейдут, но не отменится ни одна буква Закона.

Он весь в этих словах! Он говорит вроде бы и просто, на грубом языке амхаарцев, Его речи кажутся ясными и до наивности простыми, их глубина не в словах, а в том, что открывается за ними. Слова эти вспыхивают и не гаснут. Как будто ты спускаешься с факелом в пещеру: идешь–идешь, а перед тобой впереди мелькают все новые и новые повороты. Пророки, Закон, Царство… Откуда Этот Плотник из маленького селения так хорошо знает Писание? Между тем, Он продолжал учить. А ведь умен! Тотчас умеет сложить притчу:

— Был царь, который захотел взять жену брата своего. Свою собственную жену он отослал к ее отцу и велел сказать: «Мне не нравится твоя дочь. Она плохо поет и не заботится о моей радости. Она сварлива, язык у нее, как помело. К тому же я не получил от тебя достаточно богатого приданого. Забери ее обратно». Но отец отвергнутой жены разгневался и велел послам сказать царю так: «Ты плохо поступил. Ты ведь знал, кого берешь, когда женился на моей дочери, и она не была тебе плохой женой, пока тебе не приглянулась жена брата твоего. А так ты к одному беззаконию прибавляешь другое. Верни моей дочери свою милость, и отошли твоему брату его жену, пока мы оба не собрали войско да не наказали тебя каждый за свою женщину, а твое царство не отдали бы кому–нибудь другому». Ибо говорю вам: кто оставит жену свою, чтобы взять другую, тот прелюбодействует; кто женится на разведенной, тот тоже прелюбодействует.

За этими словами скрывается бездна. С одной стороны, Он вроде бы намекает на спор Антипы и Ареты, но потом мысль Его словно отрывается от земли и взмывает вверх. Вот скажем, Царство, которое по Его притчи «получит другой», и упомянутое Им перед этим Царство, которое «приблизилось», — это разные вещи? Мне хотелось спросить Его об этом, но я уже отошел от них, так как, по моим понятиям, не пристало человеку моего положения толкаться среди амхаарцев. Однако должен признаться, что я никогда не слышал, чтобы кто–нибудь говорил так, как Он.

«А что, если Он сумеет вылечить Руфь?» — размышлял я, в то же время сопротивляясь собственным мыслям. Я уже писал тебе когда–то, что эта болезнь словно стала моим горбом. Исчезни она — жизнь станет неправдоподобно легка. Порой я думаю, что тогда мне уже ничто не помешало бы быть счастливым. А в другой раз мне сдается, что если бы эта беда ушла, то ей на смену пришли бы другие, которые она временно собой заслонила. Возможно, в один прекрасный день я бы подумал, что лучше болезнь Руфи, чем… Нет, это немыслимо! Нет ничего страшнее этой болезни!

Я не могу противиться желанию обратиться к Нему. Хотя, разумеется, мне претит мысль обтираться в толпе нечистых. Проще всего было послать за Ним и пригласить Его к себе, но и этого мне хотелось бы избежать. В Великом Совете и в Синедрионе о галилейском Пророке говорят с презрением. Что бы они подумали, если бы я привел Его к себе? Я стал бы всеобщим посмешищем. Это могли бы расценить как оскверняющий меня поступок. Поэтому мне пришло в голову встретиться с Ним тайно, под покровом ночи. Проблема состояла только в том, что неизвестно, где Его искать. Он ведь, как птица, каждую ночь коротающая на разных ветках. Так что сначала следовало бы с Ним договориться. Только как к Нему подступиться? Он ни минуты не бывает один, Его вечно окружает толпа; даже когда Он ест и пьет, при Нем все равно остаются ученики.

Однако через пару дней подвернулся удобный случай. Среди учеников Пророка я вдруг увидел знакомое лицо: это незначительный человечек, мелкий купчик родом из Кариота. Пару раз мне случалось что–то покупать в его лавчонке, и я имел возможность с ним поговорить. Человек он неглупый, и, несмотря на молодость, уже вполне пообтесанный. Внешность у него скорее отталкивающая: маленький, тщедушный, вечно подкашливающий, со скользкими, потными, вертлявыми ручками. Торговля у него шла плохо, впрочем, кто на Везефе в состоянии конкурировать с левитами, которые пускают в оборот золото Ханана и его сыновей? Кредиторы отняли у него все. Я думал, что он куда–то пропал, а он между тем объявился около Пророка: ходит за Ним следом, внимает Ему, а когда народ начинает уж очень толкаться, наводит порядок с таким видом, будто он и есть самое доверенное лицо Учителя. Мне удалось залучить его в сторонку. Его мокрая ладонь юрко схватила пару сиклей, которые я ему сунул, — и он обещал устроить мне ночью встречу с Пророком.

Вчера он прибежал ко мне с известием, что Галилеянин будет ночевать в маленьком домике в Офеле, и если я приду перед второй стражей, то смогу с Ним побеседовать. Все это было малопривлекательно: Офел — место, где селится всякая шваль, и углубляться ночью в этот лабиринт вонючих мазанок далеко небезопасно. В то же время я понимал, что это единственная возможность поговорить с Учителем не поднимая шума. В глубине души я негодовал, что я, один из самых уважаемых людей в Иудее, член Синедриона и Великий Совета фарисеев, вынужден тайком встречаться с Пророком амхаарцев. Но выбора не было. Меня неотступно преследовало лицо Руфи, становящееся с каждый днем все бледнее, ее черные брови, сведенные в гримасу боли.

Вечером, завернувшись в черную симлу, я вышел из дома. Почти полная луна освещала город тусклым светом, ее то и дело закрывали тучи, быстро несущиеся по небу; было очень ветрено. Меня сопровождали двое слуг, вооруженные мечами и палками. Мы спускались по лестнице в черное подземелье нижнего города. Над нами раскинулись арки водопровода. Оставив наверху богатый квартал, мы сходили в бездну — в мрачное скопище глиняных конур. Здесь живут распоследние бедняки, а во время Праздников тут останавливаются богомольцы, которые не могут себе позволить ничего более приличного. Сейчас Праздники уже кончились, и паломники разъехались, оставив после себя груды мусора и навозные кучи. Повсюду стоит отвратительная вонь, из черных дверных проемов несет смрадом и нищетой. Наши шаги гулко раздавались в тишине, прерываемой только храпением, которое слышалось из каждого угла.

Мы, наверное, так бы и не нашли дома этого Фегиэля, в котором находился Галилеянин, если бы на звук наших шагов из какой–то черной дыры не вынырнул мой Иуда. Он, по–видимому, поджидал нас.

— Сюда, равви, сюда, — говорил он. — Осторожно, здесь можно вывихнуть ногу.

Мы начали карабкаться по разваливающимся ступенькам, шли через какие–то гадкие закоулки мимо омерзительно загаженных стен. Тучи снова заслонили луну, ветер усилился и гулко завывал в тесных улочках. Я чувствовал, как по мере погружения в самую сердцевину этих трущоб, во мне нарастает тревога. Я даже не представлял себе, что в Иерусалиме, почти у подножия Храма, существует подобное вместилище всяческой скверны. До сих пор я был знаком с Нижним городом только в пределах дороги, ведущей от Ксистоса до царских гробниц, Силоамской купальни и ворот источника. Иуда уводил нас все дальше, ловко и проворно, как крыса, шныряя среди развалин. Он знает тут каждый закоулок. В темноте казалось, что дома и домишки громоздятся один над другим, напоминая силуэты людей, взбирающихся на гору по трупам товарищей. Нас то и дело обдавало тошнотворным запахом вони.

Наконец, около какого–то наполовину высохшего фигового дерева, скрипящего под резкими порывами ветра, Иуда остановился. Перед нами была стена, в стене — низкая дверь. Он знаком приказал нам ждать, а сам проскользнул вовнутрь. Дерево тряслось, и шелест его засохших листьев походил на звон маленьких монеток. Мне было холодно, несмотря на плотный плащ, и я чувствовал, что меня бьет озноб. Мои люди тоже тревожно оглядывались по сторонам. Я подумал, что место, в котором мы оказались, пугает их ничуть не меньше. Из темноты до меня донесся голос Иуды:

— Иди сюда, равви. Учитель не спит, Он согласен поговорить с тобой. Пусть твои люди подождут.

Я неохотно расстался с моими провожатыми. Вслепую выпростав вперед руки, я ступил в темноту. Иуда протянул мне руку и повел меня за собой. Это было что–то наподобие вытянутого коридора, который показался мне бесконечным. За стенами шумел ветер, сюда он не проникал, и я только слышал его протяжный свист.

Коридор вдруг кончился, а вместе с ним и темнота: я неожиданно оказался в маленькой комнатке, освещенной светильником. Тут помещались две скамьи и еще какой–то убогий скарб. В глубине было окно, закрытое ставней, которой ветер хлопал так, словно силился оторвать ее. На одной из скамей, подперев лицо руками, задумчиво сидел Галилеянин. На фоне освещенной стены отчетливо выделялся Его профиль — резкий, твердый, почти угловатый, и в то же время удивительно мягко обрисованный: удлиненный нос с выразительными ноздрями, нежные тонкие губы, решительный подбородок. И глаза, переливающиеся всеми оттенками участия и сострадания. Но вот опять дразнящее разногласие: пожалуй, Его можно назвать красивым, при этом красота Его лишена всяческой изнеженности; но если глаза Его только ласкают, то губы таят способность повелевать и свидетельствуют о силе и несгибаемой воле. Может, это жажда власти? Не похоже… Страсть к власти вспыхивает и полыхает, подобно пожару, но под этим огнем обычно скрывается слабость. Честолюбие, как правило, бывает более выносливым, но по мере приближения к цели и оно лишает человека равновесия и покоя. Он тоже способен возжелать чего–то до страсти, однако Он никогда не потянется к предмету своих желаний нетерпеливой рукой. Самое сильное искушение не сделает Его тираном.

Я остановился на пороге, нерешительно щурясь. Меня охватила робость. Пусть тебя это не удивляет. Возможно, Он самый обыкновенный амхаарец, но умеет смотреть как власть имеющий. Он поднял на меня взгляд: вовсе не грозный, а спокойный, мягкий и удивительно проницательный. Когда Он смотрит на меня так — кажется, что Он все про меня знает и видит меня насквозь, поэтому слова излишни. Иуда исчез, мы были одни в пустой комнате. Вдруг Он улыбнулся, и Его улыбка была подобна свету солнца, которое очищает небо и разгоняет уныние. Я тоже ответил Ему улыбкой, потом шагнул вперед и, желая быть учтивым, произнес:

— Здравствуй, милосердный Равви…

Спокойным жестом Он указал мне место на скамье рядом с Собой.

— Почему ты называешь меня милосердным? — спросил Он. — Только Всевышний милосерд.

Его вопрос мог означать только одно: «Так ты считаешь Меня посланником Всевышнего или, как говорят Мои враги, орудием сатаны?» Я заколебался. Что, в сущности, я знаю о Нем? Но я понял, что, если не выкажу Ему почтения, то закрою всякий путь для помощи Руфи, которую я рассчитывал получить от Него. Впрочем, хоть Он вовсе и не грозен на вид, совсем нелегко сказать Ему в глаза: «Ты — слуга Велиала…» И я произнес:

— Я верую, Равви, что Ты пришел от Него, ибо никто не творит тех знамений, которые Ты творишь, без помощи Божьей…

Я присел на скамью и ждал, что Он ответит. Он вперил в меня пристальный взгляд. Я дал бы голову на отсечение, что Он знал, с чем я к Нему пришел. Потом Он спокойно сказал:

— Веруешь… Так знай: кто хочет увидеть Царство Божие, тот должен родиться заново. Совсем заново.

Я задумался. Этот Человек говорит о Царстве и о Себе так, как будто это вещи означают одно и то же. Как если бы Он был не только провозвестником или проводником в это Царство, но самим Царством. Но что же это за Царство, которого, собственно говоря, не существует, раз его нельзя увидеть? Нужно в другой раз родиться? Эта мысль показалась мне смешной. Родиться заново? Что это означает? Человек должен умереть и снова вернуться в мир? Или, может, старик должен превратиться в младенца и снова войти в утробу своей матери? Последнее соображение я высказал вслух, и не без доли скептицизма. Ореол Пророка сразу потускнел в моих глазах. Он всегда так: то горячо разъясняет, а то будто вдруг отдаляется, и тогда все сразу обращается в бессмыслицу. Я еще раз повторю тебе мое открытие: Он мог бы быть тираном, но Он не хочет им быть…

Едва успев произнести последнюю реплику, я почувствовал, что слова мои прозвучали как–то фальшиво, словно не в такт. Казалось, Он не заметил этого и продолжал говорить со всей серьезностью:

— Знай, если кто не родится от воды и Духа, тот не сможет войти в Царство Божие. Рожденное от плоти есть плоть. Ты прав: старик не может вернуться в утробу матери своей. Но можно родиться от Духа, и так происходит в веках. Слышишь этот ветер?

Белой выразительной рукой, все еще хранящей следы тяжелой работы, Он указал на дрожащую от ветра ставню.

— Шум слышишь, а не видишь его. Не знаешь, откуда приходит и куда уходит, а ведь знаешь, Кто держит ветер в руке Своей и велит ему дуть. Так и с тем, кто возродился от Духа: он и не ведал этого, а свершилось.

— Как, — воскликнул я, — как свершилось?

— И этого не знаешь? — спросил Он с мягкой иронией. — Ты, учитель Израилев, знаток Писания, создатель агад?

Он снова заговорил серьезно:

— Знай, что Я говорю вам о том, что знаю, и свидетельствую, о том, что видел. А вы не верите Мне… Найду ли Я когда–нибудь веру на земле?

Теперь в Его словах зазвучали боль и сомнение. Его руки, воздетые при восклицании, безвольно упали, губы распустились, придавая лицу выражение горестной мольбы. В какое–то мгновение мне показалось, что передо мной нищий, выставляющий свою нищету напоказ прохожим. Казалось бы, Его слова были обращены ко мне, но помимо меня Он бросал их в темный невидимый за стенами комнаты город, в огромный мир:

— Я говорю вам о земном, и вы не верите. Как поверите, если буду говорить вам о небесном? Никто не восходил на небо, как только сошедший с небес Сын Человеческий, Сущий на небесах.

Я почувствовал дрожь. О, эта бездна за каждым Его словом! Не со мной Он говорил, и не на меня Он смотрел. Его взгляд был устремлен в бесконечность, а спокойный звучный голос с каждым словом набирал силу. Словно это был вызов, брошенный кому–то невидимому, завершение таинственного спора. Я робко, украдкой взглянул Ему в лицо, так и не разумея, о чем Он говорит. Да и кто бы понял? Его мысль не вмещается в слово… Так говорит либо мудрец, либо безумец… Родиться заново? Как? Значит ли это, что нужно что–то познать? Понять? Открыть? О чем Он говорит? Я только одно чувствовал: до чего глупо было мое замечание о старике, который должен превратиться в младенца. Он–то, по видимости, подразумевал некую великую духовную тайну. Может, Он принадлежит к секте ессеев? Или Ему открылся доступ к великой мистерии духа?

— Однако, — продолжал Галилеянин, — надо, чтобы сначала Он был вознесен, как Моисей вознес медного змея в пустыне у подножия горы Гаризим. Всякий, кто на Него взглянет и уверует, — не погибнет, а родится для вечности. Ибо так возлюбил Бог мир, что послал в него Сына Своего единородного. Не судить мир послал Его, а нести милосердие и любовь. Не обвинять и карать, а спасать и прощать. Кто отвратится от Него, тот сам себя погубит. Кто придет к Нему — тот будет спасен.

Не знаю, долго ли Он так говорил: я утратил ощущение времени. Я не отвечал, а только молча внимал Его словам, окончательно перестав понимать их смысл. Тем не менее, во мне зародилась уверенность, что, возможно, тайна, о которой Он говорил, — величайшая из всех тайн мира. Я по–прежнему не имел понятия, в чем она заключается, я чувствовал только ее значительность. Чудеса и Царство Божие… между ними существует какая–то связь. Царство Божие приходит с чудесами, а самое большое чудо — милосердие… Мало сказать «милосердие»; если правильно понимать Его слова, то «милосердие» даже частично не передает истинного значения этого свойства Всевышнего. Если уж Всемогущий — милосерд, то Он должен быть и самым справедливым. Допустим, можно быть абсолютно справедливым, но что значит быть милосердным? Справедливость знает свою меру. У «милосердия» такой меры нет. Истинная справедливость — одна, в то время как милосердие неизмеримо и безгранично.

Скамья подо мной дрожала, и мне казалось, что глинобитный пол уходит у меня из–под ног. Этот разговор расколол мир пополам: до этого я был человеком уравновешенным, с прочными взглядами на жизнь, чуждый сомнениям; теперь — я ни в чем не уверен. В меня вселилось какое–то беспокойство; все вокруг рассыпалось. Наверное, нечто подобное переживают умирающие: им кажется, что это не они покидают мир, а мир спадает у них с плеч и рассыпается, как свалявшийся, изъеденный молью плащ…

Я вздрогнул, когда Он поднялся со скамьи. Порывистым шагом Он подошел к окну, отодвинул задвижку, толкнул ставню, и она со скрипом отворилась. В комнату ворвался утренний свет, порыв ветра затушил догорающий огонек светильника.

— Свет пришел в мир, — сказал Он. В первую секунду я подумал, что Он говорит о занявшемся дне. Но Он имел в виду нечто большее.

— Люди боятся света и лучше чувствуют себя во тьме, которая скрывает их злые дела. Свет манит их, но они отворачиваются от него. Солнце ищет их, но они выбирают тень.

Он закрыл лицо руками, постоял так с минуту, потом оперся об оконную раму. За окном была зелено–белая стена Офела, отливающая на солнце. Затихающий ветер шевелил ветви деревьев. Силуэт Человека с раскинутыми руками казался пересечением двух путей. Сверху со стороны Храма доносился стеклянный звон серебряных труб, которыми левиты приветствовали новый день.

Он так и не повернулся ко мне, все продолжая стоять, как верный, читающий молитву. Потом произнес тихо:

— В дне только двенадцать часов. Потом… — я снова почувствовал боль в Его словах, — потом… высоко… высоко… чтобы все…

Вскоре я ушел. Я ничего не сказал Ему о Руфи. Не смог…

Однако, оказавшись дома, я немедленно пожалел об этом. Здесь все утрачивает смысл по сравнению с ее болезнью. Это словно заноза в ноге, поначалу она просто мешает, а потом становится проклятьем. Я упустил случай… Что дал мне этот разговор? Я наслушался бессмысленных, а скорее всего, попросту безумных речей. К примеру, узнал, что я должен родиться заново… И это все! Какая связь между этим странным советом и здоровьем Руфи?

Я заканчиваю это письмо, глядя на ее ужасающе бледное лицо. О, Юстус! Отчего все так? Ведь я человек, способный превзойти многих в вознесении хвалы Предвечному. Иные не хотят Ему служить, а я неустанно служу всей своей жизнью, в которой нет ничего, что не имело бы отношения к этому служению. А вместо поощрения Он наслал на меня эту болезнь, которая медленно, день за днем раздавливает меня. Вместо врагов Он поражает самых ревностных Своих служителей. Чудо доброты, о котором говорил Галилеянин… разве это не ужасающая издевка? Так что, Юстус, совсем не помог мне этот разговор. Сдается мне даже, что после него мое отчаяние возросло еще больше, особенно после всего того, что Он сказал. До этого еще можно было как–то примириться с миром, а теперь — нет! Нет!

 

ПИСЬМО 4

Дорогой Юстус!

У меня все по–прежнему. Пророк вернулся в свою Галилею. Я больше ни разу не виделся с Ним после того разговора в Офеле. Я знаю, что потом какое–то время Он находился в Иудее, до тех самых пор, пока не разнеслась весть о заточении Иоанна. Антипа, подстрекаемый Иродиадой, дождался момента, когда пророк ушел из Тивериады, и послал вдогонку солдат, чтобы схватить его. Теперь Иоанн заточен в Махероне, в той старой крепости в Моавитских горах, в которой некогда Аристовул оборонялся от римлян. На месте разрушенного ими замка Ирод построил новый, по своему обыкновению — громадный и нелепый. Над его стенами нависает тень горы Нево. Я был там однажды. Этой крепости не взять без подкупа и предательства. Она стоит на скале, и одна ее стена круто обрывается прямо в море. Когда смотришь со стен, голова кружится еще больше, чем на краю притвора Соломона. С других сторон замок окружен глубокими ущельями, заросшими буйной непролазной зеленью, с обилием странных горячих источников, источающих затхлую вонь. От этого места веет опасностью. Эти скалы, несомненно, хранят следы дьявольских когтей. Я воображаю, как целые сонмища нечистых духов кружат сейчас над брошенным в подземелье пророком. Они особенно любят таких, как он, певцов и мечтателей; мечты открывают им самый легкий доступ к человеческому сердцу, а стоит им хотя бы раз туда проникнуть — больше на них нет управы. Не поможет ни «соломонов корень», ни самые сильные заклятья.

Как только разнеслась весть о том, что Иоанн заточен в Махероне, Иисус исчез из Иудеи. И Он прав: когда пророки гибнут, то один за другим. Пример заразителен: как только Иоанн оказался в тюрьме, среди саддукеев стали поговаривать о том, что следовало бы туда же упрятать и Пророка из Назарета. Правда, мы в Великом Совете смотрим на Него снисходительно. До сих пор Он никак особенно не досаждал нам, и не исключено, что Он нам еще пригодится. К тому же нам нет нужды жаловаться на то, что Он нападает на саддукеев.

Пророк вернулся в свою Галилею и продолжает творить там чудеса. Я неотступно об этом думаю и впитываю каждую весточку, которую оттуда приносят. В здоровье Руфи нет никакого улучшения. Повозка катится дальше. Я не могу об этом думать, не могу на это смотреть, не могу об этом писать, и в то же время не могу ни на секунду от этого отвлечься. Все остальные дела, к которым я обращаюсь, выглядят для меня как игра теней: они лишь кажутся серьезными и значимыми, а по сути пусты и бессмысленны. Одна только болезнь по–настоящему важна, она исподволь присутствует во всем, за что бы я ни взялся, как накипь на дне любого горшка. Я живу, ем, пью, сплю, разговариваю с людьми, улыбаюсь, погружаюсь в раздумья — но все это так же призрачно, как сон. Все сон, кроме болезни. Впрочем, и это не так, потому что когда я сплю, я тоже от нее не свободен. Мне даже трудно сказать, когда я чувствую себя перед ней более беспомощным: когда она преследует меня, одурманенного сном, или когда она является при свете дня, неумолимая, как меч, занесенный над головой. Болезнь проникает глубоко, в самую душу человека. Врачи пытаются ее оттуда выманить, расставляют на нее силки, но она не дает себя обмануть. Она редко пожирает слабые и чахлые тела. Такие она уничтожает походя, с них обычно довольно одного лишь яда ее презрения; но цветущее, прекрасное, молодое тело — вот ее истинная добыча! Превратить свежие ручки ребенка в обтянутые шелушащейся кожей кости с гноящимися ранами — вот ее величайший триумф!

Доктор Сабатай говорит, что болезни — это испарения ада, которые бесы разносят по свету. Возможно, он прав. Однако порой я думаю, что на свете нет ничего такого, что не было бы творением Предвечного Адонаи, стало быть, нет ничего, на чем не лежала бы Его печать. Болезни были сотворены в те же шесть дней. Сатана из ничего создать ничего не может. Он лишь способен извратить творение Всевышнего.

Но Пророк из Назарета побеждает болезни и делает это с ошеломляющей легкостью, как бы мимоходом. Не знаю, что из этого правда, но я опишу тебе три Его чуда, о которых мне только что рассказали. В Иудею Он отправился прямиком через Самарию, остановившись по дороге в Сихаре и проведя пару дней в беседе с самарянами. Из Иудеи Он тут же двинулся в Кану, где перед этим совершил столь безрассудное чудо претворения воды в вино. Там к Нему подошел некто из свиты Антипы, наполовину грек, наполовину араб, к тому же, говорят, человек малопочтенный. Он хотел непременно уговорить Пророка пойти в Капернаум и исцелить его сына, которого поразила внезапная болезнь. Царедворец раздал какую–то мелочь местным лохмотникам, чтобы они поддержали Его криками: «Помоги ему, Равви! Это добрый человек! Помоги ему! Вылечи его сына!» Не успел Иисус войти в город, как они заголосили: «Помоги ему! Помоги!» Он остановился, оглядел толпу, потом нахмурился и произнес так, словно Он принес сокровище, а у него клянчат жалкие гроши: «Вам обязательно нужны знамения и чудеса? Без них вы не уверуете?» Люди притихли и разинули рты от удивления. Если бы Он сказал: «Зачем вы называете добрым человеком этого прохвоста?» или: «Денежки взяли, и теперь кричите! Замолчите! Ведь он — язычник». Но нет, Он осуждал их за то, что они хотели чуда, будто бы Он не знал, что они только для этого за Ним и ходят. Тогда от толпы отделился сам отец мальчика и начал молить: «Приди, Господи, исцели моего сына. Пойдем скорее, потому что он уже умирает. Тут вниз дорога легкая, а обратно я дам Тебе осла. Приди, Господи!» Учитель прервал его: «Возвращайся домой. Сын твой здоров». И Он пошел дальше своей дорогой, а толпа повалила за Ним. Царедворец буквально онемел. С минуту он бежал за Назарянином, что–то бормотал, пытался схватить Его за край одежды, а потом остановился, почесал в затылке, кликнул своих людей и потащился домой. На следующий день он был дома. Сын его выздоровел в ту самую минуту, когда Он произнес: «Сын твой здоров». Ты понимаешь, Юстус? Он вылечил его одним словом на расстоянии от Каны до Капернаума. Он не произносил заклятий, не дотрагивался до мальчика, Он просто сказал, как будто даже нетерпеливо: «Сын твой здоров». И в ту же секунду болезнь оставила ребенка. Кто знает, может тогда в Офеле Он тоже мог вот так сказать: «Она здорова» — и Руфь бы встала. Можно было бы и не звать Его в дом. Я прошел мимо Него впустую. Но мог ли я Ему довериться?

Он совершил еще одно чудо. Это было в Ахаваре: Он все время путешествует из города в город, словно Ему не сидится на месте. Кто знает, не вынужденно ли Он так поступает: не исключено, что солдаты Антипы следуют за Ним по пятам. Так вот когда Он проходил через Ахабар, к Нему подошел прокаженный. Только в Галилее может такое случиться! Прокаженный вошел в город! Как следует поступать перед лицом подобного нарушения закона? Следует вызвать людей, чтобы они с помощью камней изгнали прокаженного обратно в пустыню. Однако Он остановился рядом с человеком с закрытым лицом, словно не замечая его недуга. Тогда тот возопил: «Равви! Исцели меня! Равви, очисти меня! Я грешил, но я так давно уже страдаю. Исцели меня! Если Ты захочешь, ты меня очистишь!» Сначала казалось, что Он не слышит этих выкриков, но при звуках последних слов Он будто очнулся. Смерив прокаженного взглядом, Он протянул руку и дотронулся до него. «Хочу, очистись», — произнес Он. Побелевшая кожа на ладонях нечистого посмуглела, словно на нее упала тень. Человек поднял руки и рывком сорвал с головы полотнище, скрывавшее его лицо: оно было словно охвачено пламенем, разъеденные язвами раны затягивались, пятна исчезали, будто их смывали невидимые руки. «Равви!» — вскричал тот и упал на колени. Плач, смех и вопль вперемежку душили его, и он больше не мог выговорить ни слова. Пророк склонился над ним: «Иди с миром, — сказал Он. — Возьми двух воробьев, кусочек кедрового дерева и веточку иссопа, покажись священнику, пусть он признает твое очищение. Потом же принеси жертву за очищение, как повелевает Тора. Не греши больше и не никому не говори, кто тебя исцелил».

Опять та же странная беспечность… Одно лишь слово: «Хочу» — и человека покидает самая страшная из болезней. И потом это «не говори никому», словно Он хотел сказать: «Это мелочь, тут не о чем говорить». Но что же тогда важно в сравнении с этим? Если исцеление от болезней и страдания — это ничто, то в чем же тогда сокровенный смысл Его поступка? Я уже говорил тебе, что за словами Этого Человека открывается бездна. Они звучат как обычные человеческие слова, но, раз прозвучав, не умолкают, а становятся все громче, возвращаются эхом. Так же, как Его поступки. Если бы Он излечил только одного человека, то это еще возможно было бы скрыть, но исцеляя многих, Он как бы сталкивает лавину камней вниз по горному склону. Можно сто раз повторять: «Никому не рассказывай», но катящиеся камни говорят сами за себя.

Но вот третье чудо. Сойдя на берег озера в Капернауме, — а Он больше всего полюбил этот город, после того, как Его выставили из Назарета. — Он в шабат направился в синагогу. После чтения псалмов нужно было выбрать того, кто будет читать из пророков. Назарянин поднял руку и смело поднялся на возвышение. Ему подали свиток. Только Он собрался прочесть первый стих, как вдруг толпу потряс дикий вопль. Это кричал бесноватый. Многих последователей Закона сатана нынче держит в своей власти. Опытные люди говорят, что никогда еще не бывало подобного количества бесноватых. Все отодвигались подальше от человека, который раскачивался в разные стороны, рвал на себе одежду, выл, и изо рта у него текла пена. «Уходи прочь! Уходи! — кричал он. — Что тебе до нас? Уходи! Ты пришел погубить нас! Знаю тебя, кто Ты…!»

— Замолчи! — крикнул Иисус.

Бесноватый вытаращил глаза, изо рта у него потекла слюна, и он страшно захрипел.

— Выйди из него, — спокойно приказал Иисус.

Человек издал такой страшный крик, что объятый ужасом народ стал разбегаться из синагоги. Потом он с грохотом упал на пол лицом вниз, сотрясаемый судорогами, и стал раздирать пальцами каменные плиты. Корчи становились все слабее, пока, наконец, он не вытянулся и не застыл в неподвижности. Можно было подумать, что он умер. В синагоге стояла тишина, люди застыли в испуганном оцепенении. Вдруг распростертый на полу человек шевельнул головой. Приподнявшись на руках, он вперил взгляд в Назарянина, стоящего на возвышении со свитком в руках. «О, Господи!» — прошептал он голосом человека, к которому после долгой болезни возвращается здоровье. Он подполз к Нему, его губы искали руки Пророка. Толпа взорвалась криками удивления, восторга, преклонения…

Понимаешь ли ты, Юстус, какова сила слова Этого Человека? Сказать «хочу» — и исцелить человека, сказать «выйди» — и изгнать бесов. С подобной силой мы не сталкивались никогда прежде. Если всякая болезнь — это происки сатаны, то одержание бесами — это болезнь болезней. Ты знаешь, что наши врачи надеются найти наконец траву или заклятие, которые будут излечивать любые болезни, так вот Пророк из Назарета открыл нечто подобное: Он бьет в самую точку.

Наверное, бывают разные болезни, и не всякая из них становится карой. Я все чаще в последнее время перечитываю Книгу Иова. Потому что за чьи же грехи страдает Руфь? Понятно, что не за свои. За мои? Всевышний — свидетель, что я всего себя отдавал и отдаю служению Ему. Возможно, кто–то это делает гораздо лучше. Но если я, фарисей, недостаточно чист, то что же сказать про амхаарца, про язычника? Почему за мои промахи кто–то должен так сильно страдать, в то время, как последние грешники пребывают в самом добром здравии?

Вести о чудесах стекаются в Иерусалим широким потоком. Знаешь, кто мне больше всего рассказывал об этом? Тот самый Иуда из Кариота, который в свое время привел меня к Пророку. Он недавно прибыл в Иерусалим и теперь рыщет по городу и к чему–то принюхивается. Возможно, его прислал сам Иисус, чтобы тот выведал, как настроены по отношению к Нему служители Храма. Или просто Иуда еще окончательно не решил, остаться ли ему при Учителе или вернуться в свой Везев. Он весьма занятный экземпляр, к тому же помешанный на деньгах. Не знаю, что бы с ним сталось, если бы в один прекрасный день он оказался обладателем огромного богатства. Такого человека хватило бы на то, чтобы заплатить за это жизнью. Всего каких–нибудь пары денариев достаточно, чтобы повергнуть его в лихорадочное состояние: щеки его вспыхивают малиновым румянцем, глаза начинают возбужденно блестеть. Иуда ненавидит тех галилейских рыбаков, которые ходят за Пророком; он считает их глупцами. Но по отношению к Учителю он испытывает смесь страха и удивления. В целом, как я уже писал тебе, это человек весьма смекалистый. Он мне признался как–то, что, по его мнению, Иисус не отличается умением пользоваться своим даром: обладая подобной силой, можно делать нечто большее, чем проповедовать любовь тупым галилейским мужикам. Но что именно должен сделать Пророк, этого Иуда, кажется, не знает. А может, и знает, но не хочет делиться со мной своими мыслями. Мне сдается, что в нем бурлит целое море ненависти; и для чего тогда, нося ее на сердце, пошел он за проповедующим милосердие Пророком, остается для меня загадкой. Я предчувствую, что охотней всего он направил бы силу Учителя по пути мщения. Он ненавидит купцов, которые приложили руку к разорению его лавки, ненавидит саддукеев и левитов, которые раздавили его своим золотом, ненавидит людей влиятельных, богатых и счастливых. Но точно так же он ненавидит и бедняков себе под стать. Не стоит обманываться его самоуничижением — это всего лишь маска, которую он отбросит, как только представится возможность. В нем угадывается бунт против всего на свете, бунт задетого самолюбия. Смешно сказать, но порой мне кажется, что в этом лавочнике, которого конкуренты выжили из его угла в Бецете, живут колоссальные амбиции, мало сочетающиеся с его невзрачной фигуркой.

Это Иуда поведал мне историю о том, как Иисуса выдворили из Назарета. Назарет, как тебе известно, это город авантюристов, подонков и обманщиков. Трудно себе представить, что этот Человек, несомненно обладающий великими достоинствами, провел там все свое детство и молодость. Возможно, если бы Он жил среди других людей, то Его удивительные способности были бы замечены раньше. А в Назарете Его «открыли» только сейчас, когда о Нем уже говорит вся Галилея и Иудея. Когда Он появился в городе, Его встретили недоверчиво. Никто не любит признаваться в том, что не заметил того, что другие давно сумели разглядеть. Назаряне собрались в синагоге, и их лица отражали все мыслимые оттенки недоверия, но в одном они были единодушны: этот Плотник, чьи братья и сестры находились здесь же в толпе, а Мать стояла с женщинами по другую сторону решетки, так просто от них не отделается. К синагоге принесли несколько больных. Столпившиеся в дверях люди ждали Пророка. Он появился в окружении Своих учеников и прошел мимо больных, словно и не заметив их. Он никого не исцелил… Войдя в синагогу и дождавшись минуты, когда полагалось чтение из Пророков, Он встал и взошел на возвышение. Я рассказываю тебе то, что мне поведал Иуда, но мне кажется, будто я так и вижу, как Он спокойно развернул свиток и ясным, звучным и выразительным голосом начал читать. Ему попалось место из Исайи: пророчества сына Амоса как нельзя более подходят Ему своей певучей выразительностью. Он читал:

— «Дух Господень на Мне; ибо Он помазал Меня благовествовать нищим, и послал Меня исцелять сокрушенных сердцем, проповедовать пленным освобождение, слепым прозрение, отпустить измученных на свободу, проповедовать лето Господнее благоприятное». — Он прервался и поднял от свитка свои огромные глаза, темные, как море под натиском ветра. Как легко представить себе движения этого Человека, если ты хотя бы раз Его видел. Когда Он произнес с потрясшей сердца силой: «Ныне исполнилось Писание сие, слышанное вами!» — в синагоге воцарилась гробовая тишина. Люди смотрели широко открыв глазами. Вот теперь–то уж, — думали они, — настал черед чудес, и сейчас Пророк явит перед ними во всей полноте всю свою силу, как ни перед кем прежде. Они слушали Его, затаив дыхание, а Он продолжал говорить со все возрастающей резкостью:

— Слепцы! — взывал Он. — Невидящие и неслышащие! Близится весна, а вы не выходите с зерном в поле! Приближаются дожди, а вы не убираете с полей зрелых колосьев! Слепцы! Знамений хотите, а знамений не видите. Чудес хотите, а чуда не заметили! Это те слова, которые вы уже слышите сотни лет. А что делают ваши бедняки! Разве они не плачут от холода и голода? А ваши узники разве не томятся в цепях? А грешники? Они грешат скорее по неведению, чем по злому умыслу. А как же Юбилейный год? Где же зерно, оставленное в поле для нищих? А что вы скажете насчет положенного отдыха?

Речь Его лилась быстро. Назаряне слушали довольно смиренно и даже кивали головами, отдавая должное Его красноречию. «Вы только послушайте, как Он говорит, — слышалось тут и там. — Не верится, что это Тот Самый Плотник, которого мы столько лет видели стругающим доски…» Они терпеливо ждали, что после речей придут чудеса. Но когда Он воскликнул: «Слепцы! Вы все ждете знамения, а оно уже дано вам!» — толпа недовольно зашевелилась. Значит, Он не хочет совершить для них чуда? Они решили, что с них довольно слов. Ну–ка, без дураков, мы тоже хотим кое на что посмотреть. Кто–то крикнул, перебив Пророка:

— Хватит слов! Давай чудо!

Другие тоже подхватили:

— Сделай чудо! Чудо! Хотим чуда! Слышишь! Хватит речей!

Он холодно смотрел на них… Нет, это не то слово! Он никогда не смотрит холодно. Однако когда люди настойчиво домогаются от Него того, чего он не хочет или не может дать, Его взгляд порой делается стеклянным и неподвижным, как будто Он пытается сдержать слезы. Он глядел на них поверх жалоб Исайи. Толпа кричала все громче и дружнее:

— Сделай чудо! Хватит слов! Сделай чудо! Хотим чуда! Мы требуем чуда!

Может быть, Его братья тоже кричали вместе с другими? Он продолжал стоять перед этой ревущей толпой. Если Он знает людей, то должен понимать, что в подобной ситуации фокусник всегда вынужден уступить: ведь была задета гордость Назарета. Он мог бы сначала совершить чудо, а потом уже швырять им в лицо обвинения в лживости, непорядочности, бессердечии, — вот тогда они бы смиренно выслушали Его. Но Он высказал им то, что Он о них думает, а чуда совершить не захотел. Или не смог? Исцеляя больного, Он иногда произносит: «Вера твоя спасла тебя». Может быть, для того, чтобы оделить человека Своей благодатью Ему необходима готовность того принять этот дар, а если это не так, то и добро может обернуться злом? Он был неумолим. Толпа начала топать:

— Чудо! Чудо! Хотим чуда! — кричали они.

Он молчал не двигался с места. Дав им возможность пошуметь вволю, Учитель поднял вверх руку в знак того, что будет говорить. Все разом стихли, уверенные, что выиграли. Они ожидали, что вот сейчас Он спросит их с учтивой улыбкой: «Что же вы хотите, чтобы я совершил перед вами?» С губ любого уже готовы были сорваться сотни пожеланий: пусть каждый назарянин немедленно обнаружит у себя ларец с золотом; пусть земли вокруг Назарета станут в десятки раз плодоносней, пусть источник, к которому приходилось спускаться к подножию горы, перенесется на вершину; пусть скот родится жирнее и никогда не болеет…

Он говорил:

— Вы ждете от меня чуда. Вы кричите: «Чужих лечил, покажи теперь, как умеешь лечить своих. Ну–ка покажи и нам что–нибудь такое, чего еще нигде не видывали прежде. О Тебе говорят и в Капернауме, и в Кане. Мы не хотим быть хуже других». Вы ведь именно этого хотите? Истинно говорю вам: нет пророка в своем отечестве, враги ему дом его, и родные его. Вспомните, что ни одной из вдов израильских не была поручена забота о Илии, но только финикиянке из Сарепты Сидонской. И не прокаженных израильтян послал Елисей к Иордану, чтобы омылись в нем семикратно, а сирийского военачальника.

Мне кажется, что я своими ушами слышу тот крик, который потряс синагогу после этих слов. Он задел их за живое. Толпа заволновалась, словно лес, в который ударил ветер, и ринулась на Него. Говорят, что каждый назарянин — прирожденный убийца. Пророку предстояло жестоко поплатиться за свои дерзкие речи. Сотни рук потянулись к Нему и под всеобщий рев, свист и крики Его выволокли из синагоги и повлекли дальше через весь город. За последними постройками Назарета есть крутой обрыв, туда и препроводили Пророка. Если бы Его столкнули вниз, то Он поломал бы себе руки и ноги, а мог бы и просто погибнуть. Он безропотно позволил им протащить Себя до этого самого места, потом вдруг резко тряхнул плечами — и преследователи разлетелись в стороны, как осенние листья с потревоженного дерева. Он не боролся с ними, одного лишь намека на сопротивление было достаточно, чтобы весь этот разъяренный, однако же трусливый сброд отпрянул от Него. Чудотворец может быть и опасен: ведь толпа верит, что Он не то, что не смог, а не захотел совершить для них чудо. Итак, Он раздвинул их, как мутную воду, и прошел посередине. Никто и не пытался преградить Ему путь. Они застыли в неподвижности со скрюченными, как когти, пальцами, крик замер на их раскрытых губах. Пройдя мимо них, Он обернулся. У Него был взгляд, который я называю «холодным», но в нем сквозило и удивление. Он уходил все дальше и дальше — неспешная одинокая фигура… Все Его ученики попрятались в кусты. Он шел сгорбившись, словно под тяжестью тяжелого бремени. Обернулся еще раз: с горы Ему был виден весь Назарет, неравномерно разбросанный по травянистому склону горы. Здесь прожил Он годы, когда еще был никем. Сегодня, когда другие города распахнули перед Ним свои врата, Его родной город отрекся от Него, оттолкнул. Он должен был бы презирать их. Но вместо гнева Он опечалился: поднес ладони к лицу — и плечи у него задрожали. Ты можешь себе представить — Он плакал! Что Он оплакивал? Низменную жизнь среди скверных людей? Иуда, однако, утверждает, что Он плакал, и плакал долго.

Похоже, что нередко Ему случается плакать. Он, Который столько может, плачет, видя страдания и слезы других. В Нем как будто живут два человека: один знает, что способен исцелять, однако вовсе не торопится этим воспользоваться; а другой словно крадет у первого его чудотворную силу ради какой–то иной справедливости, которая, сдается мне, предполагает вовсе не целительство и не выставление напоказ своей сверхчеловеческой силы…

Иисус не исцелил ни одного из страждущих назарян, хотя все они были уверены, что именно для них Он совершит величайшие чудеса. В других местах Его и не просили, а Он исцелял. Здесь этого ждали, а Он прошел равнодушно. Нет, не равнодушно. Ты уже, наверное, заметил, как часто я вынужден заменять слова. Но если даже наши суждения о других людях зачастую страдают излишней упрощенностью, то наши суждения о Нем заведомо обречены на это. Вместо того, чтобы говорить «прошел равнодушно», мне следовало бы сказать «прошел, изображая равнодушие». Однако «изображая» — тоже неточно. Он ничего не изображает. Он порывист в чувствах, но в то же время, как никто, умеет быть господином Своей воли. Он такой же человек, как каждый из нас: Он должен есть, пить, спать, любить, страдать. Нет такой человеческой слабости, которая не была бы ему присуща. Но речь идет только о слабостях. Тебе не кажется, Юстус, что очень часто мы слабость приравниваем к греху, а добродетель представляем себе как отсутствие слабостей? В то время как между человеческой слабостью и грехом пролегает граница, подобная той, что отделяет болезнь от смерти. Не каждая болезнь кончается смертью, не каждый больной обречен умереть. Существует некий переломный момент. Он–то и есть самый главный. И добродетель не всегда далеко отстоит от этой грани. Порой ее можно обнаружить у самого края. Как раз там, где ей труднее всего появиться.

Нет здесь больше Пророка из Назарета. Он ходит по Галилее, исцеляет, изгоняет бесов, проповедует свою правду, где только и речи что о любви и всепрощении. А я так и остался наедине с болезнью Руфи и будоражащей мыслью о том, что Он мог бы ее спасти, но я не попросил Его об этом. Сам не знаю, почему так вышло…

А что если пойти за Ним?

Уже пару дней меня преследует мысль, что ведь я могу отправиться в Галилею, отыскать Его и попросить о помощи. Неужели бы Он отказал мне? Смешно, но я даже не могу себе представить самой возможности отказа. Кто Он и кто я! Вчера я поделился этой идеей с Иудой. Тот немедленно начал уговаривать меня отправиться в Галилею. Не знаю, как уж Он надеется на этом заработать, однако уговаривает меня с подозрительной горячностью.

А что если я пойду к Нему, а Он ничего для меня не сделает? Повозка катится вниз с молниеносной быстротой. Нет, Он не посмеет мне отказать! Для других Он вон сколько сделал, и безо всякого видимого усилия. Пусть Он вылечит Руфь. Тогда…

Собственно говоря, зачем вообще Он исцеляет? Ведь Он не врач, который видит в этом свое предназначение. Он исцеляет как бы вопреки Себе. Будто подавая знак. Но какой знак? Что он обозначает? Пусть Он вылечит Руфь! Пусть только Он спасет ее! Вся моя жизнь зависит от ее выздоровления!

 

ПИСЬМО 5

Дорогой Юстус!

Я пишу это письмо из дома почтенного Хелии, сына Арама, фарисея из Капернаума. Я исполнил свое намерение — и вот я в Галилее. Я сижу перед домом моего хозяина в тени сикоморы, раскинувшей надо мной свои узловатые ветви, и смотрю на лежащее внизу озеро. Солнце струится, как поток разогретой смолы, по крутым склонам гор, сбегающим здесь прямо в воду, и скользит по ее поверхности к чуть вздымающемуся противоположному берегу, который играет красками, словно ковер разноцветными нитями. Красиво здесь. У нас в Иудее еще прохладно, и сероватая зелень оливковых деревьев едва начинает проглядывать между пожелтевшими от зимних дождей стенами домов. А здесь сейчас чудесная пора: от заснеженных вершин еще веет прохладой, а море уже дышит теплом, как медленно тлеющий костер. Неподвижная гладь воды переливается цветными пятнами, в ней отражается небо — высокое и синее, золотое солнце, зелень гор, белизна домов, оранжевые скалы. Между этими пятнами медленно, подобно облакам, скользят треугольники парусов. Это рыбаки возвращаются с ночного лова. Может, и Он плывет в одной из лодок?

Итак, я пришел в Галилею. Возможно, мне следовало это сделать раньше… Но с болезнью всегда так: с одной стороны, это зрелище отталкивает, так что хочется убежать как можно дальше, чтобы только этого не видеть, но с другой — что–то удерживает тебя при больном, словно ты прикован к его постели. Болезнь — это тысячи взлетов и падений. Бесконечная череда приливов вспыхивающей надежды и отливов энергии и воли к борьбе. Неожиданно, неизвестно для чего и откуда появляются симптомы, которые столько раз приносили улучшение. Руфь улыбается, ест, начинает трепетать навстречу жизни… Но вот опять неизвестно для чего и откуда черной тучей надвигается ухудшение. В такие минуты я смотрю на нее, — как она лежит приунывшая, молчаливая, грустная, угасшая, — и у меня опускаются руки. О, Адонаи! мне хочется убежать на край света, только чтобы этого не видеть. Или закрыть глаза и забыть обо всем… Но что толку закрывать глаза? Когда я был ребенком, я так же боялся белого плаща, висевшего в темном углу комнаты. Тогда я зажмуривал веки, натягивал на голову одеяло — и привидения не видно. Но спать все равно невозможно, потому что знаешь, что оно там… Так и с болезнью Руфи… Часто, очень часто я зажмуриваю глаза — и не вижу ее грустных глаз, безучастного движения исхудавшей руки. Но я знаю, все равно знаю, что именно так она смотрит и именно этим жестом подзывает меня, только вдобавок презирая мое бессилие.

Да, я не пришел к Нему раньше… Но, видишь ли, я предчувствую, что Он за врач. Я перевидал много докторов, которые требовали высокую плату за то, в чем они не могут помочь. Он же… не знаю, какой платы Он может потребовать от меня. Подозреваю, что Он может запросить больше, чем другие… Уже по первым словам, с которыми Он ко мне обратился… Но об этом чуть позже. Расскажу тебе по порядку обо всем, что произошло в течение последних нескольких месяцев.

Зима была на исходе, а я все еще колебался: идти к Нему или нет. Наконец, дожди прекратились, впереди замаячили Праздники. Я сказал себе, что Он наверняка прибудет в Иерусалим, поэтому нет нужды искать Его в Галилее. И Он, конечно, пришел. Но Его пребывание здесь было таким кратким, что я узнал об этом, когда Его уже и след простыл. Он прибыл с толпой галилейских богомольцев и с ними же ушел обратно. Здесь, в Иудее, Он не слишком решителен: возможно, опасается судьбы Иоанна. Своим Он доверяет, но Храмовому окружению старается не вставать поперек дороги. Однако перед тем, как отбыть, Он сотворил такое, о чем до сих пор говорит весь город. В самом деле, не понимаю, что Он за Человек! В Нем сочетаются осторожность и дерзость, рассудительность и в то же время склонность к безумствам. Вот послушай. Тебе известно, что в одной из наших Овечьих купален на Везефе ежегодно в дни Праздников происходит такое чудо: вода вдруг начинает бурлить и пениться, и тот больной, который первым успевает в нее войти — тотчас выздоравливает. Ты меня, конечно, сейчас спросишь, почему же я до сих пор не отнес туда Руфь? Но ты только представь себе этот притвор, переполненный беднотой и нищими… Нет такой болезни, с которой бы ты там не столкнулся. Каждый камень пропитан потом, гноем и мочой, мухи носятся тучами, облепляя глаза, нос, рот. Лежащие там бедняки ждут не дождутся наступления чуда: едва лишь вода шелохнется, они разом бросаются в нее, толкаясь и давя друг друга. В такой момент никто из них не остановится перед тем, чтобы убить ближнего, вставшего у него на пути.

Я принадлежу к людям, которые не умеют толкаться и караулить момент, чтобы обойти других. И дело не в том, что я так уж щепетилен по отношению к ним. Буду с тобой откровенен: если бы я мог купить себе доступ к воде, я бы не колеблясь сделал это. Мне думается, что у меня есть большее право на это чудо, чем у большинства из гнуснейших греховодников, лежащих там. Но бороться за место, за первенство? На это я не способен. Вот тут–то я и начинаю сам себя убеждать, что еще неизвестно, удастся ли мне в такой давке вовремя поспеть в воду. К тому же и Руфь может подхватить там какую–нибудь мерзость… Как я уберегу ее от столкновения с больными, один вид которых наводит ужас? Кто гонится за чудом, тот должен все поставить на карту. Я же не люблю рисковать. Такого рода решение не для меня. Предпочитаю действовать не торопясь, соблюдая меру и не теряя рассудка.

Итак, Иисус пошел в купальню. Он всегда умеет затесаться в самую мерзкую, самую грязную, самую отталкивающую компанию. Он ходил между людьми, дышавшими болью, нетерпением и завистью к тем, кто сумел занять лучшие места поближе к берегу. Наконец, Он остановился рядом с человеком, который, по всей видимости, давно болел и многие годы безуспешно тщился вовремя кинуться в воду. Учитель часто так поступает: останавливается рядом с кем–то, кто и не звал Его, задает вопросы, не нуждаясь в ответах… Он обратился к больному: «Хочешь быть здоров?» Тот, естественно, немедленно принялся выборматывать все свои жалобы: «Да кто же не хочет? Я уж сколько лет лежу… И что с того? Не могу… Нет силы в ногах. Никогда не успеваю. Ох, эти злые люди… Видно, так и придется умереть. Вот бы Ты, Равви, постоял около меня, а когда вода тронется, скоро меня бы туда и снес… Да уж знаю, что Ты не захочешь… Такая уж моя судьба…» Он бормотал что–то в этом роде, как всякий, для кого болезнь срослась с жизнью и заслонила весь мир. Но Иисусу словно надоели эти сетования, и он прервал их, коротко бросив: «Встань, возьми постель твою и иди…» И больной встал! Тотчас встал на ноги, закинул за плечи то, на чем лежал, и пошел. Он даже не поблагодарил Назарянина, потому что Тот сразу растворился в неизвестно откуда понабежавшей толпе.

Когда больной шел по городу со своей ношей, его остановили наши хаверы. Они были возмущены: разве не сказано, что нельзя носить тяжестей в праздничный день? А это был шабат! На выздоровевшего посыпались упреки, он же отговаривался тем, что Тот, Кто исцелил его, велел ему взять свою постель и идти домой. Снова мне сдается, что у Этого Человека сила превосходит разум. Зачем непрошено исцелил Он больного, да еще в шабат? Не мог подождать до следующего дня? И разве тот человек как–то особенно заслужил, чтобы именно его исцелили? Он наживает Себе врагов без всякой надобности, ибо уже и наши начинают поговаривать о Нем с неприязнью. Неразумно провоцировать окружающих дурным примером. Мы существуем для того, чтобы заботиться об очищении, и всякий, кто нарушает предписания, неизбежно восстанавливает нас против себя. Мы, фарисеи, печемся о том, чтобы каждое наше слово и каждый поступок служили примером для воспитания толпы. Пусть Он и творит добро, но Он портит чернь тем, как Он это делает! Но если бы все на том и закончилось! В тот же вечер исцеленный повстречал Иисуса в Храме и вскричал: «Смотрите, смотрите, вот Тот, Который меня исцелил. Великий, мудрый Пророк…» На эти крики сбежались люди и окружили их тесным кольцом, среди них были несколько фарисеев и книжников. Один из них, Саул из Хеврона, обратился к Иисусу:

— Ты совершил грех, исцелив этого человека в субботу. И еще увеличил Свой грех, веля ему в священный день нести постель свою домой…

Послушай, что Он ему ответил. Если бы Он пустился в толкование галах, то, возможно, они бы вместе и нашли какую–нибудь формулу, оправдывающую такой поступок. А что же Он? Голосом спокойным, но острым, как меч, Он произнес:

— Отец Мой всегда делает, и Я делаю то же…

Ты, конечно, понимаешь, что все почувствовали себя оскорбленными. До сих пор ни один из пророков не смел называть Предвечного Своим Отцом! Я допускаю, что Этот Человек и в самом деле несет свет истины пресвятого Адонаи. Я готов это признать… Но какова же должна быть гордыня, чтобы считать себя ближе к Всевышнему, чем прочие смертные! Кто–то крикнул:

— Не кощунствуй!

Он, казалось, не слышал этого окрика и продолжал Свою мысль:

— Сын должен во всем брать пример с Отца. Ибо Отец любит Сына и показывает Ему все, что творит Сам. Дела больше сих еще увидите, и будете им дивиться… Ибо как Отец воскрешает мертвых, так и Сын возвращает жизнь, кому захочет. Всю власть Отец отдал Сыну, дабы все чтили Сына, как чтут Отца. Кто не чтит Сына, тот не чтит и Отца, пославшего Его. Посему слушайте! — В Его голосе зазвенело торжество, как всегда, когда Он говорит ошеломляющие вещи, за которыми открывается неизмеримая бездна. — Верующий в слово Мое и верующий в слово Отца Моего имеет жизнь вечную. Наступает время, когда и мертвые услышат глас Сына и услышавши оживут. Отец дал Сыну власть производить и суд, потому что Он есть Сын Человеческий. Я ничего не могу творить Сам от Себя. Когда творю суд, сужу волей пославшего Меня. И не Я свидетельствую о Себе, но Отец Мой свидетельствует обо Мне. Вы хотели, чтобы Иоанн открыл вам, кто Я. Я же имею свидетельство больше Иоаннова, хотя и был Он светильником, горящим великим пламенем. Ибо дела, которые Я творю, говорят вам о том, что это Отец послал Меня.

— Что за кощунство, что за кощунство! — повторяли вокруг. Будь я там, я бы тоже назвал это кощунством. Понимаешь, Юстус? Он считает Себя величайшим из пророков, который уже не словами одними, но самой жизнью своей представляет Всевышнего.

Саул из Хеврона сказал:

— Мы не слышали Его слов, которые бы свидетельствовали о Тебе.

— Не слышали? — Он вскинул брови и взгляд Его стал вызывающим и одновременно призывным. — Исследуйте Писание, — Он указал на свитки, которые книжники держали в руках, — исследуйте Писание, и найдете там обо Мне. Но вы не хотите искать, потому что не имеете в себе любви к Богу… Приходят другие, самозванцы, которые только славы себе ищут, тех вы слушаете. Мне же, Который пришел только во имя Отца Моего и во славу Его, не хотите верить. Если бы вы поверили хотя бы Моисею! Он свидетельствовал обо Мне. Но и ему не верите. Как же Мне поверите?

После мощных, пронизывающих, самоуверенных и дерзких слов эти последние отозвались ноткой боли. «Как же Мне поверите…» Наши хаверы стояли молча, задыхаясь от гнева. Они возненавидели Его после этих слов. Позднее я слышал, как они рассказывали об этом в Великом Совете: губы их источали ненависть, словно запах съеденного чеснока. Больше всего их оскорбило высказывание, что они не верят Мессии. А я? По правде сказать, я не знаю, что об этом и думать. Признаюсь: Этот Человек временами позволяет Себе говорить вещи просто неслыханные. Ведь ты сам, будучи столь мудр, знаешь, что существует два вида истины. Одна — исключительно для рассудка; неважно, принимаем мы ее или отбрасываем, даем себя убедить или создаем вопреки ей свою контрправду. Но когда мы перестаем рассуждать, когда мы спим, едим, ведем легкие беседы с близкими, любим, — тогда эта правда становится нам абсолютно безразлична. Но есть иная истина, которую недостаточно принять разумом. Необходимо принять ее всем своим существом, ибо пока мы так ее не примем, она будет отзываться в нас бунтом и болью. Кто знает, не такого ли рода истину Он проповедует, и именно поэтому Его слова действуют на меня с такой ошеломляющей силой. Каждое из них представляет собой требование. И какое требование! Я Его не ненавижу… За что мне Его ненавидеть? Порой мне даже думается, как было бы прекрасно, если бы существовала Истина столь всеобъемлющая, столь без остатка наполняющая существование, как та, о которой Он говорит. Понимаешь, Юстус? Допускаю, что это может задеть тебя. Ты вложил когда-то столько труда в то, чтобы укрепить в моей душе беспристрастие мудреца, для которого важна не жизнь, а истина. Однако Этот Человек, если Его действительно можно назвать философом, проповедует иной принцип. Говорит, что важна именно жизнь, ибо в ней правда… Что-то в этом духе… В любом случае для Него жизнь и истина не обособленные понятия. А для меня? Не знаю…

С утра в городе только и было разговоров что об этом исцелении. Люди спорили, хотели отыскать Иисуса. Он же ночью исчез из Иерусалима и больше уже не появлялся. Праздники прошли, и я понял, что напрасно жду Его возвращения. Если я хочу прибегнуть к Его силе и знанию ради того, чтобы спасти Руфь, я должен сам за Ним пойти. Руфь опять плохо выглядит… Опять не ест, опять смотрит душераздирающе грустным взглядом…

Итак, я двинулся в путь. Я пошел, разумеется, берегом Иордана, чтобы не столкнуться с самарянами. Здесь уже стояла жара: деревья и кусты распускались прямо на глазах. Мутная, едва опавшая после весеннего разлива вода по самые берега заполняла русло реки. Навстречу попадалось множество народа: это богомольцы возвращались с Праздников.

Я повстречал двух молодых людей из Переи, перешедших брод около Вифавары. Мы шли в одной группе, и вечером на стоянке я узнал, что это были ученики Иоанна, которых он отправил с посольством к Иисусу. Меня это чрезвычайно заинтересовало, и я захотел выяснить, в чем дело. Но они не пожелали мне открыться, зато много рассказали о своем учителе. Несчастный Иоанн… Он все еще томится в подземельях Махерона. Он, долгие годы не знавший, что такое дом, укрывающий от дождя и зноя, теперь заперт в мрачной и душной темнице. В каком лихорадочном состоянии должен находиться его рассудок! Он и раньше жил не настоящим, а лишь озаряющими его видениями. Иоанн подобен тому греческому певцу, который своим колдовским искусством навел войну за город и вернул одного из завоевателей через Великое Море. Говорят, он был слепой. Я думаю, так и было. Только человек, который не видит того, что перед глазами, способен провидеть такую дальнюю даль. Как Иоанн. Что это, должно быть, за мука! Тебе, Юстус, конечно, знакомо это чувство раздвоенности человека, живущего одновременно в двух мирах, один из которых отрицает другой. А ведь на самом деле в каждом из нас… разве нет? в каждом из нас есть нечто, что связывает его с горним миром… А в то же время от повседневной жизни тоже нигде нельзя укрыться! Вот и я… Может, поэтому мне так близка судьба Иоанна и так понятны тернии, сквозь которые он проходит. Для него этот мир утыкан шипами, от которых не спрятаться. Пребывание в мире грез, увы, не спасает от сознания собственной слабости… Мне снова вспоминается эта греческая легенда о Тантале. Страдать — будучи не в силах прекратить страдания. Как я из–за Руфи… И не только из–за Руфи. Если бы даже она не умирала у меня на руках уже столько лет, я все равно бы ощущал себя раздираемым на части. Тебе знакомо это чувство? Кто–то рядом с тобой кричит. Поначалу не обращаешь на это внимания. Потом крик овладевает твоим сознанием, ты не можешь от него отвлечься, не можешь ни на чем другом сосредоточиться. В конце концов, перестаешь различать: это кто–то другой кричит или ты сам? Волей–неволей ты тоже начинаешь кричать. А когда замечаешь это, то с силой сжимаешь губы и прилагаешь все усилия, чтобы вновь обрести свой прежний голос. Напрасно! Крик снова овладевает тобой! И в то же время ты знаешь, что то, что ты стараешься заглушить, и есть самое важное в твоей жизни, и ты все готов отдать — так тебе по крайней мере кажется — чтобы снова его услышать.

Эти двое молодых людей с сосредоточенными и отрешенными лицами, словно ладони Иоанна, простертые в пространство движением незрячего, ищущего помощи. Наши пророки были великими людьми. Иоанн тоже великий. Но мне думается, что пророков спасало от их собственного величия только то, что предвиденный ими образ неизменно маячил в будущем. И беда такому пророку, как Иоанн, который дождался и пережил свое пророчество. Если всему тому, что он предчувствовал, суждено было воплотиться в появлении Назарянина, то ему не для чего больше жить! Умирать надо на пути к своим целям, потому что отрадней бороться за их осуществление, нежели видеть их достигнутыми. В особенности певцам следует умирать прежде, чем они допоют свою песню… Я, разумеется, не верю в крики черни, что Назарянин и есть Мессия. Но понимаешь ли ты, что означает для певца, взлелеявшего в душе своей видение величайшего из торжеств, пришествие именно такого Мессии? Человека, преследуемого священниками, презираемого фарисеями, гонимого Антипой и римлянами, Нищего, не уверенного в завтрашнем дне, наконец, Учителя, не понятого даже своими?…

Ибо они Его не понимают. Я убедился в этом. Я нашел Его в Капернауме, где Он странствует по зеленеющим галилейским взгорьям, увлекая за Собой несметные толпы народу. Когда входишь в город, где Он учит, дома нельзя застать ни одной живой души: все и вся идут за Ним. Стоит Ему остановиться, как люди тотчас окружают Его и не спускают с Него глаз. Время от времени какой–нибудь смельчак отваживается на вопрос. Он начинает говорить. Не сводя с Него глаз, люди присаживаются на траву и — они готовы Его слушать целыми днями. И это стоит того… Он тоже певец, только Его песнь непостижима в совершенстве своего звучания: ни одной лишней или затянутой ноты. Снова мне припоминается тот слепой грек. Обычно песни заново расцвечивают уже успевший потускнеть мир. У Назарянина иначе: Его песня преподносит живую красоту мира. Я слышал, как Он говорил: «Взгляните на полевые лилии…» И голос Его делался мягким и удивительно проникновенным. Когда Он произносит слово «лилия», то даже не видя цветка, ты словно вдыхаешь его тонкий аромат и касаешься лепестков. И тут же: «Даже Соломон во всей своей царской славе не одевался так, как всякая из них…» Ты понимаешь, что это за сравнение? Другой сравнит пурпур королевского плаща с пожаром, а его блеск — с блеском драгоценных камней… Он же берет белый неприметный цветок, открывая красоту там, где мы перестали ее замечать. Он не нуждается в эффектных сравнениях. Мне снова пришло в голову то, о чем я писал тебе однажды: Он никого не неволит, а призывает к Себе тихо, вполголоса…

Но вот Он встает и продолжает Свой путь — толпа расступается, образуя перед Ним как бы узкую улочку, которой не видно конца. По обе ее стороны тянется длинная вереница больных, калек и нечистых. При Его приближении они протягивают к Нему руки, кричат, взывают к Нему. Все и вся, что есть убогого в земле галилейской, вытягивается перед ним в шеренгу. Он склоняется над лежащими, иногда касается их лба или плеча и говорит тихо, как бы мимоходом, всегда с одинаковой интонацией, будто желая этими словами отстраниться от Своего деяния: «Встань… очистись… не болей больше… хочу, чтобы ты был здоров…»

Я застал Его как раз в такую минуту. Он проходил сквозь толпу под крики взывающих к Нему и возгласы исцелившихся. Мы остановились там, где было меньше народу. Он приближался к нам, раздавая исцеление, как милостыню, которую человек скромный тайком сует в руку нищего. Из толпы вдруг выступили два ученика Иоанна и преградили Ему дорогу. Он остановился. Вокруг столпился народ, жадный до каждого Его слова.

— Что вам нужно? — спросил Он.

— Равви, — сказал один из них, — учитель наш, Иоанн сын Захарии, услыхал о Тебе в темнице. Он велел нам отыскать Тебя и спросить: Тот ли Ты, Который должен прийти, или ожидать нам другого?

Вот в чем, оказывается, заключалось то посольство, с которым они поспешали. Бедный Иоанн. Песнь его стихла, и в мрачной темнице к нему подкралось сомнение. Стоит ли этому удивляться? Пророки, например Иона, часто бежали от бремени слов. Иоанн не бежал. Но он не в силах вынести бремя сомнения… Не исключено, что за вопросом его учеников кроется какой–то другой смысл: слишком большое благоговение звучало в речах обоих посланцев. Каждый пророк обязан засвидетельствовать о себе. В свое время мы пришли к Иоанну как послы от Синедриона, чтобы он открыл нам свою миссию. К Иисусу Синедрион не посылал никого… Может быть, Иоанн поступил как раз так, как полагалось поступить по отношению к новому провозвестнику слова Божьего, то есть послал людей, чтобы они со всей серьезностью задали вопрос, кто же Он?

— Идите, — сказал Он, — и расскажите Иоанну о том, что видели: незрячие прозревают, глухие слышат, хромые исцеляются и бегают, как олени, немые разговаривают, прокаженные очищаются, мертвые воскресают, нищие слышат радостную весть…

Слова эти звучат просто, в них нет ничего непонятного и своей простотой и неоспоримостью они точно бьют в цель: если Он воспринял вопрос Иоанна как призыв раскрыть Свою миссию, Он не мог бы дать лучшего ответа. Его слова с вплетенными в них цитатами из Исайи, звучащие здесь, на этом лугу, среди обезумевших от восторга исцеленных, в этом сонмище людей, бегущих за Ним, как за истинным Вестником радости, — так вот, Его слова обладают даром возвращать силы одинокому сердцу. Послы поклонились и исчезли в толпе. Их лица пылали. Я уверен, что они придут к Иоанну, повторят ему то, что сказал Назарянин, и немедля вернутся обратно, чтобы стать Его учениками. Как быстро Он покоряет людей!

Послы ушли, а Он все продолжал стоять и, наконец, обратился к окружавшим Его людям, число которых непрерывно умножалось:

— А кто же Иоанн? — спросил Он, словно надеясь, что кто–нибудь Ему на это ответит.

Люди вокруг, разумеется, молчали. Тогда Он продолжил:

— Тростник ли он в пустыне, колеблемый ветром? Или царский прислужник, одетый в мягкие одежды? Или, может быть, он пророк? Да! и больше, чем пророк!

С той же свободой, с которой Он цитирует и разъясняет наиболее темные места из пророков, Он привел отрывок из Малахии:

— «Я посылаю Ангела Моего, который приготовит путь Твой перед Тобою». Видите: из рожденных женщинами не было большего, чем Иоанн. Почему вы не приняли крещения его? Пренебрегли помощью, которую вам Бог послал? Как дети. Как неразумные дети, видя, что Иоанн не ест и не пьет, вы кричали: «Не слушайте его! В нем бес!» Когда же видите, что Сын Человеческий и ест, и пьет, снова кричите: «Не слушайте Его!»

Вокруг царила тишина.

— Но все же, — закончил Он неожиданно, — самый меньший в Царстве Небесном больше, чем Иоанн…

Решительно и открыто Он встал на защиту Иоанна. Пророк предвозвещал Его и говорил о Нем со всей страстью как о Том, Кто превосходит его, Иисус же отозвался об Иоанне сердечно и почти с нежностью. Однако Он не оставил никаких сомнений относительно их взаимной иерархии. Я думаю, так будет лучше для Иоанна. Там, в заточении, ему была бы значительно горше мысль о том, что Учитель не считает Себя тем, кем он провозгласил Его. Только одного я не могу до конца понять: почему в том Царстве, о котором Он говорит, Иоанн должен быть никем? И словно для того, чтобы усугубить мои сомнения, Он продолжал:

— И до Иоанна были пророки. Только он последний… Но вы пророков убивали, и в Царство не верите. Хотите посягнуть на него силой. Напрасно! Скорее небо и земля прейдут, чем изменится хоть слово в заповедях Господних! Вы же верите в возвращение Илии? Вот вам и был послан Илия!

Стоит Ему начать говорить, как Он погружает слушателей в целый мир тайн. Илия?

То есть Иоанн и есть Илия? Но ведь он сам это опроверг: «Я не Илия…» Однако правда и то, что ни один из пророков не возвещал такого близкого будущего. Они прорекали на десятки и сотни лет вперед. Величием и трагедией Иоанна было предчувствие того, что этот путь исчерпан… Но если после Иоанна действительно грядет некая новая эра, то это новое, по всей вероятности, может носить имя Царства Божия… Видимо, к этому сводится смысл Его таинственных слов об Иоанне, как о самом малом: Иоанн остался на другом берегу. Но разве этим двум берегам уже не сомкнуться друг с другом? Что означает это размежевание времени, о котором Пророк амхаарцев свидетельствует с такой несокрушимой уверенностью? Царство Божие? Я все же не понимаю…

Вдруг я заметил, что Он на меня смотрит. Словно ждет, чтобы я откликнулся или спросил Его о чем–нибудь. Может быть, Он узнал меня? Говорят, что ребенком Он задавал такие мудреные вопросы законоучителям в Храме, что те приходили в замешательство. Теперь Он тоже задает вопросы, но чаще требует, чтобы Его спрашивали. Он стоит перед тобой и словно говорит: «Видишь Меня и не спрашиваешь? Почему? Я знаю ответы на все вопросы». Я подчинился Ему и, сглатывая слюну, произнес:

— Равви, что есть Царство? Как в него попасть?

— У тебя есть заповеди, — был ответ. — Разве ты их не знаешь? Ты… ученый, законник…

Он узнал меня.

— Знаю, — выговорил я. — Но… — Я хотел сказать: «Знать–то знаю, да что–то я не заметил, чтобы, соблюдая их, можно было достичь хоть какого царства. А ведь я — верный последователь Торы, человек, неустанно заботящийся об очищении, тщательно соблюдающий все предписания, фарисей… Но, несмотря на все это, я не знаю такого Царства, Царства счастья, где не было бы горя, боли, болезней…» Я пробормотал: «Какая же заповедь, Равви, какая заповедь наиважнейшая, чтобы отыскать это Твое Царство?»

Он улыбнулся, глядя мне в глаза взглядом мягким и добрым, однако пронизывающим насквозь.

— Наиважнейшая, говоришь? А разве не эта: «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всей душой твоей?» Или: «Люби ближнего, как самого себя…»

Я был потрясен. Тебе, наверное, знакомо это чувство, когда ты вдруг осознаешь, что существует нить, которая связывает тысячи известных мыслей и претворяет их в одну. Мне кажется, я сразу понял, о чем Он говорит. Не убивай, не прелюбодействуй, не лги, не укради — нет такой заповеди, которая не отпала бы за ненадобностью, если бы существовала любовь. Такая любовь. Это ясно. Люди злы, потому что они не любят. Если бы их можно было этому научить! Что с того, что кесарь присылает в Храм пожертвования, если римские солдаты нас ненавидят? Что с того, что собирают подати на Храм, если сами амхаарцы злы и переполнены ненавистью? Он прав! Надо научить людей любить. Если можно было бы заставить их это делать! Но как навяжешь свою любовь другому! Сама по себе это прекрасная мысль, но до чего она призрачна… Немногим же суждено попасть в Его Царство! Тем не менее я полагал, что в целях воспитания толпы, мне следует признать Его правоту.

— Справедливо сказано, Равви, — произнес я, — Всевышнего следует любить всеми силами своими, а ближнего — как самого себя. Это важнее, чем любые приношения и жертвы.

Он поднял на меня глаза, которые перед тем на секунду прикрыл, и меня словно обожгло их блеском: так продрогшее тело ощущает глоток горячего молока. Он проговорил медленно, не спуская с меня глаз:

— Ты близок к Царству Небесному…

Следует ли это расценивать как похвалу? Откровенно говоря, не настолько уж она для меня и лестна. Если я, фарисей, только «близок», то что говорить об этих крикливых амхаарцах, которые Его окружают? Но это не была похвала. Если бы Он хотел похвалить меня за разумно высказанную мысль, Он бы сделал это иначе. Похоже, что Его слова не имели никакого отношения к тому, что я сказал. «… близок…» Или все–таки дело в том, что я признал Его правоту? Или же?… Я, однако, склонен думать, что Он тем самым определил мне место «близко к Царству», и именно там меня видит или хочет видеть… Учитель последовал дальше, а я за Ним.

Вот уже несколько дней, как я хожу за Ним, блуждая по лугам, присаживаясь на траву, чтобы послушать Его поучения, удивляясь чудесам, которые Он творит всякий день. Иногда я делю с ним трапезу. Жизнь Его неприхотлива: ночь по большей части Он проводит в поле, где–нибудь у костра, завернувшись в плащ. Когда все засыпают, Он встает, восходит на ближайший холм и молится. Питается Он скромно, чем придется, и только тем, что Ему приносят. Нередко народ так донимает Его, что Он и вовсе забывает о еде. В течение дня Он никогда не бывает один, Его всегда окружает толпа, жаждущая Его слов и деяний. Когда же случайные слушатели уходят, при Нем остается небольшая стайка учеников — Его постоянных и нераздельных спутников. К ним Он относится как к своим ближайшим друзьям. Но что это за ученики! Впрочем, Он Сам их выбрал среди многих других. Но что за выбор! Можно подумать, что Он был слеп. Их двенадцать человек, большинство из них — местные рыбаки, люди простые и невежественные. Некоторых из них я видел год назад на Иордане. Особенно мне запомнился тот длинный верзила с грубым топорным лицом и бубнящим, как арабский бубен, голосом. Он не в меру хвастлив, высокомерен и болтлив, и рот у него никогда не закрывается. Остальные тоже хороши. Они, кажется, страшно гордятся тем, что Он выбрал их Себе в спутники, и потому со всеми остальными держатся крайне заносчиво. Зато друг с другом они сцепляются сколько влезет. Каждый считает себя лучше других и желает быть после Учителя первым. Пока говорит Он — они молчат, но стоит Ему только закрыть рот или на секунду отойти, они немедля начинают препираться. В воздухе повисает брань. Стоит их немного послушать, когда Назарянина нет поблизости, тут же хочется унести ноги подальше в полной уверенности, что угодил в компанию пьянчуг. Благодаря своей приближенности к Учителю, они ждут для себя небывалой славы в будущем. В самом деле, что за странная прихоть допустить до себя подобный сброд!

Громогласного рыбака зовут Симон сын Ионы. С ним его брат Андрей. Кроме того, имеются еще два других брата–рыбака, Иаков и Иоанн, которых Учитель назвал «сынами грома»! Иоанн еще почти мальчик, с девически красивым лицом (кажется, это его я видел тогда на Иордане), но руки у него уже огрубели от канатов, а язык не менее груб, чем у остальных. Потом идет Филипп, туповатый на вид парень, который поочередно чему–нибудь то удивляется, то огорчается; когда Учителю случается справиться с каким–либо затруднением, он проявляет бурную радость: хлопает в ладоши, издает восклицания, поет. Еще есть Нафанаил, родом из Каны, считающий себя неизвестно почему умнее всех, — этакий деревенский спесивец. Вместе с ним Симон, тоже из Каны, бывший зилот, а может даже сикарий: его выкинули оттуда, кажется, за мелкие кражи или за что–то в этом роде. Он тоже воображает о себе невесть что, кажется, по той причине, что он когда–то принимал участие в нападении на пьяных легионеров. Наконец, Фома — мелкий ремесленник, такой же порывистый, как Симон, и такой же бессмысленный в своих порывах. Эти двое без конца наскакивают друг на друга. Их полная противоположность — Матфей, самое большое убожество, какое только можно было найти! Все прочие просто амхаарцы, а этот к тому же еще и был мытарем: он служил нечистым, собирая подати для римлян! Несмотря на это, Назарянин и Его приблизил к Себе. Матфей ходит за Ним почти всегда молча и только пугливо озирается по сторонам, не собирается ли кто побить его камнями.

Двое других — это братья Учителя, правда, не родные: они то ли сыновья сестры Его Матери, то ли брата Его отца. Иаков немного похож на Назарянина: высокий, с красивым лицом и задумчивыми глазами. Говорит он обычно медленно и не склонен к ссорам, зато обожает умничать: он всегда знает, что и как следует делать, и он единственный, кто позволяет себе делать замечания своему великому Брату. Он говорит: «Ты это плохо сделал» или «Ты неправильно поступил». Иисус выслушивает это молча и только улыбается. Другой Его брат — Иуда — молчаливый и кроткий вроде Матфея, он бродит за всей компанией, как безмолвная тень, и только смотрит на Учителя глазами испуганной козы. Потеряйся он — никто и не заметит пропажи.

И, наконец, мой купчик из Кариота: это человек, мечтающий о мести, но при том опытный, ловкий, и даже немного сведущий в Писании. Мне с ним легче разговаривать, чем с остальными. Он смотрит на своих товарищей с презрением и говорит, что Учитель совершил большую глупость, избрав Себе таких учеников. По его мнению, Назарянин виноват в том, что эти галилейские мужики столько о себе возомнили. Мало того, что Он их приблизил к Себе, так еще и научил исцелять людей и изгонять бесов. Я говорю «научил», хотя это не совсем точно. Иуда говорит, что Он их ничему не учил, а просто сказал: «Исцеляйте…» — и тем действительно несколько раз удавалось одолевать болезни и изгонять бесов. Но что за нелепость — такую силу доверить в такие руки!

Правда, они применили полученный дар только однажды, когда Иисус ненадолго отлучился. При Нем они не испытывают своих способностей. Только Он один исцеляет, и Его исцеления… Если бы только исцеления!

Я уже писал тебе, что Он велел сказать Иоанну: «Мертвые воскресают…» И представь себе: за пару дней до моего появления здесь Он воскресил человека! Было это так. Войдя в небольшое галилейское селение под названием Наин, Он увидел людей, несущих носилки, за которыми шла мать умершего юноши. Женщина кричала, причитала, рвала на себе волосы и раздирала одежду. На то она мать. Всякий день можно увидеть таких плакальщиц в Иерусалиме. Естественно, я им сочувствую. Особенно когда умирает ребенок… Смерть ребенка — это самое большое горе. Это невозможно даже помыслить, с этим невозможно примириться. Еще труднее это пережить, когда человек знает, что это его грехи навлекли такое несчастье. Много видишь таких матерей. Но отчаяние этой женщины тронуло Его. Он подошел, прикоснулся к носилкам (соображения чистоты Его не заботят) и остановил процессию. Потом сказал коротко, как всегда: «Юноша! тебе говорю, встань». И тот встал. Вокруг поднялся страшный крик, люди бросили носилки и, как безумные, пустились наутек. Удивительно, что за это воскресение не пришлось заплатить парой других смертей, потому что в подобной суматохе можно было затоптать человека насмерть. Но все кончилось хорошо. Он имел право сказать посланникам Иоанна: «Мертвые воскресают». Хотел бы я знать, воскресил ли бы Он ребенка тех родителей, которые бы Его об этом попросили?

Итак, я продолжаю следовать за Ним, но я все еще ни словом не обмолвился Ему о своем деле. Чем больше я слушаю Его, тем больше утверждаюсь в мысли, что если Он что–нибудь и сделает для меня, то взамен потребует очень многого, а если и не потребует, то все равно нельзя будет остаться в долгу… Меня опять одолевают сомнения, а тем временем дни бегут…

Красиво здесь. Я вдыхаю аромат первых цветов, но стоит мне только на минуту отдаться этому наслаждению, меня словно ударяет в грудь: «Ты здесь, а там Руфь…» Радость гаснет, как задутый светильник. Я внутренне содрогаюсь и уже без сопротивления отдаюсь боли, повторяя вслед за Мудрецом: «суета сует, и всяческая суета…» Потом боль, жалость и тоска смешиваются с неизвестно откуда вздымающимся отвращением. Лучше уж следовать за Ним и слушать Его истории, похожие на сказки, которые певец слагает ночью, под высокими звездами, в поющей ручьями тишине.

 

ПИСЬМО 6

Дорогой Юстус!

Ты просил, чтобы я в нескольких словах описал тебе, в чем заключается учение Галилеянина. Я не уверен, что сумею это сделать: задача не из легких. Если бы ты спросил меня, чего хочет Учитель из Назарета, я мог бы тебе ответить одним словом: всего. Ибо это правда: Он хочет от своих слушателей всего, буквально всего. Наверное, ты сейчас удивленно вскидываешь брови, давая мне тем самым понять, что не разумеешь моих слов. Я согласен с тобой. Но видишь ли, Его тоже понять не так–то просто. Истина, которой Он учит, так проста в деталях, что, кажется, и ребенок в состоянии это понять. В совокупности же она превосходит человеческий разум. Он говорит легко и ясно, словно ведет по ровной дороге. Только вдруг дорога эта обрывается, и человеку кажется, что он летит в пропасть. Тогда Он говорит: «Дай Мне руку, обопрись на Меня, уверуй… И лети!»

Недавно пришли к Нему какие–то ученики Иоанна, блуждающие словно овцы без пастуха. Те, которые еще не прибились к Иисусу, ревниво противятся Его речам, словно в упрек за то, что Он находится на свободе, в то время как их учитель томится в зловещей крепости. Они спросили Его: «Отчего Твои ученики не постятся?» Он ответил: «Не время им поститься, когда с ними Жених. Но придут дни, когда отнимется у них Жених, и тогда они станут печалиться и плакать… Никто не приставляет заплаты от новой одежды к ветхой одежде, и никто не вливает молодого вина в ветхие мехи…» На поверхностный взгляд это какая–то бессмыслица. Но вдумайся в эти слова, и может тогда ты поймешь, как я понял, что учение, которое Он возвещает, не может быть заплатой на старом: оно ничего не дополняет, ничему не служит, оно целостно само по себе, собственно говоря, оно и есть — всё. Кто хочет его познать, тот должен выбросить ветхую одежду и избавиться от старых мехов: он должен решиться приобрести взамен новые.

Ты спрашиваешь, в чем это учение заключается. Попробую тебе рассказать. Пару дней назад Он шел, окруженный несметной толпой народа. Был такой же погожий день, как сейчас: по небу плыло одно единственное заблудившееся облако, напоминавшее большой клок пуха. Внизу поблескивало ожившее изумрудное озеро. Вдали почти у самого горизонта белыми штрихами выделялись вершины Антиливана, словно оторванные от своего основания. Народ шумел, как горный поток. Неожиданно все остановились. В этом месте возвышенность переходила в крутую обнаженную скалу. Назарянин быстро взобрался на гору по узкому травянистому склону, и через минуту Он был уже над нами — белый силуэт с пронизанными солнечным светом волосами на фоне голубого неба. Те, которые уже знали Его повадки, сразу догадались, что Он собирается говорить и начали располагаться вокруг. Трава, скалы и камни — всё это скрылось под людской массой. Он же стоял на горе и спокойно ждал, пока люди утихнут, потом поднял голову к небу и что–то неслышно произнес. Как часто Он молился! Просто удивительно… Коротко, но часто. Это даже трудно назвать молитвой: Он попросту бросал пару слов в небо, и как бы снова возвращался на землю. И на этот раз также: Он встряхнул головой, опустил воздетые руки и перевел взгляд на слушателей.

Обычно Он начинает с агады, рассказывает какую–нибудь притчу: жил — был царь, или господин, или отец… Люди вслушиваются в эти истории и их искусно завуалированная мораль незаметно сама собой проникает в их сердца. Однако на этот раз Он начал по–другому:

— Всевышний благословляет простых, верящих, надеющихся и нищих духом. Ибо их есть Царство Небесное…

Он произнес это так серьезно, что мне показалось будто это второй Моисей сходит с вершины Синая и провозглашает полученные им Заповеди. Это напоминало рескрипт кесаря, в котором перечислялись люди, удостоенные милости повелителя. Он продолжал:

— Всевышний благословляет кротких и смиренных. Они наследуют землю. Всевышний благословляет убогих, плачущих и голодных, больных и узников. Ибо страдания их претворятся в радость. Всевышний благословляет обиженных и несправедливо гонимых, ибо воздастся им по справедливости Божьей…

Я навострил уши. «Теперь–то — думалось мне, — я наконец все узнаю». Учитель говорил ясно, словно зачитывая свод законов. Но провозглашаемые Им заповеди звучали как–то странно, ибо в них ничего не говорилось об угрозах и наказании. Только о добродетели и награде. Точнее о двух наградах. Разве не странно звучит: «Благословенны обиженные?» Значит тот, кого обидели, тем самым уже получает благословение? А вдобавок ему будет дарована справедливость? Выходит так, что нет в жизни большей выгоды, чем быть обиженным! Или взять плачущих! Кто знает, почему человек плачет? Может, потому, что его постигла заслуженная кара. Но для Него все плачущие равны, и каждый, кто плачет, уже заведомо благословлен, и плач его перейдет в радость. Тебе не представляется все это чрезмерным упрощением хитроумных загадок бытия?

Однако слушай, что Он сказал дальше:

— Всевышний благословляет милостивых, ибо и они помилованы будут… Всевышний благословляет тех, чье сердце не точит алчность. Ибо они узрят великого Саваофа. Всевышний благословляет миротворцев, воздающих добром за зло, хлебом за камень. Они будут наречены сынами Шехины…

Теперь я был уверен, что Он по сути провозглашает Свои Десять Заповедей — основы Его учения. Поистине достойный кодекс! Но как много в нем наивного! Чего стоит, к примеру, восклицание, что благословенны милостивые и чистые сердцем, если одновременно не предусматривается наказания для себялюбцев и воров?! Будем рассудительны: мир полон зла; наряду с небольшой кучкой людей, которые избрали путь служения Всевышнему, существуют тысячи амхаарцев, ежедневно нарушающих все заповеди и предписания, а кроме того — несметное число нечистых, язычников и идолопоклонников. Достойное учение надо охранять, как драгоценный камень, и тот, кто его исповедует, должен находиться под защитой закона. Моисей учил: «Кто работает в субботу — пусть умрет; кто занимается колдовством — того убейте; кто приносит жертвы другим богам — должен погибнуть; чей вол забодал раба — тот должен уплатить владельцу тридцать сиклей серебра, а вола пусть забьют камнями…» А Он бросает праведных на произвол судьбы. Они стяжают благословение, и этого с них должно быть достаточно. А охранит ли оно их от зла? Заметь однако, что Он в один ряд ставит больных и несчастных. «Благословенны плачущие…» Что за странное суждение! Я понимаю, что слезами можно искупить вину и получить благословение. Но тот, кто уже благословлен, не должен больше плакать. Чего же стоит тогда благословение Божие, если по обретении его снова подступают слезы? Человек приходит к Всевышнему за спасением, как я пришел к Галилеянину за здоровьем для Руфи. Чего стоит врач, если после его процедур наступает ухудшение? Похоже, что для Него несчастье равноценно добродетели. «Благословенны нищие, больные и убогие…» Одно только благословение для больного — здоровье. Нет здоровья — нет и благословения Божия!.. Однако, я далеко зашел! Все это не так просто. Почему я никак не могу снискать благословения для моей Руфи? Я как раз тот человек, который все поставил на службу Всевышнему. Если даже для меня нет благословения, то кто же тогда сумеет снискать его? Разве что нищий, и только за то, что он нищий? Я раздаю милостыню, плачу десятины, не скуплюсь на пожертвования… Сам Иов не давал больше! «Благословенны плачущие…» А ты думаешь, Юстус, я не плачу? Я плачу, как ребенок, как малый ребенок, у меня перехватывает горло, и я задыхаюсь от рыданий. Стало быть, я не имею права на справедливость, а Руфь — на здоровье? За все мои усилия — такая болезнь! Если бы все, что Он говорил, было правдой, я бы уже давно снискал благословение. Сто благословений! И болезнь бы уже ушла. Но она не уходит, и теперь я даже не могу представить себе, что бы было, если бы она вдруг исчезла. Вот такой замкнутый круг!

Он прав: тот, кто хочет воспринять Его правду, должен переодеться в совершенно новые одежды. Никакие заплаты не годятся: молодое вино разорвет ветхие мехи. Надо изменить способ мышления и восприятия мира, надо научится называть разумным то, что нам обычно представляется безумием. Не знаю, зачем я за Ним хожу и чего я, собственно, ожидаю. Пресловутые новые мехи означают, по всей видимости, примерно то же самое, что и рождение заново, о чем Он говорил тогда ночью. Но человек не может сбросить кожу, подобно змее; человек обречен оставаться собой. Так основательно нельзя его изменить ни угрозами, ни призывами. Мне по–прежнему кажется, что Он требует слишком многого.

Он закончил Свою проповедь так:

— Всевышний благословляет гонимых за правду, ибо их есть Царство Небесное… И благословенны вы все, — Он протянул руку к толпе, — когда вас будут ненавидеть, поносить и изгонять из синагог, преследовать и убивать за имя Мое, как преследовали и убивали пророков. Тогда радуйтесь, веселитесь и ждите. Будет вам награда на небесах…

«И это все?» — спросишь ты. Да. У меня такое впечатление, что в эту песнь о благословении Он вложил всю суть Своего учения. Я говорю «песнь», потому что это была именно песнь, как бы один из псалмов восхождения. Он говорит на редкость просто, и, может быть, поэтому Его слова как бы незаметно переходят в речитатив. Песнь — это ведь вовсе не обязательно искусственно подобранные слова, предназначенные для увеселения публики. Ты хотел, чтобы я рассказал тебе о Его учении. Вместо этого я привел Его собственные слова. Ты удовлетворен? Думаю, что нет. Я тоже предпочел бы услышать что–нибудь другое: более обоснованное и менее обескураживающее. Когда я слушаю Его, мне кажется, будто мне прямо на голову упало солнце.

Должен признаться, что порой меня одолевают сомнения, действительно ли Он — нарушитель Закона, как утверждают саддукеи. Но, может, старые мехи и вправду означают Тору? Однако Он говорит, что у Него нет ни малейшего намерения посягать на Закон. Он говорит: «Пока существуют небо и земля, не отменится ни одна буква в Законе. Не нарушить пришел Я Закон, но исполнить. Кто уважает и соблюдает Закон, тот обретет свое место в Царстве Небесном, хотя бы и наречется малейшим и последним. А кто исполнит Закон, тот великим наречется в Царстве…» — Говоря «исполнит», Он, кажется, вовсе не имеет в виду обычного исполнения предписаний. Для Него «исполнить закон» — означает найти в нем какой–то таинственный внутренний смысл. Он так, например, толкует древнюю заповедь «Не убий»: «Кто напрасно гневается на брата своего, тот уже убивает его. Кто же скажет брату своему „глупец“, того ждет геенна». Или вот Он привел заповедь «не прелюбодействуй» и сказал: «А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействует с нею в сердце своем. Жена твоя — это твое тело; и если ты ее бросишь, то ты будешь виноват, что она отдала свое тело другому».

Порой Он говорит вещи, которые вселяют беспокойство. Как–то Он сказал: «Вы слышали, что заповедал Моисей: „Если кто ударит кого, то пусть отдаст жизнь за жизнь, око за око, зуб за зуб, руку за руку, ногу за ногу, удар за удар…“? А Я говорю вам: если кто ударит тебя в правую щеку, подставь ему и другую, если кто захочет забрать у тебя хитон, отдай ему и симлу, если кто принудит тебя сопровождать его — следуй за ним до конца; просящему у тебя — дай, даже если ты знаешь, что даешь как милостыню».

Не слишком ли это высокие требования? А вот послушай нечто еще более поразительное. Это случилось сегодня утром. Среди окружавшей Его толпы были семьи галилеян, перебитых римлянами во время последнего Праздника Жатвы. Кто–то вспомнил об этих событиях и, естественно, тут же послышались причитания и жалобы. Учителя проняли эти крики. Если бы ты видел, как Он, слушая, склоняет голову к людям, и блеск солнца отражается в Его волосах цвета старого потемневшего золота, если бы ты видел Его глубокие, светящиеся состраданием глаза. Когда кто–то рассказывает Ему о своем страдании, Он Сам, кажется, страдает даже больше, нежели рассказчик. «Мой сын…» — рыдала какая–то женщина с сухим, изъеденным морщинками лицом, напоминавшим потрескавшуюся на солнце глину. «Мой муж…» — говорила другая, молодая, прекрасно сложенная амхаарка сухим бесцветным голосом, каким стараются справиться с горем. У Него задрожали губы. Он вздохнул.

— Вы думаете, — вдруг сказал Он, обращаясь к окружавшим Его людям, — что ее сын и ее муж были большими грешниками, чем вы все?

Воцарилась недоуменная, полная растерянности тишина.

— Нет, — Он встряхнул головой, — если вы не покаетесь, то все погибнете! — эти слова прозвучали как приглушенный вопль отчаяния. Под волнистой бородой крепко сжались челюсти. Но потом Его будто озарила новая мысль. Он поднял руки, как всегда, когда собирался говорить с толпой, и произнес:

— Помните, что сказано в Писании? «Не пожелай крови брата твоего, не таи ненависти на него, не ищи мести для него, возлюби его, как любишь самого себя». А Я говорю вам…

Голос Его переполнился, как Иордан в пору дождей:

— Любите врагов ваших, молитесь за обижающих и ненавидящих вас. Ибо если вы любите брата или человека, любящего вас, то какая вам за это награда? И язычники так же поступают. Но вы делайте иначе: будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный…

Когда я все это услышал, моим первым намерением было тотчас же уйти от Него и вернуться в Иерусалим. Что за охота таскаться за человеком, слова которого, словно камни: «Подставь другую щеку… Люби врагов твоих…» Любить? Кто же может любить грешника? Я еще раз повторяю: мир полон зла. Добро не может само себя защитить. Все это знают, только один Он этого не замечает. Он воображает, что правда должна восторжествовать только потому, что она правда! Увы! правда всегда нуждалась в помощи, и всегда приходилось буквально навязывать ее людям.

Если Его послушать — то надо бросить учить, и ограничиться тем, чтобы всегда поступать с людьми так, как ты хочешь, чтобы они поступали с тобой. Однако следует признать, что Он именно так себя и ведет. Когда я смотрю на Него, я знаю и чувствую, что Он любит меня точно так же, как любого амхаарца из толпы, араба, римлянина, грека или кого угодно еще. Более того: чужих Он любит точно так же, как и своих близких: Мать, учеников, братьев, сестер… Говоря «также» я имею в виду, что Он любит каждого такой огромной великой любовью, что в ней не может быть различий. Любят больше или меньше тогда, когда любят умеренно. Его же любовь не знает границ. Я не могу себе представить, чтобы Он отказал кому–нибудь. Люди требуют от Него чудес, словно хотят взять взаймы, зная, что не вернут долг. И Он им дает! Дает даже вопреки Себе, словно в подтверждение Своих собственных слов о милосердии и доброте Всевышнего. Исцеления, которые Он ежедневно совершает в таком количестве, и есть наглядная демонстрация Его правды. Он исцеляет больных, желая тем самым показать, что Адонаи не может поступить иначе по отношению к тем, которые ему доверились. «Видишь, — словно говорит Он, — Я тебя исцелил, знай же теперь, каков Он и чего ты можешь от Него ждать! Это знак того, что ты должен Ему поверить…» В самом деле, разве есть люди, которым не нужен такой знак, которые бы поверили Всевышнему без засвидетельствования чуда? Эта мысль возникла у меня сегодня, и, признаться, она меня тревожит. Сдается мне, что я вижу скрывающуюся здесь ловушку: человек вновь обрел здоровье для того, чтобы убедиться что Господь милосерд; он убедился — и что дальше? Но по какому праву Он говорит от имени Предвечного? Эта дерзость всегда меня от Него отталкивала. Я не выношу Его самоуверенности! Пару дней назад мы с Ним были в маленьком городке Хоразин, тут неподалеку, под Капернаумом. Народ там, как и повсюду, взволнованно приветствовал Его, к Нему приносили больных, Его старались ухватить за края одежды, ибо люди верят, что одно лишь прикосновение к Его хитону, и даже сама Его тень, обладают способностью исцелять. Впрочем, такое действительно случалось… Люди, как обычно, внимали Его речениям, били себя в грудь, шмыгали носом, и почесывали голову, словно в нерешительности. Некоторое время спустя мы снова пришли в этот город и первое, на что мы наткнулись, было шествие дружек, которые, препроводив невесту к жениху, с пьяными криками возвращались в дом ее родителей, чтобы продолжить там веселье. Он остановился и вдруг Его словно взорвало. Никогда не знаешь, что Он сделает или скажет в следующий момент: то ли улыбнется этому стаду нечистых амхаарцев, то ли разгневается. Он, обычно такой спокойный и тихий, вполне умеет взрываться, и Его гневные слова свищут над головой, словно бич погонщика верблюдов. Он простер руку вверх и тут же с силой опустил ее, как пророк, извергающий проклятие.

— Горе тебе, Хоразин! — воскликнул Он, — если бы Тир и Сидон видели столько чудес, сколько ты видел, то они бы уже покаялись в слезах и пепле! И потому Я говорю тебе: легче будет городам финикийским в день суда, нежели тебе!

Повинуясь тому же порыву, Он повернулся к дороге, по которой мы пришли из Капернаума, столь полюбившемуся Ему города, который даже стали называть «Его» — и крикнул:

— А ты, Капернаум, что до неба вознесся? Низвергнешься во ад! Ты хуже Содома! Говорю тебе: легче будет в судный день людям, среди которых жил Лот, нежели жителям твоим…

Мы онемели. Только Петр подбоченился и свысока поглядывал на людей, стоявших вокруг. Сыновья Зеведея тоже стали страстно выкрикивать: «Правильно! Правильно! Так и будет с грешниками! Они якшаются с язычниками! Они заслужили наказание! Вот увидите: падет на вас огонь с небес!» Я смотрел на Назарянина: сначала на Его разгневанном лице читалось выражение задетого достоинства, как будто Его лично оскорбили пьяные крики хоразинцев. Но вдруг лик Его изменился: взгляд потух и стал подобен водной глади глубокого колодца, которая то ли дышит холодом, то ли пульсирует теплом, как каллиройские источники. Гнев исчез и в голосе Его послышалось как бы сетование матери на непослушного ребенка. Он обратился к ученикам: «Сами не знаете, какого вы Духа…» Потом воззвал к стоящим вокруг жителям Хоразина:

— Приходите ко Мне все, — сказал Он, — все, страдающие и трудящиеся тяжко. Возьмите Мое бремя и несите его так, как Я несу — смиренно и тихо. Если будете так поступать — пребудет с вами радость. Мое бремя не обременяет, ибо оно — счастье…

Счастье?… Человек, снискавший благословение, — счастлив. «Благословенны плачущие…» Это звучит словно заверение: вы счастливы, потому что вы плачете… Разве может быть счастлив плачущий? Нет, Юстус, эта философия не для меня! Я плачу — и я несчастлив. Я служу Господу, но и это мне не приносит счастья. Если бы Руфь была здорова… Но нет, я должен быть до конца откровенен: моя боль гнездится еще глубже, как оторвавшееся острие стрелы, застрявшая где–то во внутренностях. Что же Он предлагает? Вместо боли, которая уже существует, взять на себя еще одну боль? Но это только слова. Когда у меня болит нога, я не могу заменить эту боль на зубную, даже если в эту минуту именно боль в ноге кажется мне особенно нестерпимой. Пост — это ведь тоже в своем роде принятая на себя боль. Почему же все–таки все мои посты не могут избавить от боли Руфь?

«Благословенны милостивые, миротворцы, плачущие…» Так Он говорит, и это трудно отрицать, потому что Он Сам тому пример. Он милостив, когда Он склоняется над страждущими и одаривает их своей силой. Он и миротворец, потому что в этой строптивой и шумной галилейской ватаге никто не дерется, да и ссоры достаточно редки, а уж когда Он говорит, Его окружает такая тишина, в которой слышится только учащенное дыхание да сильное биение сердец. Случается Ему и плакать. Он, наверное, часто плачет, и хотя старается не подавать виду, об этом свидетельствуют следы слез на Его гладких щеках. Он беден и подвергается преследованиям. При этом все то, что по Его словам составляет признаки благословения и счастья, есть в Нем Самом. И мы чувствуем, что прежде всего Он Сам благословен: когда Он стоит вот так в сиянии солнца, Его голова словно овеяна ореолом. Но не подумай, что Он является кем–то необыкновенным. Нет, Он обычный человек… И все же я вынужден сам себе возразить, потому что это не совсем так: от Него, несомненно, исходит нечто непостижимое. Не было еще человека, который бы говорил так, как Он…

Учитель проповедует такое величайшее доверие к Всевышнему, что это даже кажется кощунственным, однако Сам Он именно так, безгранично верит Ему. «Не заботьтесь о том, — неоднократно повторял Он, — что вам есть и пить, во что одеваться. Посмотрите на птиц: они не собирают зерен про запас и не заботятся о том, что будет завтра. Они доверчивы, и потому каждый из этих воробушков, которых продают пару за ассариев, в руке Божьей. Не заботьтесь о завтрашнем дне. Сегодняшних забот достаточно. Ищите Царства Божьего, ищите его неутомимо, упорно, неотступно, тогда и все остальное тоже получите. Отец ваш Небесный хорошо знает, что без хлеба не живет человек…» Так и Он живет, не заботясь о завтрашнем дне, но и не забывая о нем. Вот бы этому научиться! Но стать чуть более легкомысленными — это, для таких, как мы, непосильное искусство. Мы слишком многое переживаем заранее, уже сегодня мы волнуемся теми заботами, что придут завтра, а не придут — мы этого даже не заметим, занятые уже следующими. Нас постоянно грызет беспокойство: как уладить это, как сделать то, что сказать тому… и так без конца. Как много мы, в сущности, лжем, полагая, что так будет лучше, так будет разумней. Я заранее дрожу при мысли о том, что же будет, если болезнь Руфи продлится еще год, или два?… Как же мы сами себя мучаем!

Ему все это незнакомо. Когда Он улыбается, Его тихая улыбка гораздо безмятежней, чем иной громкий смех. В Его голосе нередко звучит скорбь, печаль и даже отчаяние, но большей частью в нем слышится радость. Трудно поверить, однако это именно так. Эта удивительная радость подобна журчанью ручья на дне скалистого ущелья. Мы всегда можем услышать его, если только наклонимся пониже и прислушаемся. Но бывают минуты, когда источник выбрызгивает вверх фонтаном и переливается на солнце всеми цветами радуги. Он вскричал однажды: «Просите! Стучите! Каждый, кто просит — получит, каждому, кто стучит, — отворят! Не дадут змею тому, кто просит рыбу…» Его слова искрились восторгом. Мне кажется, у Него одно только горе и одна радость: горе, что люди бывают злыми, и всепоглощающая радость, что доброта Всевышнего превосходит людскую злобу… Недавно, когда мы проходили с Ним через Капернаум, к нам подошли семь старейшин местной синагоги и стали упрашивать Его исцелить смертельно больного слугу римского сотника, служащего на границе тетрархии Антипаса и Филиппа. Сотник этот, по их словам, человек богобоязненный и сочувствующий верным: он даже жертвовал на строительство синагоги в Капернауме. «Помоги ему, Равви, он действительно хороший человек…» — «Ведите!» — бросил Он коротко. Мы шли берегом моря по дороге, обсаженной черными кипарисами, к устью Иордана. Геннисаретское море распласталось на солнце — огромная равнина на дне котловины — а по его поверхности носились сверкающие искры, похожие на летающих рыб. Стоя в воде, рыбаки в коротких хитонах и повязках на голове с усилием тащили тяжелые сети к каменистому берегу. Естественно, Симон, Иоанн, Иаков и остальные пришли в возбуждение при виде этой картины, и тут же стали выкрикивать различные советы. У них просто руки чесались, так их тянуло к этим веревкам, поплавкам, к переменчивой воде с ее теплыми и холодными течениями. Они пошли за Учителем, но душой так и остались при лодках и сетях. Наивный народ! Они бы так никогда и не решились все это бросить, несмотря на целый год призывов и наставлений, если бы однажды Он не сделал следующего… Я знаю об этом со слов Иоанна, сына Зеведеева. Этот парень — большой охотник рассказывать. «Было это перед началом дождей, — сказал он, — Учитель говорил с народом. Чтобы они не слишком на Него напирали, Он сел в нашу лодку. Солнце уже садилось за Кармил, и слушатели разошлись. Тогда Он сказал Симону: „Закиньте сети!“ Мы всю ночь провели в море и ничего не поймали, так как два дня перед этим продолжалась буря и вся рыба ушла на глубину. Теперь мы видели, что снова ничего не поймаем, так как волна слишком сильно била о берег. Но Симон сказал: „Раз Учитель велел — поплыли…“ Мы отчалили. Когда мы закинули сеть, по воде побежали первые темные тени надвигающихся сумерек. „Поплавки зашевелились! Рыба идет!“ — закричал Симон. Мы подплыли и ухватились за веревки. Хоть и было нас четверо, сеть даже не дрогнула. Словно приросла ко дну. „Сильней! Сильней, ребята!“ — вопил Симон и сам тащил изо всех сил. Ничего не выходило. К счастью, неподалеку показалась лодка знакомого рыбака. Мы стали кричать, чтобы они помогли нам. Они схватились за сеть с другой стороны. Но и на сей раз нам не сразу удалось даже сдвинуть ее с места. Андрей закричал: „Рвутся веревки!“ И действительно, они лопались у нас в руках. Симон, ухватившись за борт, всей своей тяжестью старался преодолеть сопротивление. Он стонал сквозь зубы: „Погубим сеть!“ Это была бы огромная потеря, так как у нас не было в запасе никаких сбережений, и нам никогда не купить новой. Мы старались изо всех сил, в соседней лодке тоже кряхтели. „Пошла!“ — вдруг вскричал Иаков. „Идет!“ — закричал и Андрей. „Еще! Еще! Сильнее!“ — командовал Симон. Теперь сеть действительно поднималась. Вода между нашими двумя лодками забурлила. Мы тянули из последних сил. Наконец, над черной поверхностью воды показалась серебристо — белая масса рыбы, будто скала выступила из моря. Сколько же их было! Никогда, равви, я не видел ничего подобного. Мы бы сами никогда не дотащили нашу добычу до берега, но нам на помощь подоспели другие лодки. Уже спустились серые сумерки, когда под днищем нашей лодки, наконец, захрустели камни. Учитель стоял на берегу. Симон растолкал нас, спрыгнул в воду, и несколькими прыжками добрался до суши. Я видел, как он упал на колени перед Учителем. Ты ведь его знаешь — он такой горячий! Симон вскричал: „Уйди от меня, Равви! Я всего лишь грешник!“ Но Учитель улыбнулся и положил ему руку на голову: „Это ничего…“ — произнес Он и крепко уперся ладонями в плечи Симона: „Но отныне, — продолжал Он, — ты будешь ловить человеков…“ — Вот тогда–то, — Иоанн меланхолично улыбнулся, — мы и бросили все…»

Мы свернули влево, чтобы добраться до моста через реку, так как этот сотник жил в Юлии. На полпути мы увидели скачущего нам навстречу всадника. Завидев нас, он осадил коня и соскочил на землю. На нем была короткая солдатская туника и тяжелый пояс с пристегнутым к нему мечом. В руке он держал знак своей власти: жезл из виноградной лозы. Его гладко выбритое лицо было очень серьезно. Он остановился на обочине дороги и, выпрямившись во весь рост, ждал. Едва лишь Назарянин поравнялся с ним, как он быстро преклонил колена и опустил голову; густые пряди вьющихся темных волос упали ему на лицо. Иисус остановился.

— Это тот самый сотник, к которому мы направляемся, — шепнул один из провожатых.

Солдат тем временем поднялся с колен, но по–прежнему стоял склонив голову и сложив руки, потом заговорил по–гречески с твердым акцентом, как говорят варвары с севера:

— Не трудись, Господи… Я узнал, что Ты идешь, и выехал навстречу, чтобы сказать, что не достоин я, чтобы Ты был моим гостем и говорил со мной, и чтобы я прислуживал Тебе. Я знаю, — продолжал он, — Тебе достаточно сказать слово — и мой человек выздоровеет. Ты, как трибун, который приказывает солдату: «Иди туда» или «Сделай это» — и солдат повинуется.

Воцарилась тишина. Сотник стоял в тени дерева, по–прежнему склонив голову. Иисус смотрел на него, вперив в солдата пронизывающий насквозь взгляд своих черных глаз. Я бы сказал, тревожный взгляд… Казалось, что Он чего–то напряженно ждет…

— Иди, — вдруг произнес Он, — исполнилось тебе по вере твоей. — И на этот раз сотник не поднял головы. Точным солдатским движением он припал на одно колено, и склонился так низко, словно хотел губами дотронуться до края одежды Учителя. Потом он поднялся, выпрямился, и только тогда я увидел его еще молодое, охваченное радостью лицо. Этот человек воспринял слово как действие. Он заколебался, не зная, что предпринять: то ли бежать к коню, то ли еще раз пасть на колени. Наконец, Он порывисто поднял руку и поприветствовал Учителя из Назарета по–солдатски, как полководца, потом быстро подошел к коню, одним прыжком вскочил на него и так дернул поводьями, что конь затанцевал на задних ногах. Конь пошел под гору, всадник еще раз обернулся и поднял руку. Потом послышался сухой перестук копыт по придорожным камням.

Мы стояли и смотрели ему вслед. Когда наконец силуэт коня и всадника растаял вдали, Иисус повернулся к нам. Я уже говорил тебе о том, как Он умеет радоваться… Но я никогда еще не видел, чтобы радость била в Нем так мощно, ее таинственный источник исторгался из самого сердца Этого Человека. Он слегка покачал головой, словно не веря чему–то и удивляясь, потом тихо, словно про Себя, произнес:

— Я не нашел здесь такой веры…

Учитель медленно поднял глаза. Я заметил, что Он смотрел поверх наших голов на озеро, на серебристое русло Иордана, на отливающие медью взгорья Галаада, на играющие всеми оттенками зеленые галилейские берега.

— Истинно говорю вам, — неожиданно проговорил Он, — многие придут с востока и запада и унаследуют Царство…

Радость в Его голосе звенела, как овечьи колокольчики в неподвижном полуденном воздухе, но вскоре она омрачилась печалью: так омрачается небосвод перед первыми дождями.

— Но сыны Царства — закончил Он тихо, — низвергнуты будут во тьму…

Мы стояли, не понимая, о чем Он говорит. Он же обошел нас и стал спускаться к морю. Мы двинулись за Ним. По дороге я размышлял: «В Нем словно два человека: один радуется, что придут чужие, другой плачет, что сыны могут лишиться своего наследства. Он хочет всего одновременно…» Меня озарила эта мысль, словно молния ударила в спокойную гладь озера. Он хочет всего…

Вот таково Его учение, Юстус, о благословенных, которые счастливы и плачут, о Царстве, в котором много своих и чужих. По правде говоря, не знаю, зачем я хожу за Ним… Зачем? Для чего?

Одно только добавлю: слуга римского сотника выздоровел в ту самую минуту, когда Он произнес: «Исполнилось!»

 

ПИСЬМО 7

Дорогой Юстус!

Признаюсь, что на сей раз я не знаю, что тебе и сказать. То, чему я был свидетелем, перевернуло все мои суждения о Нем. Я много раз тебя уверял, что это совершенно обыкновенный человек. Сейчас я вынужден сказать, что я не знаю, кто Он: человек или некое таинственное существо, которое только выдает себя за человека…

Если бы я не наблюдал ежедневно, как Он ест и пьет, подобно любому из нас; если бы я не заметил однажды, как, войдя в чью–то плотницкую, Он не смог устоять против всех этих пил, рубанков, сверл и молотков и, все бросив, принялся обрабатывать лежащее в углу бревно — добросовестно, каждым своим движением доказывая, что Он знает толк в работе; если бы не слезы в Его глазах; если бы не печаль, которой так часто пронизаны Его слова… Он выглядит человеком, Его ноги оставляют на песке след и приминают траву. Если Он устает — это заметно по Его лицу: Он становится бледным, как человек, потерявший много крови; тогда Он прислоняется к первой попавшейся скале или бортику лодки — и засыпает. Именно так Он и уснул, когда мы плыли по озеру: каменным сном наработавшегося человека, готового спать стоя… Но подожди, я расскажу тебе все по порядку.

Он странствует, учит и исцеляет. Мы редко проводим больше одной ночи на одном месте. Мы ходим по галилейским дорогам, не обращая внимания на то, что уже стало жарко. Лето в самом разгаре. Вокруг все цветет, плоды созрели, уже подходит к концу жатва, и не сегодня–завтра можно будет рвать финики. Становится все суше. По городам и поселкам слышатся крики водоносов. Пруды и ручьи пересохли, Иордан обмелел и поблескивает серебристой лентой. Над озером, едва начинает смеркаться, разносятся крики людей, набирающих воду, да скрип колес. Вся эта буйная растительность, покрывающая окрестные холмы, поддерживается исключительно благодаря усилиям галилейских крестьян. Если бы не их труд, черные скалы выдавались бы из–под зелени, словно кости истлевшего трупа. Белая шапка на Ермоне растаяла, и теперь на фоне неба едва различима ее серо–зеленая вершина, почти теряющаяся в раскидистой зелени ребристого склона.

Куда бы Он ни пришел, Он сразу начинает учить. Он проповедует и в синагогах, хотя гораздо охотнее делает это под открытым небом. Он предпочитает холмы с крутыми склонами, с которых открывается обширный обзор, словно призывая горы, море, а также далекие города быть свидетелями Своих слов. Но я вот что заметил: в последнее время изменилась манера Его речей. Если раньше прибегая к агадам, Он сразу пояснял их смысл, то теперь Он предпочитает говорить только притчами, но почти никогда не разъясняет их значения; или делает это позже для Своих учеников, в случае, если и они не поняли Его.

Может, это как–то связано с тем противодействием, с которым Он столкнулся в последнее время. Простонародье по–прежнему бегает за Ним, разевает рот на все, что бы Он ни сказал, восторгается чудесами. Но назаряне не теряют времени даром и по всей стране разносят хулу на своего земляка. Это они привлекли к Нему внимание служителей Храма. Все чаще среди людей, слушающих Иисуса, встречаются священники, левиты и книжники. Появляются также и фарисеи. Меня тоже пришли спросить, что я думаю о новом Учителе. Они пытаются поймать Его на недозволенном действии или слове. К примеру, несколько раз Он непочтительно отозвался о фарисеях. Ни одно Его слово не было упущено: все стало в подробностях известно в Синедрионе. «Не заметил ли ты, равви, что Он не заботится об омовениях перед едой и берет хлеб нечистыми руками? С Ним невозможно есть за одним столом! Кроме того, Он не чтит субботы. Однажды мы сами были свидетелями того, как в субботу — еще не убрали ячмень, — Он шел со Своими учениками через поле, и те рвали колосья, мяли их в пальцах и ели зерно. Разве это не запрещено нашими предписаниями? Когда мы обратили Его внимание на то, что делают Его ученики, Он знаешь что ответил? Он напомнил нам, как великий царь Давид, да будет Всевышний с его духом, брал в Храме жертвенные хлебы и ел их! Он приравнял нечистых амхаарцев к великому царю! И еще добавил: „С ними Тот, Кто выше Храма…“ Кто же? Может быть, Он? Что за кощунство сравнивать себя с Храмом, куда и первосвященнику дозволено входить только в самых парадных одеждах? Еще Он сказал: „Сын Человеческий есть господин и субботы…“ Но ведь это кощунственно! Кого Он называет Сыном Человеческим? Даниил так говорил о Мессии… Но Он указывает на Себя: „Сын Человеческий…“ Он называет Себя именем Того, Кто должен прийти! Это кощунство. Только Всевышний господин субботы. А когда мы Ему сказали, что Он изгоняет нечистых духов силою Веельзевула, Он крикнул, что мы змеи, и что за это не один, а семь нечистых духов должны поразить нас… Ты, равви, человек ученый, ты член Великого Совета, член Синедриона. Твое имя означает „победитель“. Так победи Его. Разоблачи Его проповеди в глазах грязных амхаарцев. Пусть они Им не похваляются. Ты слышал, что о Нем говорят? Что Он из рода Давидова. Какое кощунство! Он простой плотник. Книги родов были сожжены Иродом, — да будет проклято его имя и да пребудет он вечно в преисподней за то, что теперь всякий попрошайка смеет называть себя потомком царского рода! Ты, равви, скажи Ему, что это не так! Ты мудрый, равви, ох, какой ты мудрый… Ты — знаток Закона. Через тебя вещает небо. Если ты скажешь, сами небеса замолкнут. Говорят ведь, что „знаток Закона — выше ангела“. Прикажи Ему замолчать. Кончилось время пророков! Теперь только вы, книжники, можете вещать от имени Всевышнего. Прикажи Ему молчать, равви!»

Глаза их гневно сверкали из–под надвинутых на лоб тюрбанов, длинные опаленные солнцем пальцы нервно теребили одежду. Все они, собравшиеся из разных мест, дружно ненавидели Его и хотели, чтобы именно я выступил против Него. Они наседали на меня, искушали меня льстивыми речами. А это пострашнее, чем меч, приставленный к горлу. Тем временем я размышлял: «Если я воспротивлюсь Ему, кто тогда спасет Руфь?» Уж мне–то известно, что Он действительно кощунствует и нарушает предписания. Но есть в Нем нечто, что делает меня против Него бессильным. Может, Он приворожил меня словами, что я близок к Царству Небесному? Не знаю. Но только я не могу выступить против Него. Я сказал им, что еще рано, что надо еще прислушаться к Его наставлениям. Они же кричали в ответ: «Он уже достаточно наговорил! Его кощунства переполнили меру! Эта амхаарская нечисть слушает и глотает каждое Его слово, как сладкие фиги. Скажи против Него, равви, и вели Ему молчать! Он распустит чернь, и потом уже никто не станет нас слушать». Я убеждал их, что не могу, что я должен впредь присмотреться к Его поступкам и прислушаться к Его словам… Мы спорили до поздней ночи. Когда, глубоко задетые, они уходили, один из них, фарисей из Гишалы, сказал: «Это большое искушение, равви, что ты слушаешь Его и молчишь…» После этого я не мог заснуть до утра. Может быть, все действительно так, как Он сказал. Но что же мне делать? Откуда мне знать, где истина? Если бы Он следил за Своими учениками, чтобы те тщательно мыли руки, и чтили субботу, тогда Его бы никто ни в чем не мог упрекнуть. В Его речениях нет никаких особенных ошибок, чудеса, которые Он творит, свидетельствуют о том, что с Ним Всевышний. Однако почему Он так безрассуден? Почему Он так усложняет мне жизнь?

Возможно, потому Он говорит агадами, что иные слушают Его в нетерпеливом побуждении поймать на слове. Но Он никогда агад толком не разъясняет. Однажды Он говорил так:

— Царство Божие подобно севу. Вышел человек сеять. Одно зерно упало между тернием, и терние заглушило его; другое упало при дороге, и прохожий растоптал его, другое зерно упало на камень — и солнце высушило его; другие упали на плохую почву и быстро взошли, но также быстро и засохли. Но были и такие, которые упали на добрую землю и дали тяжелые колосья, и они принесли хозяину больше, чем потерял он на других зернах…

— Царство Божие, — говорил Он в другой раз, — подобно тому зерну, которое сеятель посеял, и оно росло себе тихо днем и ночью; не успел он оглянуться, как перед ним оказались колосья, готовые к жатве. И был он удивлен, ибо зерно и земля, дождь и солнце сделали свое дело, ему же осталось только собрать урожай…

Здесь, над озером, люди уже готовятся ко второму севу, и потому во всех Его агадах говорится о севе. Скрипят колеса насосов, плещется вода в ведрах, снующих вдоль бурых разрыхленных холмов. Он никогда не говорит о том, чего не могут увидеть или вообразить себе Его слушатели. «Посмотрите на лилии…» «Вышел сеятель сеять…» В Его притчах нет ни законников, ни ангелов, ни бесов, ни поднебесных голосов, а есть лишь обыкновенные люди, амхаарцы, подобные тем, кого Он видит вокруг. Именно так, приближая Закон к людям, и завещали учить великие Шаммай, Абталион, Гиллель… Стало быть, Он учит хорошо. Ведь таким же точно путем — от Иисуса Навина к пророкам, от пророков к ученым — к Шаммаю, потом к Гиллелю — и передавалось учение об омовениях, пока, наконец, не стало священнее самого Закона, пока мы эту обязанность добровольно не возложили на свои плечи во славу Шехины… Откуда в Нем этот дух противоречия? Если бы Он только захотел вести себя иначе, если бы Он только захотел понять… С Ним нельзя поступить так, как обычно поступают с каким–нибудь самозваным «мудрецом», который смущает народ пустой болтовней, противоречащей мнениям законников. За Ним ходят несметные толпы. Тысячи людей! И это при том, что в разгаре полевые работы! Они сопровождают Его повсюду от зари до поздней ночи, ловят каждое Его слово, приносят к Нему больных. И хотя видно, как Его это утомляет, Он тем не менее никому не отказывает. В последнее время Его ученики даже делали попытки не пустить к Нему людей, чтобы Он смог хоть немного отдохнуть и поесть. Он же, заметив, что к Нему не подпускают матерей, которые привели своих детей для благословения, строго отчитал учеников. Он сказал: «Зачем вы не пускаете ко Мне детей? Им принадлежит Царствие Божье…» (И снова: Он и Царство — одно!) Однако Он выглядит все более и более утомленным. Если Его оставляют в покое хотя бы на минуту, Он кладет голову на руки и впадает в забытье. Вчера я услышал, как в такую вот минуту затишья Он сказал Симону: «Приготовь лодку, вечером выходим в море…» Я понял, что Он хочет укрыться от совсем замучивших Его просителей. Я испугался, что если Он сейчас исчезнет, то потом найти Его будет нелегко. Поверишь ли, я до сих пор не попросил Его о Руфи и даже не пытался поговорить с Ним… Вокруг столько желающих… Мне пришлось бы толкаться вместе с больными, амхаарцами, мытарями и блудницами. Кого только нет среди того сброда, который Его окружает. Мне пришлось бы при них говорить о моем деле. Кроме того, я все еще не знаю, как к Нему обратиться… Однако когда я услышал, что Он собирается на западный берег моря, я решился просить Его взять меня с собой: мне подумалось, что на пустынном побережье Десятиградия скорее представится возможность для спокойной беседы. Я подошел к Нему и сказал:

— Равви, ты кажется собираешься на тот берег. Позволь и мне поехать с Тобой и с учениками Твоими…

Он поднял голову и взглянул на меня. От жары и напряжения щеки у Него запали и все лицо словно подернулось синеватой дымкой. Черные глаза под темной копной волос… Какое у Него прекрасное лицо! На висках пульсируют тонкие жилки, то собираются, то расходятся морщинки в уголках губ… Он не носит филактерии ни на лбу, ни на плечах, таллит надевает только тогда, когда входит в синагогу. Если бы не кисточки на Его плаще, можно было бы подумать, что это гой… Он вперил в меня усталый взгляд. Он всегда смотрит на человека так, словно видит Его насквозь, прозревая даже то, о чем тот не не догадывается…

— Если хочешь — произнес Он, — плыви… Только помни: у лис есть норы, у птиц есть гнезда, и только у Сына Человеческого нет дома, где Он мог бы укрыться…

Я поблагодарил Его и уже собирался удалиться, как вдруг подошел один из Его учеников — Фома, которого они также называют Близнецом; волосы его были растрепаны и посыпаны землей. Встав перед Учителем, он стал громко причитать. Оказалось, что он получил известие о смерти отца.

— Равви, — всхлипывал он, — я должен отдать последний долг родившему меня. Я не поплыву с Тобой, мне надо готовиться к похоронам… — Я с удивлением увидел, как Назарянин покачал головой.

— Плыви с нами, — сказал Он по обыкновению спокойно и скорее тоном просьбы, чем повеления; однако ничуть не менее непреклонно. — Пусть могильщики займутся усопшим…

Как следует оценивать Его слова? Заповедь гласит: «Почитай родителей». Сколько предписаний говорит об обязанностях сына по отношению к отцу! Кто же должен хоронить отца, если не сын? А Он говорит: «Предоставь это могильщикам!» В этом Он тоже расходится с законниками. Чем прикажешь оправдать подобное поведение?

Под вечер мы собрались на берегу. Симон и Андрей приготовили лодку, столкнули ее на воду, поставили парус. Все двенадцать учеников должны были плыть с Учителем. Был среди них и Фома с гладко прилизанными волосами. Он улыбался и ничем не выдавал своего горя. Какое же колоссальное влияние имеют Его слова на амхаарцев. Вслед за Назарянином на берег потянулась длинная вереница людей: они были удивлены, что Учитель уезжает. «Но Ты вернешься, Равви, правда ведь вернешься?» — слышались встревоженные голоса. Он отвечал утвердительным кивком головы. Должно быть, Он так устал, что Ему трудно было говорить. Он едва держался на ногах.

Я еще раньше заметил, что Симон, Андрей и сыновья Зеведеевы стоят в сторонке и о чем–то ожесточенно спорят. До меня доносились слова: «В Большом сундуке стоял грохот… Учитель сказал, что плывем сегодня… Предупреди Его… Он все знает… А что если?…» Мне сделалось не по себе. «Большим сундуком» называют скалы между Вифсаидой Галилейской и Капернаумом, где, по примете местных рыбаков, слышен грохот волн Великого моря, в случае если с запада надвигается буря. С некоторой тревогой я взглянул на небо: оно казалось безмятежным. Но, видно, не только до учеников дошло предостережение, так как из толпы тоже раздались голоса: «Не плыви сегодня, Равви, говорят, в Большом сундуке сегодня слышали грохот. Может случиться буря…» Казалось, Он не обратил на эти слова ни малейшего внимания. Тут из толпы вынырнул начальник здешней синагоги Иаир, сын Гедидаха, тот самый, который уговаривал учителя исцелить слугу римского сотника. Выпростав руки из таллита, он сказал:

— Лучше не плыви сегодня, Равви. Говорят, будет буря. Солнце заходит красно…

Словно последним усилием воли превозмогая усталость, Он ответил:

— Погоду по небу вы определять умеете. Почему же не умеете определить времени, которое пришло?…

Симон и Иоанн подали Ему руки и поддерживаемый ими Он прошел по узкой доске в лодку. На корме Ему был постелен плащ и положена подушка.

Дул западный ветер, когда рыбаки взялись за весла. Я сел в лодку безо всякого энтузиазма, мысль о грозящей буре окончательно отбила у меня желание ехать. С минуту я колебался, не остаться ли. Мне казалось, что я читаю тревогу и на лицах учеников. В конце концов, я решил, что ради Руфи я должен плыть. Никто больше не вспоминал о буре, и в полном молчании мы отчалили. Солнце источало пурпур на вершины галилейских холмов и золотило восточный берег, к которому мы направлялись. Оставшиеся на берегу махали нам руками и выкрикивали пожелания счастливого пути. Назарянин вряд ли все это слышал, так как едва забравшись в лодку, Он тяжело опустился на корму и закрыл глаза. Не успел я оглянуться, как до меня донеслось ровное дыхание спящего человека.

Время от времени я с беспокойством поглядывал на небо. Как только солнце скрылось за холмами, тут и там стали зажигаться первые звезды. Мы все дальше и дальше удалялись от галилейского берега, постепенно сливающегося с гладкой поверхностью воды. Перед нами по–прежнему маячили верхушки гор, но и их розоватый отблеск становился все бледнее. Весла бесшумно входили в воду. Ветра не было, и парус безжизненно обвис. Моя тревога стала стихать. «Пожалуй, не будет никакой бури, — думал я. — Нас просто хотели напугать, чтобы удержать Учителя…» Я отнюдь не знаток моря, и перспектива борьбы со стихией чрезвычайно пугала меня, поэтому совсем успокоиться мне так и не удалось. Опасливое ожидание занозой впилось в душу. Близость берега еще недавно придавала отвагу: я полагал, что всегда можно успеть добраться до него в случае бури. Но вот зашло солнце и все объяла тьма, слабо озаряемая светом звезд. Мы не только не видели берега, мы не видели вообще ничего, словно нас накрыли черным полотном. Я даже не был уверен в том, что мы движемся. Ощущение было такое, что вода окаменела, и мы застыли посередине озера. Я с трудом различал силуэт Учителя: Он лежал сзади, свернувшись. Часть учеников работала веслами, остальные дремали, облокотясь друг на друга. Никто не разговаривал, и тишину нарушал только плеск весел.

Между тем моя тревога усиливалась. Я не мог спать, как другие. «А если все же случится буря, — спрашивал я себя, — сумеем ли мы спастись? Сумеют ли совладать с ней эти рыбаки, которых беспокоила одна только возможность того, что это может произойти». Я попробовал направить свои мысли в другое русло: стал думать о Руфи. Но мысли эти были так же черны, как ночь вокруг нас, как душный и тяжелый воздух. Когда я мысленно возвращаюсь к Руфи, у меня перехватывает дыхание. О, Адонаи, что она делает? Мне сразу представляется, как она лежит в эту минуту с открытыми, устремленными в темноту глазами, с испариной на лбу и воспаленными губами — и не откликается, чтобы никого не потревожить своей страшной тоской. Как она истосковалась по здоровью, которого мы даже не замечаем. О, Руфь! Я мысленно обратился к ней, и у меня тотчас задрожали губы, и голос прервался рыданием. Но она молчала… О чем она думает, когда вот так лежит и лежит, вслушиваясь в жестокий ритм болезни, пожирающей ее тело? Почему она так упорно молчит и часто даже не отзывается на обращенные к ней слова? Руфь! Я ничего для тебя не сделал! а то, что сделал, — не в счет. Откуда взялась эта болезнь? Почему она обрушилась именно на нее? О, Адонаи… Прав был Елифаз, говоря, что даже само небо со всеми его звездами и ангелами недостаточно чисто пред Тобой… Но все же я не могу не взывать к Тебе! Ты должен сказать мне, за что она так страдает? За какой грех? За чей? Что бы Ты ни уготовал мне, я, как Иов, доверяюсь Тебе… Я хочу верить Тебе… Хочу… О, Адонаи! Если Он исцеляет именем Твоим, почему тогда Он Сам не предложит вернуть ей здоровье? Другие не просят, а получают. Я же молю молчанием… Неужели Он этого не видит?

Возможно, тебе никогда не доводилось слышать, как тихой ночью на Галилейское море нежданно обрушивается западный ветер. Мне почудилось, будто нашу лодку потряс удар огромного невидимого кулака, вылетевшего прямо из мрака. Мачта затрещала, а парус тут же разодрало с ужасающим треском. Нас подхватило и вынесло на гребень волны, чтобы потом швырнуть с огромной высоты в черный ревущий водоворот. Тишина всполохнулась, как вспугнутая птица, уступив место бесчисленным звукам. Черная окаменевшая поверхность воды ожила: теперь она вскипала беснующейся белой пеной. Нас снова вздыбило вверх и снова швырнуло вниз в бездонную пропасть, на нас обрушился ревущий поток пены и с головой погрузил в воду. Я видел, как сыновья Ионы с воплем бросились к парусу, желая удержать его, но он рвался у них из рук, словно живое существо. Нас еще раз выкинуло вверх вздымающимся валом воды, — и под ногами образовалась пустота, в которую мы падали, как мне показалось, бесконечно долго. Шатаясь и размахивая руками, люди боролись с парусом. Наконец, им удалось одолеть его и унять душераздирающий треск рвущегося в клочья полотна. Но шум моря не утихал и был подобен оглушительной музыке. Волны ударяли о лодку, словно выскакивающие из воды камни. Сквозь дощатое дно мы чувствовали, как они мечутся, подобно взбесившейся волчьей стае. Удары сыпались на нас со всех сторон. Нам казалось, что мы дергаемся, как человек, которого стегают бичом. Вдруг из тьмы, из–под носа лодки вырвался столб воды и захлестнул нас. Под ногами захлюпало. Мы стояли по щиколотки в воде, вцепившись в борта и скамейки, вымокшие, оглушенные свистом ветра, который бил нам в грудь, не давая вздохнуть. Другой мощный вал перехлестнул через правый борт. Казалась, что невидимая сила вмяла нас в самое дно. Вода переливалась через борта лодки, доходя нам до половины икр. Мне послышалось, что рядом со мной кто–то испуганно шепчет. Но это был крик. Кажется, кричал Симон: «Выливайте воду!» Держась одной рукой за скамью, я присел на корточки, чтобы проверить дно: там было полно воды. Я беспомощно пытался зачерпнуть ее ладонью. Но в этот момент нас швырнуло наверх и снова бросило вниз. Я судорожно припал к мокрым доскам. Волна спала, как рассыпавшаяся на куски колонна. Я был весь мокрый, в состоянии отчаянного смятения. До меня снова донесся человеческий голос, относимый ветром: «Выливайте воду! Воду! Мы тонем!» В это мгновение лодку тряхнуло, как будто она наткнулась на торчащую из воды скалу. Скамейка выскользнула у меня из рук, и я оказался на днище, в воде. Я машинально глянул вверх: клочья пены были подобны снегу на качающихся горных вершинах. Однако выше, на мерцающем лоскутке неба спокойно горели звезды: так смотрят глаза слепого, равнодушные ко всему, что перед ними происходит.

Я попытался встать, но кто–то перескочил через меня. До меня снова донесся голос, то заглушаемый ветром, то вновь приближающийся во всей полноте звучащего в нем отчаяния.

— Учитель! Учитель!

И тогда я вспомнил о Нем. Еще за минуту до этого Он был в лодке: спал… Я сделал повторную попытку подняться, но на меня обрушился новый поток воды. Уцепившись за борт, я упал на колени. Ветер сорвал у меня с головы мокрый тюрбан и хлестал по щекам. Вода била со всех сторон. Кто–то огромный вырос рядом меня. Должно быть, Симон. Несмотря на качку и кромешную тьму, я все же различил на корме белую фигуру все в той же съежившейся позе. Этого Человека не разбудила буря! Он спал в тонущей лодке так, словно было постелено Ему в теплом доме.

— Учитель! — надрывался охрипший голос Симона. — Учитель! Мы гибнем. Научи… — кричали остальные. Кричала вся лодка, полная людей, потерянных среди мрака и ветра. Я тоже закричал: «Учитель! Учитель!»

Нас подбросило. Я вцепился в жесткое плечо рыбака, чтобы опять не упасть. На дне лодки было столько воды, что она сбивала с ног. Я вперил взгляд в темноту: силуэт Спящего пугал своей неподвижностью. Но вот Он зашевелился и выпрямился во весь рост. Неужели проснулся? Может быть, Он тоже был застигнут врасплох, очнувшись среди этого ужаса? Вдруг сквозь рев моря я услышал Его голос — бесконечно спокойный, усталый и как будто печальный:

— Где вера ваша? Почему вы усомнились? — Вера… У меня в груди сделалось горячо, как от ножевого ранения. Запоздалым эхом ко мне вернулись слова Иова, которыми я молился перед бурей: «Что бы ни случилось, я буду верить Тебе…» Вот как Он безгранично верит и такой же безграничной веры требует! Казалось, что буря потрясает весь мир до самой его сердцевины; весь мир, а не только то, что было вокруг. Стройная белая фигура вдруг выросла передо мной. Он встал. Я услышал, как Он говорит. Только сейчас Он говорил совсем по–другому: это больше не был усталый и грустный голос тщетно наставляющего учителя, но — молния против молний, гром против рева моря и ветра… Он не кричал, Он просто говорил, но этот спокойный повелительный голос достиг звезд и дна морского. Поначалу его звук терялся в грохоте бури, но когда Он умолк — ночь была тиха, как сама тишина… Неистовый круговорот воды и вой ветра — все это вдруг исчезло, как будто никогда не было… Понимаешь? Еще минуту назад волны закрывали от нас звезды. Но свист ветра оборвался, как лопнувшая струна, и над нами снова раскинулось небо, звезды, как и прежде, скатывались в море или беспечно мерцали на поверхности воды, покрытой легкой рябью.

Не будь мы такими вымокшими, потрепанными, измотанными ветром и чудовищным напряжением, не будь наша лодка полна воды, можно было бы подумать, что эта буря нам только приснилась. А Он опустился на скамью, съежился и снова застыл в неподвижности. Неужели снова заснул? Симон вполголоса приказал вычерпывать воду. Занимаясь этим, мы все поглядывали на Него. Во время бури мы забыли о Нем, но теперь, что бы мы ни делали, все наши мысли были с Ним. Просто в голове не умещалось, что после всего случившегося Он может снова уснуть, как набегавшийся ребенок, что Он может вот так безраздельно отдаться власти сна, этого преддверия смерти.

Но это еще не все, Юстус! Утром, когда мы подплывали к берегу, перед нами предстало крутое побережье. Только в одном месте можно было к нему подобраться — там, где вода подмыла скалу и раздробила ее на островки крупных острых камней. Учитель проснулся и молчаливым жестом приказал Симону, который, как верный пес, не спускал с Него глаз, чтобы причаливать здесь. Осторожно пробуя веслом дно, мы втиснулись между камней. Море, покоренное Им, было так спокойно, что мы без опасения оставили тут лодку и вступили на каменистый берег. Из–под черных камней пробивалась зелень и пучки пурпурных цветов. Обломки осевшей скалы образовали узкий проход в высоком и почти недоступном побережье, которое вело на живописное плато, покрытое густой травой и деревьями. Неподалеку виднелся город. «Это Гергеса», — сказал Иаков, который лучше всех знал окрестные места. В тени раскидистых дубов паслось огромное стадо свиней. Стерегло их несколько полунагих подростков, чьи бедра были лишь слегка прикрыты козьей шкурой. Они с любопытством поглядывали на нас. Вдруг один из них что–то предостерегающе крикнул в нашу сторону и указал куда–то рукой. Мы повернулись в указанном направлении, и одновременно послышался дикий, устрашающий рев.

Кто–то бежал на нас. В первую минуту нельзя было разобрать, человек это или зверь: огромная косматая фигура, облепленная грязью и засохшей кровью. На одной руке у него болтался обрывок порванной цепи. Мы поняли, что перед нами сумасшедший. Он все продолжал бежать, исторгая нечеловеческие вопли. Бросив взгляд на пастухов, я увидел, что те вооружились тяжелыми дубинами. Их собаки испуганно залаяли: сумасшедший был опасен. Рот у него был открыт, и он, как зверь, клацал редкими остроконечными зубами. Его сжатые кулаки напоминали два огромных молотка. Я также заметил кровавые раны на груди и плечах несчастного. Все кинулись врассыпную. Рядом со мной мчался Симон. Но пробежав несколько шагов, он вскричал: «Учитель!» и они вместе с Фомой бросились обратно, чтобы заслонить Учителя. Мы тоже остановились. Тем временем безумец приближался прямо к Иисусу, Который стоял неподвижно, не подавая никаких признаков тревоги. Однако человек не бросился на Него, а растянулся перед Ним во всю длину, заходясь воем, одновременно напоминающим и рыдания, и хохот. С размаху он ударился головой о камень, так что кровь забрызгала ему лоб. Он выкорчевывал пальцами пучки травы и отшвыривал их назад. Из его открытого рта большими белыми струями текла слюна. Неожиданно я осознал, что в воплях сумасшедшего можно различить слова:

— Прочь! Прочь! Уходи отсюда, Иисус! — вопил он. — Прочь! Уходи, Сын Божий! Что Тебе до нас! Время Твое еще не пришло! Прочь! Прочь!

Меня охватила дрожь. В безумца, должно быть, вселился дьявол. Признаться, мне еще не случалось наблюдать бесноватых так близко. Я и сам кое–что умею: знаю, например, как заклинать Замаила, отца Каима, а как рожденного от кровосмешения Асмодея… Но я был так потрясен, что все эти сведения вылетели у меня из головы. Человек заходился криком, драл ногтями землю, бился всем телом о камни, брызгал пеной и кровью. У меня мелькнула мысль, что наверное точно также извивался отец лжи перед лицом Предвечного, когда вынужден был Ему признаться, что не победил Иова… Меня била дрожь. Вдруг Он сказал:

— Выйди из этого человека.

Сказал, по обыкновению, спокойно и решительно. Так же Он приказал буре: «Утихни!» В Его словах не было ни тени волнения, ни намека на крик, а только приказ, который не может быть не исполнен.

Лежащий взвыл еще сильнее. Стоит Ему заговорить с одержимыми — они тотчас начинают кричать. Бесноватый хрипло голосил:

— Почему? Почему? Ах, как Ты нас мучаешь! Не боюсь Тебя! — выпалил он вдруг. — Нас много!

— Как тебе имя? — спросил Он.

— Много! Слышишь? Много! Не хватило бы дня, чтобы назвать тебе наши имена. Мы все здесь. Нас — легион…

— Тогда все выйдите из него.

— Ох! — человек кричал так, словно его пытали. Он впился зубами в собственное плечо и вырвал из него кусок мяса. Однако в его крике все явственнее различались жалобные рыдания. Он скулил: «Уйди! Оставь нас? Чего тебе надо от нас? Зачем ты нас мучишь?» Вдруг человек одним прыжком вскочил, выбросил ноги вперед и сел. На его черном лице, на окровавленных губах появилась боязливая просительная улыбка. — Куда нам идти? — спросил он. — Ты знаешь, каково там… — Гримаса ужаса искривила его лицо. — Позволь нам остаться… Здесь, — черным пальцем он показал на дома Герасы, — они нас хотят. Тебя там не ждут… Позволь… Давай разделимся! Ты там, мы тут. Мы предлагали Тебе весь мир. Ты не хотел, зачем же теперь… Они не хотят Тебя, правду Тебе говорю. Стада эти им дороже, чем Ты…

— Потому я велю вам: войдите в эти стада. Быстро!

Человек бросился оземь и с минуту корчился в судорогах. Что–то подобное порыву ветра со свистом пронеслось мимо нас, задев наши мокрые плащи, и улетело прочь. Послышался крик пастухов и визг собак, которые, поджав хвосты, разбегались. Свиньи больше не рылись в земле, они носились по кругу, дико визжа и вытягивая вверх рыла. Потом вдруг все стадо, как стремительная лавина грязи, рванулось через поле к морю. Топот тысячи копыт был подобен далеким ударам грома. Первые ряды достигли обрыва и на полном ходу бросились в воду. За ними спешили остальные. Ничто не могло остановить их. Все до последней перемахнули через край скалы и неуклюже размахивая короткими ножками, попадали в сомкнувшуюся над ними воду. Их словно прихлопнуло тяжелой крышкой: ни одна из них не всплыла. Море поглотило огромное стадо без остатка.

Тогда Он указал на лежащего на земле человека и сказал:

— Займитесь им.

А сам медленно побрел к большой скале, сел на нее и закрыл лицо руками. Молился или плакал? Время от времени поглядывая на Него, мы суетились вокруг лежащего человека. Он пришел в себя и был послушен, как ребенок; оделся в какую–то рванину, которую сам же и нашел в близлежащей пещере; смыл кровь с лица и рук. Я заметил, что он с ужасом смотрит на свое разодранное тело. Человек все время молчал и только следил за нами взглядом. Когда мы отправились к Учителю, чтобы разделить с Ним завтрак, он тоже подошел с нами. Молча устремил он на Учителя полный удивления, страха и благодарности взгляд. Однако по–прежнему молчал. Его дикое звериное лицо обрело человеческие черты. Иисус поделил привезенные нами хлеб и рыбу. Кивнул Он и бесноватому. Тот не сразу подошел за своей долей. Казалось, он не мог поверить, что это предназначается для него. Наконец, он встал на колени, неловко протянул руки, и Учитель положил ему на ладони хлеб. Глотал он медленно, словно предварительно лаская каждый кусочек во рту. Так и не поднимаясь, он осел на пятки, и так же, как хлеб, поглощал теперь слова, которые произносил Учитель:

— Бури вы испугались? Вы думаете, что вы призваны только для легкой жатвы? Истинно говорю вам: придут сильнейшие бури и Сына Человеческого не будет с вами. Но не бойся, малое стадо. Отец ваш Небесный обещал вам Царство. Я изгоняю бесов Духом Божьим, значит, оно уже приблизилось. Уже стоит на пороге… Не бойтесь. Что бы ни случилось, Я всегда с вами. Не отрекусь ни от кого, кто от Меня не отрекся. И хотя бы он жизнь потерял, он обретет ее.

Мы так внимательно слушали эти неожиданные и удивительные слова, что и не заметили, как со стороны города к нам приблизилась огромная толпа людей. Они на ходу выкрикивали что–то, но, подойдя ближе, затихли. Я заметил, что они смотрят на нас со страхом. Толпу возглавляло несколько седобородых стариков в длинных одеждах. Без сомнения, это были язычники. Их сопровождали пастухи с черными шкурами на бедрах. Пастухи указывали нас, на поле, где всего час назад паслись свиньи, на море, сомкнувшееся над ними. Люди остановились в нескольких шагах от нас. Было ясно, что они боятся приблизиться. Один из старцев немного выступил вперед и, низко поклонившись, по–гречески обратился к Учителю:

— Мы просим тебя, Господин, уничтоживший наши стада, уходи отсюда. Видно, Ты могущественный чародей, раз приручил этого безумца. Мы не хотим обидеть Тебя, только мы просим Тебя — покинь нас… По одежде видим, что Ты — иудей. Так вернись к своим. Ты нанес нам огромный урон, хоть мы ничем не обидели Тебя. Мы просим Тебя — уезжай… Такое богатство пропало даром! Этого бы хватило не на один десяток пиршеств. Но мы не упрекаем Тебя за это, Господин. Только покинь нас. Ты слишком могуществен для наших мест. Вы, евреи, не принимаете нашего гостеприимства, наша пища кажется вам нечистой. Уходи… — И говорящий смиренно поклонился.

— Уходи, мы просим Тебя, — повторили и остальные.

Люди начали низко кланяться. Я ждал, что Он что–нибудь им ответит. Но Он встал и, не говоря ни слова, направился к берегу. Мы последовали за Ним. Толпа не расходилась, а встав полукругом, наблюдала за нашими действиями. Мы добрались до лодки, которая легко покачивалась на зеленоватой воде, Учитель вступил в нее первый, потом мы по очереди заняли свои места. Когда мы расселись, я заметил, что на камне около лодки стоит человек, исцеленный от бесов. Он робко поставил ногу на борт лодки и просительно взглянул на Учителя. Впервые после того, как его покинули мучители, он тихо проговорил:

— Возьми и меня, Господин…

Но Иисус покачал головой (никогда не знаешь, как Он поступит):

— Останься, — сказал Он. — Возвращайся домой и расскажи всем, как Господь милосерд. Только всем расскажи, — с нажимом повторил Он.

Я уже писал тебе, что до сих пор Он всегда говорил: «Никому не рассказывай». А этому вдруг сказал: «Расскажи всем». Человек отошел. В глазах его была грусть, но на лице читалось смирение. Симон оттолкнулся веслом, и мы заскользили между камней. А тот все стоял, выпрямившись, у самой воды. А выше, на берегу, полукругом стояли горожане и внимательно следили за нашей лодкой. Неожиданно человек крикнул в разделявшее нас пространство:

— Я всем расскажу! Всем!

Часов около трех мы вернулись в Капернаум. Не успела наша лодка пристать к берегу, как навстречу Учителю уже сбежалась толпа. Радостные возгласы и лес воздетых рук приветствовали Его. Среди встречавших я заметил Иаира.

Он снова совершил нечто ошеломляющее, но об этом я расскажу тебе в следующем письме. Мне нужно собраться с мыслями… И все–таки кто же Он, Юстус? Кто Этот Человек, который усмиряет бурю, изгоняет целое полчище бесов, а утомившись, может уснуть среди бушующего урагана?

 

ПИСЬМО 8

Дорогой Юстус!

Неожиданно мне пришлось расстаться с Ним. Возвращаюсь в Иерусалим с чувством, что я так не выяснил, кто Этот Человек, чему Он, собственно, учит и что Ему от меня нужно.

Зато я взвалил на себя груз…

Однажды ранним утром, через пару дней после возвращения из Герасы, Учитель, Его ученики и я оказались на той самой горе, откуда Он совсем недавно возвещал Свои блаженства. Трава была покрыта росой, словно каплями молока, убежавшего из дырявой кастрюли. Склон горы рассекает глубокое ущелье, как бы разделяющее вершину на две горбины. Через этот проем, как сквозь треугольное окно, виднеется вдали гладь Геннисаретского озера, напоминающего огромную арену римского цирка. В это утро под нами лежала плотная густая масса серо–желтого тумана, сквозь которую тщетно пыталось пробиться солнце. Мы провели ночь среди скал, как это часто случается в наших с Ним странствиях. Я спал плохо и то и дело просыпался. Сколько бы раз я ни поднял голову с влажного от сырости плаща, я неизменно видел, что место Учителя пусто. С вечера Он отправился на вершину горы и молился там до утра. Когда, проснувшись, мы выбирались из наших плащей, Он сверху позвал нас:

— Идите сюда — Я хочу вам что–то сказать.

Мы поспешили к Нему. Ученики, по обыкновению, затеяли бег наперегонки. Так как у Иоанна самые длинные ноги, то Он добрался до Учителя первым, обогнав Симона, которого это всегда приводит в ярость. Только двое из нас — я и Иуда — не принимали участия в этих ребяческих забегах. Он ждал на вершине. Стоя на краю обрыва, в том месте круто осыпающимся вниз, Он сердечно возложил руки Иоанну и Симону на плечи и сказал:

— Слушайте, дети, Я хочу, чтобы вы разошлись по земле галилейской и сообщили всем, что время пришло и каждый должен покаяться.

Он замолчал и смотрел на них, словно желая проверить, какое впечатление произвели Его неожиданные слова. Они же избегали Его взгляда, и только переглядывались между собой; лица их выражали смесь удивления, недоверия и беспокойства. Я понимал их нерешительность. Эти амхаарцы чувствуют себя в своей тарелке только находясь в стаде. Любой из них, даже такой умник, как Нафанаил, теряется в одиночку и трусит. Стоило Ему заговорить, как мгновенно улетучилась их уверенность в себе, их бахвальство, их наивные мечты о «царствовании в Царстве Учителя». Симон заскреб в затылке своей огромной ручищей.

— А Ты, Учитель?… — спросил он. — Ты разве не пойдешь с нами?

Он ласково усмехнулся и покачал головой. Похоже, что Он все это предвидел, и теперь спокойно ждал возражений, чтобы поочередно отразить их.

— Нет. Вы пойдете сами. По двое…

Они опять потеряли дар речи. Не успев еще толком проснуться, они теперь впали в состояние остолбенения.

— Когда, Учитель? — спросил кто–то.

— Сейчас, — ответил Он мягко, но решительно.

Они начали подталкивать друг друга и многозначительно переглядываться. Может, они решили, что Учитель после многочасового ночного бдения Сам не знает, что говорит. Правда, ясная безмятежность Его речи поразила их. Они спрашивали друг друга глазами: «Что вы об этом думаете?» Иаков–младший (так его величают в отличие от сына Зеведеева) презрительно надул губы. Идея брата пришлась ему явно не по душе. Он потер нос верхушкой ладони и уже собирался было что–то сказать, как вдруг вклинился Филипп. Этот всегда найдет что брякнуть, когда другие проглотят языки. Накручивая на пальцы свои вьющиеся вихры, он пробурчал:

— Сначала надо бы спуститься в город да купить чего–нибудь поесть в дорогу. И сандалий порядочных ни у кого из нас нет… — он оглянулся на товарищей с гордостью, словно обнаружил источник в пустыне. — В такой рванине, — Филипп поднял ногу, — далеко не уйдешь.

— У нас нет ни гроша, — вставил Иуда и в доказательство своих слов открыл ковчежец и продемонстрировал его пустое дно. Именно ему Учитель поручил хранение тех скудных денег, которыми люди их поддерживали. Ученики покачали головами и вопросительно взглянули на Учителя. Но Он продолжал улыбаться, как ребенок, очарованный собственной идеей.

— Вам ничего и не нужно! — горячо проговорил Он. — Ни денег, ни еды, ни даже котомки. Идите в рваных сандалиях и в том, что на себе имеете. Пусть каждый из вас сделает себе палку из дерева, а не ищет дорожный посох. Идите, как есть, и ни о чем не заботьтесь. — Он сделал шаг, и из–под Его ног вниз по ущелью покатились камни. Он указал рукой вниз: в долине туман уже рассеялся, и сквозь серую мглу виднелось пенящееся море и разбросанные вокруг сотни домиков. «Там, — говорил Он, — ждет вас жатва. Идите трудиться. Не ходите к язычникам и самарянам, ищите заблудших овец стада Израилева. Им говорите: „Время настало“. А в знак того, что это так, исцеляйте больных, очищайте прокаженных, изгоняйте бесов. Принимайте то, что дадут вам, как работник, который не препирается о плате. Взамен ничего не требуйте. Даром получили — даром давайте…»

Он прервался и выжидательно посмотрел на них. Но они по–прежнему глазели друг на друга, не трогаясь с места. Его слова не только не ободрили их, но вселили еще большее опасение. Одно дело — исцелять или даже отважиться изгонять бесов, когда рядом был всегда готовый прийти на помощь Учитель, и совсем другое дело — самостоятельно и вдали от Него применять ту силу, которую им доверили. В наступившей тишине раздался недовольный голос Иакова:

— Посылаешь нас к овцам… Но там, где есть овцы, там водятся и волки…

— Правильно говоришь, — согласился Он.

Его голос звучал по–прежнему радостно.

— Я посылаю вас, как агнцев среди волков… Вы должны быть доверчивы, как голуби, и хитры, как лисы…

— Но если овца доверится волку, волк не упустит этой овцы, — заметил Симон.

— Загрызенная овца уже не боится волка, — ответил Он этому верзиле. — Вы бойтесь только того, кто и после смерти будет держать власть над вами. Что с того, что тело будет убито? Что с того, что будете преданы суду? Да, так будет… — сказал Он вдруг совсем другим голосом. Порыв радости, которым Он приветствовал нас, угас. Учитель больше не смотрел на нас, а напряженно всматривался вдаль прищуренным взглядом: как будто Он видел далеко–далеко, намного дальше серых гор на другой стороне озера. Его блестящие глаза затуманились, словно подернутые мглой, которая поднималась вверх и испарялась в лучах солнца. Словно стараясь поймать Свои мысли, убежавшие за далекий горизонт, Он продолжал: — Я пришел, чтобы принести вам мир. Но Мои слова принесут войну. Из–за них разделится дом: брат пойдет против брата, жена против мужа. Брат предаст брата, сын — отца… Я принес любовь. Но из–за нее возненавидят вас… Меня возненавидели, но и вы не ждите ничего другого. Такова участь учеников. Будете гонимы, так же, как Я, будете скрываться и нигде не найдете себе убежища. Говорю вам: еще не схватят вас, а уже понесете груз тяжких предчувствий, сомнений и страхов…

Он замолчал, по–прежнему глядя вдаль. Губы Его слегка дрожали. Но, видно, такой уж выдался день, когда каждому островку тумана суждено было уступить солнцу. Учитель оторвал Свой взгляд от незримых далей и вновь обратил его к небольшой кучке людей, еще сильнее напуганных Его словами. Вновь радостно улыбнулся.

— Однако не забывайте того, что Я сказал вам тогда утром, после бури: Я всегда с вами… Кто потеряет жизнь ради Меня — тот обретет ее; кто ради Меня будет нести свой крест — тот Меня найдет. Кто примет вас, тот Меня примет; а вместе со Мной Того, Кто Меня послал. Благословен каждый, кто будет слушать вас. Идите, пора! Через месяц мы снова встретимся здесь, на этой горе. Я буду ждать вас. Идите скорее — хлеба уже созрели и ждут вашего серпа. Нельзя, чтобы зерно просыпалось на землю…

В последний раз они переглянулись. В утренней тишине было слышно их учащенное дыхание. Туман над озером рассеялся, воздух сделался прозрачным и словно стеклянным. Казалось, что белые волны внизу катились по гладкой плите, покрытой голубой глазурью. Надвигающийся зной допивал остатки влаги из травы и из наших плащей. Подталкивая друг друга локтями, они начали собираться в пары. Симон кивнул Иоанну: «Пойдем со мной» (по–моему, он опасался, как бы Иоанн не остался при Учителе). Мой Иуда выбрал себе в пару Симона Зилота. Двое молчунов — Иуда и Матфей, бывший мытарь, встали друг с другом. Однако ни одна пара не выказывала желания тронуться первой. Они все мешкали, оглядываясь друг на друга. Кто–то вздохнул, словно набирая воздух перед тем, как броситься в воду. «Пора идти. Сейчас наступит жара…» — донесся до меня голос Филиппа. Этого всегда волнует не «что», а «как». Но и он не особенно рвался вперед. Каждый притворялся, что он занят: один подворачивал хитон, другой застегивал ремни на сандалиях, при этом все исподлобья наблюдали друг за другом. Они бы, пожалуй, так и не тронулись с места, если бы Он не сказал:

— Идите, дети, пора. Пришло ваше время. Шалом алейхем…

— Алейхем шалом, — отозвались они. И тесная стайка, покачиваясь, стала удаляться вниз по расселине; так кусок скалы, подмытый водой, еще долго покачивается, перед тем как окончательно оторваться. Первыми двинулись, представь, Иуда, Его брат, и Матфей. Их шаги захрустели по осыпи. Остальные тоже больше не мешкали: пара за парой, они по очереди склонялись в поклоне перед Учителем и исчезали за выступом скалы. Вскоре на горе остались только двое: Он и я. Снизу, из глубины ущелья до нас доносились голоса идущих людей и стук палок о камни. Мы надолго потеряли их из виду, а когда они опять показались, то превратились уже просто в вереницу белых пятен, тянущихся по тропинке через зеленый луг. Учитель следовал за ними взглядом. Я искоса смотрел на Него: на Его лице появилось выражение волнения и нежности. Я уже писал тебе: похоже, что Его любовь не ведает различий… Можно подумать, что эта кучка амхаарцев Ему дороже, чем отцу любимые дети; Он не породил их, но как бы сотворил, уподобившись Всевышнему, когда Он, взял человека с земли горстью глины, а потом выпустил со Своей ладони живого…

Учитель перестал следить за ними только тогда, когда они скрылись из виду. Подняв глаза к небу, Он зашептал свою короткую молитву. «Вот момент, — подумалось мне, — которого я так давно ждал…» Мы были одни, вдали от людей, наедине с огромным небом, распростертым над нами, и озером, лежащим внизу. Я понимал: сейчас или никогда… Я подбирал слова. Признаться, после всего того, чему я был свидетелем в последнее время, я уже не могу разговаривать с Ним, как раньше. У меня так и стоит в ушах рев бури, которую Он усмирил, и крик толпы, когда жена Иаира с воплем выбежала из дому… Я тебе не успел еще об этом написать — каждый день приносит столько нового! Он воскресил ребенка Иаира. Люди говорили, когда Он шел к нему в дом: «Незачем уже Тебе туда идти, Равви. Жалко Твоего труда. Она уже умерла. Слышишь плакальщиц…» Но Он не позволил Себя остановить. Он шел и покачивал головой: «Вы ошибаетесь, она спит». Он даже не торопился. По дороге остановился, потому что какая–то женщина дотронулась до края Его одежды и выздоровела без всякого Его вмешательства… Об этом можно долго рассказывать. Потом Он вошел в дом, откуда раздавался душераздирающий плач дудок. Он взял с Собой только Иоанна, Симона и Иакова. Я остался с толпой перед домом. Все произошло очень быстро. Причитания и вопли вдруг разом стихли. Наступила тишина, которую пронзил отчаянный женский крик. Жена Иаира выбежала из дверей: на ее расцарапанных щеках были слезы, а губы смеялись. Она затараторила задыхающейся скороговоркой, ее голос то и дело срывался: «Она ожила! Он сказал: „Проснись“ — и она открыла глаза. Она ест! И смеется!» Так же стремительно женщина вернулась обратно в дом. Толпа ревела от восторга.

Мне всегда кажется, что рядом с Ним лучше всего молчать. Но я понимал, что если я уйду, так ничего и не сказав, то мне уже нигде не найти спасения для Руфи. Заикаясь, я произнес:

— Равви… Я…

Он снова посмотрел на меня тем взглядом, в котором читалось удивление: «Почему ты ни о чем не спрашиваешь?» Он принуждает человека высказать самую потаенную свою мысль, которую тот, может, и сам еще до конца не осознал…

— Ты чего–нибудь хочешь от Меня? — спросил Он.

Я запнулся. Все должно было решиться в эту минуту. Его вопросительный взгляд облегчал мне задачу. Но я остался верен себе. Ни словом не упомянул о Руфи. Чем более сокровенной мысли добиваются от меня, тем труднее мне облечь ее в слова.

— Равви, — прошептал я, — что мне делать, чтобы снискать Царство?… То, что… Ты говорил, что нужно во второй раз родиться… Помнишь?

Он показал глазами, что понимает, о чем я говорю.

— Ты ведь знаешь, чего требует Закон, — сказал Он, — и знаешь заповеди, которые принес Моисей…

— Знаю, — подтвердил я.

— И ты знаешь также, — продолжал Он, — какая заповедь самая главная… Тогда о чем ты спрашиваешь?

Я беспомощно развел руками.

— Эти заповеди, — слова каменели у меня на губах, и я с усилием выбрасывал их из себя, каждое по отдельности, словно выплевывал камни, — эти заповеди я никогда не переставал выполнять. С самых юных лет. Я всегда хотел быть слугой Господа, всегда чтил величие Его Храма… Я служил Ему изо всех сил…

— И несмотря на это… — подсказал Он.

— Да, — воскликнул я, — несмотря на это мне чего–то не хватает!

— И ты не знаешь, чего именно?

— Нет, — ответил я тихо. Я чувствовал, как у меня колотится сердце.

Он с минуту молчал, как бы в раздумье. В нагретой траве застрекотали кузнечики.

— Я тебе вот что скажу, — услышал я наконец, — у тебя слишком много забот, горестей, страхов, беспокойства… Отдай их Мне, отдай мне их все, Никодим сын Никодима, и следуй за Мной…

— Как же я могу отдать Тебе свои заботы, Равви? — спросил я. У меня вдруг задрожал голос, и меня охватило небывалое волнение: я чувствовал, что Он дотронулся до моей сердечной раны.

— Отдай Мне все твои заботы, — повторил Он мягко. Он не пояснил Своих слов, и я испугался, что вот сейчас Он скажет, как тогда: «Ты ученый, знаток Писания, ты должен знать…» Что из того, что я ученый? Я не знаю! не знаю! не знаю! Я робко поднял на Него взгляд. Но увидев Его лицо, я испытал облегчение: на нем была та же сердечность, с какой Он смотрел вслед Своим ученикам. Я выдавил:

— Ты ведь знаешь, что я не понимаю Тебя, Равви…

Он не пристыдил меня и не высмеял, а очень мягко повторил:

— Я хочу, чтобы ты отдал Мне все то, что тебя тяготит… Я хочу, чтобы ты снял со своих плеч свой крест забот и страхов и взамен взял Мой… Давай поменяемся крестами, Никодим!

Я почувствовал неприятный осадок. Что за сравнение! Крест — орудие позорной казни, и противно даже вспоминать о нем. Только презренная нищая голытьба не гнушается наслаждаться этим зрелищем. К счастью, Пилат недавно обещал, что эту чудовищную казнь будут применять только к последним злодеям без веры и совести.

— Зачем говорить о кресте, Равви? — воспротивился я. — Это позорная смерть… Или слова Твои означают, что Ты хотел бы, чтобы кто–нибудь разделил с Тобой тяжкие испытания?

Словно эхо в узком ущелье, Он повторил мои последние слова:

— Да, Я хотел бы, чтобы кто–нибудь разделил со Мной тяжкие испытания…

Я заколебался. Во мне боролись противоречивые мысли и чувства. Мне пришло в голову, что, может быть, Он почувствовал растущую неприязнь к Себе среди фарисеев? Может, Он ждет от меня помощи? Вместе с тем я понимал, что было бы весьма легкомысленным обещать Ему подобную помощь. Откуда мне знать, что Он впредь сделает или скажет? Я не люблю безрассудства. Я осторожно поднял на Него глаза. Его взгляд покоряет людей. Ты понимаешь, Юстус, что это за открытие, что Этот Человек меня любит? В юности нам казалось, что весь мир устремлен к звездам, но насколько большую радость испытывает человек, когда ему посчастливится встретить любовь уже на склоне лет… Молодость ищет любви, но она не знает, что это такое. Человек, который перешагнул таинственный рубеж сорока лет, знает, чего стоит такой дар. И поэтому сильнее, чем когда бы то ни было, он жаждет любви другого человека… Если бы ты только знал, Юстус, какой у Него взгляд! Толпу можно купить чудесами, но покорить ее можно только так. Видно, в этом и заключается тайна преданности этих амхаарцев. Они сумели почувствовать это, несмотря на всю свою толстокожесть. Разве можно сказать Тому, Кто подарил тебе такую любовь, что ты не хочешь Ему чего–то обещать? Я — человек мягкий, и мне случается сожалеть о многих своих обещаниях. Возможно, я пожалею об этом и на сей раз. Неизвестно, чего еще может потребовать Этот Человек. Он так многого хочет. Он сказал: «Отдай Мне все свои заботы и горести». Все? Значит, это и о Руфи… Не может быть, чтобы Он, читающий людские мысли, не знал об этой болезни! Он хочет забрать у меня все… Но что Он мне даст взамен? Такое же абстрактное «все»? Он назвал это «крестом»… Какое чудовищное сравнение! Я был в том возрасте, когда мальчик уже перестает быть ребенком и переходит в руки учителя, когда солдаты Копония окружили Сепфорис кольцом крестов… Это было их последнее величайшее безумство! До чего чудовищная вещь — крест… Правильно сказано в Писании: «Проклят тот, кого повесили на кресте». Знаешь, Юстус, я буквально не знал, что мне следует Ему ответить. Он неотрывно смотрел на меня, и мне показалось, что Его посветлевшее лицо опять затуманивается. Но этот сумрак не отменял Его любви. Может, даже еще сильнее ее подчеркивал, если это вообще возможно, ибо нет любви сильнее той, что существует вопреки всем печалям. Не в силах больше сопротивляться — я сказал:

— Если Ты хочешь, Равви… если только Ты хочешь, пусть будет так…

И в ту же минуту охватил меня страх, страх ужасный, пронзительный, удушливый. Я писал тебе — это западня… и я почувствовал, что я ступил в нее. Он одаривает всех, кого хочет покорить. Что же Он дает тому, кто обещал Ему верность? Руфь, о Руфь!.. Я взглянул на Него, и страх мой еще усилился. Мне показалось, что в Его глазах, устремленных на меня, глазах, любящих, как сама любовь, я читаю приговор… О Адонаи! Я понял, что я не могу Его просить, как Иаир. Я не могу даже украсть Его силу, как та женщина с кровотечением. Я отдал Руфь за этот взгляд. Адонаи! Адонаи! Адонаи! Иаир спас дочь… Женщина из Наина вернула себе сына… А я? западня, которую я предчувствовал, захлопнулась… Бесповоротно… Адонаи, помилуй меня…

Сейчас ночь, когда я это пишу. Ветер шуршит листьями пальм и смахивает с поверхности моря отражение звезд. Может, с Руфью все обстоит не так, как мне кажется, может, все останется по–прежнему?… По–прежнему? Может ли это дольше продолжаться? Когда я представляю себе самое страшное, то говорю себе: «Все, что угодно, только не это! Пусть лучше эта болезнь длится десятки лет!» Но я знаю, что когда я вернусь и увижу, как она страдает, я снова буду с отчаянием повторять: «Это должно как–то кончиться! Это должно кончиться!»

Итак, между мной и Учителем возник как бы некий договор. Неизвестно, правда, к чему это может привести. Я оставил Его на горе. Возможно, Он так и будет там ждать возвращения своих учеников. А я возвращаюсь в Иудею. Попробую защитить Его от упреков, которых, наверняка, уже немало набралось в Синедрионе в Его адрес. Нет, я не стал Его учеником. Я не имею ничего общего с этой шайкой амхаарцев. Наш договор касается только нас двоих: Его и меня. Договор или дружба? Сам не знаю… Собственно говоря, это смешно: я отдал Ему свои заботы, которые тем не менее остались со мной, и взял на себя некое обещание, по отношению к которому я ощущаю темный страх… Что за отвратительная вещь — крест… Хорошо еще, что удалось вырвать у Пилата обещание насчет этой казни… Вот уж поистине странная мысль так говорить об этом…

 

ПИСЬМО 9

Дорогой Юстус!

Не знаю, как тебя и благодарить. Ученый молодой доктор из Антиохии, которого ты мне порекомендовал, был у меня и осмотрел Руфь. Он мне понравился: это человек широкого ума, пусть он и грек, но умеет приноровиться к нашим обычаям. Что он сказал? Что она должна выздороветь… Если бы это было так! Но, к сожалению, все его предшественники говорили то же самое. Мне неприятно повторять тебе это в ответ на твою доброту… Но пойми: я уже столько раз слышал подобные заверения! Люди постоянно присылают ко мне всевозможных врачей, и каждый расхваливает своего. Но я уже боюсь всякого нового лица, нового разочарования… Возможно, этот Лука честнее других. Он не маскирует свои обещания таинственными словами, за которыми ничего не стоит. Он выставляет свои знания открыто, как товар, и терпеливо объясняет, что надо сделать, что можно сделать, и что рекомендуется попробовать. Я уверен, что этот человек не сложит оружия до конца, хотя неизвестно, окажется ли результативным хотя бы одно из его предписаний и будет ли время испробовать все средства? Повозка по–прежнему катится вниз. Сколько еще ей суждено катиться дальше?

Лишь Он один мог ее спасти. Но Он прошел мимо меня точно так же, как мимо страждущих назарян. Он покарал их. За что же Он карает меня? Меня, который согласился взять на себя то, что Он называет Своим «крестом». Во мне начинает шевелиться тревожное предчувствие, что за этими Его словами кроется нечто более опасное, чем можно было предположить поначалу. Его слова затягивают… А Он, похоже, человек ненасытный, готовый пожинать то, чего не посеял.

Сухой зной выжег все вокруг, земля стала, словно пепел, мягкая и податливая. Когда по вечерам разыгрывается ветер, то он вздымает целые тучи рыжей пыли. Кедрон высох. Масличная гора отражает зной блестящей зеленью оливковых деревьев. Виноградники посерели, трава пожухла и стала ломкой, пальмы низко свесили свои ветви, как усталые верблюды свешивают головы. В тяжелых листьях созрели фиги. Люди, изнемогая, лежат в тени, и ждут не дождутся вечернего ветра. Все из Ксистоса и Бецеты сбежались в притвор Соломона. Кого там теперь только не встретишь. В городе никого не осталось. Верхушка священнослужителей и все, кто побогаче, покинули Иерусалим и отправились в свои летние владения. Обычно в эту пору я тоже уезжаю к себе в Эммаус. Раньше я никогда не оставался летом в такую жару в городе, но на этот раз я вынужден остаться: болезнь Руфи не позволяет нам тронуться с места…

Мы переживаем нечто похожее на осаду: красная пустыня подступила к воротам города и подстерегает его, как гиена свою добычу. С каждым днем вода в Силоамской купальне становится все ниже. В густом и словно маслянистом воздухе носятся целые полчища черных мух. Я сижу около Руфи и отгоняю их. У нее закрыты глаза, она тяжело дышит. Ее бледные руки, бессильно свешивающиеся с кровати, выражают невыносимую печаль. Куда мне деться от этого зрелища…

До сих пор мне еще не представился случай поговорить об Учителе. Из членов Великого Совета я видел только Иоиля бар Гориона. Я уже писал тебе, как я его ненавижу. Маленький, вечно сгорбленный, он уверяет всех и каждого, что несет на своих плечах грехи всего Израиля. Я застал его за молитвой о грешниках: он стоял с воздетыми вверх руками, и то и дело покачивался, ударяясь головой об стену. Мне пришлось долго ждать, пока он закончит. Наконец, он повернулся ко мне и сделал вид, что только сейчас обнаружил мое присутствие. Он приветствовал меня с преувеличенной сердечностью, явно отдающей фальшью.

— О, кого я вижу! Великий равви, мудрый равви, Никодим бар Никодим… Ты уже вернулся? Как я рад. А мы тут спрашивали у всех, где ты и почему тебя так давно не видно в городе. Правда ли, равви, что ты был в Галилее? Тут приходили люди, утверждавшие, что видели тебя там. Грязные брехуны! Они болтали неслыханные вещи, будто ты стоял в толпе нечистых амхаарцев и слушал какого–то мошенника, который к великой радости галилейской черни сплетает им всякие небылицы. Я сказал Иоханану бар Заккаи — да почитается имя великого и мудрого равви — чтобы он как следует разбранил этих врунов. Я сказал ему: «Наш равви Никодим никогда не прикоснулся бы к амхаарцу, как ни один из нас никогда не прикоснется к трупу или к свинье…»

Я вынужден был поблагодарить его за столь лестное о себе мнение. Потом спросил:

— Вы здесь что–нибудь слышали о… Пророке из Назарета?

Маленькие глазки Иоиля вспыхнули. Зрачки у него всегда бегают, словно две маленькие мышки, из угла в угол. Он скривился, словно укусил кислый лимон и стал подхихикивать, сцепив пальцы и потирая ладони.

— Почтенный мудрый равви шутит. Пророк? Какой пророк? Из Назарета? Из Назарета бывают только пьяницы, преступники и сумасшедшие. Об Этом лжеце уже недавно шел разговор у нас в Синедрионе, о Нем говорили даже больше, чем заслуживает Такой… Нам известно о Нем все…

Иоиль сжал губы, в уголках которых обильно выступили белые комочки слюны. Но через минуту он уже снова потирал руки и посмеивался:

— Хорошо, что почтенный мудрый равви уже вернулся. Галилея — темное место! Там на каждом шагу верные вынуждены сталкиваться с гоями…

Виделся я и с Ионафаном сыном Ханана. Его прислал ко мне первосвященник. Речь шла о том, чтобы мы вдвоем представляли Синедрион на торжествах, которые собирается устроить Антипа в честь своего дня рождения. Мне это совсем не улыбается: я не терплю иродовых ублюдков! Каиафа тоже обратился ко мне с подобной просьбой, и чтобы меня уговорить, даже прислал мне корзину чудесных фруктов для Руфи. Так как Антипа знает, что никто из уважающих себя израильтян (насчет саддукеев я не уверен) не согласится войти в Тивериаду, которую он построил на кладбище, то тетрарх собирается провести торжества в Махероне. В устье Иордана гостей будут встречать две галеры. Празднование обещает быть необыкновенно пышным: во–первых, Антипе исполняется пятьдесят пять лет, а во–вторых он хочет похвастаться Иродиадой, которая его окончательно взяла в оборот. Однако ходят слухи, что главная причина этого празднества — предполагаемое присутствие прокуратора Пилата. Раньше Антипа был с ним не особенно в ладах, но сейчас он вздумал расположить Пилата в свою пользу: отчасти по наущению Иродиады (она вполне способна руководить подобной игрой), а возможно, и по приказу самого Вителлия. И он прав. Пилат уже несколько раз посылал на него жалобы кесарю…

Итак, я ответил Ионафану согласием. При случае я спросил его, не слыхал ли он об Учителе? Мой вопрос вызвал у него приступ веселья:

— Ты меня спрашиваешь, что я о Нем слышал? — говорил он со смехом, — это я должен у тебя спросить. О Нем ходят слухи, что Он — фарисей. Кто–то сказал Кайафе, что Он повторяет учение Гиллеля, другие говорят, что Он сочиняет притчи в духе Гамалиила. Сознайся, Никодим, это ваш человек? Да я шучу! Ваш – не ваш, какая разница! Никого не волновала бы Его болтовня, но простонародье чересчур бурно на нее реагирует. Не успели еще с одним разобраться… Я хочу быть с тобой откровенен, — голос Ионафана посерьезнел, — мы решили обратить на Него внимание Антипы. Пусть он Им займется. А то бывают ведь такие, которые готовы понаделать дел, только чтобы подразнить римлян. Но мы полагаем — и ты, надеюсь, с этим согласишься, ты человек рассудительный, — что чем больше мы будем сами заботиться о том, чтобы устранить из нашей жизни все, что может раздражать римлян, тем больше они будут доверять нам, и тем больше мы сможем от них получить. Ты разве не согласен со мной, Никодим? Вы, ученые, любите дополнять Закон своими толкованиями, и в этом, между нами говоря, нет ничего дурного, но только до тех пор, пока соблюдается единство веры и Храма. Но ты прекрасно понимаешь, что всякое учение, вера и мораль кончаются, когда первый попавшийся бродяга из пустыни начинает изображать из себя Иуду Маккавея! Не забудь, что Сепфорис расположен на той же горе, что и Назарет…

В самом деле — на той самой. Только с другой стороны. Кресты, которые двадцать пять лет назад там понаставил Копоний, наверняка должны были отбрасывать тень на Назарет. Когда я был там…

Собственно, об этом я в первую очередь и собирался тебе написать, а не о том водовороте дел, который снова закружил меня в Иерусалиме. Находясь в Галилее, я успел отвыкнуть от городской суеты. Там человек размышляет неторопливо, впитывает в себя тишину, распознает даже едва уловимые звуки. А здесь ни на что не хватает времени, только успевай поворачиваться и заодно всегда будь готов к тысяче неожиданностей. Здесь надо кричать, чтобы тебя услышали, иные же звуки, кроме крика, тут не различимы. Глупая жизнь, но как из нее вырваться?

Оставив Учителя на горе, которую местные называют «двугорбой» я вместо того, чтобы возвращаться обратно берегом Иордана, свернул в Назарет. Помнишь, как ты многократно повторял мне, что для того, чтобы хорошенько узнать человека, надо приглядеться к тому месту, где он появился на свет и провел свое детство. Назарет пользуется дурной славой. Но я сказал себе, что даже общепринятое мнение может оказаться ошибочным, поэтому следует самому все проверить. За пару дней я не спеша добрался до места.

Назарет — селение, каких много в Галилее. Здесь возвышенность образует полукруг, и в самом центре этого склона располагается Назарет. Уже издали видно рассыпанную по склону горстку белых домиков, выглядывающих из–за черных кипарисов. У подножья горы под каменной аркой бьет источник, окруженный изгородью из камней. Тут я и остановился, изнемогая от жажды и усталости. Вокруг сновали женщины с кувшинами на голове, но не было никого, кто мог бы проводить меня и показать дорогу. Спустя некоторое время появился какой–то левит, приветствовавший меня со всем почтением. Я обратился к нему с просьбой проводить меня на постоялый двор, где я мог бы переночевать. Мы пошли в гору той самой дорогой, по которой гуськом, пересмеиваясь, женщины спускались за водой. Они были высокие, красивые, стройные, и все как одна — черноволосые. Среди них не было видно светлокожих девушек с волосами цвета меди, каких можно встретить у нас в Иудее. Вдали, из–за холма, пересеченного белой дорогой, Фавор вздымал свою тяжелую голову. Долгие годы эта картина была у Него перед глазами. Среди домов я еще издали заметил синагогу, также окруженную частоколом из кипарисов. Постоялый двор располагался прямо у дороги, на некотором расстоянии от первых застроек местечка. Я поблагодарил левита и собрался уже попрощаться с ним, однако тот не ушел до тех пор, пора не дождался хозяина и не поручил меня его заботам. По дороге мы беседовали, и когда левит узнал, кто я, его учтивость перешла почти в угодливость. Наконец, он удалился, отдавая многочисленные поклоны. Хозяин, в свою очередь, тоже начал лебезить передо мной. Должен признаться, что эти знаки уважения были мне приятны. Отправляясь в Назарет, я ожидал самого худшего: грубости и неучтивости. Я был приятно удивлен. Хозяин собрал мне поесть под тенью раскидистого фигового дерева. Я произнес молитву и только было собрался приняться за еду, как вдруг услышал крик:

— Равви! Не ешь!

Я удивленно поднял голову: во двор спешили какие–то люди. По их одежде было нетрудно догадаться, что это старейшины здешней синагоги. Их привел мой левит. На лбу у пришедших были филактерии и вообще они выглядели людьми набожными и почтенными. Старший кликнул хозяина и стал строго допытываться, не осквернил ли по случайности какой–нибудь нечистый пищу или посуду из тех, что мне подали. Оказалось, однако, что никакого повода для опасений не было. Тогда старший обратился ко мне с церемонным приветствием, многократно выражая радость по поводу того, что я почтил своим прибытием их убогую обитель; кроме того, он извинился передо мной за свой окрик.

— Прости, досточтимый равви, — сказал он, — но с этим народом никогда нельзя быть ни в чем уверенным. Они позволяют своим женщинам дотрагиваться буквально до всего. А ведь сказано: «Среди тысячи людей можно найти одного праведного мужа, но не найдешь ни одной женщины…» Прости меня, и соблаговоли покойно отведать то, что принес тебе этот человек…

Я был поистине удивлен такой предупредительностью и пригласил их разделить со мной трапезу. Погода стояла дивная: зной уже спал, и ветер раскачивал над нами ветви фигового дерева. Мы пили кислое молоко, ели запеченную курицу, закусывая хлебом и салатом из лука. В город возвращались стада: было слышно блеяние овец и крики пастухов. Немного подкрепившись, мы поудобней расположились на лавках, которые хозяин вынес для нас под дерево.

— Осмелюсь спросить, досточтимый равви, что привело тебя в наш город? — наконец, произнес старший. — В этой убогой дыре, называемой Назаретом, нет ничего, что могло бы порадовать глаз столь почтенного гостя. К тому же, о нашем городе идет дурная слава. Впрочем, это несправедливо, поверь мне, равви… У нас здесь, конечно, всяких людей хватает… где без грешников? Но по мере того, как мы трудимся и учим людей слову Божьему, грешников становится все меньше и меньше. Если бы только мудрый равви пожелал сам в этом убедиться…

— Не сомневаюсь, что так оно и есть, — отвечал я. — Когда я слушаю вас, почтенные, то начинаю понимать, что все, что болтают о назарянах — ложь…

— Слова великого равви для нас словно оливковая повязка на свежей ране… — заявил один из них.

— Слова мудреца дороже золота, — добавил левит.

— Не соблаговолишь ли ты, равви, завтра в синагоге порадовать наш слух твоими мудрыми речами? — снова затянул старший. — Уже давно не слышали здесь никого, столь достойного…

— Какая честь для Назарета, если говорить будет сам раввуни Никодим сын Никодима! — запел другой, сам упиваясь дарованным мне титулом.

Я чувствовал, что не могу сопротивляться их медоточивым словам. Хоть я и привык к уважению, но их речи принудили меня согласиться.

— Соблаговоли пожертвовать нам хотя бы крупицу твоей мудрости, — просили они, принимая мое молчание за нерешительность. — Не откажи. «Не пожалей хлеба для нищего, а слова Божия для жаждущего», — говорил великий Гиллель.

— Снизойди, равви. Здесь у нас никто не бывает. Мы уже давным–давно не слышали наставлений ученого из Иерусалима….

— Всегда учат одни и те же…

— Разве что осмелится какой–нибудь…

Человек, сказавший это, сразу осекся под испепеляющими взглядами остальных. Я сразу догадался, что он имел в виду ту самую Его проповедь.

— Вы, наверное, имели в виду этого вашего… Иисуса? — спросил я.

Вокруг меня вдруг воцарилась тишина, как будто я сказал что–то неприличное. Мои гости сидели молча, перебрасываясь косыми взглядами. Они негодовали на того, кто выскочил с упоминанием об Учителе.

— Да, — сказал, наконец, один из них, — Симон бар Арак упомянул тут об Этом… Мы не любим о Нем говорить, — искренне признался он, — мы исключили Этого Человека из синагоги за кощунства… Однако Он все еще остается безнаказанным и продолжает учить и обманывать людей…. Его надо побить камнями! — закончил он сурово.

Я окинул взглядом окружавших меня людей, которые все, как один, сжав губы, убежденно кивали головами.

— Равви Иегуда прав, — громко подтвердил кто–то из них. Этот Человек навлек позор на наш город… Это из–за Него так плохо говорят о Назарете!

— Действительно ли вина Его так велика? — спросил я. Они снова молча кивнули.

— Он ведь родом отсюда, из Назарета? — продолжал допытываться я.

— К сожалению, — признал старший.

— Он рос между нами, как волчонок среди собак! — вскричал левит с ненавистью в голосе.

— Или как змея в трещине стены, — сказал другой тем же тоном.

— Никто Его ни в чем не подозревал…

— Мы давали Ему заказы… Он строгал для нас всякую всячину.

— К сожалению, — повторил равви Иегуда и, вздохнув, добавил, — собственно говоря, мы могли бы Его отсюда выставить. Он не родился в Назарете.

— Разве нет?

— Нет. В наших родовых книгах, которые моим предшественникам удалось спрятать от людей Ирода, — гореть им вечно в геенне огненной — не отмечено Его рождения. Его отец был иудеем… Низко пал царский род, — процедил он сквозь стиснутые зубы.

— Так, значит, это правда, что Он из рода Давидова?

— У нас так записано. Однако здесь могла быть ошибка… Тебе ведь лучше всех известно, почтенный равви, каким испытаниям подверглось величие народа Израилева. Пророк Исайя сказал: «Неверные князья — товарищи воров». Только в мудрости подобных тебе, равви, наше спасение, а не в крови Давидовой…

— Но ведь сказано в Писании, что родится от Давида Дитя Справедливости… — воспротивился тут левит.

Равви Иегуда надменно возразил:

— Есть такие, которые так учат. Однако самые выдающиеся знатоки Писания говорят, — он с заискивающим почтением взглянул на меня, приглашая улыбкой поддержать его, — что только люди чистые — истинные потомки Давида… Не всякое слово пророков следует толковать дословно…

— Справедливо, — заметил я.

— Равви сказал, — заявил он тоном, пресекающим все дальнейшие споры.

Левит умолк, чувствуя, что остался без поддержки. Иегуда победоносно выпрямился и стал рассказывать:

— В те времена, когда всю страну, наверное, за грехи Ирода, постигло страшное землетрясение, в Назарет из Иудеи пришел Иаков сын Нафана, плотник… Поселился у нас, начал работать… Потом родился у него сын Иосиф. А было это тогда, когда римский глава покидал Иерусалим, забрав с собой Антигона и Аристовула — последнего из рода Маккавеев… Этот Иосиф привез себе из Иерусалима жену, дочь Иоакима, ткача. А вскоре случилось то, что римляне — будь они прокляты! — в первый раз, вопреки закону Всевышнего, приказали пересчитать сынов Израиля. Иосиф, как того требовала перепись, поехал на место происхождения своего рода — в Вифлеем, захватив с собой жену… Она как раз носила ребенка. Поехали — и не вернулись. По неизвестной причине… А возможно, что и была причина: опытные женщины говорили, что дитя должно родится раньше срока, и что было оно зачато еще до того, как невеста поселилась в доме жениха. Да впрочем никому не было до них тогда особого дела. Это было время войн Иуды, сына Езекии, Симона, Атронгая… Когда Иосиф вернулся с Женой и с ребенком, все уже кончилось. Где они были? Неизвестно. Понятно, что они не были все время в Вифлееме. Ходили слухи, что, они отправились в Египет… Так говорят. Впрочем, дело не в этом. Они вернулись и начали работать. Иосиф, как и его отец, был плотником, и он обучил Сына своему ремеслу. Жена его была мастерица на все руки: и пряла, и ткала, и шила… Детей у них больше не было. Иосиф был хорошим ремесленником, так что у него не было недостатка в работе. Но он заболел, и жена была вынуждена еще больше работать, чтобы прокормиться. В конце концов, он умер. Этот… их Сын ходил тогда в школу вместе со мной… Он был намного моложе меня, но я Его помню, как Он сидел рядом с другими мальчиками и выкрикивал слова Торы. Я думаю, что они были очень бедны: я никогда не видел на Нем сандалий, и Он донашивал старый плащ своего отца… Потом Он начал работать, и у Него тоже не было недостатка в заказах. Он уже не был ребенком и вступил в тот возраст, когда мужчина приобретает право говорить в синагоге. Но Он никогда не говорил. Он стоял в дверях рядом с самым нищенским сбродом, которому впору подавать милостыню, и только слушал. Но вдруг однажды…

— Он ушел из города! — вскричал тот, который первым упомянул про Учителя.

— Он отправился, ни о чем не позаботившись, — подхватил другой. — Он бросил все: верстак, дом — и ушел.

— Он не выполнил своих обязанностей по отношению к матери! — возмущенно возвысил голос левит.

— Это правда, — равви Иегуда с суровостью в голосе подтвердил его слова, — если бы она не работала, пришлось бы общине содержать ее.

— Плохой сын! Плохой сын! — твердил левит, тряся головой.

— Амхаарец всегда останется амхаарцем…

Зло таится в человеке, чтобы потом неожиданно проявиться…

Они говорили все одновременно, возбуждаясь все больше. Они так размахивали руками, что один столкнул у другого со лба ящичек со словами Писания. Было очевидно, что они страшно ненавидели Его. Воспоминание о Нем мучило их, как нарыв, о котором невозможно ни на секунду забыть. Они перекрикивали друг друга, размашисто жестикулировали под хлопанье длинных рукавов. Их смуглые пальцы скрючивались на манер когтей. Лишь спустя несколько минут равви Иегуда заметил, что я поражен подобным взрывом. Резким «ша» он утихомирил своих спутников, и, склонив голову, с улыбкой произнес:

— Прости, великий досточтимый равви… Мы переборщили. Но Этот Человек опозорил имя нашего города перед всем Израилем… Впрочем, это — амхаарец, и Он не заслуживает такого внимания… Прости нас… Мудрец Господень не смотрит на пса, что лает рядом…

— Прости, — повторили и остальные, — мы позволили себе говорить о Том, Кто недостоин того, чтобы о Нем слышали твои уши… Прости…

Они жмурили глаза и оскаливали зубы, но в их глазах продолжало гореть возмущение. Они повторяли: «Прости», — но все никак не могли найти тему, которая отвлекла бы их от Иисуса. Меня же интересовало только это. Я спросил:

— Так каким же Он был, когда еще жил среди вас? Вы говорите, что Он — плохой Сын… Он всегда был таким? Он был злым мальчиком или нечестным работником? Не совершил ли Он чего–нибудь предосудительного? Чем Он заслужил всеобщую неприязнь? Может быть, вы не откажетесь мне рассказать? Это любопытно…

Я поочередно взглянул на каждого из них. Они закусили губы, чтобы снова не взорваться. Ждали, что скажет Иегуда. Он откликнулся через минуту:

— Что ж сказать… Он, собственно, никому ничего плохого не сделал…

Они снова застыли, как над невкусной едой, которую выбросить неудобно, но и проглотить невозможно.

— А Его родители, — безжалостно выпытывал я. — Его отец?…

— Иосиф был хорошим ремесленником, — выдавил старший, — он добросовестно делал свое дело…

— А Мать?

Ответ упал, как падает упрямое яблоко — только после того, как хорошенько потрясешь стволом:

— Нет, она хорошая женщина…

Кто–то неохотно добавил:

— Она помогала другим.

Другой бросил, как бросают монету, которой надо расплатиться за вино:

— Ухаживала за больными…

Как запоздалое эхо, с другого конца стола долетело:

— Многие Ее благословляют…

Иегуда тяжело оперся ладонью о край стола, словно хотел преградить путь этому хвалебному потоку. Потом сказал с холодным бешенством:

— Но Она Его Мать!

— Правда, ведь это Она Его родила! — бросил левит.

— Из–за Нее все это, — добавил третий.

— Но все же, — я чувствовал, что еще один вопрос, и они возненавидят меня так же, как Его, — раз вы говорите, что Он никому не сделал зла, никого не обманул, то почему все–таки…

— Если бы Он хотел честно работать, — прервал меня равви Иегуда, глядя куда–то вдаль, — никто бы Его ни чем не упрекал. Он был хорошим плотником…

— … помогал другим…

— Знал Писание…

— Правильно исполнял предписанное Законом…

— И если бы… — начал было тот, который первый заговорил об Учителе, и тут же прервался, испугавшись, что опять скажет что–нибудь не то.

— Тогда почему же вы стали Ему врагами? — спросил я. Старший выстукивал что–то пальцами по столу.

— Врагами, — переспросил он презрительно, оглянувшись на товарищей, — врагами, — повторил он и пожал плечами. — «Грешник — враг Господа», — процитировал он. — Это выглядит так, как если бы топор взбунтовался против дровосека… Никто из нас Ему не враг… «Амхаарец не достоин ни улыбки, ни презрения мудреца…» — цитировал он дальше.

Воцарилась тишина. Разговор дальше не клеился. Они ушли обиженные.

На следующее утро я позвал мальчишку, обряжающего ослов, и спросил его:

— Ты не знаешь, где дом Иисуса, сына Иосифа–плотника?

— Знаю, — ответил он.

— Проводи меня туда! Заработаешь монетку…

Мальчишка с энтузиазмом побежал вперед. Было утро. Солнце выглядывало из–за Фавора, словно ребенок, прячущийся в стоге сена и подсматривающий, ищут ли его. Мы поднялись почти на самый верх холма и оказались выше основного скопища домов. Под гладкой стеной скалы виднелось несколько мазанок из глины, прилепившихся к камню, подобно птичьим гнездам. Миновав их, я остановился на широком, поросшим травой хребте. С другой стороны гора плавно спускалась к долине Израиля. Справа за склоном должен был лежать Сепфорис. Передо мной торчала гора Кармил, вернее даже не «торчала», а словно вырастала из оловянно–серой морской глади. Я спустился вниз к мазанкам. Сопровождавший меня мальчишка радостно подпрыгивал: видно, надежда получить серебряную монетку, привела его в хорошее настроение. Он то убегал вперед, то возвращался ко мне. Передо мной мелькали его смуглые икры. (О, Адонаи, я так и вижу опухшие, давно не целованные солнцем ноги Руфи!..) Вдруг он остановился и спросил:

— Ты хочешь увидеть, равви, где жил этот шотех?

— Хочу, — ответил я. — Но почему ты так Его называешь?

Мальчуган беспечно почесал живот через дырку в рваной рубашке.

— Так все о Нем говорят… — отвечал он.

В его детских глазах мелькнула хитринка; он тряхнул пейсами:

— … а другие говорят, что Он великий чудотворец…

Мы стояли перед мазанкой. Старые тяжелые двери были заперты на деревянный засов, судя по всему, изготовленный руками хозяина. Я поднял дверную скобу. Изнутри повеяло холодом, видно, давно уже никто не впускал сюда горячих солнечных лучей. Я вошел в дом, а со мной — полуденный зной. Я увидел убогую обстановку, подобную той, какую можно встретить в жилище любого галилейского крестьянина — бедняка: кое–какая утварь, ручная мельница, верстак у стены. Глинобитный пол был тщательно выметен, плотничий инструмент аккуратно развешен по стене, как и полагается в шабат. В углу комнаты лежали части какой–то недоконченной работы, кажется, это был стол. У дверей стояли два каменных сосуда, наполненных водой. Я переводил взгляд с одного предмета на другой: мне хотелось побольше узнать о людях, которые здесь жили. На верстаке не было ни стружечки. На потемневшей от времени доске (похоже, она перешла от деда к Внуку) отчетливо белел свежевыструганный деревянный крест. Снова крест! Должно быть, Он все время о нем думает. Что за странное пристрастие к орудию позорной казни?

Впрочем, вокруг не было ничего особенно примечательного. Я вышел обратно на улицу и спросил мальчишку:

— Его Мать тоже здесь больше не живет?

— Нет, — отвечал он, — она переехала. Говорят, в Вифсаиду…

«Хотела быть ближе к Сыну…» — подумал я. Впрочем, к чему Ей было здесь оставаться? Из ненависти к Нему теперь Ей здесь тоже не подали бы и кружки воды. «Жаль, что я так и не увидел Ее», — промелькнуло у меня в голове. Но мне уже не хотелось возвращаться обратно к озеру. Я достал монетку и протянул мальчишке. Он жадно схватил ее своими грязными пальцами. Я повернулся и пошел вниз. Меня вдруг охватила такая злость на здешних жителей, что вместо того, чтобы остаться учить в синагоге, как я обещал, я немедля тронулся в обратный путь.

Итак, Он происходит из рода Давидова… И родился не в Назарете, а в Вифлееме. Надо бы и туда сходить и своими глазами все посмотреть… В Вифлееме… Тебе не припоминается пророчество Михея? «Вифлеем, самый малый из городов иудейских, из тебя произойдет царь Израиля, рожденный в вечности…» Везет же Ему на пророчества!

Представь себе, этот врач из Антиохии говорил мне, что греки как будто охвачены ожиданием кого–то или чего–то… Поистине, мы живем в любопытное время…

Но для меня не существует ничего, кроме болезни Руфи…

 

ПИСЬМО 10

Дорогой Юстус!

Я только что вернулся из Махерона. Антипа сподобился устроить такое празднество, какого мы не видывали с той самой поры, как бесчинствовал еще его отец. Дворец был украшен разноцветными полотнищами, как жилище арабского вождя, а по вечерам светился огнями, как весь Иерусалим в первый день праздника Жатвы. Дикие и пустынные горные ущелья целую неделю оглашались звуками арабских бубнов, цитр и дудок. Как истинный сын Ирода, Антипа хотел ублажить всех: поэтому для римлян устроили скачки, борьбу и состязания, арабам преподнесли их дикую музыку с танцовщицами, а верным — богослужебные песни, которые по утрам и вечерам исполняли привезенные из Галилеи левиты.

Кого только не было среди гостей! Прежде всего почтенная семейка тетрарха: его брат Филипп, правитель Трахониды, Гавланитиды и Батанеи; кроме того его племянник Александр сын Александра, Агриппа, прибывший прямо из Рима; и Ирод, правитель Халкиды. Самый приличный из них — Филипп, тихий и спокойный; его с самого начала явно тяготило шумное празднество. Говорят, он по справедливости правит своей тетрархией. Александр, порывистый юнец, на первый взгляд кажется очень энергичным, но его заводная активность всякий раз гаснет, уступая место нерешительности и очевидному страху, можно подумать, что он боится, как бы ему часом не подсыпали яду. У Агриппы от пребывания в Риме явно вскружилась голова: он изъясняется исключительно языком греков и римлян, сбрил бороду и хвастается своей дружбой с молодым Гаем, сыном Германика. Рядом с потомками Антипатра обреталась целая ватага пригнанных на торжества царьков и арабских вождей. Они причмокивали и изображали притворный восторг, стоило им заметить, что Антипа глядит на них. На самом деле они ненавидят его за оскорбление Ареты, пользующегося большим авторитетом среди идумейцев. На торжество прибыл и ожидаемый Понтий Пилат. Я впервые видел его так близко и даже разговаривал с ним. Последние годы он почти не показывается в Иерусалиме. В первый момент он произвел на меня впечатление человека, который смотрит на мир с философским безразличием. Но это впечатление тут же рассеялось, едва он начал говорить. Передо мной был попросту неотесанный солдафон. Каждое его движение выдает самое заурядное невежество. О нем ходят любопытные истории: будто он сын вождя галлов, а когда он был ребенком, его отдали заложником в Рим. Тогда его звали Виникс. В Риме им занялся кто–то из семьи Клавдиев, и так его облатынил, что мальчик больше не захотел возвращаться к своим. Он сменил имя, вступил в войско, стал трибуном, принимал участие в войнах, где и отличился. Потом он женился на Проклии, дочери сенатора Марка Метеллия Клавдия, девице несколько перезрелой, зато принадлежащей к роду, связанному кровными узами с семьей кесаря. Мне кто–то рассказывал, что в то время Пилат вовсе не был смирным ягненком: ему мерещилось большое будущее. Впрочем, в Риме любой трибун воображает, что станет кесарем. Может, потому он и взял себе жену некрасивую и в летах, зато из старинного патрицианского рода. Однако немного он с этого получил: в один прекрасный день кесарь неожиданно приказал ему занять пост прокуратора в Иудее. Это было шесть лет назад. Римляне считают это место своего рода ссылкой. Валерий Грат обычно говорил, что работать в медной шахте на Кипре и править Иудеей — примерно одно и то же. В утешение Тиберий позволил Пилату — вопреки римскому закону — взять с собой жену (таким образом избегла она судьбы, недавно постигшей всю семью Клавдиев Метеллиев). Едва высадившись в Кесарии, Пилат решил нам продемонстрировать, что такое правитель с твердой рукой. Может, он надеялся тем самым обратить на себя внимание кесаря и получить перевод на другую, более подходящую должность. Может, ты слышал о привезенных как–то ночью в Иерусалим войсковых знаменах, и о молитвенных табличках, которые он приказал повесить на крепости Антония. Впрочем, в обоих случаях прокуратор проиграл, и упорное сопротивление вынудило его уступить. Это испортило ему настроение на годы вперед. Поручив дела своему доверенному Саркусу, сам он засел в Кесарии. В городе появляется редко, только во время больших праздников. Его появление всегда предвещает кровавые события. Год назад во время праздника Жатвы он приказал солдатам ни с того ни с сего напасть на галилеян, пришедших совершить жертвоприношения. Ему просто хотелось вида крови. Мы предпочитаем, чтобы он сидел у себя и не появлялся в Иерусалиме. Он стал пить, растолстел, от скуки принялся философствовать: понял, видно, что никогда ему отсюда не вырваться. Поэтому больше он с нами не воюет. Отношения между ним и Синедрионом сложились мирно в том смысле, что он сидит в Кесарии и не сует носа в наши дела, а мы в свою очередь заботимся о том, чтобы в городе сохранялся полный покой. И все было бы хорошо, если бы не его ненасытная жадность. Раз уж власти нет, так чтобы хоть золото было! Он требует за все платы по немыслимо завышенным ценам. Порой невозможно удовлетворить его запросы. Я знаю об этом, потому что Иосиф торгует с ним от имени Синедриона. На свой страх и риск этим занимаются и сыновья Ханана. Он бесстыдно продает им должности и закрывает глаза на то, что те три шкуры дерут с бедных богомольцев. Это благодаря ему саддукеи укрепили свое влияние, хоть их все и ненавидят. К счастью, у нас тоже имеется к нему некий доступ: жена его стала gere hasza'ar — прозелиткой.

Пилат — среднего роста, широкоплеч, мускулист, с большими бесформенными руками и лысиной, с которой свешиваются скудные светло–рыжие пряди. Он ступает тяжело, как медведь, любит похлопывать людей по плечу, и время от времени разражается шумным смехом. Я наблюдал, как они прогуливались с Антипой по саду и беседовали. Они производили впечатление обнюхивающих друг друга собак. Было видно, что один другому стремится продемонстрировать, что встречается исключительно по своей доброй воле, но, однако, осознает, что другому это приказал сделать Вителлий. В действительности же они оба — игрушки в руках легата. Когда они вернулись из сада, Пилат подошел, чтобы нас поприветствовать. Мы стояли у стены. Он приближался к нам, широко улыбаясь, словно сотник, оглядывающий новобранцев. По дороге он шутливо похлопал ладонью по животу одного из арабских вождей, другого тряхнул за бороду, то и дело принимался хохотать, строил рожи, заговорщически подмигивал — одним словом, было нетрудно догадаться, что этот человек чувствует себя в своей тарелке только в конюшне или в казармах. Арабские вожди, похлопываемые со всех сторон, словно лошади, отвечали блеющим бараньим смехом, однако в глубине их черных глаз таилась злоба. Надо признать, что по отношению к нам он вел себя менее бесцеремонно. Только к одному Ионафану он обратился как к хорошему знакомому. «Как поживаешь, Иона?» — произнес он, растянув губы в гримасу, призванную означать дружеское расположение. «Да, кстати, — вдруг сказал он, словно вспомнив о чем–то, — Когда вы привезете мне деньги?» — «Мы их как раз собираем», — ответил Ионафан, кланяясь. «Собираете, — усмехнулся Пилат. — Собираете, — он грубо рассмеялся и прищурил глаза, — Меня не обманешь. Чего вам собирать? Достаточно запустить руку в казну, а уж там золота хватит. Я–то знаю. Говорю тебе: поспешите…» — и он наполовину в шутку наполовину всерьез погрозил Ионафану пальцем. Желая отвлечь внимание прокуратора, Ионафан указал на меня: «Вот, досточтимый прокуратор, равви Никодим, великий ученый и фарисей, член Синедриона. „Приветствую вас!“ — Пилат небрежно махнул мне рукой. „Фарисей?“ — вдруг удивился он, словно это слово что–то ему напомнило, потом, помедлив, спросил: „Это те, что говорят о жизни после смерти, о награде, о наказании, о духах? Так, что ли?“ — „Да, досточтимый Пилат, — поспешил ответить Ионафан, — равви Никодим — один из самых уважаемых ученых–фарисеев“. Пилат зашелся рычащим смехом солдата, для которого в сравнении с умением ударить в строю боевой когортой или взять крепость, все прочее — вздор, волнующий только глупцов. „Любопытно, любопытно. Духи, значит, вот так летают, да? — спрашивал он, подняв руку и перебирая пальцами в воздухе. — Моя жена — большая любительница таких историй. К ней тоже ходят какие–то фарисеи и что–то болтают о духах. Но мы–то знаем, в чем тут дело! Правда, Ионафан?“ — Он положил свою огромную лапищу на плечо сына Ханана, и дворец снова огласил его рыкающий гогот. Вдруг Пилат сделал движение, будто намеревался своим молоткообразным кулаком гладиатора ударить меня в живот. От одной мысли об этом у меня потемнело в глазах. Но он прошел мимо и направился к другим гостям, все так же рыча и похлопывая всех по плечам.

Веселье с каждым днем набирало размах. Пир не стихал ни на минуту. В какой–то момент я увидел Пилата, который с венком на голове, опираясь на двух танцовщиц, через стол разговаривал с Иродиадой, возлежащей с другой стороны. Эта женщина, несмотря на свой возраст, умеет пленять мужчин. Линии ее тела сохранили великолепную стройность: она выглядит чуть ли не девушкой. Когда она следит за Антипой своими блестящими черными глазами в оправе длинных ресниц, взгляд ее выражает заботливую нежность; трудно поверить, что эта женщина осквернила себя связью с одним из своих дядьев, потом изменила ему и бросила его, для того чтобы жить с Антипой, тоже приходящемся ей дядей. На ложе Иродиады, у ее ног, сидела маленькая девочка с неразвитыми формами, смуглая и худенькая. Когда я вижу детей, у меня перед глазами сразу встает Руфь. Я подумал, что это придворная девка, а оказалось, что это ребенок Иродиады и Филиппа. Мать приучает ее к обществу, и девочка озирается вокруг огромными черными глазами.

Несколько секунд я прислушивался к разговору Пилата и Иродиады: она убеждала его, что ее новый муж желает стать ему самым сердечным другом. „Вот увидишь, досточтимый прокуратор, сам в этом убедишься, когда настанет момент, и у тебя будет нужда…“ — „Что мне может от него понадобиться?! — произнес тот с чванливой самоуверенностью, обгладывая индюшачью ножку. — Но раз ты так говоришь, — он бросил кость за спину, — я готов тебе поверить“. Он отер губы внешней стороной ладони и продолжал смотреть на женщину. „Клянусь Гекатой, у тебя роскошные плечи, Иродиада“, — заметил он, одновременно поглаживая спину одной из танцовщиц.

Пилат перегнулся через стол и стал ей что–то тихо говорить, но этого я уже не мог услышать. Одно лишь слово выскользнуло, словно шекель из дырявого мешка: „казна“. Что ему может быть нужно от Храмовой казны? Женщина слушала его улыбаясь. „Правда, почтенный прокуратор“, — подтвердила она, — этого богатства там действительно в избытке…» — Иродиада дотронулась своим бокалом до бокала Пилата. «Выпьем? — предложила она. — А этим я сама займусь».

Я был заинтригован услышанным и не знал, что об этом и думать. Я решил, что должен рассказать о этом Ионафану. Но тот только пожал плечами: «Мы прекрасно знаем, в чем дело. Он уже несколько раз давал нам понять, чтобы мы Храмовыми деньгами оплатили строительство водопровода от Силоама до крепости Антония. А вот и обойдется! Построить водопровод — это прекрасная идея, почему бы и нет, да только не за наши деньги. Мы делаем вид, что не понимаем, о чем речь. Теперь он будет искать поддержки у Иродиады. Глупец!» Он отошел от меня, посмеиваясь, и через секунду я увидел, как он весело разговаривает с Пилатом. Я начинаю подозревать, что саддукеи держат его в руках гораздо крепче, чем мне казалось.

Пир давно уже перешел в оргию: арабские и нубийские танцовщицы, поизощрявшись в танцах, льнули к гостям, и арабские царьки катались с ними в обнимку по полу. Прислуга вносила все новые и новые амфоры с вином и провожала в специальное помещение желающих опорожнить перегруженный желудок. Меня охватывало все большее омерзение. На другом конце стола Пилат издавал веселое рычание и от души похлопывал по плечам всех сидящих поблизости. Расположившийся неподалеку от Пилата Антипа мрачнел все больше и больше по мере охватывающего его опьянения. Отчуждение между ним и Пилатом так и не сгладилось. Напрасно Иродиада пыталась их сблизить, они по–прежнему оставались так же далеки друг от друга, как два дерева на противоположных берегах Иордана. Антипа казался все более настороженным: он явно не доверял развязной фамильярности прокуратора.

Утром, когда гости, утомленные ночной оргией, храпели на своих спальных ложах, я вышел в сад, чтобы прочесть полагающиеся молитвы. Возвращаясь, я наткнулся на Антипу: царь мрачно брел в полном одиночестве, заложив руки за спину. Я думал, что он пройдет мимо, не обратив на меня внимания. Но он направился прямиком в мою сторону, как будто именно я и был ему нужен. Он дружески взял меня под руку и увлек вглубь сада.

— Тебя, наверное, оскорбляет, равви, все, что творится здесь, — заявил он, когда мы вошли в тенистую пальмовую аллею, еще хранившую ночную прохладу. — Ведь ты — фарисей, человек чистый и благочестивый… Но ты не должен возмущаться. Я вынужден был устроить все это для этих необрезанных (он говорил так, как будто сам был последователем Закона с незапамятных времен, а ведь это только Ирод согласился на обрезание сыновей Мальтаки!). Если бы я не старался жить с ними в дружбе, они бы уже давно уничтожили меня! Этот подлый Пилат, чтобы только подольститься к Тиберию, готов набрехать на меня невесть что… Агриппа тоже не прочь под меня подкопаться. Он считает, что он выше меня, потому что он внук Мариамны. Александр — точно такой же, только глупее… Повсюду одни враги. Повсюду… Жизнь — это нескончаемая борьба всех со всеми. Я все время должен быть начеку. А я хочу покоя. Пусть Пилат «царствует» в Иудее. Мне довольно того, что я имею. Иродиада меня любит, я мог бы быть счастлив… Но и этого мне не дают. Люди повсюду завистливы и злы. Взять хотя бы этих ваших саддукеев! Чего им от меня надо? Они заискивают перед римлянами, обделывают свои дела с Пилатом. Можно ли оставаться честным в мире, где все остальные мошенники? Скажи мне, равви, ты, который столь премудр, возможно ли все время бороться и ни в ком не иметь опоры?

Мы шли вокруг небольшого пруда, пронизанного блеском солнца так, что он казался монолитной глыбой янтаря, отливающего червонным золотом, в котором застыли рыбы с вылупленными глазами, а их хвосты напоминали муслиновую вуаль.

— Скажи мне, — повторял он, не ожидая моего ответа и исторгая из себя свои обиды, как исторгают непереваренную пищу. — Повсюду одни враги! Повсюду враги! Пилат, Вителлий, — он выбрасывал пальцы, — Тиберий, Агриппа, Александр, Филипп, Арета, саддукеи… Вы тоже мне не друзья. Я знаю, что вы считаете меня безбожником. И этот, Иоанн, слишком суров ко мне… А я хочу только покоя и немного счастья. Иродиада любит меня и заботится обо мне. Меня ведь никто не любил, и никто обо мне не заботился! Я всегда мог ожидать, что мне поднесут яд. Своей жене я также не доверял, потому и отослал ее обратно к отцу. А Иродиада пойдет за мной на край света. Рядом с ней я в безопасности. Что с того, что она была женой Филиппа? Она не хотела его, и он тоже ее не хотел.

Этот гнусный сын проклятого отца, кажется, выбрал меня своим поверенным! Ему сдается, что все его ненавидят (в этом он не ошибается), что его окружают одни враги, которые покушаются на его жизнь, и что только одна Иродиада заботится о его безопасности. В этой помеси идумейца и самарянки ожили все Иродовы страхи. Теперь от избытка чувств он должен отравить Иродиаду, а потом возвести в ее честь дворец, как это сделал его отец для матери Александра и Аристовула!

— Почему он меня так этим попрекает? — взорвался он, когда мы снова свернули в тенистую аллею к пруду. — Я всегда его чтил и чту по сей день как мудрого и святого пророка. Я почитаю его так же, как я бы чтил Илию или Исайю, если бы те сподобились вернуться на землю. Я не отдам его на смерть, хоть она и желает этого… Но зачем же он наговаривает на меня такие страшные вещи? В чем я так уж провинился? Он вопиет, что я поступил хуже, чем Давид с женой Урии. Но я никого не посылал на смерть! Я только люблю Иродиаду, а она любит меня…

Я тотчас же вспомнил об Иоанне. Я совсем забыл, что пророк находится тут же в подземелье, прямо под дворцом, и пиршественное веселье гремит непосредственно над его головой. Как он, должно быть, тоскует по утраченной свободе! Этот глупец заточил его в тюрьму, но по–прежнему продолжает бояться его. Ирод был волком хитрым, однако же смелым. А Антипа, как справедливо сказал о нем однажды Учитель, — это лис, способный подкапываться ночью, но не способный сражаться лицом к лицу при свете дня. Его никогда не хватит на смелый поступок.

— Этот Иоанн, — продолжал он лихорадочно убеждать меня (может, ему казалось, что все фарисеи придерживаются того же мнения), — на самом деле святой, и пророк. Я охотно с ним беседую. Я слушаю его. Я бы сделал все, что он говорит. Я уже делал. Но Иродиаду я от себя не отдалю. Нет и нет! Я люблю ее, и она меня любит. Только рядом с ней я чувствую себя в безопасности. Она мне нужна. При ней я могу быть добрым, справедливым, мягким. Царю, для того, чтобы быть добрым, надо, чтобы его любили. Уж вам–то, фарисеям, наверняка известно, что можно найти причину для получения разводного письма, которая будет находиться в полном согласии с законом. И Филипп даст ей такое письмо, наверняка даст… Я его заставлю это сделать! Но Иоанн не хочет даже слышать об этом. С ним невозможно разговаривать: он тут же начинает кричать и грозиться…

Он таскал меня за собой битый час, и все повторял одно и то же. В конце концов, чтобы от него отделаться, я сказал ему, что готов поговорить с Иоанном, и, может быть, мне удастся убедить его не осуждать так сурово связь Антипы с Иродиадой. Мое предложение вызвало у него восторг. Он порывался меня благодарить, вопил, что я его друг. Я уже ощущал у своего лица его омерзительные слюнявые губы. Он тут же приказал позвать начальника стражи и велел ему проводить меня в темницу, где находился узник.

Вот так и довелось мне увидеться с пророком из Вифавары (я мог бы это сделать и без помощи Антипы, потому что зарешеченное окошко его тюрьмы выходило во двор, и через него сын Захарии мог беседовать со своими учениками, учить и наставлять их). Я спустился вниз по скользким каменным ступеням. В подземелье на соломенной подстилке лежал человек. Я тотчас узнал его, хотя он сильно изменился за эти почти два года: постарел, похудел, а его кожа, прежде бронзовая от зноя, приобрела желтовато–серый оттенок застиранного полотна. В тюрьме с ним не были особенно строги: он не был закован, на полу рядом с подстилкой стояла корзина с отборной едой. Но для таких людей, как Иоанн, нет ничего, что могло бы искупить муки неволи. В его светлых волосах серебрились седые нити, а изрезанное морщинами лицо никогда не разглаживалось, оставаясь запавшим, как пустой бурдюк.

Когда я вошел, узник не только не поднял головы, но даже не пошевелился. Он лежал поперек подстилки, в задумчивости подставив лицо солнцу. Может, он и не думал ни о чем, а просто отдался ласкающему солнечному теплу. Когда я встал над ним, он медленно открыл глаза и сел. Сопровождавший меня стражник вышел. Мы были одни в темном подземелье, которое казалось еще темнее от косо перерезавшего его столпа солнечного света. Но постепенно мои глаза привыкли к контрасту ослепительного света и полного мрака. В одном шаге от меня сидел человек, опершись на высоко торчащие колени. Длинная тень от носа искажала его лицо. Он поднял голову — тень соскользнула, и только тогда я, наконец, увидел под взлохмаченными бровями глаза пророка: они не изменились, это по–прежнему были глаза мечтателя, ищущие и выжидательные. Из них только исчез гнев. Они были, как корабли, навсегда ушедшие в море. Но вот на секунду эти глаза вернулись, в них зажегся блеск, веки затрепетали, словно паруса, которые ловят ветер. Я услышал хриплый и тихий голос, явно тот самый, что некогда гремел над рекой:

— Что? Уже пришел за мной?

— Равви, — начал было я, не понимая, о чем он спрашивает, но испытывая робость перед этим человеком, который так бесстрашно говорил тогда с толпой. — Я пришел, чтобы увидеться с тобой. Ты, наверное, не знаешь, кто я.

— Возможно, — согласился он нехотя, как бы не желая дать себе труд припомнить. — Ты фарисей, да?

Я кивнул головой в надежде, что он станет меня расспрашивать дальше, но он сидел молча, как бы снова удалившись от берега, куда я призвал его.

— Тогда, равви, ты велел мне ждать, — снова начал я, — и сказал, чтобы я служил, но умел отречься…

Он снова поднял голову и вперил в меня взгляд, как будто мои слова медленно, но настойчиво входили в его сознание. Это был взгляд, остановленный на бегу, рассеянный, невидящий.

— Да, — медленно повторил он, — отречься…

Мне показалось, что он обращается не ко мне.

— Отречься, — повторил он снова, как человек, который уступил любимую своему другу, и теперь смотрит, как тот идет в окружении дружек, а он, Иоанн, стоит в стороне и радуется его счастью. — Сделать свое дело и исчезнуть. Выгореть, как лампа, до последней капли масла… И ни о чем не жалеть… — Он запрокинул голову вверх, и солнечный свет залил его худые щеки и крепко стиснутые губы. Он напоминал человека, который подставляет свое лицо первым каплям дождя, пришедшего, наконец, после долгой и изнурительной засухи. Через секунду выражение мечтательности сменилось гримасой обиды и раздражения. Он вдруг неприязненно бросил:

— Ты зачем сюда пришел? Чего ты от меня хочешь? — в его голосе нарастал гнев, — чего тебе надо? — это прозвучало, как отголосок грома с той иорданской переправы.

— Равви, — я сделал робкую попытку объясниться, — ты говорил тогда, ты учил…

— Тогда! — вскричал он с тоской, — Тогда все было иначе! Я был гласом вопиющего в пустыне. Тогда было время вопросов и время ответов… А сейчас, — он провел пальцами по своей худой обнаженной груди, — кто я сейчас? Никто! Мне вырвали язык… К Нему иди, у Него спрашивай… — он склонил голову, почти ткнувшись лбом в колени и учащенно дыша.

Мне показалось, что теперь я его понимаю. Чаша его была переполнена до краев: пришел Другой и отнял у него учеников. Сам он в тюрьме… Я видел, как под туго натянутой кожей резкими толчками двигаются ребра. Похоже, его била дрожь.

— Что ты здесь делаешь? — проговорил он снова, не отрывая лба от колен, — иди к Нему. Он будет расти, а я буду уменьшаться, съеживаться, пока не придут за мной, как за малым ребенком… Иди… — раздраженное нетерпение сменилось мягким просительным тоном, — иди… Чего ты ждешь от меня? Я всего лишь высохшее дерево, а Он зеленеет…

Иоанн с огромным усилием выпрямился, но тело его безвольно повалилось назад. Он сел, опершись о стену. Дышал он спокойно и глубоко, и было видно, как пульсируют его виски.

— Он — жизнь, — продолжал Иоанн и забормотал себе под нос: «Слепой прозрел, хромой побежал, прокаженный очистился, нищий услышал радостную весть». Все так, — он закрыл глаза и кивнул головой. — Иди к Нему. И другие пусть идут. Он знает все. Он пришел с неба. Он говорит правду. Мои ученики уже пошли за Ним. Благоразумные ученики… Только я не могу теперь пойти за Ним…

Я не сумел удержаться от вопроса:

— Ты за Ним? так ведь это ты Его крестил, а не Он тебя…

Он сочувственно улыбнулся моему неразумению.

— Мать кормит сына, но сын, когда созреет, перерастает мать, — сказал он. — Он хочет, чтобы небесный дождь сначала умыл человеческие руки, а потом уже землю. Он хочет, чтобы мы сами начали петь, а когда у нас прервется голос, тогда Он допоет за нас еще лучше… У человеческого духа есть предел. Для Него нет предела. Ему Отец дал все. И кто к Нему придет, тот все получит…

— Так ты считаешь, равви, — я присел рядом с ним на солому, — что Он и есть Мессия?…

Он ответил мне строфой из Иезекииля:

— «Не будет больше в Израиле лживых видений и пророчеств, которых мы не умеем понять…» — Он вернулся к своей песне: «Слепой прозрел, мертвый ожил, нищий услышал слово благодати…» Спрашиваешь, Мессия ли Он, — снова начал Иоанн, как будто еще не ответив на мой вопрос. — Он — Тот, Который должен был прийти. Это Ему я готовил путь, Его приход возвещал. Он пришел и принес спасение. За Ним идите! Оставьте меня! Оставьте меня. — Его голос резко нарушил тишину. Он кричал так, словно кроме нас в темнице было полно народа. — Оставьте меня! Я, как пустая раковина, в которой сдохла улитка! Как больной, который остался на дороге, после того, как Он прошел… Идите за Ним! Я больше не могу служить. Мне нечем. Я Ему не нужен…

Я уже как–то писал тебе, сколь печальна судьба пророков, которые дождались исполнения своих пророчеств. Слова Иоанна пронизаны тоской, в нем самом словно образовалась пустота, но нет и следа бунта. Удивительно! Ведь именно он, считающий себя последним из пророков, должен был ожидать не такого Мессию. В то же время его мучает что–то совсем другое. Можно подумать, он завидует своим ученикам, которые пошли за Учителем из Назарета. Они пошли, а он пойти не может… Иисус тогда так странно сказал, что Иоанн меньший из всех в Царствии. Этих двух людей связывают тайны, которых мне не дано разгадать.

— Но ведь ты великий пророк, — произнес я. Мне хотелось его утешить.

— Я не пророк, — возразил он, как тогда, когда мы спрашивали его о том же от имени Синедриона. — Я — глас, который умолк… Глас больше не нужен! — вдруг возопил он.

Хотя в словах его все еще отдавалась боль, по лицу уже разлился свет: в точности, как тогда, когда из–за моего плеча он увидел приближающегося Галилеянина. Он говорил горячо, вперив взгляд в сноп солнца, в котором, переливаясь, кружили пылинки.

— Ныне и люди, и деревья, и камни должны заговорить. А глас больше не нужен.

— Не все, однако, идут за Ним, — заметил я.

Мне показалось, что на его темном лице мелькнула улыбка. Он слегка кивнул головой.

— Знаю. Не признаете Его. Но Он призовет вас, — заверил Иоанн с непоколебимой убежденностью, — каждого в свой день. И меня тоже. Еще один раз я Ему понадоблюсь. Еще один раз…

Мог ли я тогда подумать, что это был мой последний разговор с Иоанном, и что жизнь пророка так скоро достигнет своего предела?

Гости Антипы были утомлены: пир продолжался уже шесть дней подряд. Но в этот вечер затухающее было веселье разгорелось с новой силой. Антипа, а скорее всего Иродиада, которая, как я подозреваю, желает любой ценой добиться сближения Антипы с Пилатом, велела подать гостям вместо вина дурманящий напиток, изготовляемый в Сирии из кукурузных зерен. Результат был мгновенный: участников пира сильнее, чем прежде охватила жажда безумств и распутства. Пили и ели, ели и пили, кричали, ревели, гоготали, тискали танцовщиц и девушек, разносящих корзины с фруктами. Разнузданное увеселение превратилось в самую настоящую оргию на манер омерзительных фригийских празднеств, прославляющих их бога. По правде говоря, не знаю, кто задавал тон: римляне, греки или идумейцы. Ионафан также принимал в этом участие. В свете ламп, который заволакивали голубоватые полосы выгоревшего фимиама, под гирляндами цветов я различал сбитую массу полунагих переплетенных тел, мотающихся туда–сюда в лихорадочном возбуждении; в воздухе тошнотворно пахло смесью пота, благовонных масел, вина и соусов. Я стоял в стороне и с отвращением наблюдал за происходящим, поджидая только случая, чтобы незаметно выскользнуть из зала. Когда я наблюдаю нечто подобное, то наряду с отвращением во мне пробуждается чувство собственной инородности. В такие минуты я ощущаю, что я другой, не такой как все… Впрочем, не только в такие минуты… Болезнь ли Руфи в этом виновата или годы, проведенные над Писанием, посты, самоограничение? Я чувствую, что я — другой, и мне от этого отнюдь не хорошо. Я Ему сказал тогда: чего–то мне не хватает.

Сквозь толпу я увидел Антипу: он сидел на троне, а над ним склонилась Иродиада. Слушая ее речи, тетрарх сделал попытку обнять ее, но она оттолкнула его руку. Кажется, она хотела убедить его в чем–то, а возможно, и принудить что–то сделать. Она вторично увернулась от его объятий и, словно оскорбленная полученным отказом, отошла прочь, высоко держа голову. Не думаю, что она способна уступить. Антипа позвал ее, но она, не обернувшись, проследовала к своему ложу на другом конце зала.

Неожиданно меня кто–то толкнул, да так сильно, что я чуть не упал. Я гневно оглянулся, будучи уверен, что кто–то из челяди позволил себе такую неловкость. Но я увидел перед собой Пилата: прокуратор покачивался, его маленькие глазки были полуприкрыты, на потный лоб свешивался рыжий вихор.

— Я задел тебя? — вызывающе обратился он ко мне, словно желая спровоцировать скандал. Но тут же засмеялся: «Это ты, фарисей! — Он положил свою ручищу мне на плечо. — Ну, полно, не сердись. Небось не осквернил тебя своим прикосновением?» — и он снова захохотал.

Не снимая руки с моего плеча, он притянул меня к себе, словно желая обнять (какая гадость: утром — Антипа, ночью — римлянин!)

— Не сердись, — повторил он. — Отмоешься. Надо мыться почаще, надо иметь под рукой ванну с горячей водой, фонтаны… Вода полезна… Ха–ха! Слушай, мой фарисей, — говорил он, а я чувствовал на спине его безволосую руку, а на лице — несвежее дыхание, — ты, говорят, страшно богат? — Он попеременно то икал, то смеялся. — Люблю богатых… Ты никогда ни с чем не обращался ко мне… Почему? Почему ты никогда меня не навестишь? Я хочу ближе узнать тебя. Послушай… Я хочу, чтобы ты пришел ко мне… Помни… А вода необходима… Говорю тебе… Ты омоешься, а я искупаюсь… Ха–ха…

Пилат, покачиваясь, пошел по направлению к столу. Когда он проходил мимо ложа Иродиады, царица задержала его, схватив за тунику. Он склонился над ней. Я видел, как он дерзко провел ладонью по ее руке до самого плеча. Иродиада смеялась, глядя ему в глаза. Я подумал, что она пьяна и готова броситься ему на шею, и тогда–то Антипа убьет ее. До меня донеслись слова прокуратора: «И что же ты подумала, моя красавица?» Ответа я не расслышал, а видел только, как Иродиада провела пальцем по гладкой щеке римлянина. Окончательно очарованный ею, он собрался усесться тут же на ее ложе. Но там сидела Саломея. Иродиада приказала дочери встать, потом привлекла ее к себе и что–то сказала, показывая на середину зала. Малышка неуверенно подняла плечи и втянула голову, словно пытаясь защититься от приказа матери. Тогда вмешался Пилат, и его слова заставили Саломею с достоинством отойти от ложа. Римлянин со смехом растянулся рядом с царицей.

Я поискал глазами Антипу. Он по–прежнему сидел на своем троне, но я видел, что он внимательно наблюдает за поведением Пилата. Если предположить, что Иродиада хотела, чтобы эти два человека подружились, то теперь она полностью перечеркнула это намерение. Впрочем, возможно, она так умна, что ведет сложную игру. Глаза Антипы сверкали, а руки гневно сжимали тяжелый кубок. Казалось, что тетрарх через секунду готов сорваться с места и швырнуть этим бокалом в римлянина. Но пока еще он владел собой, и только то и дело пил большими глотками.

Тем временем маленькая Саломея, выдворенная с материнского ложа, неуверенно стояла посредине зала, там, где перед этим танцевали ливийские девушки. Когда я вижу фигурку ребенка, во мне оживают два противоречивых чувства: с одной стороны, симпатия, а с другой — раздражение за то, что передо мной человек здоровый. Поначалу мне даже было ее жалко: девочка выглядела совершенно невинной и странно одинокой на этом разнузданном празднике. Медленно, будто из любопытства, повернулась она на пальцах, оглядывая залу. Никто не обращал на нее внимания. Танцевавшие перед этим девушки уселись на ложах гостей. Пьяные крики мужчин смешивались с их подзадоривающими смешками. Я следил глазами за девочкой. Полускучающим–полуигривым движением она подняла над головой худые руки и снова повернулась на пальцах. Казалось, она подражает танцу, который только что видела. Музыканты–арабы продолжали делать свое дело: слышались удары бубнов, дудки издавали резкие, звериные звуки. Саломея двигалась в такт музыке все ловчее; она ладно перебирала маленькими ножками на вытянутых пальцах, и серебряные браслеты на ее щиколотках звенели. По–видимому, она танцевала то, что только что видела, но ее танец отличался от танца взрослых женщин какой–то большей… зрелостью. Эта девочка с едва обозначившейся грудью, кажется, знала гораздо лучше, чем они, что означают все эти наклоны, колыхание животом, вскидывание ног… Рабыни всего лишь исполняли заданные фигуры, она же умудрялась подчеркнуть их бесстыдное значение. После нескольких несмелых поворотов ее движения становились все более и более раскованными. Танец начал привлекать всеобщее внимание. Музыканты, заметив кружащуюся царевну, заиграли громче и быстрее. Саломея также ускорила темп. Казалось, она забыла обо всем на свете и повиновалась только музыке; ее движения точно согласовались с диким ритмом бедуинской мелодии. Развевающаяся одежда обнажала худое смуглое тело, над коленными яблоками мелькали удлиненные хрупкие бедра, груди выдавались, как почки шелковицы перед весенним дождем. Было невозможно поверить, что она не осознает, что означает каждое ее движение.

Я бы не вынес, если бы Руфь… Не вынес бы? Разве не было бы лучше, если бы она вообще могла танцевать, пусть даже и так?

Теперь и гости повставали с мест и окружили танцующую девочку. Множество рук начало хлопать в такт музыке. Горящие страстью глаза пожирали Саломею. Зрители были полностью захвачены разворачивающимся зрелищем. Я тоже чувствовал, что по мере того как я смотрю на танец, во мне против моей воли пробуждаются опасные порывы… Бывают минуты, когда самые благочестивые установления выветриваются из головы. Порой мы слабее своей плоти… Когда Саломее удавалось более выразительное движение, толпа окружавших ее мужчин издавала звук, напоминающий вой волков в лунную ночь. Время от времени срывались короткие возбужденные смешки.

Кто–то грубо проталкивался в первые ряды плотного кольца зрителей: это был Антипа. Щеки его побледнели, он возбужденно дышал, губы скривила гримаса жестокости. Он пожирал девочку глазами, но взгляд его то и дело возвращался к Иродиаде, которая тоже поднялась с ложа и, опираясь на Пилата, стояла по другую сторону круга. В этой толпе возбужденных людей тетрарх и его жена являли собой воплощенную чувственность. Саломея казалась мотыльком, порхающим между двумя цветками. Она как бы приняла на себя все неистовство их вожделения, любви и ненависти.

Но в ту же самую минуту что–то заставило ребенка вдруг очнуться от экстаза танца. На застывшем лице Саломеи появилось выражение страха и замешательства. Она неожиданно прервала танец и, как испуганный зверек, бросилась в середину толпы, желая убежать. Зрители топали и не выпускали ее. Наконец, она добежала до матери и спрятала голову в изгиб ее локтя.

Гости разразились криками и смехом, всеобщее возбуждение грозило вылиться в новую волну бесшабашного распутства. Одна из девушек пронзительно закричала в крепких объятиях римского трибуна, арабские царьки шли обратно к своим ложам, гоня перед собой девушек, словно стадо коз. Вдруг на всю залу прогремел голос Антипы:

— Саломея, танцуй еще!

Девочка украдкой выглянула из–за матери и снова спряталась за ее плечо.

— Саломея, станцуй еще раз… — резко сказал Антипа. Он подошел к ней.

— Станцуй… Я дам тебе за это красивые сережки. И браслет… — неудовлетворенная страсть раздувала его ноздри… — Станцуй еще раз, Саломея…

Тетрарх разговаривал с девочкой, но казалось, что слова его были обращены к Иродиаде.

— Станцуй. Я дам тебе рабыню, двух рабынь, или гору кораллов, жемчуга, кольца… Ты выберешь, что захочешь, только станцуй!

Вместо ответа девочка спряталась за матерью.

— Станцуй! — говорил Антипа, и его охрипший голос стал грубым и прерывистым. — Прошу тебя, станцуй! Я, царь, прошу тебя, станцуй!

Он был пьян, едва держался на ногах, и язык у него заплетался.

— Танцуй, слышишь!? — крикнул он. — Я приказываю… Если не послушаешься… Прикажи ей танцевать! — крикнул он Иродиаде.

— Разве ты не видишь, что ребенок напуган? — ответила та, глядя на мужа в упор.

— Напуган! а ведь танцевала, — взорвался он. — Она должна станцевать для меня! Слышите!

В нем одновременно кипело похотливое возбуждение и бешенство.

— Она должна! Она не танцевала для меня! Пусть теперь для меня станцует! Я не знал, что она умеет так танцевать! Ты скрывала от меня, чтобы теперь… Ты!

— Антипа… — сказала она холодно. В ее голосе зазвучал металл, а взгляд непреклонно отражал молнии, бьющие из черных глаз царя. Говорят, что иногда женщины способны любить мужчину до безумия. Но любовь Иродиады умеет властвовать над безумием. Она смотрела на него, как укротитель на зверя, и этот идумеец, отец которого безжалостно убивал тех, кого больше всех любил, склонялся под ее взглядом. Иродиада гораздо больше внучка Ирода, чем Антипа его сын. Усмиренный в своем порыве, он хмуро бросил:

— Пусть она станцует… Скажи ей, пусть она станцует для меня… Я сделаю для нее все, что она захочет, — снова заводясь, он стал бить себя кулаком в грудь. — У нее будет все, что она пожелает. Я отдам ей полцарства… Слушайте! — крикнул он, поворачиваясь к гостям. — Если маленькая Саломея станцует для меня еще раз, я дам ей все, что она попросит! половину царства!

Пилат прыснул от смеха:

— Ну все, тетрарху конец. Я должен написать кесарю, что у нас теперь царица вместо царя!

Но Антипа не слышал этих слов. Он был возбужден, метался во все стороны, кружился на месте, бил в ладоши и продолжал кричать:

— Если Саломея станцует для меня, клянусь словом царя: я дам ей все, чего она пожелает! Смотрите все, как будет танцевать Саломея!

Мать наклонилась над девочкой и с минуту что–то тихо ей говорила. Малышка медленно кивнула головой и послушно вышла на середину залы в заново образовавшийся круг зрителей. Опять зазвучала та же грубая неистовая музыка. Лицо Саломеи выражало робость и страх, она не отрывала взгляда от матери, как бы черпая в ней силы. Что за искусство уметь заставить других зависеть от тебя! Иродиада улыбнулась дочке, и та ответила ей улыбкой. Девочка закинула назад голову, ее маленькие босые ножки начали месить землю, сначала медленно, словно она выжимала вино в чане, потом все быстрее и быстрее, пока наконец Саломея целиком не отдалась танцу. Я снова видел ее смуглое тело сквозь развевающийся муслин, широко распахнутые глаза, приоткрытые губы, маленькие ручки, проделывающие тысячи быстрых движений. Все бесстыдство танца было вновь явлено напоказ зрителям. Я старался не думать о том, что стоит за этим танцем, заставляя себя помнить, что передо мной ребенок. Разве можно говорить о справедливости в этом мире, где здоровые дети существуют для того, чтобы потворствовать разврату взрослых? В голове у меня все время прокручивалось: «Если бы это была Руфь…» Гости хлопали, и из их груди вырывались в такт такие же учащенные и шумные вздохи и сопенье. Антипа тоже хлопал, на его лице были написаны радость, гордость, сладострастие. В широком вырезе рубашки была видна его грудь, покрытая черными кудрявыми волосами; его мясистые губы шевелились, будто он смаковал лакомство, глаза то следили за Саломеей, то вновь устремлялись к Иродиаде. Я преодолел возбуждение, которое охватило и меня, и двинулся к выходу, чтобы, воспользовавшись тем, что все заняты танцем, улизнуть с праздника. Но вдруг Саломея, сделав какой–то похабный жест, остановилась, поспешно поклонилась Антипе и одним прыжком достигла матери. Не сделай она этого, толпа могла бы ее осквернить: сотни рук потянулись к ней. Лихорадочное сопение почти перешло в вой; идумейские царьки причмокивали и в возбуждении щипали танцовщиц.

Снова раздались крики, смешки и повизгиванье. Однако все перекрыл голос Антипы:

— Иди, иди ко мне, моя хорошая, моя голубка… Ты чудесно танцевала…

Иродиада шепнула что–то дочери, и та на цыпочках подошла к тетрарху.

— Иди сюда, дай мне поблагодарить тебя. Ты порадовала мое сердце. Еще никто так прекрасно не танцевал. Это было просто великолепно…

Он положил руки ей на плечи, и, жмуря глаза от умиления, поцеловал ее в лоб.

— Правда, ты только для меня танцевала? ну, скажи… И говори, чего ты хочешь. Слышишь? Я поклялся перед всеми, что ты получишь все, что пожелаешь. Ну говори, не бойся! Золото, рабынь, дворец — все, что захочешь, будет твоим. Ты слышишь, прокуратор, — с вызовом обратился он к Пилату, — за то, что она танцевала только для меня, она получит все, что пожелает. Ну, Саломея, скажи громко, чтобы все слышали…

Воцарилась тишина. Девочка оглянулась на мать. Я видел, как Иродиада тихонько кивнула головой. Тогда она ловко выскользнула из объятий Антипы, отступила назад, напружинилась, будто для прыжка, — и выпалила:

— Если ты хочешь меня вознаградить, — голос у нее был низкий и слегка дрожащий, — прикажи подать мне сейчас на блюде голову лживого пророка, который у тебя в темнице…

Сказав это, она быстро отпрянула назад и прижалась к Иродиаде. Сделалось еще тише, так тихо, что был слышен писк комаров, кружащих вокруг подсвечников.

— Ты хочешь голову пророка Иоанна Крестителя? — медленно переспросил Антипа, словно не веря своим ушам. Он перевел взгляд с ребенка на Иродиаду. В его глазах мелькнул смертельный страх. — Или у вас от вина помутился рассудок? — отчаянно выкрикнул он почти бабьим голосом. — Этот человек — святой, Божий, — он кричал все громче, как осужденный, не желающий признать свою вину перед судьями. — Да вы понимаете, что может произойти, если я подниму на него руку? Это ты ее подговорила! — он слегка присел, чтобы лицо ребенка оказалось вровень с его собственным. — Саломея, я дам тебе все, что ты захочешь. Не слушай мать. Я дам тебе золото, жемчуг, шелка, рабынь, коня… Ну, скажи, чего ты хочешь… Скажи сама… Ну, быстро.

Сдавленным голосом она повторила:

— Дай мне, царь, голову лживого пророка…

— Проклятие! — возопил он, — ты провела меня! — кричал он жене. — Я никогда не хотел для тебя этого делать! Ты провела меня! Я ей дам все, что угодно, но только не это… Ты разве не знаешь? Царь, который убьет пророка, навсегда потеряет царство…

— Ты ведешь себя, как ребенок. — спокойно сказала Иродиада. — Я всегда тебе говорила: или он, или я, — прошипела она тихо. — Что плохого может с тобой случиться, если я забочусь о твоем благе? — Теперь она заговорила громко, так чтобы все слышали:

— Ты сказал, что дашь ей, чего она пожелает. Ты поклялся царским словом…

— Я поклялся, — простонал он. Он был раздавлен, уничтожен. Он оглядел залу, гостей, словно увидел их впервые. Он, несомненно, видел Пилата, который насмешливо улыбался, но Антипа не ответил ему ненавидящим взглядом. Казалось, он беспомощно пытался найти поддержку. Неожиданно, подобно человеку, который хватается за любую опору, даже не убедившись в ее надежности, он воскликнул:

— Римский прокуратор осудит меня за эту смерть…

Глаза всех присутствующих устремились к Пилату. Тот продолжал улыбаться, но сейчас в его улыбке сквозила любезность. Ему явно польстили слова тетрарха.

— Ты царь, — сказал он, — это твой человек… Кажется, он бунтовал народ… Делай, что хочешь…

В отчаянии Антипа снова смотрел на Иродиаду.

— Ты поклялся, — сказала она.

— Я не могу его убить! — крикнул он.

— То есть ты хочешь нарушить свое слово?

Механически, как вышколенный попугай, Саломея произнесла:

— Дай мне, царь, голову лживого пророка…

— Дай ей, что обещал, — изрекла Иродиада.

— Вы хотите несчастья, вы хотите несчастья, — стенал Антипа. Страх убил в нем ярость, у него в глазах стояли слезы, гримаса бессильного отчаяния делала его похожим на отталкивающую марионетку.

— Я ведь с тобой, — донесся до меня тихий голос Иродиады.

— Зачем его убивать? Он уже не может говорить, он в тюрьме… — продолжал он вполголоса препираться.

Она пожала плечами:

— Пока он жив, он всегда может оказаться на свободе. А тогда может случиться война, бунт, все, что угодно… римляне захотят в это вмешаться, — добавила она еще тише.

— Это пророк, — все повторял он, — святой пророк…

— Ему нечего возвещать, — бросила она нетерпеливо. — Ты царь… Кроме того… — она презрительно махнула рукой, — важно то, что существует…

— О! — стенал он, — О! Зачем ты велела ей танцевать? Я бы тогда не обещал…

— Ты сам этого хотел.

— Сам, сам… Зачем она танцевала?

Девочка снова повторила:

— Дай мне, царь, голову лживого пророка…

— Дай ей, — повелительно сказала Иродиада. — Ты слышал, что сказал римлянин? Он подумает, что ты покрываешь человека, который хотел взбунтовать народ в Иудее…

Тетрарх тяжело вздохнул. Держась обеими руками за голову и сгорбившись, он медленно пошел к своему трону. Уселся. В зале по–прежнему царила тишина, было слышно, как потрескивает масло в лампах. Антипа позвал:

— Проксен! — это был начальник стражи тетрарха. — Пойди, — приказал он, — отсеки голову равви Иоанну и принеси ее сюда на блюде…

Проксен поклонился и вышел. Никто не промолвил ни слова, в зале повисло глухое молчание. Люди так и замерли с полуоткрытыми ртами, как замирает Иордан в тяжелых объятиях Мертвого моря. Девушки испуганно жались друг к другу. Собравшихся охватил ужас. Лампы мигали, по зале пробегал легкий ветерок, разгоняя спертый воздух. Откуда–то из глубины дворца донесся приглушенный крик. Дыхание людей стало громче. Это напоминало минуты, предшествующие первым ударам молнии в нависшем почерневшем небо. С гостей разом слетело пьяное возбуждение. Каждому хотелось сорваться и бежать, но никто не смел тронуться с места.

Потом мы услышали шаги. Они возникли где–то в глубине, в дворцовых переходах, и становились все слышнее — быстрые и в то же время неспешные, каждый шаг ударял в наши сердца, как в погремушки, отвечающие на удар своим собственным звуком. Человек приближался и топот становился все оглушительнее. Наконец, солдат появился в дверях залы. Когда он проходил мимо меня, я увидел голову на блюде… Светлые с проседью волосы купались в крови, глаза были широко открыты и смотрели вверх, на увитый цветами свод, как на восходящее солнце. Проксен подошел к Антипе и протянул ему блюдо. Но тетрарх резко закрыл лицо ладонями и в ужасе отпрянул.

— Не хочу! — крикнул он. — Ей отдай!

Солдат направился с блюдом к Саломее. Девочка взяла его и также двигаясь на пальцах, преподнесла отрубленную голову матери. Та спокойно кивнула. Кто–то засмеялся, словно колодезный журавль заскрипел в колодце. Первым превозмог ужас Пилат. Он сказал равнодушно:

— Бунтовщиков надо уничтожать…

— Правильно, досточтимый прокуратор, — подтвердила Иродиада. — Чтобы другим было неповадно…

— По Галилее опять один такой ходит, — раздался голос кого–то из гостей.

Вдруг Антипа возопил диким голосом безумца:

— Это не другой! Это он! Он! Я его убил, а он снова будет ходить. Его нельзя убить… Он сам говорил: «Я буду уменьшаться, исчезать, уступать дорогу…» Это он!

Рыдая и воя, он натянул себе на голову плащ. Иродиада поднялась с ложа и подошла к мужу. Она обняла его за шею, а он, продолжая всхлипывать, прильнул к ней, как испуганный ребенок.

В ту же ночь я бежал из Махерона. Не я один. Убежали почти все.