ПИСЬМА НИКОДИМА. Евангелие глазами фарисея

Добрачинский Ян

Часть вторая

 

 

ПИСЬМО 11

Дорогой Юстус!

Я последовал твоему совету. Мне пришлось встать до рассвета, так как я решил выйти из дому рано утром. Погода не располагала к путешествию: всю ночь дул ураганный ветер и шел тяжелый холодный дождь вперемешку со снегом. Я вышел на крышу. Резкий порыв ветра пробрал меня до дрожи. Вокруг было белым–бело. Я слышал, как по стенам стекают струи тающего снега. Я уже хотел было отложить свое путешествие, но потом вспомнил, как мне рассказывали, что тогда, когда они направлялись в царскую столицу, стояла точно такая же ужасающая погода. Я подумал, что раз уж мне хочется увидеть все так, как оно было тогда, то следует без промедления отправляться в путь, несмотря на то, что нависшее небо чревато холодом и снегом. Это ты, Юстус, научил меня, что желая что–то понять, надо отказаться от позиции стороннего наблюдателя; если ты хочешь узнать человека, то надо идти по его следам не тогда, когда они уже стерлись, а пока они еще глубоки и полны талого снега. Видишь, я помню все твои наставления, дорогой учитель.

Итак, я захватил посох, завернулся в плащ, и, помолившись, тронулся в путь. Ветер завывал в пустынных улицах, как бездомный, обезумевший от голода пес. Ноги у меня закоченели еще до того, как я добрался до дворца. Сейчас в нем никто не живет, а тогда здесь умирал этот изверг: болезнь пожирала его, он не мог спать. Говорят, по ночам он бродил по дворцу и выл, как шакал в лунную ночь. Наверное, звал задушенных сыновей Мариамны и своего брата Ферора, которого он тоже велел отравить по причине своей великой любви к нему. Он убивал всех вокруг себя, убивал лихорадочно, порывисто, словно стремясь хотя бы таким способом не допустить предательства с их стороны. «Я убиваю, — якобы писал он кесарю, — потому что они могут перестать меня любить, а я хочу, чтобы меня любили, чтобы радовались, когда я радуюсь, и плакали, когда я плачу…» Август считал его безумным и потому велел легату Сирии внимательней присмотреться к тому, что творится в Иудее, как будто страна уже находилась под римской властью. Поэтому Квириний, даже не заручившись согласием царя, отдал приказ о всеобщей переписи. Народ был весьма поражен, узнав об этом. Последующие переписи, как известно, уже вызывали бунты и даже приводили к кровопролитию. Но в первый раз никому и в голову не пришло бунтовать. Люди роптали, но отправлялись в путь. Погода была в точности такая, как тогда, когда я выходил из города: из молочного тумана выплывали покрытые снегом горы, дороги превратились в непролазное скользкое месиво, по которому через всю страну тянулись вереницы мужчин, проклинающих римлян заодно с Иродом. Женщины попадались редко, так как перепись их не коснулась. В такую чудовищную погоду мужчину сопровождала разве что какая–нибудь влюбленная девушка или, на худой конец, та, которую по какой–то причине никак нельзя было оставить одну.

Те двое отправились вместе… Не переставая размышлять о них, я миновал Яффские ворота и пошел по склону горы Злого Совещания. Холод пробирал меня до мозга костей, и с каждым шагом мне становилось все холоднее. На северных склонах гор лежали пласты снега, из–под которых извилистыми черными ручьями стекали потоки воды, напоминая выползающих из гнезд змей. Дорога медленно поднималась в гору, ветер хлестал прямо в лицо тысячью обледенелых капель. Я так замерз, что перестал ощущать пальцы на ногах. От напряженного смотрения вперед болела шея. Порой от ветра у меня перехватывало дыхание, тогда я весь съеживался и переставал думать. Но стоило ветру немного утихнуть, я вновь мысленно возвращался к тем двоим.

Наверняка, это было малоприятное путешествие для женщины, которая собиралась той же ночью родить. Не знаю, ехала ли Она на осле или по великой их бедности шла пешком, опираясь на руку своего спутника. «Неважно, шла Она или ехала, — размышлял я, — Она должна была владеть собой. Она умела владеть собой. Может быть, Мать великого Чудотворца и Сама обладала способностью творить чудеса? Правда, жители Назарета утверждают, что эта семья всегда вела жизнь самую что ни на есть обыденную…» Поначалу мне это казалось немыслимым, однако постепенно я понял. Ведь Пророк (мне трудно сказать о Нем «Мессия!») может выступить со своей миссией только будучи человеком зрелым, стало быть, он вынужден скрывать свое предназначение в детстве. Но ведь и тогда уже Он обладал силой, которой мог воспользоваться. Он, Который сегодня исцеляет, наверняка, в детстве не знал болезней. И Она, Его Мать, вряд ли испытала парализующий страх женщины, у которой начинаются первые схватки, и нет никакой надежды избежать их… Кто знает, возможно, Она не чувствовала на своих щеках хлещущих ударов ветра, и ног Ее не обжигало ледяное месиво, и Она не ощущала подступающих волнами болей? Страдание и бедность могли служить только внешней оболочкой, прикрывающей грядущую славу. Обгонявшим их людям вряд ли верилось в то, что эти путники, едва передвигающие ноги по размокшей дороге, сумеют засветло добраться до ближайшей деревни. Однако это не мешало им поспешать дальше, беспокоясь только о том, чтобы им самим хватило места на постоялом дворе. В самом ли деле Эта Женщина шла из последних сил? Нет, скорее всего нет! Должно быть, в Ней уже действовал источник Его силы. Она должна была знать, что не упадет на дороге, не ослабеет до времени, а сумеет добраться до того места, где суждено Ей родить. Впрочем, если Она и вправду была слаба, то ведь Она все равно осознавала, что Ей ничего не грозит! Разве может быть по–настоящему страшно, если знаешь, что все кончится хорошо?

Я достиг самой высокой точки дороги. Порывы ветра то и дело сбивали меня с ног. Тропинка начала постепенно спускаться: передо мной предстала обширная долина, теряющаяся вдали. Напротив нее, на выступающем из горной цепи плато, лежал Вифлеем. Городок притаился между скал, как осужденный между двумя стражниками. Как только дорога устремилась вниз, ветер стал стихать. Пошел снег, и воздух наполнился белыми хлопьями, летевшими медленно и тяжело, чтобы тут же растаять, едва соприкоснувшись с землей. До города я доплелся усталый, замерзший и голодный. Мной владела только одна мечта — быстрее оказаться у огня. У меня пропала всякая охота рыскать по чужим следам, и я почувствовал злость на самого себя. «Зачем я оторвался от работы, — ругал я себя мысленно, — от размышлений над Писанием, от сочинения агад? Вместо того, чтобы тратить время и силы на то, чтобы по такому холоду брести в город забытого прошлого, я бы лучше, сидя у огня, старался проникнуть в смысл сказанного Всевышним. Тем более, что для меня это задача первостепенной важности. Я почувствовал, что мой гнев обращается на Него, будто Он приказал мне идти в это ужасное промозглое утро в город, где Он появился на свет. „Если бы Он был Мессией, — стучало у меня в голове под низко надвинутым на лоб капюшоном, — Он облегчил бы путешествие всякому, кто вознамерился идти по Его следам. Что послужило бы дополнительным знаком того, что Он Мессия“».

Постоялый двор находился у самой дороги, и от него было еще порядком до первых строений местечка. Я вошел. Здесь было пусто, и все выглядело удручающе заурядно: огороженный полукруг двора, навесы по стенам; середина двора, предназначенная для вьючных животных, напоминала озерцо, в котором вода мешалась с грязью и навозом. Под навесом, на специально устроенном возвышении, огороженном циновками, горел костер, а рядом с ним сонно покачивался какой–то человек, по всей видимости, — хозяин. Завидев меня, он поспешно поднялся и обратился ко мне с учтивым приветствием:

— Всевышний да будет с Тобою… дорогой гость…

— Пусть Он всегда хранит тебя, — ответил я.

— Да будет дорога твоя благополучна.

— Да будет всегда дом твой дорог тебе.

— Да хранят тебя ангелы от разбойников и нечистых.

— Да будут твои закрома всегда полны.

Я уселся около огня и, наконец, ощутил благословенное тепло. Хозяин принес мне вина, хлеба, сыра и оливок; принялся сетовать на погоду, на римлян, на налоги. Я снял плащ. Увидев, что я фарисей, он стал величать меня «равви». С навеса стекала вода, но сейчас, когда я сидел у огня, меня больше не раздражал этот звук. Мое дурное настроение рассеялось, и я вдруг испытал удовлетворение от того, что я пришел сюда и, наконец–то, докопаюсь до правды.

— Послушай, — обратился я к хозяину, — давно ты владеешь этим постоялым двором?

Как я и предполагал, он принадлежал еще его отцу, а еще раньше — его деду.

— Слыхал ты что–нибудь о Иисусе из Назарета?

Он оживленно закивал головой.

— Конечно, слыхал, равви, — ответил он, — это пророк. Их было двое, но одного из них, Иоанна, тетрарх Антипа приказал убить.

— А правда ли, — произнес я неожиданно дрогнувшим голосом, — что этот Иисус родился здесь, в Вифлееме?

— Правда, — поспешно согласился он, — здесь у нас, на нашем дворе.

Я внимательно вгляделся в него: блестящие черные глаза, густая борода, спадающая до самой груди. Чувствовалось, что этот человек вырос в атмосфере постоялого двора, куда стекаются сплетни со всего света. Мне не пришлось его уговаривать: не дожидаясь дальнейших вопросов, он стал рассказывать. Много лет тому назад, когда его самого еще не было на свете, к ним на постоялый двор пришли двое странников. Дом был до отказа набит людьми, и некуда было поместить вновь прибывших. Поначалу отец Маргалоса (так звали теперешнего хозяина) не хотел даже пустить их вовнутрь. Но тут появились знаки, свидетельствующие о том, что вновь прибывшие обладают чудотворной силой: стены помещения вдруг раздвинулись — чтобы всем достало места; снег с дождем разом прекратились — и сделалось тепло, как в месяце Таммузе; над городком взошла удивительная звезда, хвостом указующая прямо на постоялый двор. Завидев это, пришельцев тотчас пустили и освободили для них лучшие места у огня. Каждый из гостей и хозяев стремился им услужить и выразить свое величайшее почтение. Женщина была беременна.

В ту же ночь Она родила Сына. Все женщины прислуживали Ей, купали и пеленали Ребенка. Он был красив, как ни один ребенок на свете. Едва родившись, Он уже умел говорить. Сразу было ясно, что на свет пришел великий Пророк. Мальчик рос не по дням, а по часам, как молодой побег шелковицы. Когда Ему исполнился год, Он умел больше, чем иной пятнадцатилетний. И беспрерывно творил чудеса. Заметив, что Его мать таскает воду из источника, что у подножья горы, Он ударил ногой по камню — и прямо из скалы прыснула вода. Обильный этот источник продолжал бить все то время, пока Его родители находились в Вифлееме. А когда они задумали возвращаться обратно в Галилею, Дитя тронуло рукой цепь, преграждающую двор, и от Его прикосновения из нее посыпались статиры и динарии. Его родители смогли купить целый караван ослов, чтобы с удобством вернуться на землю, откуда они пришли…

— И все ты врешь… — раздался чей–то голос.

Слушая рассказ хозяина, я и не заметил, как к нам приблизилась старуха с кувшином на плече. Под подоткнутым платьем виднелись ее сухонькие ноги с проступившими венами, по самую щиколотку забрызганные грязью.

— Врешь все, — снова повторила она строго, поджимая губы, вокруг которых тут же собралась сеть мелких морщинок.

— Ты зачем пришла сюда, мать? — недовольно проворчал Маргалос, однако прервал свой рассказ и отвернулся.

— Зачем пришла, зачем пришла, — ворчала старуха, — а ты не ври, а то все врешь, и врешь…

— Значит, все было не так, как твой сын рассказал? — спросил я, — а как же оно было?

Прежде мне никогда не доводилось разговаривать с простой амхааркой, но на сей раз любопытство пересилило. Женщина, видно, была удивлена тем, что я отозвался, потому что на некоторое время замолчала. Потом подошла ко мне ближе. Теперь она стояла прямо передо мной с кувшином на плече, как солдат перед командиром с поднятым на плечо копьем.

— Если разрешишь, равви, то я расскажу тебе… — начала она нерешительно. — Все было совсем не так, как тебе рассказал мой сын. Он, глупый, думает, что, плетя небылицы, он развлекает гостей…

Она откашлялась, да так и продолжала стоять, не одернув платья, так что мне были видны ее сухие натруженные ноги, забрызганные бурой грязью.

— А было это так… — начала она снова. — День был в точности такой, как сейчас. Шел снег, повсюду была слякоть, верблюды и ослы тряслись от холода, шерсть у них свалялась в клочья, на боках сделались темные подтеки. Тогда понаехало страшно много народу, потому что была перепись… Под вечер на дворе было полным–полно животных, а под навесом вповалку лежали люди. Я страшно устала, просто валилась с ног от усталости. А муж требовал, чтобы я то сбегала за водой, то потолкла зерно в ступе, то управилась с верблюдами. Мой маленький сынок Иуда плакал у меня на руках, потому что у меня от усталости пропало молоко. Я уж не чаяла, когда придет ночь, чтобы все эти люди, которые без перерыва ели, болтали и никак не могли угомониться, наконец, улеглись спать.

В этот момент подошел ко мне человек, плащ на нем был мокрый, видно по всему, он был только с дороги. Едва слышным голосом — как будто вокруг не галдели так, что голова шла кругом — он спросил, не могу ли я принять его и его Жену. Он сказал, что они только что пришли и очень устали, и что Его Жене по дороге несколько раз делалось плохо, а Она должна вот–вот разрешиться от бремени. Я как ума решилась от усталости и закричала, что было силы: «Нет! Некуда! Идите в другое место! Ты что, не видишь, сколько тут народу?! Ищите себе другой постоялый двор!» Он убеждал меня, что Они уже обошли весь город, и Их нигде не захотели принять. «Будь так добра, может быть, люди могут немного потесниться… — продолжал он все так же мягко, — и найдется для моей Жены местечко… Сам я могу и на дворе остаться». Эти слова разозлили меня еще больше. Иуда бил меня кулачком в грудь, из которой ему нечего было высосать. Люди вокруг галдели и шумели, как сумасшедшие, с глупым мужским бахвальством грозили римлянам. Посреди всего этого гвалта до меня донесся голос моего мужа, который звал меня: небось, хотел, чтобы я опять бежала по воду. От одной только мысли о том, что сейчас он погонит меня на холод и по такой темноте, на меня напал неистовый гнев. Я закричала так, будто этот человек причинил мне зло: «Прочь! Прочь! Убирайся отсюда! Слышишь? Нет у нас места ни для тебя, ни для твоей Жены! Ступай вон отсюда!» Наверное, я кричала очень громко, потому что муж, услышав мой крик, подошел к нам… Он тоже был очень возбужден всей этой суматохой, разговорами с постояльцами, сплетнями, которые он, услыхав от одних, тут же пересказывал другим. «Почему ты так кричишь на почтенного гостя?» — спросил он. Я не выносила эту его торгашескую учтивость. Он считал, что каждому вновь прибывшему следует оказывать уважение. Ему–то что! не он мучился: он только молол языком, а потом собирал деньги за пищу и ночлег. Я перепугалась, что сейчас он велит мне уступить свою постель, о которой я так мечтала, Жене этого путника! Я взорвалась: «Пусть он идет отсюда прочь! Нет для Них места! Ты хочешь, чтобы я прислуживала любому голодранцу? Чем он будет платить тебе за ночлег? Ты только посмотри на него!» На лице человека выразился испуг, что только подкрепило мои подозрения. Должно быть, это и вправду был нищий. Я закричала еще громче в надежде, что эта уловка спасет меня: «Знаю я таких! Сейчас он просит хлеба и огня, а потом, когда придет время платить, начнет клянчить… Гони его отсюда, пусть он убирается вместе со своей Женой!»

Мои слова возымели действие. С лица моего мужа сбежало выражение угодливости. Но, видно, ему было жаль пришельцев, потому что он отвел человека в сторону и пустился с ним в переговоры. Мужчина просил, настаивал, показывал рукой за спину. Сзади, чуть поодаль, стояла его Спутница, держась за один из столбов, подпиравших крышу. Вот как раз за этот самый, равви… Ее ноги, вот точно также, как мои сейчас, тонули в грязи. Ее набрякший водой плащ полоскался в луже. Она прижимала к груди посиневшие ладони. Лицо у нее было землистого цвета, глаза затуманились. Она стояла, закусив губы, и было видно, что Ее час приближается. Тут я снова принялась кричать, потому что мне показалось, что муж готов уступить, и сейчас велит отдать Ей мою постель. Мне хотелось броситься на них, бить их так, как меня бил мой Иуда. Но муж, пожав плечами, задумчиво почесал в затылке.

Если бы не я, он в конце концов позволил бы им примоститься в каком–нибудь уголке. Мужчина продолжал усиленно просить, то и дело показывая на Женщину, которая молча боролась с болью. Я не испытывала к Ней ни капли жалости, и стояла сжав кулаки. Кивком головы муж указал им на ворота: «Пошли, я что–нибудь для вас придумаю», — пробурчал он. Женщина шла наполовину согнувшись и хватаясь за каждый попадавшийся столб. Мужчина шел рядом, с пугливой надеждой вглядываясь в лицо моего мужа. Тот проводил их до ворот и что–то сказал, махнув рукой в направлении, о котором говорили. Они вышли за ворота. Мужчина осторожно вел Жену, поддерживая Ее под руку.

После этого мне еще долго не удавалось лечь. Надо было обслужить гостей, напечь им оладий, покормить верблюдов. Меня то и дело окликали, понукали, ругали за то, что я замешкалась. Я просто плакала от отчаяния. Иуда так и уснул голодный у меня на руках. Зато мой муж прохаживался среди гостей очень довольный, слушал их рассказы, позволял угощать себя вином. Он весело насвистывал и позвякивал монетами, которые носил в кожаном мешочке на груди. Проходя мимо меня, он сказал: «Я разрешил этим людям остаться в пещере для скота… Там все же меньше дует». Я процедила сквозь зубы: «Надо было их выгнать! напустить на них собак. Бессовестные побирушки!» — «Какая муха тебя сегодня укусила? — засмеялся он добродушно. — Бедные! Эта Женщина может сегодня ночью родить. Ты могла бы и зайти к Ней…» — «Еще чего, — огрызнулась я, — сама как–нибудь справится! Буду я трястись над всякой нищей! Раз хочешь ребенка… — ненависть так и бурлила во мне. — Я смотрю, ты сегодня больно жалостлив к бродягам, у которых нет ни гроша». И я снова куда–то побежала, потому что на сей раз понадобилось ведро для верблюда.

Только поздней ночью гости, наконец, наелись, угомонились и улеглись спать. Дом наполнился храпом. Муж спал рядом со мной, так как уступил свою постель одному из гостей; разумеется, за хорошую плату. От него сильно несло винным перегаром, так он нализался. Он был мне противен. Урча от удовольствия, муж, наконец, уснул, развалившись поперек всей постели и спихнув меня самый на край. Где–то еще надо было выкроить местечко для Иуды. Мне уже негде было поместиться, разве что на голой земле. От усталости я не могла уснуть и лежала с открытыми глазами, дрожа от холода. Во дворе, издавая различные звуки, шумно устраивались верблюды. Дождь прекратился, и легкий мороз сковал воду в лужах. Умолк и звук капающей с крыши воды…

— Значит, стены вашего дома не раздвинулись? — спросил я с нетерпением, — и не было звезды, указывающей на него?

Она пожала плечами.

— У таких женщин, как я, нет времени смотреть на звезды. Это дело мужчин.

Она говорила еще долго, так и не сняв кувшина с плеча.

— Но я слыхала, — продолжала она, помолчав, — будто бы звезда была. Так мне сказал Симх, сын Тимея. Кажется, кто–то слышал также голоса и пение. Я встретила их, когда выходила из пещеры. Я только потому туда пошла, что не могла уснуть. Я вспомнила, как мне было тяжко, когда я сама рожала. Прихватив кувшин теплой воды, немного оливкового масла и еще какого–то тряпья, я с трудом пробралась к выходу: повсюду вповалку лежали спящие люди, и мне пришлось буквально переступать через них. Кто–то ухватил меня за ногу… Мало было того, что я им прислуживала целый день! На мое счастье, он не стал поднимать крика. В пещере, о которой упомянул мой муж, мы держали животных: двух коз, яремного вола, ослицу. Там стояли и выделанные из колоды ясли. Из отверстия пещеры пробивался слабый свет. Не успела я войти, как услыхала детский плач. Ребенок родился перед моим приходом. Женщина стояла на коленях, склонившись над яслями, и что–то тихо говорила новорожденному. Тебя, возможно, удивляет, что сразу после родов Она могла уже встать и двигаться? Но мы, привыкшие к тяжелому труду женщины, знаем, что когда надо, силы берутся неизвестно откуда. В углу Ее муж разжег костер, но так как не было никакого сквозняка, вся пещера наполнилась тяжелым едким дымом. Ребенок плакал, потому что дым попадал Ему в глазки, и Мать тоже плакала, склонившись над Ним.

При виде меня Она испугалась: наверное, решила, что я пришла выгнать их из пещеры. Но как только Она поняла, что я хочу Ей помочь, страх на Ее лице сменился радостью и сердечностью, словно она и не помнила, что это я не пустила их на постоялый двор. Мой приход оказался как нельзя кстати, потому что Она была молода и неопытна. Ее надо было всему научить: как Ребенка купать, как давать Ему грудь, как заворачивать в пеленки; впрочем, Ей не во что было Его особенно заворачивать: Ее узелок был почти пуст. Едва выкупав Ребенка, сразу надо было стирать пеленки. Я все старалась Его укачать, но дым разъедал горло и щипал глазки. Младенец не переставая плакал. Я напевала Ему песни, которые обычно пела Иуде. Постепенно плач Малыша стал переходить во всхлипывание, а это означало, что Он засыпает. Я положила Его в ясли. У меня тоже разъедало глаза, и голова болела так, словно мне лоб стянули веревкой. Кроме того я еще выдоила козу: мне хотелось, чтобы Мать попила теплого молока. Когда я собралась уходить, Женщина подошла ко мне и сказала: «Спасибо тебе, сестра…» Потом обняла меня и прижалась щекой к моему лицу. Ее щека была мокрой от слез: Она плакала и смеялась одновременно. «Спасибо тебе, — шептала Она, — Он тебе отплатит…» Я подумала, что Она говорит о муже, который продолжал биться над тем, чтобы поддерживать огонь. В висках у меня шумело. Я вышла из пещеры, и на меня пахнуло свежим, резким, живительным воздухом. Я оперлась о скалу. Ночь подходила к концу и таяла в молочных испарениях. На траве поблескивал иней. Я чувствовала, что предстоящий день снова будет такой же тяжкий — без минуты отдыха. После бессонной ночи я не могла себе этого представить. Но вместо того, чтобы поспешить домой и хотя бы немного поспать, я все стояла под скалой, медленно вдыхая свежий ночной воздух.

Тогда–то я и заметила старого Тимея, который шел в сопровождении своих сыновей и еще нескольких пастухов. Вид у них был угрожающий: в руках они держали палки, а за поясом у них были заткнуты ножи.

«Это ты, Сарра? — произнес он, заметив меня. — Скажи–ка, правда, что в пещере, где вы держите скот, родился Ребенок?» У меня сперло дыхание. Вообще–то Тимей, несмотря на свой грозный вид, человек мирный. Но в его словах мне послышалась угроза. Может, они собирались напасть на людей, которых я не пустила на постоялый двор? Ребенок? Какое дело пастухам из долины до Ребенка двух бедняков, который родился в загоне для скота? «Нет! Нет!» — громко закричала я, думая, что моя ложь их остановит. Но как будто не веря мне, они прямиком направились к пещере. Тогда я с криком преградила им путь: «Чего вам от них надо? Я вас не пущу туда! Это бедные люди… Я не позволю их обидеть. Если вам нужны деньги, у меня есть два динария… Это немного, но все–таки…» — «Дурочка ты, Сарра», — Тимей презрительно фыркнул мне в лицо, потом взял меня за плечи и отстранил с дороги. Он вошел в пещеру, а за ним его товарищи. Только Симх на минуту задержался со мной и наспех рассказал о звезде, о голосах и о свете. Только я ему не поверила. Не дослушав его, я бросилась в пещеру. Войдя, я увидела, что мужчины стоят у входа, словно внезапно оробев, и водят глазами по низким сводам, по которым сочилась влага. Пришедший с ними рассвет осветил все уголки пещеры. При виде пришельцев Женщина испуганно вскочила на ноги. Теперь она стояла, прижимая к груди Ребенка. Так они и застыли друг против друга: Она и они. Потом я услышала голос Тимея и с удивлением увидела, как он опускается на колени и, словно бесценный дар, протягивает Женщине белый шар свежего сыра. Другие тоже опустились на колени. При виде этого лицо молодой Матери прояснилось. Она, видно, не совсем понимала, что за чести Она удостоилась от этих грозных незнакомцев в кожухах. Но как не ответить улыбкой тому, кто улыбнется твоему ребенку? Она сделала шаг вперед. Подобно священнику, который перед тем как принести жертву, показывает ее людям, Она протянула Своего Сына пастухам…

— Он действительно был такой здоровый и красивый? — спросил я.

— Ребенок некрасивым не бывает, — отвечала она. — но особым здоровьем Он не отличался, часто плакал, а вместе с Ним плакала и Мать. Он казался мелким и маленьким, как дети, что родятся раньше срока. У Матери не хватало молока, так что Он часто оставался голодный. В пещере они прожили несколько дней, пока наконец, постоялый двор не опустел, тогда они смогли переехать сюда. Было холодно, кожа у Ребенка потрескалась и болела. И глаза у Него еще долго болели от дыма…

— Твой сын сказал, — вставил я, — что Он развивался быстрее, чем обычный ребенок?

Она пожала плечами.

— Он развивался точно так же, как любой мальчишка его возраста. Он был самым обыкновенным бедняцким Ребенком, родившимся в холоде, голоде и нищете…

— Почему же они не создали для Него лучших условий? — воскликнул я, — раз уж они умели творить чудеса? Если Он сам одним ударом ноги мог высечь в скале источник…

— Источник? Мой сын солгал тебе, равви. Я не раз держала в руках Его ножки, нежные, розовые, обычные ножки ребенка, чувствительные к боли. Ударь Он такой ножкой о камень, Он бы поранился, плакал. Мать внимательно следила за Ним. Не высекал Он никакого источника на вершине горы. Его Мать, как и мы все, вынуждена была всякий день спускаться по воду к самому подножию горы.

— А как же монеты, которые посыпались из цепи?

— Это тоже неправда, — воскликнула она, — До чего лжив язык праздного мужчины! Монеты… Когда они уходили от нас, Его отец принес мне один динарий и сказал, что больше у него нет, но что вместо этого он может смастерить мне что–нибудь по хозяйству, потому что он плотник и ремесло свое знает. Я велела ему сделать стол — и он сделал. Вот тот, который рядом с тобой, равви…

Я посмотрел на стол: он был тяжелый, наподобие тех, что встречаются в крестьянских домах, что побогаче, только более тщательно сделанный.

— И это все, что тебе известно о рождении Иисуса из Назарета? — спросил я наконец.

— Все, равви.

— Бывал ли Он тут когда–нибудь после?

— Нет, никогда. Я только слыхала, что Он ходит по Галилее и учит…

Приближался вечер. Я решил, что переночую на постоялом дворе, а утром вернусь в Иерусалим. Женщина ушла. Я слышал, как она хлопочет по хозяйству. Маргалос, видимо, пристыженный словами матери, помалкивал и, сидя в сторонке, мурлыкал что–то себе под нос. Пустынный двор постепенно окутывали сумерки. Когда уже совсем стемнело, прибыл караван купцов, путешествующих из Хеврона в Дамаск. Я держался от них подальше: они не были похожи на людей чистых. Да и вообще этот темный сырой вечер в чужом месте навеял на меня чувство одиночества и оживил грустные думы. Я вспомнил о Руфи… Все мои чувства теперь неизменно преломляются сквозь страх за нее… Заметив, что старуха собирается уходить, я произнес:

— Ты идешь в сторону пещеры? Мне бы тоже хотелось взглянуть на нее. Проводи меня туда.

— Пойдем, равви, если хочешь.

Снова подул ветер, небо очистилось от туч, и на нем появились звезды. Женщина несла в сомкнутых ладонях масляный светильник. Она проводила меня до скалы, в которой виднелось низкое отверстие. Мы вошли внутрь. Пещера была пропитана запахом скота и сырой соломы. Женщина подняла светильник выше: на крестовинах стояли выжженные в колоде ясли, которые обдавал своим дыханием белый яремный вол.

— Это здесь, — сказала она.

— Здесь, — повторил я. Гнилая солома, плоские жесткие ясли. В углу лежала куча мусора и навоза. «Только нищий из нищих, — подумалось мне, — мог родиться в таком запустении». Это было не место для потомка Давида, для Пророка, для Мессии.

На душе у меня сделалось еще тоскливее. Мне показалось, что низкий свод стал ниже и давит мне на голову всей своей тяжестью. Огонек светильника колебался, и тени носились по стенам пещеры, как вспугнутые летучие мыши. Вол громко жевал, и его слюна капала прямо на ясли. Старуха молчала. В последний раз окинув взглядом пещеру, я вышел на воздух. Шумел ветер, тормоша в темноте какой–то невидимый куст.

Мы молча свернули обратно. Но через пару шагов мне пришла в голову одна настойчивая мысль, которую мне не терпелось выяснить:

— Послушай–ка, — обратился я к женщине, — ты ведь сказала, что у тебя тогда был ребенок, сын. По–моему, ты называла его Иудой, это не тот, с которым я разговаривал?

— Нет, — ответила она.

Некоторое время мы шли молча. Потом она сказала глухо:

— Иуда умер…

— Это тогда?… — с некоторой робостью спросил я. Только сейчас события тех времен сложились для меня в цельную картину: ведь именно тогда это чудовище приказал убить в Вифлееме всех маленьких детей. Даже странно, что Он избежал меча фракийских наемников.

— Да, — подтвердила она, — его убили солдаты царя, когда искали маленького Иисуса…

— Искали маленького Иисуса?… — повторил я. Мне почудилось, что я обнаружил еще одно звено цепи, которая постепенно выступала из тьмы.

— Значит, это Его искали?

— Его. Расспрашивали о Нем. Но они успели убежать накануне ночью. Солдаты не верили: предупреждали, грозили. А после, чтобы удостовериться, что Он не уйдет от них, они поубивали всех мальчиков…

— Стало быть, из–за Него ты потеряла сына?… — процедил я сквозь зубы.

Она не ответила. Я почувствовал прилив неприязни, почти ненависти к Человеку, ради Которого я пришел сюда. Я гневно заговорил:

— Что ж, они неплохо отплатили тебе за твои заботы! Небось жалеешь теперь, что не выставила их тогда отсюда в снег и в стужу.

— Нет, — еле слышно, словно издалека, донеслось до меня. — Я жалею, что была к ним зла и немилосердна…

Я остановился и почти со злостью бросил ей в лицо:

— Но ведь из–за Него погиб твой ребенок! Разве ты не любила его?!

Она только вздохнула.

— Если бы они не пришли к вам, — горячо продолжал я, — может, ваши дети и избежали бы смерти. Он уцелел, но за это было заплачено жизнью не одного десятка мальчиков! Что может быть важнее жизни ребенка?! — вскричал я. Я больше не думал о ее сыне — Руфь стояла у меня перед глазами. Ветер раздувал мой плащ. — Почему так должно было случиться? — не унимался я, словно продолжая спорить с кем–то; разумеется, не с этой старой женщиной. — Почему одних Он воскрешает и исцеляет, а другим предоставляет за Себя гибнуть? Дети не должны умирать! На твоем месте — запальчиво обратился я к женщине, — я возненавидел бы их!

Я перебросил плащ через плечо и пошел по направлению к дому. Женщина шла рядом со мной. Когда мы почти поравнялись с оградой, она заговорила:

— Я всего лишь глупая амхаарка… Что я могу знать? Только за что мне Их ненавидеть? Это я была зла с ними. А Они мне зла не помнили, и были так добры ко мне. Мне никто никогда не улыбался так, как Эта Женщина и Ее Ребенок… Он так тянул ко мне ручки… Кто знает, может, Иуда все равно бы погиб, утонул бы в колодце или умер от горячки. На все воля Всевышнего! Что ж я могу с этим поделать? Я простая темная женщина… Ты говоришь, из–за Него погибли наши дети? Да ведь говорят, Он теперь исцеляет, воскрешает, изгоняет бесов, да так ладно рассказывает… Мой Иуда будто этому помог…

Что я мог ей на это ответить? Я вернулся на постоялый двор, бросился на постель и попробовал уснуть. Сон пришел не сразу: из–под навеса я видел, как на небе зажигаются звезды. Мое возбуждение снова перешло в горечь, и я понимаю, откуда она взялась: мне ведь так и не удалось приблизиться к пониманию того, что единственно могло бы даровать мне покой и счастье. Кто же Он, Юстус? Почему Он раз творит чудеса, а другой раз проходит мимо несчастья? О, если бы Его победа могла стать также моей победой, победой Руфи!.. Но эта победа скорее выглядит как поражение: мое, Руфи, Его Самого…

 

ПИСЬМО 12

Дорогой Юстус!

Вот и зима прошла, и весна, снова наступило лето. Такое же, как всегда: сухое, знойное и невыносимое. Но я его не замечаю, не нежусь в его тепле, подобно пальме. Я не вижу ничего вокруг себя. Я превратился в сплошную боль…

Помнишь, Юстус, я как–то писал тебе, что не в силах больше выносить этих постоянных приливов и отливов в здоровье Руфи? Теперь то время мне кажется почти счастливым. После каждого ухудшения наступало облегчение, хотя бы на день или на полдня, когда можно было частично восстановить свои силы. Но все это отошло в прошлое: болезнь вступила в новую фазу, где больше нет улучшений, а только одно сплошное ухудшение. Если раньше повозка иногда замедляла свой ход, то сейчас она катится вниз все быстрее… От этого зрелища у меня перехватывает дыхание. Меня раскачивает, как человека, потерявшего равновесие…

Не пора ли уже прямо сказать себе, что я ничем не могу ей помочь, и она должна умереть?

Страшное слово, одно лишь звучание которого повергает в дрожь. Если ей суждено умереть… Но почему? почему? Мне хочется кричать: «Нет! Я никогда на это не соглашусь!» Она не умерла, когда эпидемии косили вокруг сотни, тысячи людей. Тогда Всевышний пощадил ее, как тех израильских юношей, которых Навуходоносор бросил в горящую печь. Разве мала была моя благодарность? Да, видно, Он не нуждается в нашей благодарности… Он спас ее тогда для того, чтобы сейчас убить. Нет, я не говорил этого! Она жива, слышишь, Юстус, жива! И будет жить! Я верю Ему, правда, верю!.. Как сделать так, чтобы верить Ему еще больше? Я все время повторяю псалом: «Ты мое прибежище и твердыня, Ты укрываешь меня под сенью крыл Твоих… При тебе не боюсь ни ночного страха, ни вражеской стрелы, летящей во тьме, ни заразы, поражающей днем…» Я закрываю глаза и со всей убежденностью, на которую только способен, повторяю: «Верую, верую, верую, только сделай так, чтобы когда я открыл глаза, ей стало лучше…» Я уже не прошу: «Пусть она выздоровеет…» Я молю только о том, чтобы было, как раньше… Но вот я открываю глаза — и никакой перемены! передо мной ее обезображенное лицо, становящееся с каждым днем все печальнее, все отчужденней… Руфь, Руфь, не уходи… Я хочу верить… Я никогда не думал, что могу так любить, что возможно так любить всем своим существом… Она уходит… все больше меняется, становится все более далекой… Как никогда. Она тает, как сон, который на утро испаряется из памяти. Как она выглядела, когда еще не разучилась смеяться? Руфь! Руфь! О, Адонаи!..

Я не видел Его целый год. Его не было здесь во время праздника Жатвы, Он не пришел на Хануку, не появился и на пасхальную неделю. Я догадывался, что на то есть свои причины: враги Его множатся. Если гнев саддукеев несколько поостыл, зато теперь в Великом Совете выходят из себя от нетерпения поскорее прибрать Его к рукам. Они скрежещут зубами, когда в зале Совета те, кто были посланы следить за Ним, повторяют Его слова. Похоже, что Он и в самом деле ищет ссоры с нашими хаверами. Говорят, Его как–то спросили, почему ни Он, ни Его ученики не соблюдают предписаний о чистоте, а Он ответил, обращаясь к стоявшим в толпе фарисеям: «Все эти предписания — только выдумки, которые вы поставили выше заповедей Господних. Это о вас говорил пророк Исайя, что вы почитаете Всевышнего только языком, а сердцем прикованы к богатству, славе и власти. Не одной громкой молитвой следует чтить святую Шехину, и недостаточно просто содержать в чистоте тело и посуду. Не та грязь, что приходит извне, оскверняет человека. Это из сердца его исходит скверна и покрывает грязью тело. Почему вы не учите людей, как от этой грязи отмыться? Разве вы посылали их к Иоанну? Нет! Вы хотите, чтобы они приходили только к вам, только вам возносили хвалу. Вы принуждаете почитать вас, называть „равви“, хотя один есть истинный Учитель — Мессия. Вы хотите, чтобы к вам обращались „Отче“, хотя один есть Отец Небесный. Вы обременили души людей непомерной тяжестью, а сами нести ее не хотите. И потому будьте вы прокляты, вы, запечатавшие двери, а ключи выбросившие, чтобы никто не мог войти. Будьте прокляты вы, обидчики вдов, точно взвешивающие пожертвования тмина, но скупые на жертву сердца. Будьте прокляты вы, гробы крашеные, из которых все равно смердит. Будьте прокляты вы, восхваляющие пророков, но не запомнившие ни слова из их поучений! Слепые поводыри слепых! Вы убивали всякого, кто был послан вам! Будьте прокляты вы, не видящие верблюда, но замечающие комара…»

Какие страшные слова! Стоит один раз произнести их, чтобы тем самым развязать открытую войну. Между Ним и Великим Советом уже не может быть ничего, кроме ненависти. Он посмел выступить против учителей перед огромной толпой амхаарцев. Я думаю, это о нас Он сказал: «Слушайте речи их, но не поступайте так, как они…» И толпа вторила ему. Теперь уже нет для Него спасения…

Тем не менее, я по–прежнему не могу считать Его врагом. Я должен был бы Его ненавидеть… Теперь еще эти проклятия… Уж мне–то, увы, известно все лицемерие и греховность наших хаверов. Но зачем Он говорит об этом вслух? Он хочет — и справедливо — чтобы сердца людей были чисты, а не только их руки. Однако, кто знает, если принудить грешника к насильственному соблюдению очистительных предписаний, то, может быть, это побудит его к добродетели? Мне кажется, Учителю весьма недостает рассудительности. Неужели пусть даже внешне соблюдающий предписания фарисей не лучше амхаарца, который в равной мере нечист как телом, так и сердцем? Он хочет всего сразу… С другой стороны, допуская до себя всякий сброд, всех этих рыбаков, мытарей, публичных девок, Он и Сам вынужден довольствоваться неизвестно кем в качестве союзников… В чем тогда смысл Его поступков?

Я как раз писал тебе это письмо, когда услышал на пороге шарканье сандалий. Повернув голову, я с удивлением увидел Иуду из Кариота.

— Ты что здесь делаешь? — спросил я. — Вы все сюда пришли?

Я все же не могу отказаться от крупицы надежды, что Он придет и вылечит ее. Но Иуда отрицательно покачал головой, и с беспокойством огляделся по сторонам, желая убедиться, что нет посторонних. Потом на цыпочках, словно крадучись, он приблизился ко мне. Никогда еще он не был так похож на испуганную крысу. Но прижатая к стенке, эта крыса вполне могла и укусить. За обычной трусливой повадкой моего гостя таился вулкан гнева и отчаяния. Он приложил палец к губам, приказывая мне молчать. Его движения потеряли угодливую мягкость купчика с Везефа, а стали резкими, угловатыми и вызывающими. Я не был уверен, пришел он со мной беседовать или угрожать. Меня вдруг пронзила мысль, что Учителя схватили. Забыв о призывах Иуды соблюдать тишину, я воскликнул:

— Они схватили Его?

— Тсс! — прошипел он, почти зажав мне рот рукой. — Тихо! Не кричи так, равви! Зачем, чтобы весь дом знал, что я здесь? — Он стоял передо мной, переполняясь страхом и гневом одновременно. — Нет, Его еще не схватили, но завтра или послезавтра обязательно схватят. Теперь Он от них не уйдет. Это конец…

— Конец чего? — спросил я, больше удивленный его поведением, нежели словами.

— Конец всего, — Иуда с отчаянием развел руками. — Наших надежд… Он нас предал! — два крупных зуба блеснули у него над нижней губой, совершенно как у крысы.

— Предал? — я еще сильнее удивился, все меньше понимая, о чем он говорит. — Кого предал?

— Нас! — взорвался он. — Нас, народ, всех! — Теперь он говорил убежденно, как привык разговаривать на базаре, обвиняя соседа в мошенничестве. — Он струсил… — подобно любому трусу, Иуда упрекал других именно в трусости. — Он не хочет вступать в борьбу…

— Я не понимаю ничего из того, что ты говоришь. — сказал я. — Сядь и расскажи все по порядку. Успокойся, сюда никто не войдет.

Несмотря на все мои заверения, Иуда еще раз огляделся по сторонам, потом уселся на табурет, широко расставив колени. Лоснящиеся волосы свисали у него по щекам волнистыми космами. Я заметил, что когда говорил я — у него на лице появлялся страх, когда же начинал говорить он — страх сменялся ожесточением.

— Хорошо, я расскажу тебе, равви, — произнес он.

Для начала он несколько раз ударил себя стиснутым кулаком в колено.

— Разве я не говорил тебе всегда, равви, что Он, если захочет, может все? Он обладает силой, которой дотоле не было дано ни одному из людей. Ты слышал, что Он сделал? Как Он накормил тысячи людей?

Я слышал, как в Великом Совете кто–то рассказывал совершенно невероятную историю о том, как в Десятиградии Учитель чудом накормил огромную толпу гоев. Я не верил, что это правда. Мне припомнились Его слова: «Не ходите ни к язычникам, ни к самарянам. Идите к сынам Израилевым… Сын Человеческий пришел, чтобы найти то, что погибло среди избранного народа…» Он учил: «Не думайте о том, что будете есть…»

— Ты собираешься рассказать, как Он накормил этих нечистых в Десятиградии? — спросил я.

— Это было уже потом, — отвечал Иуда. — Сначала Он раздал хлеб верным. Произошло это у моря, недалеко от Вифсаиды. По дороге тянулась длинная вереница паломников, направляющихся в Иерусалим на праздник Пасхи. Завидев Учителя, люди останавливались, чтобы послушать Его поучения. Он учил целый день, исцелял, снова учил… Когда приблизился вечер, мы сказали Ему: «Равви, становится поздно, люди слушали Тебя целый день, и, наверняка, проголодались. Пусть они пойдут по окрестным деревням купить себе хлеба». Он как будто рассердился на нас за то, что мы Его прервали: «Вы дайте им есть». Он прекрасно знал, что на том пустыре, где мы находились, не было ни лавок, ни базара. Да и сколько надо было купить хлеба, чтобы хватило на всех! А у нас, как всегда, не было ни единого ассария. Этот олух Филипп тут же подсчитал, что для того, чтобы накормить такую толпу, нужно купить ячменных лепешек не меньше, чем на двести денариев. Двести денариев! У нас никогда не было такой суммы! Мы стояли, не зная, что делать. Тем временем Он продолжал учить. Ты знаешь, равви, как Он любит загадывать загадки, а окончательно поставив человека в тупик, Он вдруг предлагает совершенно неожиданное решение.

— Да, — буркнул я, — уж это–то я знаю…

Это было справедливое наблюдение.

— Наконец, Он кончил говорить, — продолжал Иуда, — и подозвал нас к себе. «Что у вас есть, чтобы дать людям?» — можно было подумать, что Он над нами смеется. Андрей пробурчал: «У маленького Марка в корзине есть пять лепешек и две рыбы… Но этого даже на нас не хватит…» Словно не слыша этих слов, Он распорядился: «Скажите людям, чтобы рассаживались по пятьдесят человек, чтобы легче было раздавать…» Тут я решил вмешаться, будучи уверен, что это плохо кончится: «Равви, — прервал я Его, — пусть люди расходятся. Что мы им дадим? Пять лепешек на такую ораву — это ничто… Ты раздразнишь их обещаниями, они будут над Тобой смеяться…» Он решительно повторил: «Велите людям сесть». Симон, который готов делать все, что ни скажет Учитель, тут же начал покрикивать на людей, от имени Учителя обещая им хлеб. Я уже стал было подумывать о бегстве, будучи уверен, что дав подобное обещание, мы уже так легко не отделаемся. Учитель, конечно, великий чудотворец, но разве я мог подумать, что Он совершит столь неслыханное чудо? Гораздо более неслыханное, чем тогда в Кане. Он подозвал к Себе Марка, достал у него из корзины хлеб и рыбу. Ты ведь знаешь, равви, что когда Он ест хлеб, Он всегда делится с ближними. Так Он поступил и на этот раз: разламывал каждую лепешку и подавал нам, повторяя: «Разламывайте и раздавайте…» Послушай, это было невероятно: когда я разломил свой кусок, я понял, что могу разламывать его до бесконечности. Не знаю, как это могло быть… То же самое происходило с каждым последующим ломтем. Хлеб умножался у нас в руках. Небольшие ломтики хлеба, оказываясь в руках людей, вновь становились целыми лепешками. У того, кто их съедал сразу, больше ничего не оставалось, а тот, кто их разламывал, мог каждый кусок превратить в сто, двести, тысячу новых ячменных лепешек! То же самое было с рыбой. Люди не сразу осознали, что на их глазах происходит нечто невиданное и неслыханное. Но постепенно в толпе послышался ропот удивления и восхищения. Меня как громом поразило: я понял, что, наконец, Он в полной мере явил всю Свою силу. «Теперь–то, — подумал я, — пришло время исполниться нашим ожиданиям: если уж Он способен бесконечно умножать хлеба, то значит, Он может умножить золото, землю, оружие… Кто сумеет тогда победить Его? А мы победим любого!» Люди уже не просто кричали, а вопили во все горло. Когда же Он велел собрать все, что осталось недоеденным, толпа буквально взревела от восторга: остатков оказалось на двенадцать самых больших корзин, которые удалось найти среди собравшихся.

Пока народ набивал животы хлебом, Учитель сидя рядом с нами на высоком склоне тоже принимал участие в трапезе. Он выглядел усталым, но удовлетворенным. Однако когда люди начали срываться с места, кричать и издавать в его честь приветственные возгласы, на лице Его отразилось беспокойство. Он порывисто призвал нас к Себе. «Готовьте лодку и отплывайте, — приказал Он. — Быстрее!» — «А Ты, Равви?» — спросил Симон. «Обо мне не беспокойтесь! Идите к лодке. Быстро!» — «Куда мы сейчас поедем! — воспротивился я. — Ты сотворил величайшее из чудес. И мы хотим, да и народ тоже хочет воздать Тебе надлежащие почести…» Он как будто с отчаянием крикнул: «Замолчи! Плывите!» Но тут стали возражать остальные: «Позволь нам остаться, Равви! Люди хотят почтить Тебя…» Ликующая толпа накормленных людей приближалась к Нему. Он выглядел смертельно испуганным. «Немедленно уезжайте! Почему Я должен повторять? Отчаливайте!» Он то просил, то приказывал, буквально отталкивая нас от Себя. Я никогда еще не видел Его в таком возбуждении: мы были поражены этим внезапно появившимся в Нем страхом. Наконец, мы уступили и нехотя поплелись к берегу. «Хоть мне позволь остаться с Тобой», — шепнул я, оглянувшись напоследок. — «Эти–то всего лишь неотесанные амхаарцы, а я все–таки жил в городе…» Он взорвался: «Тебе надлежит уехать отсюда первым!»

Мы спустились вниз на каменистое побережье и отвязали лодку. Черная вода казалась густой. Горный склон над нами словно покрыла белая пелена снега: то были окружившие Его люди. Крик их носился над покрытой рябью поверхностью озера, и эхом возвращался к скалам Галаада, как отскочивший от воды плоский камешек. «Может, все–таки вернуться?» — спросил Фома. «Давайте вернемся!» — настаивал я, чувствуя, что такой момент может никогда больше не повториться. Люди часто принуждают Его творить чудеса, почему бы и нам этого не сделать? Тогда не пришлось бы ждать, пока события развернутся сами собой, мы могли бы спровоцировать их в любой момент по нашему желанию.

«Люди провозгласят Его царем, — убеждал я. — Один меч Он превратит в тысячу мечей. Мы отомстим за все наши обиды…» — «Вернемся! Вернемся!» — закричали и остальные. Уверенный, что выиграл, я уже было перекинул ногу за борт, но в этот самый момент Симон мощным движением весла оттолкнул лодку от берега. «Нет, — крикнул он, — Учитель приказал плыть!» — «Ты дурак, — возопил я. — Когда–нибудь Он будет нам благодарен за то, что мы Его заставили…» В ответ на это весло просвистело прямо у меня над головой. «Сам ты дурак, — загремел Симон. — Вы только посмотрите на него! Он хочет быть умнее Самого Учителя! Делай, что Он сказал, и не умничай!» Ну, что мне оставалось? Этот простофиля силен, как бык: он мог бы запросто выкинуть меня за борт и утопить, как котенка. Я не сомневаюсь, что он сделал бы это, не колеблясь. Мнение Симона перевесило. Никто больше не смел даже заикнуться о возвращении. Андрей, Иаков и Иоанн взялись за весла. Когда мы отплывали, дул сильный ветер и волны ударяли в нос лодки. Я все повторял, чуть не плача от бессильной злости: «Глупцы! Глупцы! Если бы мы Его заставили, Он показал бы всему миру… И завтра уже не эти богачи из верхнего города, а мы были бы владыками всего Израиля! Трусы! Глупцы! Неотесанные деревенщины, которым только и дела что до скота да тухлой рыбы…» Они только сопели во тьме, но ни один не отозвался. Я выходил из себя: «Свиньи, покорные овцы, глупцы! — кричал я в невидимые лица, скрытые покровом ночи. — Псы с поджатыми хвостами! Ну и дураков же Он Себе нашел!» От гнева я бил кулаком в борт лодки.

Тем временем нас поглотила черная бездна. Мы больше не видели горного склона и белеющих пятен людских одежд. Однако крики по–прежнему доносились до нас, то удаляясь, то нарастая. Но по мере нашего удаления от берега и они начали стихать, только их заглушало явно отнюдь не растущее расстояние. Голоса замирали. Может, резкие порывы ветра остудили пыл богомольцев? «Или же, — думалось мне, — Он пообещал людям, что на рассвете он пойдет впереди них, а пока посоветовал им отдохнуть? Тогда почему Он потребовал, чтобы мы уплыли? Мы одни были верны Ему с самого начала». Я больше не кричал и не ругался, а наоборот впал в мрачную задумчивость. Мы скользили все дальше и дальше в полной тишине, саваном окутавшей нас. Звезд не было видно, но мы знали, что их невидимое движение отмеривает часы уходящей ночи. Ветер медленно, но непрерывно усиливался. Лодка покачивалась все сильнее. С далекого берега прямо на нас надвигались вскипающие пеной валы воды. Раз за разом вода перехлестывала через край лодки, сильный порыв ветра раскачивал мачту и играл поддерживающими ее канатами. В воздухе как будто слышался быстрый лихорадочный топот множества ног. Ты помнишь, равви, ту ночь, когда мы едва не погибли в бурю? На этот раз ветер не так неистовствовал, но тем не менее продолжал дуть с неослабевающим упорством, с каждой минутой усиливая свой натиск. В конце концов, мы перестали продвигаться вперед: при том, что мы работали веслами изо всех сил, нам едва удавалось удерживать лодку на одном месте. От усиленной гребли наши ладони опухли и одеревенели. Те из нас, которые не гребли, были заняты тем, что неустанно вычерпывали воду. По тусклому небу было заметно, что ночь постепенно движется к своему исходу: от первой стражи ко второй, от второй к третьей… Будучи в непрерывном напряжении, я перестал думать о том, что произошло и что могло произойти. Я ни о чем не думал: пот струился у меня по лбу, прямо в лицо хлестала вода, плащ и хитон были мокрые, болела шея, которую я все время держал в склоненном положении, занятый вычерпыванием воды со дна лодки. Среди воя ветра лишь изредка слышались выкрики Симона да пыхтенье гребущих.

Я был так поглощен своим занятием, что только вырвавшийся у них вопль привлек мое внимание к тому, что произошло. В первую секунду это показалось мне чем–то вполне естественным: я решил, что взошедшая луна, повиснув над поверхностью моря, разбрасывает на волнующуюся воду снопы дрожащих поблескивающих искр, которые образуют словно выложенную серебряными плитками дорожку. Но я тут же сообразил, что луна не может находиться так близко к воде, а самое главное, — не может так быстро приближаться к нам по серебристой тропинке. То, что я поначалу принял за разбрасывающий свет диск, оказалось огромной человеческой фигурой, которая то ли шла, то ли плыла или летела прямо по воде, удивительно спокойная и равнодушная к накатывающим со всех сторон волнам, застывающим под ее стопами. От страха мы начали кричать. Одни натянули на голову плащи, другие бросились на колени. Привидение надвигалось прямо на нас и почти уже поравнялось с нами. Гребцы опустили весла; некоторые из них унесло в море. Волна ударила в корму лодки и чуть не перевернула ее вверх дном. Мы чудом не утонули. Впрочем, смерть пугала нас в ту минуту меньше, чем это привидение.

Но в тот же миг мы услышали человеческий голос. Столь хорошо нам знакомый. Слова Его пересилили наш страх. Мы нерешительно приподняли головы над бортом. Это Он стоял на дрожащей серебряной дорожке, под которой уснули волны. Наш ужас мгновенно испарился, сменившись бурной неистовой радостью. Филипп бил в ладоши, другие тоже стали кричать, зазывая Его в лодку. Вдруг я увидел, как Симон одним прыжком сиганул за борт. Мы вновь онемели. Симон шел к Нему с воздетыми вверх руками — несмело, как человек, который учится ходить после долгой болезни. Он смотрел прямо на Учителя и уже почти было поравнялся с Ним, как вдруг с грохочущим шумом налетел водяной вал и завис над серебряной дорожкой. Симон вскрикнул и тотчас обрушился в воду. В конце концов, он высунул голову, отфыркиваясь, отчаянно размахивая руками и что–то крича сквозь фонтаны брызг. Тогда Учитель наклонился над ним, взял его за руку и что–то тихо сказал. Потом легко, словно ступая по мягкой траве, а не по вскипающим пеной волнам, Он приблизился к лодке, влача за собой Симона, судорожно вцепившегося Ему в плечо. Учитель помог Симону перелезть через борт, и Сам вошел в лодку. Мы расступились и — едва Он оказался среди нас — разом пали на колени. Никто больше не помнил о том, что дует ветер, бьют волны…

Впрочем, все это мгновенно прекратилось… Мы больше ни разу не шевельнули веслом. Лодка летела, как стрела по воздуху, и как–то вдруг мы оказались в преддверии рассвета, а заодно и берега… Перед нами предстал пробуждавшийся от сна Капернаум, тронутый первым поцелуем солнца…

Удивительно, что Иуда именно так выразился. Я всегда считал его человеком бесчувственным и равнодушным к красоте. Однако произнеся последние слова, он встряхнулся, будто хотел сбросить с себя чужое неприятное прикосновение. Его лицо, секунду назад почти взволнованное, снова приняло прежнее выражение неприязни и разочарования, гнева и отчаяния. Он сухо засмеялся:

— Видишь ли, равви, в тот момент даже мне все вокруг показалось вдруг солнцем, радостью, поцелуем… Существует только одна радость… — процедил он сквозь зубы. — Но Он… — Иуда презрительно пожал плечами.

— Но ведь то, что ты рассказываешь, совершенно непостижимо, — прервал я его. — Иуда, кто Он? — Я был так потрясен его рассказом, что задал этот вопрос ему, будто был он не купчиком из Бецеты, а ученым мужем.

— Кто Он? — медленно повторил Иуда, словно пережевывая каждое слово. — Погоди, я расскажу тебе все до конца. Кто Он… Когда мы вышли на берег, у меня уже был готовый ответ. Он предложил нам отдохнуть, но только я не мог спать и все размышлял над тем, кто же Он. Вечером Он позвал нас пойти с Ним в синагогу. Ты, конечно, видел эту синагогу, равви? Ее недавно построили: такое внушительное здание, которое наверняка обошлось ох как недешево! На все есть деньги, только не на нас… Она была переполнена, в ней столпились все те, кого Он тогда так чудодейственно накормил. Оказывается, когда вечером мы отплыли на лодке, Учитель сбежал от них. Они кинулись Его искать — и нашли в Капернауме. Его обступили уже в дверях: людям не терпелось узнать, когда и каким образом Он успел пересечь море. Только этого Он им не сказал, а произнес сурово, тоном заслуженного упрека: «Вы ищете Меня, потому что Я дал вам хлеб. Только иного хлеба ищите: съев его, вы уже никогда не будете голодны». — «Где же можно купить такой хлеб?» — спрашивали люди. Он отвечал: «Верьте словам Моим — и Он у вас будет…» Услышав это, я протиснулся поближе: во мне ожила надежда, что вдруг все же наступит момент, когда Его можно будет схватить за руку и заставить действовать. «Подай нам знак, что слова Твои правдивы, — просили люди. — Моисей множество раз посылал отцам нашим манну небесную. Сотвори еще раз чудо с хлебом…» — «Все правильно, — науськивал я, — Он может это сделать. И сделает. Вы только просите». Казалось, Он слушал неодобрительно. Потом сказал резко: «Не Моисей посылал вам манну в пустыню, но Отец ваш. И сегодня снова Я даю вам хлеб, который есть жизнь…» — «Но скажи, где нам искать его, — взывали люди. — Разве это тот хлеб, что Ты дал нам? Дай нам попробовать его еще раз». Я видел, как Он сжал губы и прикрыл глаза. Понимаешь, равви? Как человек, который не хочет уступить. Наконец, Он сказал твердо: «Я — этот хлеб». Люди отпрянули от Него, так неприятно и отталкивающе прозвучал Его ответ. Тем временем Он продолжал говорить, словно желая задеть их еще больше: «Кому дам Себя, тот никогда уже не будет голодным…» Люди в изумлении переглядывались и пожимали плечами. «Я вижу, что вы не хотите Мне поверить! — крикнул Он. — Я сошел с небес для того, чтобы никто из вас не погиб!» Толпа взорвалась криком: «Что? Что Он говорит? С небес? С каких таких небес? Он что думает, никто не знает, мы не знаем, кто Он? Он сын Иосифа — плотника! А Мать Его живет в Вифсаиде. Почему Он называет Себя хлебом? Он что, сошел с ума?» Учитель усмирил их резким окриком: «Хватит разговоров! Никто не придет ко Мне, если на то не будет воли Отца. Но вы слышите слова Отца и должны знать, как прийти ко Мне. Истинно говорю вам, — ты воображаешь, равви, как Он умеет говорить, словно впечатывая каждое слово в слушателей. — Истинно говорю вам: верующий в Меня, обретет жизнь вечную. Правда в том, что Я и есть этот хлеб. Отцы ваши ели манну небесную, а все поумирали. Кто Меня вкушать будет — тот не умрет!»

Теперь люди кричали уже со злостью, с возмущением, с издевкой: «Что Ты болтаешь? О чем Ты говоришь? Что это еще за сказки? Где это слыхано, есть человеческое тело? Да Ты и вправду рехнулся! Вы только посмотрите на Него: хлеб небесный! Сумасшедший! Ты как предпочитаешь, что мы Тебя ели: сырым или печеным?»

Восхищение, уважение и почет, выказываемые Ему после чуда с хлебами, рассыпались, как глиняная стена. Я правильно предчувствовал: тот момент был единственным. Теперь уже было слишком поздно: над Ним смеялись, над Ним издевались. И это в Капернауме! В городе, где обычно Его так охотно слушали, который называли «Его городом». «Мешуге! Шотех! Море!» — вот какие вопли неслись из–под свода синагоги, украшенного изображением пальмовых ветвей. Напрасно старейшина хотел вступиться за Него. Он не нуждался в защите. Вместо того, чтобы, наконец, замолчать, Он упорно продолжал говорить, словно сознательно стремясь погубить Себя: «Истинно говорю вам: кто не будет есть плоти Моей и пить крови Моей, тот не воскреснет. Ибо только кровь Моя — истинное питье, и только плоть Моя — истинный хлеб…»

В любом другом месте после подобных речей Его бы просто выкинули из синагоги. Но в Капернауме за Него стоит Иаир и несколько старейшин. Так что люди ограничились тем, что плевали Ему под ноги и отходили, приговаривая: «Хватит слушать все эти глупости, эту бессмыслицу, понять которую невозможно. Пошли прочь от Этого безумца!»

С Ним остались только мы, и еще небольшая кучка людей, которая повсюду Его сопровождает и тоже считает себя Его учениками. Но Ему как будто мало было того, что Он всех распугал. «Ну что, вы тоже возмущены, — обратился Он к оставшимся. — А потом? Что будет потом? — Он тряхнул головой. — Дух животворит, не тело, но в словах Моих и есть Дух… И среди вас есть такие, которые не верят Мне…» — вздохнул Он.

Я огляделся по сторонам: из Его постоянных слушателей то один, то другой пожимали плечами и уходили. Кучка людей вокруг Него была подобна горстке снега под лучами солнца. Почему Он так себя вел? Чего Он добивался? Чтобы люди поверили в то, что Он — хлеб, которым можно насытиться и который никогда не иссякнет? Я верил и продолжаю верить, что Он мог бы, если захотел, учинить великие перемены… Но Он не хочет!

— Ты так думаешь? — спросил я Иуду.

— Я уверен! — выдохнул тот.

Гнев снова пеной проступил в его словах и мыслях.

— Я говорю тебе, равви, что Он струсил, предал наше дело! Но я еще не закончил. Выслушай до конца и ты убедишься в том, что я прав.

Иуда был возбужден и почти кричал, забыв про осторожность, которую он соблюдал поначалу.

— Слушай, — продолжал он, — когда мы выходили из синагоги, рядом с Ним осталось только нас двенадцать. Он шел впереди, опустив голову и сгорбившись, печальный и молчаливый. Может, только теперь Он, наконец, отдал Себе отчет в том, к чему привели Его безрассудные слова. При виде Его на улице раздались крики: «Сумасшедший! Хлеб небесный! Шотех!» Вдруг Он повернулся к нам и сказал шепотом, который показался мне криком: «Идемте!» И мы немедленно покинули Капернаум, не говоря никому, куда и зачем идем. Он поспешно вывел нас через Гишалу в окрестности Тира, где живут одни язычники. Мы затерялись среди гоев, как иголка в стоге сена. Я уверен в том, что Он, наконец, понял, что проиграл, и убежал, испугавшись грозящей Ему опасности. Должно быть, Он только сейчас осознал, что она поджидает Его повсюду. Все эти годы мы переходили с места на место, как стая преследуемых зверей. На сей раз наше бегство было вызвано страхом: ослепленный им, Он мчался вперед. Мы ночевали только в поле, и если уж показывались на люди, то только затем чтобы купить или вернее попросить хлеба, ибо откуда нам было взять денег? Однако хлеб удавалось раздобыть редко: сирофиникияне нас, израильтян, на дух не переносят. Так что мы постоянно были голодны. Учитель словно не замечал этого и гнал нас вперед и вперед, петлял, сворачивал в разных направлениях. Можно было подумать, что Он старается сбить со следа воображаемых преследователей. Он больше не произносил речей, не творил чудес, и только раз исцелил ребенка одной язычницы, которая не хотела уходить после того, как Он отказал ей. После нескольких дней скитаний мы вернулись в Галилею, но по городам проскользнули украдкой, нигде открыто не появляясь. Я только успел заскочить к жене Хузы прихватить пару денариев, чтобы нам опять не пришлось голодать. А в Десятиградии о Нем пронюхали язычники и привалили целой толпой, чтобы Он исцелил больных. Учитель сотворил множество чудес, учил их, и наконец, накормил таким же чудесным образом. Нечистые наелись семью хлебами, а из остатков собрали четыре корзины! При том что мы ходили с запавшими животами! В Нем нет ни капли рассудка: чужих Он кормит, а над своими измывается и морит голодом. От этой гонки я уже не чувствовал под собой ног, Его страх стал передаваться и мне. Однажды Он взял лодку и поплыл с нами в Вифсаиду, там Он с быстротой молнии проник в город, успев только повидаться с матерью и исцелить одного слепого. Это было последнее чудо, которое Он совершил. Мне сразу пришло в голову, что сила Его начинает иссякать. Раньше Он мог исцелять и даже воскрешать единым словом, теперь Ему пришлось плюнуть в глаза больному, как это делают знахари. На вопрос Учителя, видит ли он, слепой признался, что хорошо все–таки не видит и добавил: «Я вижу людей, похожих на деревья…» Только когда Он вторично прикоснулся к глазам этого человека, тот окончательно прозрел. Меня переполняли все более мрачные предчувствия. Мы даже не переночевали в Вифсаиде, вечером того же дня Он погнал нас на север. Мы пробирались вдоль Иордана по тропинке под скалами, круто забирающей вверх. По дороге Он много разговаривал с нами, но я заметил, что Он не говорил нам ничего нового, а только опять и опять повторял и разъяснял свои старые агады и притчи. У меня уже не оставалось никаких сомнений в том, что что–то изменилось… Словно Он исчерпал все свои силы на тех двух великих чудесах. Он напоминал человека, который знает, что должен умереть и поэтому старается закрепить то, что Он успел сделать в жизни. От быстрой ходьбы по скалистой тропке мы отбили себе все ноги, мы ослабели от голода, нас мучила жара. Миновав озеро Мером, мы вышли в болотистую долину. Он упорно вел нас на север. В конце концов, мы оказались в очень красивом месте: в глубине ущелья царила благословенная прохлада, и узкой серебряной лентой тек Иордан, перепрыгивая через черные валуны. В ветвях вязов, тополей и сикомор слышалось щебетанье птиц, внизу шумела вода. Иногда сквозь листву виднелась верхушка горы Ермон, на которой все еще лежал снег. Наконец здесь, среди буйной пахучей травы, Учитель разрешил нам передохнуть и посидеть на камнях над пенящимся потоком. Сам Он долгие часы проводил на склоне горы: молился. Теперь Он молился даже чаще, чем раньше. Может, просил Всевышнего вернуть Ему утраченную силу? Я неотрывно наблюдал за Ним: Он выглядел неспокойным и очень печальным… Кто в этом виноват? Почему Он так никем и не стал? Теперь–то уж ничего не изменится: по–прежнему на Сионе будут заправлять священники, богачи и саддукеи.

Я уверен, что Иуда с трудом сдержался, чтобы не добавить: и фарисеи.

— Мы обошли лесом Панеаду, которая сейчас называется Кесарией и где теперь располагается столица тетрарха. Там за городом есть высокая скала, из–под которой бьет вода; в скале имеется глубокое черное отверстие, словно ворота, ведущие в глубины ада. Гои бросают туда цветы и утверждают, что таким образом воздают хвалу своему богу. Мы проходили под этой скалой, испытывая отвращение, а кто–то даже страх. Но Он остановился именно в этом месте. В этот день Он еще ни разу не заговаривал с нами и с самого утра шел отдельно от всех в молчаливой задумчивости. Теперь Он подозвал нас и спросил: «За кого вы Меня принимаете?» — словно этот вопрос необходимо было поставить именно в этом месте, напоминающем вход в святилище языческого божка. Мы переглянулись. В последнее время о Нем ходят самые разные слухи: приближенные Антипы считают, что Он — воскресший Иоанн, в это, кажется, верит и сам тетрарх; другие утверждают, что Он — Илия, третьи считают Его Иеремией, четвертые — Иезекиилем. Мы поведали Ему все это. Он слушал нас, склонив голову и вперив взгляд в бьющий из–под скалы источник. Когда Он поднял глаза, я вдруг заметил, какой у Него лихорадочный беспокойный взгляд. Он смотрел на нас так, как смотрит человек, судьба которого зависит от тех слов, которые Он сейчас услышит. Мне даже показалось, что Он весь дрожит. Он окинул всех нас взглядом, впрочем ни на ком специально не задержавшись, и бросил твердо и резко, словно проверяя нас на прочность: «А вы за кого меня принимаете?» Мне почудилось, что Он в первую очередь обращается ко мне. В конце концов, я — единственный из Его учеников, кто кое–что смыслит в жизни да и успел немало повидать на своем веку. Разве не так? Только что я мог Ему ответить? Если бы Он спросил меня об этом тогда, у моря, сразу после чуда с хлебами, то я дал бы Ему мгновенный ответ. Тогда Ему удалось убедить меня в том, что Он Мессия. Но Мессия не отказывается от победы. Мессия не знает поражений. После всего того, что случилось потом, после этого бегства разве мог я сказать Ему, что Он — великий чудотворец? Он сотворил два великих чуда, это правда, но на них Его сила и исчерпалась. А помимо чудес, Кто же Он? Никто и ничто… Вообще этот Его вопрос был совершенно неуместен. «Неужели Он хочет и нас отпугнуть от себя?» — думал я. Другие ученики стояли молча, не зная, что сказать. Я почувствовал, как Он опаляет нас взглядом. И вдруг раздался зычный голос Симона, — этот глупец как будто даже и не заметил того, что произошло. Он гаркнул: «Ты — Мессия и Сын Всевышнего!»

Иуда откашлялся и нетерпеливым движением прочесал пятерней свою редкую бороденку. Я весь обратился в слух, не без удивления обнаружив, как у меня колотится сердце.

— Сделалось тихо, — продолжал Иуда, — потому что никто из нас еще никогда не произносил подобных слов. Я не знал, то ли Он разбранит Симона за такое безрассудство, на которое Сам же и напросился, то ли, наоборот, похвалит. Он обвел нас всех взглядом и остановился на Симоне. Сын Ионы стоял перед Ним — большой, с приоткрытым ртом и дурацкой улыбкой, явно прикрывавшей его смущение. Вдруг мне показалось, что страх, беспокойство и печаль, которые я наблюдал в последнее время на лице Учителя, куда–то исчезли, и всего Его охватила радость, как огонь охватывает пучок сухой травы. Когда Он улыбается, то кажется, что начинает улыбаться все вокруг, и мир словно преображается. Учитель протянул ладони над головой Симона: «Благословение Господне да сойдет на тебя, Симон, — проговорил Он медленно и серьезно, но явно с едва сдерживаемым восторгом. — Не сам ты познал то, что сказал, но Отец Мой открыл это тебе. Поэтому я даю тебе сегодня новое имя: с этих пор ты будешь называться Петром (Кифой), что означает — скала. А на сей скале Я построю Церковь Мою, и врата адовы не одолеют ее. Я тебе дам ключи от этого Царства Небесного, чтобы ты мог ими все открыть и все запереть. Что ты откроешь здесь, на земле, то так же точно откроется и на небе, и что закроешь здесь на земле, то и на небе закроется».

— Что за обещание! — воскликнул я. — И кому оно дано!

— Вот то–то и оно, равви, — поддакнул Иуда, — что этому глупцу, этому амхаарцу, которого Он сделал первым после Себя. Впрочем, воображаю, что за Церковь Он собирается построить! Если бы Он сейчас умер, и создавать эту Церковь пришлось бы нам, двенадцати, то я бы ни часу не остался под началом у Симона — Кифы! Тоже мне скала! Глупец и грешник! Ни одно вероучение не пережило бы своих основателей, если бы они назначали себе таких преемников.

— Ты прав, — признал я, — Только ты мог бы быть у них главным.

Несмотря на ожесточение, на лице Иуды мелькнула улыбка.

— А Симон, наверное, совсем зазнался с той минуты? — спросил я. Иуда горько и в то же время злорадно засмеялся:

— Я вижу, ты его знаешь, равви. Он тут же умудрился доставить Учителю неприятность. Но я должен рассказать тебе все до конца. Едва мы пришли в себя после происшествия с Симоном, как Учитель, присев с нами на траву, стал говорить о том, что Ему надо пойти в Иерусалим, а Его там убьют книжники, священники, старейшины…

— Убьют, — вскричал я, — мне кажется, Он преувеличивает. Или Он прав? Здесь все Его ненавидят после того исцеления у Овечьей купальни. Даже нищие…

Я, кажется, не писал тебе, Юстус, что с того момента, как Он совершил там чудо, вода уже больше никогда там не вспенивалась. Люди потеряли надежду, что это еще когда–нибудь произойдет. В галереях больше не собираются толпы, и Ионафан лишился своего дохода, так как раньше его люди собирали с больных, ожидающих особого волнения воды, по два ассария. — Но раз Он чувствует, что Ему грозит смерть, то пусть Он даже и не думает появляться здесь. В Галилее и Трахонитиде легче укрыться.

— Он говорит, что Ему надо сюда прийти и что Он должен страдать. Он сказал: «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?»

— Наверное, Он и вправду рехнулся, Иуда, — вскричал я, — Что может приобрести человек, если он погибнет?…

— Сам видишь, равви, что с Ним случилось! — Иуда затряс поднятыми над головой руками. — Даже такой мудрец, как Кифа, понял, что все это потеряло смысл. Но поскольку он стал теперь таким важным, он отвел Учителя в сторону, чтобы с глазу на глаз указать Ему на несообразность Его слов. Стоило Учителю это услышать, как Он тут же гневно закричал Симону: «Прочь! Прочь! Не соблазняй Меня, сатана!» И через минуту опомнившись, добавил: «Не знаешь ты, что исходит от Бога, а что от людей…» Потом Он вернулся к нам и продолжал: «Слушайте, дети! Те из вас, кто хочет идти за Мной, тот должен взять свой крест и нести его, как Я несу…»

— Опять Он говорит о кресте, — сказал я, скорее обращаясь к себе, чем к Иуде.

— Он постоянно его упоминает, — подтвердил Иуда. — Крест, крест и крест… Хороша будет Церковь под таким знаком. Правда, Он говорит, что воскреснет, даже сказал, что и мы не умрем, пока не увидим Его, пришедшего во славе.

— Небольшое и не слишком надежное утешение, — буркнул я. Я почувствовал то, что, наверняка, почувствовал и сам Иуда: ужасную тоску, отнимающую всякое желание жить. Отчаяние и мысли о Руфи, о которой я на минуту забыл, слушая его рассказ, вернулись многократно усиленные этой тоской. Мир показался мне хмурым, как в зимнее ненастье. Все мне опротивело. — Ну, а как отнеслись к этому ученики? — спросил я.

— Они пали духом, — ответил Иуда, — все вертелись на месте и испуганно глазели друг на друга. В самом деле, небольшое утешение дожидаться чуда, когда сила Его иссякла и, возможно, никогда больше не вернется… Я уже стал подумывать о том, не уйти ли мне от Него совсем… Даю слово, что другие хотели сделать то же самое. Он, видно почувствовал это, потому что спросил: «Вы тоже хотите оставить Меня?» Тогда Симон уже покорно и робко отозвался: «Куда мы теперь пойдем? К кому? Раз уж мы поверили, что Ты Мессия?» Однако энтузиазма в его словах не слышалось. Учитель подпер голову руками и снова стал выглядеть грустным, беспокойным и страдающим, как тогда у подножья скалы языческого божка. «Да, — тихо произнес Он, — только двенадцать Я себе выбрал, но и среди них есть сатана…» Я услыхал это, и Симон наверняка тоже услышал, потому что он опустил голову, решив, что Учитель говорит о нем…

— И вы ушли? — спросил я.

— Нет, — возразил он, — куда бы они ушли? Они ведь и в самом деле не знают, что делать дальше. Я тоже пока не уйду, а вернусь к ним и посмотрю, что будет… Может, к Нему вернется Его сила? Уж тогда–то я поймаю Его за руку. Во второй раз эти олухи не смогут мне помешать.

Иуда выскользнул из моего дома так же, как и вошел: осторожно и бесшумно, как крыса. Он вернулся к своему Учителю, в Котором он усомнился, а я вернулся к болезни Руфи, перед которой чувствую себя бессильным… Весь мир слился для меня в один хмурый дождливый день, один из тех, что обычно приходят после Хануки… Если Он не способен больше исцелять, то где же мне искать спасения для Руфи?

 

ПИСЬМО 13

………………………

Это меня немного успокоило. Впрочем, я был как помешанный: она все стояла у меня перед глазами такой, какой я увидел ее после своего возвращения: исхудавшей, беспомощной, неспособной даже перевернуться с боку на бок… Помнишь, я как–то давно говорил тебе, что она явно стыдится своего тела, но сейчас я впервые заметил по ее отекшему лицу равнодушие ко всему. Ей было безразлично, что я вернулся, она только повернула голову в мою сторону и слегка вытянула губы, словно посылая мне поцелуй. Но ничто ее больше не интересовало: ни мои рассказы, ни подарки. Не отрывая головы от постели, она лишь слегка махнула мне рукой. Я навсегда запомню ее такой: черная головка на подушке и ужасающе худая, поднятая вверх рука.

Что еще тебе написать? Тогда вечером мне казалось, что еще есть надежда. «Не думаю, чтобы дело обстояло до такой степени плохо, — уверял меня Лука, — конечно, она очень слаба, но…» Я жадно ухватился за эти слова. Только бы пережить эту ночь. Мне так хотелось верить, что это еще не то… Разве можно заснуть, зная, что это случится завтра? А, может, мне тоже стало уже все равно? Мне хотелось только проглотить слова доктора, как глотают снотворное, закрыть глаза и не просыпаться до тех пор, пока все не будет кончено. Мои силы были исчерпаны до предела. Я боялся нового страдания.

Я погрузился в тяжелый сон без сновидений, потеряв ощущение, что я еще жив. Из сна меня вырвал крик. Ни секунды не сомневаясь в его значении, я сорвался с постели, весь дрожа, но с ясной головой, готовый в очередной раз встретиться лицом к лицу с новым испытанием. Меня позвали к ней. Было раннее утро, пасмурное и холодное. Впрочем, возможно, только мне было холодно. Я старательно одевался, словно собираясь в путешествие, двигался вроде бы и быстро, но моя мысль фиксировала все происходящее с еще большей скоростью. Я был почти удивлен, когда мне сказали, что дело, похоже, идет к концу, хотя ничего еще наверняка неизвестно… Вместе того, чтобы послать кого–нибудь за Лукой, я отправился за ним сам. Я двигался, словно во сне. Знаешь, когда тебе кажется, что ты бежишь и одновременно стоишь на месте? Белесый предрассветный туман был каким–то липким и густым. Навстречу мне спешили прохожие… Мой мозг работал, точно регистрируя происходящее: сколько же людей уже на ногах в такую рань! Не у каждого же кто–то умирает… Умирает? Конечно, нет — вел я разговор с самим собой, — это мелкие ремесленники, которым вечно не хватает дня для работы; купцы, которые спозаранку охотятся за товаром; мытари, идущие по своим делам; обгоняющие друг друга нищие, которые спешат занять лучшие места у ворот Храма; уличные девки, только в эту пору возвращающиеся домой… В Иерусалиме подобной публики предостаточно, днем их и не заметишь. По крайней мере раньше я не обращал на них внимания: понадобилось выбраться в такую рань… Хотя, собственно говоря, какое мне до них дело? Какое мне дело до всего мира? Руфь умирает… Умирает? Уже три года, три долгих года я вижу ее умирающей. На что мне жизнь без нее, без волнений о ее здоровье? Может быть, вообще все кончится с ее смертью? Может быть, и я тогда смогу умереть? Что привязывает меня к жизни? Моя работа? Мои агады? Глупости. Не понимаю, как я мог тратить на них время… Я загубил свою жизнь… Вместо этого надо было неотлучно находится при Руфи… Нет, нет, защищался я, следует быть рассудительным: человек не создан для этого. У каждого своя задача в жизни. В моих агадах есть свой смысл. Если бы Всевышний не желал, чтобы я их создавал, то Он так явно не направил бы мою жизнь по этому руслу. Мог ли я быть кем–то другим? И да, и нет. Мог, если бы нашел в жизни что–то другое, приносящее хотя бы немного удовлетворения… Любая радость для меня претворялась в горечь. У меня была Руфь, и вот она умирает. Слава, уважение, признание — все это далекое эхо, в котором никогда нельзя быть уверенным. Богатство? Столько раз я благодарил Всевышнего за то, что Он послал мне его. Мне казалось, что это награда за мою жизнь. А что оно мне дало? Я не сумел спасти Руфь… Если бы я был нищим, если бы я умел просить милостыню…

Я мечтал об объятии, в котором можно выплакать все свои горести, и о ладони, прикосновение которой делает боль менее горькой.

Все тщетно! Я был один, один с моей тоской и моей верой во Всевышнего. О, Адонаи! Никогда раньше я не понимал, какое страшное испытание для нашего сердца то, что Он незрим для нас. Только руки, до которых можно дотронуться, только ладонь, к которой можно прикоснуться, способны избавить от боли и отчаяния. Хотя, собственно говоря, во мне не было тогда отчаяния. Отчаяние — это отказ от надежды. Я от нее не отказывался, она сама ушла от меня, оставив в пустоте, в которой нет места даже бунту.

……………….

Как–то к Нему принесли паралитика. Вокруг дома толпилось такое количество людей, что было не подступиться. Но родственники больного не пожелали отказаться от помощи Учителя: они втащили страждущего на крышу, разобрали ее и спустили человека к Его ногам. Учитель вовсе не удивился, а только смотрел на больного таким взглядом, будто не замечал его болезни или видел в нем какую–то другую болезнь, которой никто, кроме Него не видел… Потом сказал: «Отпускаются тебе грехи твои…» потом еще какое–то слово — и больной встал.

Я не разобрал крыши, чтобы спустить Руфь к Его ногам. Напротив! Когда все остальные искали у Него помощи и силы, я согласился разделить Его слабость. Он сказал тогда: «Слишком много у тебя забот… Возьми Мой крест…» Разве мог я знать, что Его крест — это крест каждого человека, а я думал, что отдавая Ему свой крест, я таким образом освобождаюсь от него. Однако — нет, мой крест вернулся ко мне вместе с Его крестом. Вот и вся Его правда…

Над горами взошло солнце и левиты затрубили в свои трубы. Я остановился, чтобы произнести молитву. Но привычная ежедневная молитва замерла у меня на губах. Вместо того, чтобы говорить: «Слушай, Израиль, Един Господь наш…» у меня прямо из сердца вырвался вопль: «Адонаи! верни мне Руфь!» Я стоял и без конца повторял эти слова: «Верни мне Руфь! Верни мне Руфь!» Но вдруг какая–то неведомая сила замкнула мне уста и подавила мой крик. Мне показалось, что я цепенею, что я схожу с ума. Но я не упал. Я умирал, но так и не смог умереть. Боль, которая кружила вокруг меня, как готовящийся к прыжку хищник, наконец, накинулась и впилась когтями мне прямо в сердце. Это была кульминация боли, шип, вонзенный в открытую рану. Словно сквозь туман я понял, что одно только слово я в состоянии еще вымолвить, и что я должен его произнести. Оно одно было моим спасением. Я с трудом прошептал и губы мои ударялись друг о друга, как два кусочка дерева: «Если Ты хочешь этого — приди и возьми…» И я опять почувствовал, что рассыпаюсь, как опаленная солнцем крыша под ударами палок. Нет, я не Руфь спускал через крышу в дом, где Он учил. Я сам был тем домом — и это через мое растерзанное тело Он вершил Свою волю.

……………………………………………………….

……………………………………………………….

… я взбежал наверх. Я бежал быстро, но моя мысль неслась еще быстрее. Руфь сидела. Но только потому, что ее поддерживали. Глаза ее закатились, сквозь приоткрытые губы я видел полоску зубов… Я видел все — тысячу подробностей, которых раньше не замечал или не хотел замечать. Потом ей дали упасть. Это была уже не Руфь… Это было маленькое съежившееся мертвое тело, в котором, казалось, уже не было ничего человеческого. Я тронул еще не успевшую остыть руку. Это уже не было ее рукой.

Где ты, Руфь? Где ты? Не может быть, что тебя нет. Я знаю, что ты есть… Знаю. Чувствую… Но где? Я всегда хотел идти перед тобой, чтобы устранять все опасности с твоего пути. Но сейчас ты отправилась первой… Нет тебя… Это не ты, а только твое распростертое тело. Вокруг кричат плакальщицы, музыканты бьют в бубны и пронзительно играют на дудках. Я только знаю, что так должно быть, но я ничего не слышу. Я тоже умер.

………………………………………………………..

………………………………………………………..

Нет, я не умер. Я страдаю, следовательно, я еще жив.

Тот больной ушел исцеленным. Крыши моего тела никто не покроет. Я — дом, распахнутый и навстречу дождю, и навстречу солнцу.

 

ПИСЬМО 14

Дорогой Юстус!

Прости, что я так давно не писал тебе. Мне трудно было писать. Время бежит вперед, обходя меня, как речное течение обходит остров. Или можно сказать наоборот, что меня несет по течению, как кусок сухой древесины. Я словно погрузился в сон среди бела дня, и теперь, открыв глаза, озираюсь вокруг: что же со мной случилось? Уже кончается осень. Жара миновала, и только сухая, сбившаяся в комки или рассыпавшаяся в прах земля напоминает о недавнем мучительном зное. Тучи на небе с каждым днем тяжелеют, чтобы через пару недель пролиться дождем. Пока еще сухо, но воздух тяжелый и душный. По вечерам ветер вздымает облака рыжей пыли, колышет фиговые деревья, с которых уже собрали плоды, врывается в город и шелестит увядшими листьями ветвей, из которых построены шалаши. Ими сейчас переполнены все сады и дворы. Пришли Праздники, и уже два дня, как ни один мужчина не спал и не ел дома. Вчера вечером город искрился тысячью огней, а во дворе Храма исполняли праздничный танец. В Иерусалим стеклись массы паломников, улицы полны людей, толпами движущихся по направлению к Храму или возвращающихся из–под притвора: они смеются, поют, потрясают праздничными венками из веток лимона, вербы, пальмы и митры и выкрикивают слова великого славословия: Аллилуйа! Осанна!

Я не могу быть веселым. Не могу выговорить слова: «Благодарю Тебя за то, что Ты услышал меня и стал моим Спасителем. Хвалите Господа, ибо Он благ…» Праздничная суета раздражает меня. Этот веселый, на поверхностный взгляд, праздник Кущей кажется мне приправленным глубокой горечью. Его можно было бы с тем же основанием назвать праздником смерти… Измученная зноем земля дышит, как заезженный осел; пересохшие до самого дна ручьи являют собой жалкое зрелище — все умерло, и только человек продолжает жить, словно в насмешку. Почему нельзя сложить голову и тоже умереть? чтобы не просыпаться больше каждое утро перед четвертой стражей все от того же, разрывающего сердце крика…

Руфи нет — а жизнь продолжается. Я ненавижу жизнь. После долгих месяцев борьбы, когда казалось, что и меня коснулась печать смерти, она начинает снова колотиться в груди, выпрямляться и оттаивать. Во мне против моей воли возрождаются надежды. Я не могу вынести этого переплетения жизни и смерти! Человек должен жить только до тех пор, пока он этого хочет… Но мы подобны деревьям: сначала замираем с приходом холодов и дождей, а потом — по весне и на солнце — расцветаем снова. Плач всегда сменяется радостью. Я не хочу радости! Руфь не воскреснет. Я хочу уже до конца оставаться скорбящим, тоскующим, с незаживающей раной… Но что делать, если рана затягивается?! Почему так? Неужели кто–то позавидовал даже моей боли?

Казалось бы, теперь мне должно было стать абсолютно безразлично, увижу ли я Его еще раз… Однако сердце у меня забилось сильнее, когда за день до праздников в моем доме появился Иоанн сын Зеведея. Мне следовало бы ненавидеть любое напоминание о том времени, когда я ходил за Учителем, как немой нищий, выпрашивающий милостыню. Несмотря на это, появление Иоанна обрадовало меня. Что–то умиротворяющее, утешительное и, одновременно, беспокоящее перешло с Учителя на Его учеников. Их простые лица, их неуклюжие движения словно обрели частицу Его силы. Впрочем, у Иоанна весьма привлекательное лицо: доброе, милое, красивое и даже умное… Я не раз задавал себе вопрос: «Откуда у простого амхаарца столь тонкие черты лица?» Иоанн почтительно поклонился мне, я тоже сердечно его приветствовал. Я пригласил его сесть и велел принести хлеб, фрукты, мед, вино. Он преломлял хлеб своими грубыми руками рыбака, которые настолько не сочетались с его лицом, что можно было подумать, что это руки другого человека. Учитель обыкновенно преломлял хлеб именно таким движением.

— Что у вас слышно, — расспрашивал я, — что делает Учитель? Ты должен Его предостеречь, потому что число Его врагов в Иерусалиме отнюдь не уменьшается…

Иоанн отвечал мне немного таинственным голосом:

— Учитель придет на Праздники в город…

Я выразил удивление. Это легкомыслие плохо кончится. Ему следует держаться подальше от этого осиного гнезда. Если и раньше у Него имелись причины, чтобы бежать и скрываться, то теперь Он тем более должен быть осторожен. Хотя Его не было в Иерусалиме целых полтора года, ненависть к Нему здесь только усилилась. Его жизнь действительно может оказаться в опасности. Наши хаверы вполне способны наброситься на Него. Кто Его защитит? Толпа? Это ненадежный союзник. Толпу легко обмануть. — А что же все–таки произошло с Его силой? Правду мне сказали, что она иссякла после двух великих чудес с размножением хлебов?

— Да… Учитель и вправду давно уже не совершал чудес… — признал Иоанн, опустив голову. — Последнее время Он сторонится людей и общается только с нами. Мы тоже считаем, что Ему не надо сюда приходить. Но Он… Когда Его братья настаивали, что Он должен пойти в Иерусалим и показать всем, Кто Он такой, так Он заявил им, что не пойдет, потому что время Его еще не пришло; и добавил еще одну странную вещь: «а ваше время всегда…» Потом, когда они ушли, Он велел мне и Иуде собрать женщин — Его Мать, мою, вдову Алфея, Иоанну — жену Хузы — и двигаться вместе с ними в Иерусалим на праздник Кущей. Он больше ничего не сказал, но я знаю, что когда Он куда–нибудь отправляет Свою Мать, это означает, что и Сам Он вскоре последует за Ней. Видно, Он просто хотел запутать тех, кто идет по Его следу. Я уверен, что Он придет…

— Так что же, ты привел их?

— Да, равви. И поэтому у меня к тебе просьба: ты не мог бы принять к себе в дом Мать Учителя вместе с Ее сестрой? Город переполнен, и трудно найти здесь для Нее подходящее пристанище. Она совсем не требовательна, но я не могу поместить Ее неизвестно куда, все–таки Она — Его Мать. Она много думает о Нем, молится… Она не похожа на других женщин… В твоем доме, равви, Ей было бы хорошо.

— С удовольствием. Дом у меня, как видишь, большой. К тому же пустой… Приводи их, они ни в чем не будут нуждаться.

Я хотел было добавить: «Если Он придет, пусть тоже у меня остановится». Но я сдержался. Если бы обнаружилось, что Он скрывается в моем доме, то я бы мгновенно всех восстановил против себя. Ненависть к Нему перешла бы на меня… Это было бы безрассудством: у меня и так достаточно врагов, хотя я и делаю, что могу, чтобы со всеми жить в мире. Впрочем, я бы предпочел не видеть Его у себя в доме. Когда я ждал Его, чтобы Он исцелил Руфь, Он не замечал моего призыва, а теперь, когда уже слишком поздно, увидеть Его в доме, где от нее осталась лишь опустевшая постель, было бы для меня невыносимо!

В тот же день вечером Иоанн привел ко мне двух женщин. Еще в ту пору, когда я ходил за Учителем, меня сжигало любопытство узнать, как выглядит Его Мать. Я отправился по Ее следам в Назарет, я представлял Ее себе в Вифлееме. И сейчас я просто не мог дождаться момента, когда я, наконец, Ее увижу. Когда они вошли — я был удивлен: возможно, так происходит всегда, когда мы слишком чего–то ждем. Она совсем не такая, какой я Ее представлял. Незаметная Женщина с опаленным солнцем и ветром лицом, простолюдинка, которую и не заметишь в толпе. Одно только было в Ней: на первый взгляд, Она походит на девочку. Мать взрослого сына, к тому же надрывающаяся на тяжелой работе, должна выглядеть высохшей старухой. Она же сохранила все сияние молодости: цветок, который расцвел да так и остался нетронутым, в полном цвету. Ее сестра, которая, кажется, моложе Ее, выглядит Ее бабушкой. Черные глаза Марии полны жизни, ее губы переливаются улыбкой, как травы солнечными лучами. Какое, однако, сходство между Ней и Ее Сыном! Одно и то же лицо в двух вариантах. Но при всем сходстве — то же и совершенно иное. У Него лицо мужественное в каждой своей черте: оно отражает спокойствие, волю, силу, энергию, самообладание. А у Нее — бесконечно женственное, дышащее преданностью, самопожертвованием и добротой. Весь Ее облик невероятно выразителен и внушает доверие. Она как будто все время к чему–то прислушивается и чего–то ждет. Именно, ждет. Но чего? Не знаю… Каждая женщина ждет любви, ждет плода своего чрева. И то, и другое у Нее уже позади. И все же Она ждет…

Голос у Нее хотя и мягкий, но как и у Него, не лишенный решительности. Говорит она мало и тихо, будучи полной противоположностью Своей сестры, болтливой и шумной, как все галилеянки (впрочем, иудейские женщины не намного тише!) Должно быть, Она любит детей, ибо достаточно Ей было пройти по нескольким улицам, как целая ватага черноволосых голышей увязалась за Ней следом, что–то выкрикивая, словно давно Ее знала. Впервые за столько лет я слышал детские голоса у своего дома… Она с улыбкой выпроводила малышей, при этом одного погладила по голове, другого потрепала по щеке. Эта Женщина призвана быть прародительницей большого потомства со множеством детей и внуков, которые приходили бы к Ней со всеми своими невзгодами. Одного Сына для Нее недостаточно!

Она с улыбкой вошла в мой дом, где царил траур, и с Ее приходом тяжкое настроение несколько рассеялось. Сколько в Ней безмятежной ясности! а ведь у Нее тоже в избытке собственных забот и беспокойства. Достаточно того, чтобы кто–нибудь при Ней упомянул об опасности, грозящей Ее Сыну, как глаза у Нее вспыхивают, обнаруживая глубоко запрятанные чувства, таящиеся, как огонь под кучкой пепла. Я уверен, что страх за единственного Сына не покидает Ее ни на минуту. Это Ее тайна, каким образом, живя с этим страхом, Ей удается удержаться от раздражения и горечи, от гнева и обвинений. Каждое Ее слово о людях или обращенное к людям исполнено кротости и понимания…

Даже ночью, во сне я помнил, что Она находится под моей крышей. Впрочем, это не помешало мне проснуться, как обычно: в тот самый час, который принес то роковое известие… Каждое утро я просыпаюсь от крика, что Руфь умирает… Однако не скрою: впервые с тех пор я больше думал не о Руфи, а о Женщине, спящей наверху. Накануне Она сказала мне только несколько приветственных слов, а тем не менее весь дом сразу наполнился атмосферой, которую Она с Собой принесла.

На рассвете я вышел на террасу, чтобы прочесть полагающуюся молитву, встав лицом к Храму. С удивлением я обнаружил, что и Она находится тут. Она стояла, всматриваясь в открывающийся перед Ней вид. Из моего дома Храм и город предстают во всем их великолепии. Под ясным высоким небом, в ярком блеске восходящего солнца лежала приземистой громадой Масличная гора, черная от обилия оливковых деревьев; ее пересекала дорога, издалека похожая на глубокое ущелье, которая вела через вершину горы в Вифанию. Склон горы располагается вровень с южной стеной города, и между этим склоном и пирамидой горы Злого Совещания имеется просвет, напоминающий окно, широко распахнутое навстречу Мертвому морю. На фоне Масличной горы над множеством домов и домиков, пальм, тамарисков, фиговых и оливковых деревьев возвышался бело–золотой Храм. Сквозь колоннаду виднелся двор, перегороженный низкой внутренней стеной и ступени, ведущие в святилище, отбрасывающее розоватый отблеск на крышу; оттуда в небо уносились голубые дымы. Четырежды взмыли в воздух серебряные звуки левитских труб. Надев таллит и склонив голову, я сосредоточенно молился. «Пусть Всевышний вечно хранит Свою Святыню от всякого, кто осмелится поднять на нее руку» — шептал я. Прочитав молитву, я собирался было спуститься вниз. Обычно я не разговариваю с женщинами, но что–то побудило меня обратиться к Ней. Как и Он, Она словно чего–то ждет, словно говорит всем своим видом: «Спрашивай — я могу тебе ответить; проси — я могу дать…»

— Как ты себя чувствуешь, Мириам, — спросил я, — ты отдохнула от дороги?

— Спасибо, равви, — Она улыбнулась мне своей мягкой, неправдоподобно доброй улыбкой. Я пишу «неправдоподобно», потому что в этой улыбке таится доброта, которой мы просто не можем себе представить… — Я пришла сюда, чтобы взглянуть на Храм в лучах первого утреннего солнца. До чего же он красив, правда? Я никогда не могу вдоволь на него налюбоваться.

— Ты редко бываешь в Иерусалиме…

— Теперь редко. А когда–то я несколько лет жила в Храме…

— Несколько лет? Что ты там делала?

— Я попала в число детей, отданных на службу Всевышнему. Мне было всего два года, когда меня сюда отослали. Я была первым ребенком у моих родителей, и появилась на свет, когда они уже потеряли надежду иметь детей. Им хотелось как–то отблагодарить Всевышнего за Его доброту, поэтому они и отдали меня в Храм. Этим они и мне доставили огромную радость.

Мириам склонила голову, словно устыдившись, что так много говорила о себе. Из–под ниспадающего на лоб покрывала я видел Ее слегка приоткрытые губы, гладкие и свежие, как у ребенка.

— А потом священники выдали тебя замуж? — расспрашивал я.

— Потом я вошла в дом Иосифа–плотника, — отвечала Она.

— Но ведь Твой муж умер, не так ли, — припомнил я то, о чем мне говорили в Назарете.

— Да, умер, — подтвердила Она.

Мне показалось, что в Ее голосе я уловил ноту грусти, а по Ее лицу, находившемуся вполоборота от меня, промелькнула тень. Этим тоже Она напоминает Сына: печаль в Ней переплетается с радостью, как виноградная лоза. Кто знает, становится ли печаль изнанкой той же радости, а радость — оборотной стороной печали?

— Умер, — повторила Она тихо, — дорогой, добрый Иосиф. Не дожил до великого дня…

— Ты, наверное, очень любила своего мужа, — заметил я. Мысли о смерти всегда растравляют мою рану. — Смерть, — произнес я с горечью, — всегда подстерегает тех, кого мы больше всего любим…

Она подняла голову, и я прочел в Ее взгляде пробивающееся беспокойство. Когда произносят слово «смерть», я сразу думаю о Руфи, а Она, наверное, о Сыне. Словно превозмогая чувства трезвым голосом разума, Она сказала с нажимом:

— Он победит смерть…

— Кто Он? — спросил я.

— Мессия, — прошептала Она, отвернувшись и глядя на золотую колючую крышу Храма, напоминающую огромного ежа.

Я приблизился к Ней (разумеется, между нами неизменно сохранялось расстояние в семь шагов).

— Победит смерть? — Тут я не выдержал, — разве Твой Сын — Мессия?

Солнце поднималось все выше: бледное, по–осеннему мягкое. Она положила руку на каменную балюстраду. Я видел Ее пальцы — тонкие, но все же хранящие следы тяжелой работы. Она по–прежнему не смотрела на меня, словно размышляя над ответом. Потом медленно, обдумывая каждое слово, сказала:

— Я всего лишь женщина… Тебе, равви, лучше знать. Ты знаешь Писание, пророков. А Я… — казалось, Она заколебалась на мгновение: стоит ли договаривать до конца… — Я столько получила… Он сотворил для Меня величайшее… Для такой простой девушки, какой была я… То, о чем просила я, молил весь Израиль: ученые люди, святые, пророки… Я никогда не пойму, почему Он выбрал именно меня… Может, тебе это понятно, равви? — обратилась Она ко мне.

В Ее покоряющей улыбке сквозила девическая стыдливость и огромная упоительная радость.

— Я могу только радоваться и воспевать Его за то, какой Он великий, милосердный, добрый, как Он возвышает смиренных и призирает убогих…

Она замолчала, но слова Ее явно продолжали литься дальше, только уже беззвучно. Те, что я услышал, были словно искорки на поверхности реки, указывающие направление течение, но ничего не говорящие о ее глубине. Даже по Ней видно, что Он — певец, облекающий свою мысль в форму, цвет и запах. У Нее тоже есть своя песнь, которую Она еще не смеет или не умеет запеть, а только тихонько мурлычет, как музыкант, который долго настраивает струны, прежде чем заиграть перед слушателями. Ее взгляд скользнул по Храму и побежал дальше в черную гущу оливковых деревьев, и там остался.

— Ты мне не ответила, — проговорил я, — Мессия ли Он?

— Это ты должен знать, — повторила Она и речь Ее плавно полилась дальше; в Ее словах явно слышалось смущение, что все это относится к Ней. — Я знаю только, что когда–нибудь про меня скажут: «Она благословенна и полна благодати Божьей…» У меня чувство, словно все, о чем люди просить будут, через меня будут просить, и все, что получат, через меня к ним придет… Но перед этим будто бы семь мечей пронзит мое сердце, и зло пеной проступит на поверхность…

Какие все–таки чудаки Его близкие! Когда их спрашиваешь, Мессия ли Он, они как будто и соглашаются, но при этом так, словно сам этот факт только часть Его правды, да и то не самая важная. Так считают они Его Мессией или нет? Сам Учитель благословил Симона, после того, как тот назвал Его Мессией и кем–то даже большим, но потом Он сразу же заговорил о страдании, кресте, смерти…

— Но ведь Он, должно быть, говорил Тебе, кем Он Сам Себя считает, — снова начал я. — Все–таки Он — Твой Сын…

Она слегка покачала головой.

— Я никогда Его об этом не спрашивала, и Он никогда мне об этом не говорил, — сделала Она ошеломляющее признание. — Кто я такая, чтобы иметь право об этом спрашивать? Я только гляжу на Него, и все, что вижу, нанизываю на память, как оливковые косточки на шнурок.

— Но все эти годы, — перебил я, — когда Он был только с Тобой…

— Все эти годы, — Она прищурилась, словно пытаясь разглядеть Свое воспоминание, — все эти годы Он был только моим ребенком. Самым прекрасным на свете, как для любой матери Ее первый сын. Все эти годы были годами забвения. Я уже даже подумывала о том, что все, что случилось в самом начале, было только сном, от которого я пробудилась к жизни. Но теперь я думаю, что как раз жизнь была сном, а наяву — то, что было в начале и что есть сейчас…

— Так ты говоришь, что годы, которые Ты с Ним прожила, — спрашивал я со все возрастающим любопытством, — были совершенно обычными и ничем не замечательными?

— Совершенно обычными, — подтвердила Она.

— А как же сейчас Ты можешь все это вынести? — вскричал я.

До моего слуха донесся тихий вздох. Женщина покачала головой, словно сожалея о собственной слабости.

— Если бы у меня не было тех немногих нанизанных косточек, — сказала Она, — то не знаю, что бы я делала… Можно получить дар прямо с небес, а на всю жизнь этого все равно не хватит.

— Он совершает много чудес, — заметил я.

— Да, — согласилась Она, — Он раскрывает глаза невидящим. Но тем, кого Он раз исцелил, и одного чуда должно быть достаточно. Человеку лишь один раз является Царство Божие во всей Его силе.

— Мне это Царство таковым не явилось ни разу, — буркнул я, и меня окутало пеленой грусти. Я снова мысленно вернулся в то время, когда я, бессловесный, ходил за Ним, не умея испросить у Него исцеления для Руфи. Он ничего не дал мне даже тогда, когда другим раздавал направо и налево. Так чего же мне ждать сейчас, когда, по словам Иуды, Его сила ослабла, а то и вовсе исчерпалась?

— А ты слышал, равви, Его притчу о Царстве, что Оно подобно зерну, брошенному в землю, которое прорастает и растет и днем, и ночью, пока хозяин занят другой работой или спит? Мы ждем, что нечто должно произойти; а может, оно уже произошло? Так случилось со мной. Я еще не успела произнести: «Да будет Мне по слову Твоему», как Он уже жил во мне…

— О чем это Ты, Мириам? — Ее слова блеснули, как огонек светильника, который вдруг осветил огромный, погруженный во мрак дворец.

Она склонила голову. На Ее смуглом лице, которого не пощадило солнце, проступил румянец. Видно, сама испугавшись своего признания, Она ответила немного дрожащим голосом:

— Мне явился ангел Гавриил и сказал, что Он родится…

— Ты видела ангела? Ну–ка расскажи мне об этом. Я тоже верю в ангелов и не буду над Тобой смеяться, — поспешил я заверить Ее.

Она улыбнулась мне явно в благодарность за мои слова, ибо несомненно, воспоминание, которое у Нее вырвалось, было для Нее тем сокровищем, которое лучше спрятать, чем наткнуться на небрежное к нему отношение.

— Да, я видела ангела, равви, — начала Она, — видела так же хорошо, как теперь вижу тебя. Было утро, и солнце только что выглянуло из–за горы Галаад. Стоял месяц Адар. Я как раз наносила воды, и подошла к станку, собираясь ткать. Я — хорошая мастерица, — засмеялась Она с гордостью. — Мое полотно всегда бывало белее и тоньше, чем у других… Люди издалека приходили за ним. В то утро работа у меня спорилась, как никогда: челнок бегал между натянутыми нитями с быстротой молнии. Вдруг я почувствовала, что кроме меня в комнате кто–то есть. Меня охватил страх. Я вскрикнула и подняла голову. Тогда я увидела его: он был подобен огромной капле росы, пронизанной солнечным светом — сияющая фигура в радужном оперении крыльев. Я сразу поняла, кто он. Сердце у меня так билось, что мне пришлось прижать его рукой. Мне показалось, что ангел склоняется перед мной, как слуга перед своей госпожой. Я не могла в это поверить. Это я хотела склониться перед ним и благодарить за то, что он позволил мне увидеть себя. Но я не могла пошевелиться, я окаменела, как жена Лота. Потом я услышала, как он сказал: «Радуйся, благодатная, благословенна Ты…» У меня дух перехватило от изумления и тревоги. Я не знала, что должна ему ответить, я не смела поверить, что ангел Всевышнего спустился ко мне, простой обыкновенной девушке. Только он не исчезал: жемчужина, сияющая в радужной раковине. Вдруг мне пришло в голову, что он явился, чтобы меня покарать. Как могла я быть столь дерзкой, чтобы просить Всевышнего о скорейшем исполнении времен? Я хотела упасть на колени, но в тот же миг с невыразимым удивлением заметила, что это он стоит передо мной на коленях, смиренно сложив руки и взмахивая крыльями, как плащом, недостающим до земли. «Не бойся, — молил он, — не бойся, — и казалось, что вместе с ним молили деревья, звезды и облака. — Ты родишь Сына, — говорил он, — и назовешь Его Иисусом. Он будет Твоим Сыном и одновременно Сыном Всевышнего. Он вступит на престол отца Своего Давида, ибо Царство Его уже пришло и не окончится вовеки…» — «Что ты говоришь? — прошептала я. — Как это может быть? Я умолила Иосифа, чтобы он…» Он вытянул вперед руки, словно хотел остановить мои слова. В его голосе снова послышалась мольба: «Посмотри, — сказал он, — Дух Господень над Тобой!» Я услышала над головой шум, словно в дом ворвался порывистый ветер и заметался в поисках выхода. Я подняла голову: мне показалось, что под потолком во мраке трепещет то ли какая–то светящаяся птица, то ли оторвавшийся от лампы огонь. Он сказал: «Одно Твое слово — и это свершится. Разве существует то, чего бы Он не мог сотворить? Но сегодня вся Его сила сосредоточилась в одном Твоем слове, Мария!» Я и вправду чувствовала, что что–то решается; мне показалось, будто земля заколебалась у меня под ногами. Я знала, что я могу как принять этот дар, так и отказаться от него. Меня просили, а не приказывали. Я была уверена, что если я скажу: «Я не могу: не смею», то тут же снова окажусь у ткацкого станка, а время ожидания потечет дальше. А если я скажу «да», то с этой самой минуты звезды и солнце будут светить иначе, трава будет расти по–другому… Время ожидания окончится… Разве могла я знать, что чудодейственная перемена свершится так незаметно, словно ничего и не произошло? Но даже если бы я об этом и знала, то все равно выбрала бы Его волю… Потому что это была Его воля. И потому Он осуществил ее раньше, чем я успела сказать ангелу: «Пусть будет так». Он хорошо меня знает, и Ему известно, что я не ответила бы по–другому…

— Так чей же Он тогда Сын? — спросил я, совершенно потрясенный.

Она склонила голову так, как склоняет голову жена, покорная воле мужа.

— Его… — потом Она улыбнулась горделивой улыбкой, граничащей с восторгом. — И мой…

— А как же Твой муж, Мария? — то, что Она говорила, открывало новые непостижимые горизонты. Солнце теперь казалось не таким ярким, а Храм не таким величественным.

В Ее взгляде, устремленном в пространство, светились нежность и сердечность.

— Добрый, милый Иосиф… Как смела я решиться рассказать ему об этом, ведь я понимала, каково ему будет, когда он узнает. Он любил меня самой прекрасной любовью, той, которая ничего не требует взамен. Он согласился на все, о чем я его просила: он согласился быть только моим покровителем, он отказался от меня. Но мог ли он предвидеть, что место, которое уступил он, займет кто–то другой? Он вполне мог ожидать от меня такой же жертвы взамен. Однако я не принесла такой жертвы, а от него потребовалось гораздо большее отречение, чем то, которое он принял. И наступил тот страшный момент, когда я увидела по его глазам, что тайна раскрыта. Меня душили слезы, однако и на сей раз я не решилась ничего объяснить. Как смела я признаться в столь незаслуженной милости? Я бы все отдала, чтобы только он узнал обо всем сам, как Елизавета. Как мне хотелось прижать к себе его верную голову и сказать, что ничего не изменилось, и кем он всегда был для меня, тем навсегда и останется… Но я не могла. Со страданием в глазах он вышел в другую комнату, тяжело волоча за собой ноги. Мне казалось, что я вижу, как он лежит и горько, безутешно плачет. В ту ночь я долго не могла заснуть. Мне все казалось, что я слышу его плач. Я лежала в темноте и горевала, что не могу ему помочь. Тронув ладонью живот я почувствовала, как Он шевелится во мне бессознательным движением нерожденного… Бессознательным? Я никогда не знаю, где у Него кончается данное Ему через меня человеческое сознание, а где начинается Его собственный, таинственный мир. Мои пальцы нащупали маленькую ножку. Я нежно ее погладила и прошептала: «Ты мой, мой. Ты все знаешь, раз Ты мог стать Ребенком такой женщины, как я. Сделай то, чего твоя мать сделать не может. Помоги ему… Пусть он тоже знает… Он только человек». Наконец, я заснула. Утром печаль и тревога проснулись вместе со мной. Я не поднялась с постели с первым утренним светом, проникающим через окно. Я вставала медленно, как никогда медленно принималась за свои дела. Я оттягивала момент, когда Иосиф, по обыкновению, войдет ко мне в комнату. Я боялась увидеть его лицо. Я уже забыла о моей просьбе и дрожала при мысли, что он снова будет страдать у меня на глазах, а я ничем не смогу ему помочь. Я смолола немного зерна, чтобы приготовить завтрак. Потом послышались его шаги, и сердце у меня забилось сильнее. Иосиф вошел. Я взглянула на него, вся дрожа, заранее охваченная отчаянием, и вдруг почувствовала огромную, переполнившую меня радость. Нерожденный услышал мою просьбу: Иосиф стоял передо мной оживленный и радостный. Напевая, он подошел к станку. Я не смела вздохнуть, чтобы не спугнуть его благостного настроения. Я слышала решительный звук его рубанка, стрекотанье сверла, звучные удары молотка. Он был поглощен своим делом, работа горела у него в руках. Наконец, все было готово. Но он все приглядывался к ней внимательным и терпеливым взглядом, словно ему жаль было с ней расстаться. Потом он поднял голову, и я заметила по его глазам, что радость от сделанного дела сменилась нежностью. Он ласково провел рукой по гладкой выпуклости дерева. Потом спросил как бы невзначай, как о чем–то уже давно известном и очевидном: «Так ты назовешь Своего Сына Иисусом?»

— И он никогда больше не пожелал, чтобы Ты была ему женой? — спросил я.

— Нет, — отвечала она, — он умел молчать. Я знаю, — кивнула Она, — что это далось ему нелегко. Поверь, равви, мы остались самыми обыкновенными людьми. Царство Божие в таких, как мы, растет медленно и незаметно. На него обрушивается и ветер, и зной, и град… Всегда есть опасность, что это его уничтожит. Однако наоборот: чем труднее оно растет, тем пышнее вырастает. В Иосифе оно проросло, как горчичный куст, сравнявшийся высотой с деревьями. Когда он умирал…

— Но тогда–то уж он Тебе сказал, что он чувствовал?

— Зачем ему было об этом говорить? Царству Божьему слова не нужны. Он все следил взглядом за Тем, Кого он называл своим Сыном. Кивком головы он подозвал меня к себе и прошептал срывающимся голосом: «Мириам, я не успел научить Его делать колеса… и Он еще не очень уверенно работает рубанком… Он не сможет сразу зарабатывать. Тебе придется самой…» Это была единственная забота, которая мучила его перед смертью.

Понял ли ты, Юстус, смысл Ее слов, которые я старался передать тебе, как можно точнее? Если все это правда, то Кто же Он? Рожденный в болях и в муках женщиной, подобно любому из нас, или каким–то непостижимым образом зачатый Всевышним? Я этого не знаю и никогда не узнаю. Неужели Он в самом деле больше, чем просто человек? Он, Который не помог мне? Но одно я понял: Она — путь к Непостижному… Если бы я был знаком с Ней, пока еще Руфь была жива, то я бы отважился Ее попросить. Я снова упрекаю себя в том, что не сделал всего того, что мог сделать. Нет и нет! Я сойду с ума, если буду и впредь себя за это винить… Она — путь, который ведет к Неведомому. Как те Золотые ворота, через которые быстрее всего можно попасть из долины Кедрона во двор Храма. Кажется, когда–то эти ворота были замурованы, и пророк Иезекииль говорил, что откроет их сам Всевышний. Можно считать, что предсказание исполнилось: дорога открыта из долины прямо к алтарю Господню… В старых притчах порой можно откопать неожиданные смыслы.

Вечером Она сказала: «Я чувствую, что Он в городе…» И действительно, когда стемнело, прибежал Иоанн (я запретил ему засветло появляться около моего дома) с известием, что Учитель в Иерусалиме… Что теперь будет? Я в ужасе от Его легкомыслия.

 

ПИСЬМО 15

Дорогой Юстус!

Иуда оказался прав: Этот Человек действительно искушает судьбу! Чего Он хочет таким образом достигнуть? Зачем всех дразнит? Я уже писал тебе, что, по моим наблюдениям, в Великом Совете решили принять на Его счет самые суровые меры, и вчера уже дело едва до этого не дошло. Я был просто парализован быстротой, с которой наши хаверы приняли решение, и не успел встать на Его защиту. Спас Его случай.

В последний день Праздников Учитель внезапно вынырнул из толпы, подобно облаку, неизвестно откуда взявшемуся на ясном небе. Я задумчиво стоял среди собравшихся в синагоге и внимал поучениям, как вдруг внезапно услышал Его голос. Я бы узнал этот голос из тысячи других: ни тихий и ни ровный, ни монотонный и ни сухой, ни равнодушный, — нет, этот голос переливался тысячью оттенков, словно поверхность озера, тронутая первыми лучами утреннего солнца. Ты знаешь человека, который никогда бы не произносил пустых слов? Я лично не знаю. Каждому из нас случается открывать рот просто ради того, чтобы что–нибудь произнести. У Него же весомо всякое слово, и всякое пронзает до самой глубины души и отзывается эхом. Если этого не происходит, то только потому, что дно покрыто вязкой трясиной. Но и тогда… Эхо все равно отзовется: громче или тише, раньше или позже…

Пока Он разворачивал свиток, в толпе пронесся шумок: «Это Он! Он! Пророк из Галилеи. Тот самый, Который исцелил… воскресил… освободил… Тот самый, Которого хотят убить…» Эти последние слова я тоже услышал. Значит, и среди амхаарцев уже ходят слухи о том, что Ему угрожает смерть? Учитель при этом вовсе не выглядел встревоженным и начал читать псалом не торопясь, выделяя каждое слово:

Страшный в правосудии, услышь нас, Боже, Спаситель наш, упование всех концов земли и находящихся в море далеко; Поставивший горы силою Своею, препоясанный могуществом, Укрощающий шум морей, шум волн их и мятеж народов! И убоятся знамений Твоих живущие в пределах земли. Утро и вечер возрадуется славе Твоей! Ты посещаешь землю и утоляешь жажду ее, обильно обогащаешь ее. Поток Божий полон воды. Ты приготовляешь хлеб, ибо так устроил ее. Напояешь борозды ее… размягчаешь ее каплями дождя, благословляешь произрастание ее… Луга одеваются стадами, долины покрываются хлебом; восклицают и поют… Учитель отбросил свиток в руки служки и стал внимательно вглядываться в возбужденные лица людей, не сводивших с Него глаз.

— Страшный в правосудии… — повторил Он, — а знаете ли вы, что такое правосудие Всевышнего? Вот послушайте: жил–был хозяин, который отправился однажды на базар, чтобы нанять там работников для уборки винограда. И уговорились они, что он заплатит им по динарию за день работы. Но когда солнце стояло уже высоко над Моавитскими горами, часов около трех, хозяин снова пошел на базар и снова нанял работников для уборки своего винограда, обещая заплатить им по справедливости. И поступил он так же в шесть часов и в девять часов. Под вечер, в одиннадцать часов, когда уже почти спустились сумерки, хозяин опять отправился на базар и нанял там работников, которых никто так и не взял за целый день, и они, рассеявшись по базару, играли в мору, ссорились и жаловались на судьбу. Хозяин сказал им: «Пойдемте со мной в мои виноградники!» И они пошли: одни торопливо и охотно, другие медлительно, так как разленились они, пролеживая целые дни в безделье. Когда же вечером пришло время расплачиваться с работниками, хозяин собрал их всех перед своим домом…

Когда Учитель что–нибудь рассказывает, то Он всегда старается подобрать примеры из повседневной жизни. Среди тех, кто теснился в синагоге, было немало хозяев виноградников, которые как раз перед праздниками рассчитались со своими работниками; остальные же относились к бесчисленной армии наемных тружеников, не имеющих ничего, кроме своих рук; они продавали свой труд и таким образом зарабатывали на хлеб своим детям. Слова Учителя поистине обладают способностью останавливать внимание. В толпе послышались тяжелые вздохи и торопливые шаги, поспешающие в сторону дверей.

— Хозяин начал с тех, кого он нанял последними, — продолжал Учитель, — он дал каждому из них по динарию, так что они ушли благословляя его и распевая песни от радости. Потом хозяин по очереди расплатился с теми, кого он нанял в девять часов, в шесть и в три. Каждый получил по динарию. Но самые первые, те, которые работали весь день, думали, что они получат больше. Но и им досталось только по динарию. Тогда возроптали они, не желая принимать такой платы. Хозяин удивился и спросил их: «Почему вы недовольны? Разве я вас обидел? Мы ведь договорились как раз на один динарий…» — «Да, — отвечали они, — но почему тем людям ты тоже дал по динарию? Мы целый день трудились, мы наполнили тебе целую бочку, мы валимся с ног от усталости. А те только помогли нам давить кисти. Это несправедливо!» — «Но ведь я обещал вам по динарию, и вы согласились на это. Динарий — это хорошая и справедливая плата. Вы разве не согласны?» — «Нет, ты не скупец. Динарий за день работы — это хорошая плата…» — «Так почему вы не берете его и не возвращаетесь домой с песнями, как те?» — «Но ведь нехорошо, что ты им тоже дал по динарию. Они совсем не устали, а целый день прохлаждались в теньке под пальмой, и потом всего какой–нибудь час поработали ногами. И ты дал им такие деньги. Ты плохо поступил! Несправедливо!..» — «Потому ли несправедливо, что я был добр? — спросил хозяин. — Разве я не мог оказать милости человеку, который последним пришел в мой виноградник? Разве мне не позволено поступать так, как я хочу? Зависть грызет вас, как скорпион… Только мой это виноградник, и мой урожай, который вы собираете. И для каждого из вас у меня есть динарий, и я дам его каждому, потому что мне так хочется. Так что берите свои деньги и идите с миром. Благословенны неимущие; потому что можно иметь богатство — и оставаться нищим, а можно ничего не иметь — и быть богачом в сердце… Идите, пока я не рассердился на вас!» Как видите, таково правосудие Всевышнего, милосердное правосудие, для которого первые будут последними, а последние — те самые, которых хозяин нашел позже остальных и почти силой заставил пойти с ним, — первыми. Почему же тогда последние оказываются благодарными, а первые, хоть они все время пребывали в доме Отца, никакой благодарности не испытывают?

Он так покачал головой, словно Он Сам был тем хозяином, а мы все — Его обиженными работниками. Кто–то тронул меня за плечо — я оглянулся и увидел Иуду. На бледном лице бывшего купца был написан гнев. Можно было подумать, что он принял притчу Учителя на свой счет, и она поразила его в самое сердце. Он многозначительно подмигнул мне. «Видишь, равви, Он и в самом деле…» — донесся до меня его шепот, но дальнейшие слова Иуды потонули в шуме толпы. Притча вызвала всеобщее удивление, хоть и не все ее поняли. Люди кивали головами и говорили друг другу: «Он мудрый, ученый… Он — настоящий Пророк. Где Он всему этому научился? От кого? Откуда Он все это знает? Чей Он ученик?»

— Вы удивляетесь тому, что я рассказал? — услышал я голос Учителя. Он стоял на возвышении, как будто намереваясь продолжить Свою речь. — Вы удивляетесь, откуда Я взял такие слова? Спрашиваете, кто Мой учитель? — Он, видно, услышал выкрики из толпы и собирался ответить на них, как будто в этом была необходимость. — Да, это не Мое учение. У Меня есть Учитель. Человек, который ищет для себя славы — говорит от себя. А Я не ищу для Себя славы Я ищу славы для Того, Кто Меня послал и всему научил. Его словами говорю Я. И вы знаете, что слова Мои правдивы, ибо точно так же говорил Моисей, когда провозглашал Закон. И что с того? Никто из вас не хочет подчиняться ему.

— Никто? — вырвалось у меня. — Никто? — с упреком выкрикнуло несколько голосов. Люди почувствовали себя задетыми. — Что Ты сказал? — колкие вопросы сыпались со всех сторон. — Говоришь, мы не хотим выполнять закона? На каком основании Ты это говоришь? Кто позволил Тебе судить нас? Мы — верные израильтяне. Мы исполняем предписания… Почему Ты так говоришь?

Он заставил их стихнуть.

— Вы не послушны Закону. Поэтому вы хотите Меня убить. — На секунду воцарилась тишина, потом несколько голосов разом выкрикнуло:

— Мы? Мы хотим Тебя убить? Ты с ума сошел? В Тебя бес вселился? Кто хочет Тебя убить?

Но я видел, что остальные молчат и только вопросительно поглядывают то на крикунов, то снова на Учителя. Часть собравшихся отрицала подобные намерения по отношению к Учителю, но были, несомненно, и такие, которые знали об угрозах в Его адрес.

— Вы, — неумолимо произнес Он. — Вы! — повторил Он с грустью, словно кому–то жалуясь. — И за что? За то, что два года назад Я исцелил человека в субботу? А ведь вы совершаете обрезания в шабат и оправдываете это нетерпеливым стремлением обрести новую душу для Израиля. А жизнь человека? Разве она для вас не важна? Рассудите сами, справедливо ли это?

В синагоге поднялся шум. Теперь говорили все разом, крича и перебивая друг друга:

— Что Он говорит? Сумасшедший! Одержимый! Кто Он? Что Он за человек? Он нарушил шабат! Как мин! Говорили, что этот Иисус погибнет, если осмелится прийти в Иерусалим. А Он только богохульствует и ничего не боится! Изгнать Его! Побить каменьями!

— Да ведь Он Мессия!

— Нет, это мин!

— Такие чудеса способен творить только Мессия!

— Какой там Мессия! В Писании сказано, что неизвестно откуда должен прийти Мессия, а про Этого всем известно, что Он родом из Галилеи…

Тогда среди всеобщего гвалта раздался Его голос, словно крик птицы во время бури:

— Вы хорошо знаете, Кто Я и откуда Я пришел. Поверьте Мне, доверьтесь Мне! Вы ведь видите, что не от Своего имени Я говорю и не Свое учение проповедую. Я принес вам слово Того, Которого вы не знаете. А Я знаю Его, потому что Я от Него пришел…

— Слышите? — выкрикнул кто–то из толпы. — Он говорит, что пришел от Всевышнего! Он богохульствует!

— Богохульствует! — повторило множество голосов.

Я заметил, что сквозь толпу пробирается группа фарисеев, выкрикивающих с другого конца зала:

— Он богохульствует! Побить Его камнями! Он богохульствует!

— Но Он совершил столько чудес, — запротестовал кто–то.

— Богохульствует! Богохульствует! Побить Его камнями! — вопили остальные.

Я снова почувствовал на своем плече руку Иуды.

— Вот видишь, равви, — возбужденно нашептывал мне на ухо бывший купец. — Видишь! разве я не говорил тебе? Он добивается, чтобы Его убили, и нас вместе с Ним! Он — трус! Он отказался от Своей силы! Он предал нас! Я говорил тебе! Он назвал меня богачом! — от возмущения Иуда так сильно рванул меня за плечо, словно хотел с мясом вырвать руку. — Это я–то богач! — и он прыснул глумливым, полным ненависти смешком. — Ты слышал? Так–то Он платит за верность.

Дальнейших слов Иуды уже нельзя было разобрать: он захлебывался слюной, которая пеной вскипала у него на губах. Впрочем, кричала уже вся синагога, и отдельные слова тонули в этом шуме.

— Он богохульствует! Побить Его камнями!

— Изгнать Его! Изгнать! — видно, кричавшие «изгнать», все же не хотели крови Учителя.

— Вы хотите Меня изгнать? — раздался Его голос. Люди стихли, желая услышать, что Он скажет. Учитель снова покачал головой, словно жалея их за такое намерение. — Мне уже недолго оставаться с вами. А когда Я уйду, тогда напрасно вы будете искать Меня: туда, куда уйду Я, вам не добраться. Умрете в грехах ваших…

— Что Он говорит? Что Он говорит? — опять загудела толпа. Они все меньше понимали, о чем Он ведет речь.

— Куда Он собрался идти? Он хочет Себя убить! — выкрикнул кто–то, и мне показалось, что это был голос Иуды.

— Может быть, Он собирается к гоям? — прозвучало предположение.

— Небось опять вздумал раздавать им хлеб! Что Он говорит? Что Он говорит? — вопросы перекрещивались в воздухе.

Вдруг какой–то человек встал перед самым возвышением и, задрав голову, бросил прямо в лицо Учителю:

— Кто Ты?

Я узнал его, и меня пронзила дрожь дурного предчувствия. Этот маленький человек со срезанным низким лбом и хитрыми, глубоко посаженными глазками был одним из старших стражников Великого Совета фарисеев. Его звали Гади. Я только сейчас заметил, что за ним стоят еще несколько стражников с палками в руках. Сомнений не оставалось: наши хаверы постановили действовать быстро и решительно. Они могли себе это позволить: Пилат не приехал на Праздники, а правитель Саркус давно уже был ими подкуплен. Я был уверен, что столпившийся в синагоге народ не встанет на защиту Учителя. Кроме того, в самом городе многие даже не знают, что Он находится в Иерусалиме. Дело приняло неожиданный оборот.

— Кто Ты? — настойчиво переспросил маленький стражник, будто ему не терпелось скорее получить ответ.

На лице Учителя по–прежнему не было заметно следов тревоги или неуверенности. Может быть, Он просто не отдавал Себе отчета в грозящей Ему опасности? Не торопясь с ответом, Он вперил глубокий и спокойный взгляд Своих черных глаз в бегающие глаза человека, задавшего вопрос.

— Я — Сущий от Начала… — произнес Он и, подняв голову, окинул взглядом столпившихся в синагоге людей. — Но вы отвергли Меня, — продолжал Он. — Только когда вы вознесете Меня, вы убедитесь в том, что Я — Тот, Кто Я есмь, и что слова Мои — это слова Отца. Потому что Я всегда делаю то, чего Он желает. И Он никогда не оставит Меня…

Он на секунду прервался. Они больше не кричали, а стояли, открыв рты, с вытаращенными глазами, вопросительно переглядываясь, покачивая головами и пожимая плечами. Они больше ничего не понимали. Маленький стражник недоуменно поскреб за ухом. «Что все это значит? О чем Он говорит? Что означают эти слова?» — слышался отовсюду шепот. Я бы и сам охотно спросил: «Что означает то, что Он сказал? Что означает „Сущий от Начала“? От начала чего?» Мне внезапно пришла в голову мысль, что наверное — от начала чего–то нового! Мир, в котором я жил перед тем, как повстречал Его, был старым миром. В нем все было уже известно: любовь и ненависть, богатство и нищета… Он же принес что–то совершенно новое. С Него все началось… Так, может, Его слова означают именно это? Но в таком случае, Он предрекает кого–то, кто еще только должен прийти…

— Так Кто же Ты? — еще раз повторил стражник, и кончиком языка облизал пересохшие губы. Но Учитель не ответил ему: Он воздел руки вверх жестом священника, готовящегося через минуту пронести через Водяные ворота серебряный кувшин с водой, и снова заговорил тем свойственным Ему тоном горячего призыва, в котором неизвестно, чего больше — приказания или просьбы.

— Кто из вас жаждет, пусть придет ко Мне — Я дам ему пить…

За стенами синагоги раздались первые звуки труб, флейт, свистулек и зазвучали начальные слова псалма:

Аллилуйя! Хвалите имя Господне! Да будет имя Господне благословенно отныне и вовеки. Да будет прославляемо имя Господне От востока солнца до запада…

Толпа нетерпеливо зашевелилась. Пора было идти, чтобы принять участие в процессии. Но Учитель продолжал держать нас на привязи Своих слов, и продолжал говорить:

— Кто из вас жаждет, пусть только уверует в Меня, и не будет больше жаждать. Живая вода рекой потечет из его сердца… вы разве не помните, что обещал Иезекииль? Где будет течь этот источник — там все оживет…

Но люди, привлекаемые все громче звучащей музыкой и пением, уже не слушали и толпой повалили из синагоги. Лишь небольшая кучка народа осталась стоять около Учителя. Я заметил, что стражники перешептываются и оглядываются по сторонам. Я заволновался, так как мне показалось, что они собираются схватить Его. Но они только понимающе кивнули друг другу — и вышли. Я испытал облегчение. Грозящая Ему опасность пригвоздила меня к месту, и теперь, наконец, я почувствовал себя свободным. Не слушая больше того, что Он говорил, я задумчиво направился к выходу.

На сердце мне давила тяжесть. Сцена, свидетелем которой я оказался, убедила меня в том, что в словах Иуды немало правды: такое впечатление, что Он сознательно навлекает на себя опасность. Раньше Он говорил просто, мягко и спокойно, теперь Он говорит так, словно хочет восстановить против себя всех, — вот что меня угнетало. Мне показалось, что Он прервался, и я ускорил шаги: в ту минуту я не испытывал никакого желания разговаривать с Ним. Я боялся, что если Он обратится ко мне, то непременно упомянет о Руфи… Что, если бы Он сказал: «Почему ты не пришел с этим ко Мне?» Нет, нет, это уже произошло, и не стоит даже думать о том, что все могло быть по–другому. Раз нельзя поворотить судьбу вспять, то нечего и говорить об этом…

Я решил сразу по окончании процессии наведаться в Великий Совет, чтобы узнать, что они там замышляют против Учителя. Щурясь от солнца, я вышел наружу и смешался с толпой, которая направлялась вниз к Силоаму. Люди размахивали ветвями и пели:

Вот врата Господа, Праведные войдут в них. Славлю Тебя, что Ты услышал мене и сделался моим спасением. Камень, который отвергли строители, сделался главою угла. Это от Господа. И есть дивно в очах наших. О, Господи, спаси же! Осанна в вышних!

В Великом Совете я застал в полном сборе самых почтеннейших фарисеев, полукругом окруживших равви Ионатана бар Азиела, который в эту самую минуту пронзительно кричал на съежившегося у его ног человека. В нем я узнал Гади, начальника стражи.

— Ты глупец! ты — собака! ты — нечистый! — исходил криком ученый муж. — Как ты смел? Разве я не ясно сказал, что ты должен делать? Вот погоди — ты еще заработаешь! Ты за это поплатишься, ты и вся твоя семья! Подонок! Собака! — Я никогда еще не видел нашего великого законоучителя в такой ярости. — Так–то ты платишь за добро, которое мы для тебя сделали! — В иступленном гневе Ионатан поднял ногу и ударил лежащего по губам. — Ты, собака! — кипятился он. — Я тебе покажу, как не слушаться! Ты что не видишь, грязный ты амхаарец, кто мы такие?! Не жить в Иудее тому, кому мы обещали смерть! Ты, ничтожество! Ты, урод! Ты с голоду подыхал, когда мы тебя взяли на службу, и снова с голоду подохнешь, когда мы тебя выкинем!

Распростертый на земле человек старался прикоснуться губами к сандалиям равви Ионатана. Но тот снова ударил его по лицу.

— Сейчас ты скулишь, — крикнул он, — а до этого ты посмел пойти против нашей воли.

— Смилуйся, достопочтеннейший, святейший, смилуйся! — стонал стражник.

— Милости просишь, собака! Ну–ка, отвечай всем присутствующим почтенным фарисеям, почему ты не привел Его?

— Не смог, величайший из всех равви, не смог!

— Не смог? Как так? Он что, вырвался у тебя из рук? Позвал на помощь толпу?

— Нет, нет, — стонал лежащий на земле человек, — Он ничего такого не сделал. Мы не посмели…

— Не посмели? Вы слышите? — Ионафан возмущенно обратился к стоявшим вокруг хаверам. — Не посмели! Не побоялись нарушить наш приказ! А ну–ка схватить Этого нечестивца и привести Его сюда! Не смели!..

— Разве ты приказал сделать это, досточтимый? — спросил я.

Он стремительно вскинул на меня свои маленькие горящие глазки. Мне показалось, что часть гнева, который распалил в нем Гади, вылилась в слова, обращенные ко мне:

— Ах, это ты, равви Никодим! — он попытался придать своему голосу сладость. — Разумеется, я приказал. Мы все ему приказали. Ты бы тоже приказал, если бы слышал, что опять болтает Этот Человек — у Ионатана затряслись губы, словно от сдерживаемого плача, потом он приблизился ко мне. — Знаешь, что Он говорил? — крикнул он. — Не знаешь? Он сочинил притчу. Это по твоей части, равви, так что ты должен оценить ее по достоинству. Вот что Он говорил: пришли в Храм два человека, фарисей и мытарь. И знаешь, кто из них оказался более достойным? Мытарь! Он смиренно молился, а фарисей только хвастался своими добродетелями. Зачем Он это рассказывает? Чтобы сеять ненависть! Чтобы натравить на нас весь этот сброд! Он хочет бунта! Он никакой не пророк, а бунтовщик! Он нарушал субботу, Он нарушал предписания, а теперь Он хочет восстановить против нас народ! В Галилее Он уже сеял против нас смуту… И мы должны Его за это хвалить, лелеять, и позволять Ему и дальше очернять нас? Да, я приказал, чтобы стража привела Его сюда! Такой человек не должен находиться на свободе. Если бы места священников не занимали всякие прохвосты, Он бы уже давно сидел взаперти. Но разве их волнует, что кто–то покушается на истинную веру и спасительные предписания! Им только золото подавай! Они и сами не прочь нарушить закон. Да, я приказал привести Его сюда вот этому, — он указал пальцем на лежащего на земле человека. — А он вернулся ни с чем! Не посмел он, видите ли, схватить галилейского Пророка за шиворот! Как это ты не посмел, собака?!

— О, достойнейший! — скулил стражник. — О, достойнейший! я… Он… никто никогда не говорил так, как Этот Человек… никогда… правда…

— Никто, никогда? — в голосе Ионафана зазвучала презрительная ирония. — Ни один из достойных и досточтимых равви? Только Этот… — Эй, — крикнул он страже, — увести этого олуха да палками научить его уму–разуму. Тридцать девять ударов, — Ионафан предостерегающе поднял палец, — но не больше. Бить что есть силы. А потом взять с него десять денариев штрафа.

— Смилуйся, смилуйся, — зарыдал человек. — Откуда мне взять такие деньги? Мои дети помрут с голоду.

— Тем лучше ты воспитаешь последующих, — ледяным тоном заявил Ионафан. Он жестом приказал подать себе миску и кувшин с водой; потом долго и старательно мыл кончики пальцев под серебряной струей. Тем временем стонущего и заходящегося плачем стражника вывели из зала. Отряхивая руки и вытирая их мягким льняным полотенцем, Ионафан процедил сквозь зубы:

— Он выскользнул у нас из рук. Если бы не этот глупец, с Ним было бы уже покончено! Но мы еще до Него доберемся… Недолго Ему оставаться в живых.

— Так ты хотел убить Его, равви, — несколько наивно спросил я, только сейчас осознав, какой страшной опасности избежал Учитель…

— Нет, я только хотел приласкать Его… — медленно произнес Ионафан, глядя на меня прищуренными глазами.

— Наш закон требует, — сказал я, и голос у меня задрожал от волнения, — чтобы обвиняемого сначала допросили, а только потом осудили согласно установленной процедуре.

Ионафан не отвечал. В его глазах–щелочках я прочитал презрение и умело удерживаемый на привязи гнев. Зато из–за его плеча высунулся равви Иоиль.

— А ты Его не защищай, досточтимый равви! Не защищай. — Подвижник, несущий покаяние за грехи всего Израиля, сотрясался в старческом гневе. — А может ты, Никодим, и сам уподобился Галилеянину с тех пор, как стал ходить за Ним? Ты Его не защищай!

— Вместо того, чтобы Его защищать, — отозвался с другого конца равви Ионатан бар Закхей, — лучше возьми да почитай священные книги. Тогда ты вспомнишь, что родина пророков — Иудея, а из Галилеи приходят только разбойники.

— Правда, почитай–ка лучше Тору, — посоветовал кто–то.

Стоявшие вокруг ученые мужи пронизывающе смотрели на меня; ледяной холод их фальшиво доброжелательных взглядов был подобен прикосновению множества лезвий к обнаженной коже. Моя спина покрылась холодной испариной, сердце бешено забилось, и мне сделалось дурно, словно я теряю сознание. Но я пересилил себя, притворившись равнодушным, и, не проронив больше ни слова, вышел из залы.

На следующий день Учитель сидел в притворе Соломона в окружении учеников и слушателей. Когда я подошел, Он приветливо улыбнулся мне и сказал:

— Здравствуй, друг! Да пребудет с тобой Всевышний…

Никогда еще Он так ко мне не обращался. Даже Его улыбка показалась мне не такой, как прежде, а какой–то более интимной. Я сразу почувствовал, что Он знает про Руфь. Впрочем, Ему могли сказать об этом. Только Он понял мою боль лучше, чем кто–либо другой. Одни начинают задавать вопросы или выражать свое соболезнование заранее заготовленными фразами. А Он ничего не сказал и я понял, что Он ни о чем меня не спросит. Иные, завидев меня, делают траурное лицо, желая тем самым дать понять, что они разделяют мое горе. А Он просто радостно улыбнулся мне, будто нас связывала какая–то тайна, обет дружбы, о котором никто больше не подозревает. И что самое удивительное, Его улыбка не была мне неприятна; я принял ее, как принимают глоток воды запекшиеся губы. Что она означала? радость? Радость по поводу того, что Руфь умерла, да еще так жестоко? Я хотел воспротивиться возникающему во мне чувству, но не смог. Чему Он улыбается? Я всегда подозревал, что Он бывает не особенно счастлив в тот момент, когда кого–то исцеляет. Он был бы гораздо счастливее, если бы человек пришел к Нему не за этим…

Мое появление прервало проповедь. Не знаю, о чем Он перед этим говорил, но, видно, о чем–то очень волнующем, так как люди вокруг сидели в задумчивости, нахмурив лбы и сдвинув брови; иные вцепились пальцами в бороды, оперлись головами на сжатые кулаки. Все Его ученики были в сборе. Я вгляделся в их лица, и мне показалось, что я читаю на них выражение неуверенности и страха. «Однако, — подумалось мне, — что–то изменилось. Это уже не те шумные амхаарцы, несносные в своей уверенности, что благодаря Учителю, они станут владыками мира».

Вдруг заговорил Симон, предварительно откашлявшись и нахмурившись так сильно, что у него на лбу вздулись жилы. Он спросил с опаской, характерной для человека, который осторожно пробует дно в том месте, где его лодка села на мель:

— Так ведь если… если так между мужчиной и женщиной… то что же, лучше вообще не жениться?

— Нет, Петр, — я впервые услышал, как Он назвал его этим новым именем. — Есть люди, оскопленные уже в материнском чреве; есть те, которых оскопил палач; а бывают и такие, которые сами себя оскопили, чтобы обрести Царство. Будь спокоен: это поймет тот, кому дано понять…

Но верзила–рыбак отнюдь не выглядел успокоенным. Порывистым голосом, выдававшим отчаяние, он выкрикнул:

— Как же может человек жить без жены, без детей, без любви?!

«Чего Он снова потребовал?» — пронеслось у меня в голове. Я не люблю Симона, но его волнение мне понятно. Пойдя за Учителем, он бросил дом, жену и детей. Возможно, он с ними даже не попрощался в торопливости бегства. Но ведь не отрекался же он от них навсегда. Правда, Учитель сказал однажды, что возложивший руку на плуг не должен оглядываться назад… Так чего же Он еще хочет? — мысленно повторил я. Учитель тем временем мягко продолжал:

— Есть вещи, которых человек не только сделать, но и понять не в состоянии. Но для Всевышнего нет ничего невозможного.

Взгляд Учителя перебежал с нахмуренного и напряженного лица Петра на озадаченные лица других учеников, скользнул по ним, как палец музыканта скользит по струнам цитры, пока, наконец, не остановился на мне. Я снова ощутил на себе Его взгляд: как поцелуй солнца, как утонченнейшую из ласк.

— Поверьте Мне: он получит в сто крат больше, и жизнь вечную вдобавок.

Он снова улыбнулся, и с лиц учеников тоже сбежала тень, словно ее прогнал луч солнца. Они легкомысленны, и их можно утешить любым пустяком. Но признаюсь, что и во мне Его слова будили непонятную радость. Тебе это знакомо? Ничего не случилось, а вдруг иначе забьется сердце, и мир покажется совершенно иным… Мне снова захотелось возразить: «Это только говорить легко, — протестовал я мысленно, что будто бы можно все отдать, а потом получить за это во сто крат больше! Мне не надо ста Руфей! Если бы она вернулась… Но она не вернется! Все это только слова…» Так я говорил себе. Но подняв глаза, я увидел, что Он все еще смотрит на меня и продолжает улыбаться. И я был не в силах противиться этой улыбке…

Вдруг неподалеку послышались крики и шум. В нашу сторону направлялась группа людей. Меня охватило беспокойство: я припомнил угрозы равви Ионафана. На лицах учеников тоже отразился страх, их глаза беспокойно забегали, словно в поисках укрытия. Шествие возглавляли несколько молодых фарисеев, однако стражников я не заметил. Они кого–то вели: я видел их грубую жестикуляцию и слышал окрики, понукающие идти быстрее. Люди, окружавшие Учителя, инстинктивно отпрянули назад. Он же сидел спокойно и неподвижно, подняв голову, с той же самой призывной улыбкой, что и час назад, когда я пришел сюда.

Люди уже приблизились к Нему почти вплотную. Один из хаверов выступил вперед и насмешливо поклонился Учителю. Я понял, что они вряд ли намеревались нападать на Него, скорее всего ими руководило желание посмеяться над Пророком из Галилеи.

— Здравствуй, Равви, — произнес фарисей. — Смотри–ка, кого мы к Тебе привели. — Он велел людям расступиться, и они вытолкнули вперед какую–то женщину. Она была почти голая и судорожно прижимала к груди кусок оторванной простыни. Румяна на ее щеках почти стерлись от ударов, а краска с ресниц расплылась подтеками черных слез; ей вырвали серьгу прямо из уха, и оттуда сочилась струйка крови. Плечи ее дрожали. Сразу было ясно, в чем она провинилась. Женщина втянула голову в плечи, и ее испуганный взгляд перебегал от одного к другому, умоляя о пощаде и каждому суля вознаграждение. Неизвестно, чем она была больше напугана: своим позором или угрозой смерти. Я видел, как нервно дрожали ее ноги, все в синяках и с вызывающе красными ногтями. В поисках спасения взгляд женщины остановился на Учителе, но она тут же отвела глаза: возможно, Его улыбка показалась ей такой же насмешкой; как, видно, насмеялись над ней те, кто по непонятным для нее причинам вдруг сменили ласки на безжалостные побои. Женщина снова вся съежилась, но через минуту снова несмело взглянула на Него. Она не знала Человека, сидящего перед ней, но, должно быть, что–то поразило ее в этом взгляде, потому что она опустила глаза и стала прикрываться руками, словно желая спрятать слишком откровенную наготу.

Молодой фарисей размашистым жестом указал на нее:

— Эта женщина прелюбодействовала, — сказал он, — мы застали ее на месте преступления.

— Что вы от Меня хотите? — спросил Учитель.

— Чтобы Ты осудил ее. Что нам с ней сделать?

Я пока не мог понять, к чему он клонит. В любом случае это была какая–то западня, предназначенная для Учителя: это легко читалось на лицах молодых фарисеев.

— А что велит делать Моисей? — спокойно спросил Учитель и все с той же мягкой улыбкой продолжал смотреть на женщину, словно Его не оскорблял ее вид. Она чувствовала Его взгляд, потому что стояла не поднимая глаз и все так же прикрываясь руками.

— Моисей? Закон мы и сами знаем, — фарисей самоуверенно засмеялся. — Тора учит, что тот, кто прелюбодействовал с чужой женой, должен погибнуть: и он, и она. Эта женщина прелюбодействовала. Таких обычно побивают камнями. А Ты что на это скажешь? — фарисей хищно склонился над сидящим около колонны Учителем. Мне показалось, что я разгадал, в чем состояла ловушка: им известна Его сострадательность, они хотели прижать Его к стенке и доказать публично, что Он поступает вразрез с Законом.

— Она должна погибнуть! — раздалось несколько голосов. — Побить ее камнями!

— Побить ее камнями! Смерть ей, бесстыжей! — в голосе, раздавшемся рядом со мной, прозвучала яростная ненависть. Я с удивлением обернулся: это был Иуда. Ученик из Кариота сжал кулаки и вытянул губы, словно готовясь к плевку. Казалось, он собирается броситься на женщину. — Она должна умереть! — кричал он.

— Так Ты согласен, что такую надо убить, как собаку? — спросил фарисей, и в его голосе послышалось разочарование: он не за тем сюда пришел, чтобы выслушивать подтверждение Торы. Услышав все это, женщина задрожала еще сильней. Но она не сделала ни одного умоляющего жеста, я только заметил, как у нее подкашиваются ноги.

Учитель медленно встал. Пока Он сидел, а вокруг все стояли, Он выглядел маленьким и беспомощным, но стоило Ему выпрямиться, как Он оказался на голову выше окружающих. Как Он умеет меняться! Его недавняя мягкость сменилась величавым достоинством. Теперь Он был Тем, перед Кем люди почтительно отступили на шаг.

— Ты сказал, — начал Он медленно, — что в согласии с Законом тот, кто прелюбодействовал с женщиной, должен вместе с ней погибнуть? Так пусть тот из вас, кто без греха, первым бросит в нее камень…

Казалось, что Его черные глаза мечут искры. Он не взорвался гневом, а только вперил Свой непреклонный взгляд в глаза окружавших Его людей. Те отступили еще на шаг. Некоторые уже сжимали в руках камни, но теперь поспешно попрятали их в складках одежды и попятились назад. Между ними и Учителем образовалось пустое пространство, внутри которого, как кол, вбитый между камней, стояла полуобнаженная женщина.

Он больше ничего не сказал, а, присев на корточки, написал что–то пальцем на покрытой бурой пылью каменной плите, что была почти у самых ног женщины. Слово продержалось только секунду. Ветер, круживший в тот день над городом, тут же стер буквы. Однако я успел прочесть: «И ты прелюбодействовал». Кто–то шарахнулся за спины людей и исчез в толпе. Это был тот самый молодой фарисей. Учитель снова написал слово «прелюбодействовал», и еще один из тех, что стоял к Нему ближе всех, развернулся и быстро нырнул в толпу. Длинный тонкий палец быстро чертил знаки — слова так и сыпались: я то успевал, то не успевал прочесть их. Но после каждого слова кто–нибудь исчезал. Некоторые ушли заранее, словно не желая читать адресованных к ним оскорблений. Толпа поредела: те, кто сжимали камень, старались украдкой его выбросить. Учитель не переставая писал. Он писал словно на воде: слова исчезали, стираясь сами собой, но той минуты, пока они существовали, было достаточно…

В конце концов, не осталось ни одного обличителя. Один только Иуда по–прежнему стоял со сжатыми кулаками и гримасой ненависти, застывшей у него на губах. Учитель, Который перед этим писал не отрывая глаз, поднял голову, и Его такое светлое сегодня лицо посерело, словно покрывшись той самой пылью, на которой Он выписывал людские грехи. Он взывал взглядом к Иуде и смотрел на него с невыразимой печалью. Но тот продолжал упорствовать в своем ожесточенном упрямстве. Тогда Учитель наклонился и что–то написал.

Я не сумел прочесть этих слов. Но в глазах ученика из Кариота промелькнул страх, как у пойманного в ловушку зверя. Стиснутые кулаки мгновенно разжались, Иуда огляделся по сторонам, словно желая убедиться, что никто не видел написанного Учителем, потом незаметно попятился и скрылся за колонной.

Я ждал, что будет дальше. Учитель по–прежнему сидел на корточках, водя пальцем по плите. Но Он больше ничего не писал. Когда Он медленно поднял голову, Его лицо снова было светлым и добрым. Он перевел взгляд на женщину — и она разразилась беззвучным плачем. Она всхлипывала и не могла закрыть свое перекошенные лицо, так как обеими руками придерживала простыню. Слезы текли по ее покрасневшим щекам. Она не смотрела на Учителя. Прижав к груди дрожащий подбородок, она все ниже и ниже опускала голову. Черные слезы капали прямо в рыжую пыль, и на ее голые ноги.

— Не плачь, — мягко сказал Учитель, — никто ведь не осудил тебя.

Женщина еще сильнее зашлась жалобным плачем.

— Но Ты… Ты… Ты…

— Я не осуждаю тебя, — ласково улыбнулся Он. — Иди, и не греши впредь…

Ее плач становился все тише, потом она медленно повернулась и ушла. Он долго смотрел ей вслед, словно поддерживая ее взглядом. Мы молчали. Его палец вновь скользнул по плите, припорошенной бурой пылью. Как будто в задумчивости Он выводил на ней какие–то зигзаги. Но приглядевшись, я понял, что это были слова. Учитель быстро писал на мгновенно разглаживающейся поверхности, и мне казалось, что я могу прочесть: «… сказал: „Не пойду“. Но потом, раскаявшись, пошел исполнить волю Отца. А другой сказал: „Иду“. Но не пошел. Почему ты не идешь, хотя Я столько раз звал тебя?»

Возможно, мне только почудилось, что Он так написал? Для кого предназначались эти слова? Но вот их уже не было, они исчезли, стертые ветром. Учитель, желая показать, что закончил писать, тоже провел ладонью по камню. Все по–прежнему молчали. Не знаю почему, но где–то в глубине души я почувствовал волнение. Мягкое волнение, не изнуряющее, не вызывающее отчаяния. Я боялся чего–то, но это «что–то» в то же время излучало надежду… «Для кого Он написал: „Почему не идешь?“ — думал я. — Куда этот кто–то должен идти? Куда Он зовет его?»

Может, Он вовсе и не писал этого? Не произнеся больше ни единого слова, Учитель поднялся и ушел вместе со Своими учениками. Я остался один, как человек, которого вырвали из сна внезапным пробуждением… Было тихо. Только ветер своим мягким дыханием сплетал солнечные нити и обволакивал ими долину Кедрон и склон Масличной горы. Может, Он этого никогда не писал? — повторял я, стоя у балюстрады над обрывом. Какой Он все–таки странный Человек! Он никогда не скажет не только «Я приказываю», но даже просто «Я хочу». Он только просит, как робкий нищий. Или пишет на песке слова, которые тут же сдувает ветром, едва они написаны. Но при этом так трудно Ему отказать!

 

ПИСЬМО 16

Дорогой Юстус!

Несмотря на то, что стоит осень, небо затянуто тучами и уже прошли первые дожди, все–таки выдалась пара жарких дней. Я имею в виду вовсе не погоду, а все те события, которые до сих пор держат людей в волнении. Город бурлит, как горшок с кипящей водой, и находится в беспрестанном движении, как растревоженный муравейник. Из–за всей этой суматохи про Учителя забыли, и это хорошо. Он стал вести себя настолько нестерпимо вызывающе, что если бы не выходка Пилата, то дело снова могло бы принять угрожающий оборот. Его жизнь буквально висела на волоске, а поступок римлянина спас ее.

После того случая с женщиной, совершившей прелюбодеяние, Учитель на несколько дней исчез из города. Мне удалось узнать, где Он находится. В Вифании живет семья, которая чрезвычайно охотно принимает Его у себя. Глава дома — Лазарь, ткач и садовник, тихий набожный человек, фарисей низшей ступени. Он холост и проживает со своей сестрой Марфой, тоже незамужней. Марфа — энергичная маленькая женщина, она всегда в движении, всегда в работе, что не мешает ей оставаться неизменно приветливой; она первая готова услужить и помочь в беде любому. Ее хорошо знают везефовские купцы, часто ранним утром она приезжает сюда с тележкой, полной овощей, фруктов или полотнищ черной материи, вытканной ее братом; ее хорошо знают нищие, стоящие под Навозными воротами, которым она всегда, когда бывает в городе, раздает щедрую милостыню. У этих благочестивых людей еще есть сестра, славящаяся отнюдь не своими добродетелями. Рыжеволосая Мария, самая младшая из них, пошла по дурному пути. Год или два она предавалась распутству в Иерусалиме, потом отправилась за одним из придворных Антипы в Галилею и продолжила это занятие в Тивериаде, Магдале, Наине. Она была самой прекрасной куртизанкой во всей Иудее. Я уверен, что стоило ей только захотеть — и Антипа, и Пилат, а возможно, и сам Вителлий были бы ее любовниками. Но она не хотела быть связанной никем, пусть даже самим царем. Она предпочитала ласки тех, кого сама выбирала, все время оказываясь в новых объятиях. Она меняла любовников чаще, чем городские модницы меняют сандалии. Не было никого, кто был бы способен устоять перед ее чарами. Говорили, что таким успехом она обязана талисману Асмодея, который она всегда носила на шее. Несмотря на распутную жизнь, она все хорошела. Я видел ее всего несколько раз и никогда не забуду ее изумительного, гордого и прекрасного лица… Что за женщина! Ее глаза сверкают, как драгоценные камни; презрительно изогнутые губы словно призывают к тому, чтобы добиваться ее благосклонности. Такую женщину действительно невозможно забыть.

Лазарь и Марфа, несомненно, страдали из–за дурной славы сестры. Я много раз видел в Храме Лазаря, который приносил особые жертвы и молился: на лице его была написана горячая просьба. Я убежден, что он просил Всевышнего сжалиться над Марией. Членов этой семьи связывает самая преданная любовь. Я никогда не слышал, чтобы Лазарь или Марфа сказали хотя бы одно осуждающее слово в адрес младшей сестры. Напротив, Лазарь как–то говорил мне, прижимая к щекам свои длинные жилистые пальцы: «Она совсем не плохая девушка, поверь мне, равви… она просто не знает…»

Вечером следующего дня, когда Учитель прибыл в город на Праздники, к Его Матери прибежала какая–то женщина. Голова ее была покрыта платком, а на плечи накинут скромный плащ. Но ее движения отличались от движений других женщин. Из–под складок платка выбился золотистый локон, изящная белая ножка с красиво очерченными пальцами высунулась из–под платья. Я с любопытством взглянул в лицо незнакомке и онемел. Это была она, Мария; блудница, куртизанка! Но как она изменилась! На ее прекрасном лице не было и следа румян, на точеных пальцах ни одного кольца, ноги босые, а не в дорогих сандалиях. Перед Мириам она упала на колени и обняла Ее ноги тем движением, каким обыкновенно молодые жены кланяются матери своего мужа. Казалось, они были давно знакомы, так как они разговаривали порывистым шепотом, как люди, которым надо многое друг другу рассказать. Что может связывать Мать Учителя с этой женщиной? Слушая ее рассказ, Мириам положила руки ей на плечи. Когда та что–то ответила, обе радостно засмеялись. Этот Человек нарушил весь порядок вещей. Я был потрясен, когда Он простил ту, в притворе. Но прощение — это ведь еще не дружба! Он ведь все время повторяет: «Первые будут последними, последние — первыми». Он повторил это и тогда, когда говорил о работниках в винограднике… Что же Мария могла сделать такого, чтобы ей причитался этот динарий ласки?

Я спросил об этом у Иуды. В ответ он засмеялся — словно заскрипело колесо под перегруженной повозкой. Это было то, чего Иуда не выносил, как бык красной тряпки. У него тут же загорелись глаза, и он заскрежетал зубами.

— Ты спрашиваешь, равви, об этой девушке из Магдалы, о сестре Лазаря? — Иуда испустил недобрый гортанный звук. — Ну конечно! Нет такой блудницы, торгующей телом, которой бы Он не простил. Он, видно, считает, что мы одни виноваты, — он зло засмеялся, — что мы их обольщаем, а потом бросаем. А они не бывают виноваты никогда. Ты ведь знаешь, кем она была. Даже в наше грешное время такое распутство вызывает возмущение. Кого только она не принимала, кому только не отдавалась! Ясное дело, она выбирала только самых богатых. А тут вдруг недавно в толпе, которая пришла просить Учителя об исцелении, смотрю и не верю своим глазам: она! «Наконец–то, — сразу подумал я, — и тебя постигло наказание. Болезнь тебя прихватила, и ты хочешь, чтобы Учитель тебя вылечил, чтобы ты могла снова искушать мужчин. Как бы не так!» Я был уверен, что Учитель раскусит ее сразу. Я пристроился сбоку и ждал, что будет. Она с воплем бросилась Ему в ноги: «Спаси меня! Спаси! забери мои глаза, волосы, зубы — все, что они хотят от меня… Только освободи меня. Тогда я буду только для Тебя». Мерзкая! Знаешь, что Он ей ответил: «Все это Я возьму, и тебя тоже… А вы — идите прочь!» Злые духи вышли из нее со свистом, как выходит воздух из проколотого пузыря. Она тут же упала без чувств. Прошло несколько дней. Мы были в Наине. Учитель был в гостях у одного фарисея. Он как раз возлежал за столом, когда вдруг в дом ворвалась эта Мария. Она подбежала и бросилась Ему в ноги, плакала и обливала их слезами, а потом вытирала своими рыжими космами. А Он вместо того, чтобы оттолкнуть ее, еще и похвалил. Все возмутились, а Он сказал, что она любит больше других, потому что ей больше любви отпущено. Потом Он улыбнулся ей и произнес: «Прощаются тебе все грехи твои». Люди оскорбились. Как можно такой простить! Так легко и сразу! Блуднице? А скольких она обобрала! Доводила до нищеты, а потом бросала… Таких надо забивать камнями. Мир никогда не станет лучше, если женщине будет позволено уходить к тому, у кого больше денег.

— Так что она теперь делает? — спросил я.

— Что делает? Теперь она Его наипреданнейшая слуга. Сдувает перед Ним пылинки. Готова выцарапать глаза каждому, кто только попытается Его обидеть. Теперь она стала страшно добродетельна. Невелика заслуга! Она испробовала все, теперь она может себе позволить немного побыть добродетельной. Ты ведь тоже, равви, наверное, иногда любишь съесть кусочек черствого хлеба? А тот, кто всегда ел только черствый хлеб, или даже этого не имел…

Вот и все, что я узнал от Иуды. Итак, Мария из блудницы превратилась в почитательницу Учителя? Просто удивительно! И Он позволяет ей находиться рядом с простыми, однако же добродетельными женщинами, которые сопровождают Его в странствиях? Какая безрассудная доброта! Он навлечет на Себя подозрения, а эта женщина все равно так никогда и не поймет, в каких страшных грехах она погрязла. Злость Иуды порой меня смешит. Но на этот раз он прав: нет греха омерзительнее, чем грех Раав… Это темное пятно на царской родословной. Но раз Он происходит из этого рода…

Видно, с ее помощью Он попал в дом Лазаря и Марфы. Он теперь никогда не ночует в городе, и едва начинает смеркаться, уходит за Масличную гору в Вифанию. Похоже, Он дарит огромной любовью этого ткача и его сестер. Я написал «огромной любовью», но только эти слова ничего не значат. Кого же Он не дарит огромной любовью? Когда смотришь на Него, то начинаешь понемногу понимать притчу о работниках в винограднике. Тот динарий и есть Его любовь. Он может подарить ее любому, и в этом не будет несправедливости. Потому что любовь Его бесконечно велика…

Хоть со времени Праздников Учитель довольно редко появляется в городе, Он сумел–таки спровоцировать новое столкновение с Великим Советом. Как–то по дороге в Храм Он проходил мимо сидящего на солнцепеке нищего. Этого молодого парня хорошо знают в городе. Его родители купили для него право просить милостыню у ворот Храма. Он слеп от рождения. Больно смотреть, как он сидит устремив прямо на солнце свои мертвые зрачки. Проходя мимо него, Филипп спросил:

— Скажи, Равви, Ты все знаешь, сам он согрешил или родители его согрешили, что покарал его Всевышний слепотой?

Филипп–то, может, и глупец, однако Учитель даже остановился, чтобы подкрепить весомость Своих слов:

— Ни он, ни его родители, — произнес Он. — Его поразила слепота, чтобы через это могли проявиться дела Всевышнего… — Учитель замолчал, но не тронулся с места. С нищего Он перевел взгляд на стены Храма, по которым скользил мягкий свет зимнего солнца. — Уже недолго быть этому свету, — сказал Он. — Приближается ночь.

Я не понял, о чем Он говорит, потому что было раннее утро.

— А когда придет ночь, ничто уже не рассеет тьмы. Однако пока Я здесь — Я должен быть солнцем… — Учитель наклонился, плюнул на землю, и погрузив пальцы в слюну, смешал ее с пылью; потом встал и подошел к нищему. На пальце у Него был комочек грязи, которую Он и приложил к невидящим глазам парня. «Иди в Силоам и умойся», — произнес Он.

Теперь Его чудеса не такие, как раньше. Слепой прозрел только после того, как пошел и умылся. Стоило людям убедиться в том, что тот видит, как поднялась огромная суматоха. Этого парня знал весь город, и он сам направо и налево рассказывал, Кто его исцелил. Нищего окружила толпа, люди по сотому разу слушали его рассказ. Потом появился стражник и вызвал парня в зал Совета.

Поздно вечером я зашел в Великий Совет. Уже из коридора слышались крики. Равви Иоханан бар Заккаи о чем–то допрашивал двух перепуганных стариков. Рядом стоял исцеленный юноша. Я остановился и стал прислушиваться.

— Так это ваш сын? — спросил великий доктор. — Помните, что вы должны говорить только правду.

— Да, это наш сын, — сказала женщина. — Мужчина только кивнул головой, покрытой редкими седыми волосами.

— И вы говорите, что он родился слепым?

— Все так, как ты говоришь, досточтимый равви…

— Значит, он не видел от рождения?… А как же случилось так, что он теперь видит?

Женщина взглянула на мужчину, мужчина на женщину. Они посовещались глазами. Мать уже собиралась что–то сказать, но муж быстро прикрыл ей рот своей маленькой сморщенной ладонью, потом, заикаясь, проговорил.

— Не знаем, досточтимый равви, сами не знаем. Откуда нам знать? Я леплю горшки, гончар я. А жена целыми днями печет. У нас нет времени слушать то, что болтают вокруг… Откуда нам знать, как так вышло, что он теперь видит? Мы люди простые, неученые… Конечно, это наш сын. Жена родила мне его в законном браке.

— Да, это наш сын, — повторила старуха. — Он и вправду родился слепым.

— Я верно говорю тебе, почтеннейший, — голубем ворковал отец исцеленного.

— Но как же так случилось, что он теперь видит? — сурово спросил Иоханан.

Женщина снова хотела что–то сказать, и снова муж не дал ей открыть рта.

— Не знаем, досточтимый равви, не знаем, — все повторял он, кланяясь при каждом слове. — Откуда нам знать? Мы люди неученые. Вот он уже взрослый, — старик указал на сына, — пусть он тебе сам и расскажет, почтеннейший равви…

Нетерпеливым жестом Иоханан призвал к себе юношу.

— Так ты говоришь, что тебя исцелили? — спросил он.

Молодой нищий кивнул головой.

— Вполне возможно… Всевышний всемогущ. Принеси жертву Предвечной Шехине за милость, которую Он оказал такому человеку, как ты. Это Он тебя исцелил, а не Этот грешник.

— Я не знаю, грешник ли Он, — вдруг услышал я резкий и раздраженный голос юноши, — я только знаю, что это Он меня исцелил!

— Он? — равви Иоханан пожал плечами. — Как же Он мог это сделать? Как грешный человек может сотворить такое чудо?

— Расскажи! Расскажи! — насмешливо зашумели стоявшие вокруг хаверы.

— Я уже вам два раза рассказывал! — заупрямился молодой нищий. — Вы хотите, чтобы я вам рассказал еще раз? Станьте Его учениками, тогда узнаете…

— Замолчи! — крикнул равви Иоханан. — Замолчи, глупец! — он топнул ногой. — Он Учитель для грешников и лохмотников вроде тебя! А у праведников только один учитель — Моисей. Он внимал речам Господним на горе и принес их людям. Наши отцы были свидетелями его славы. Но никто не знает, откуда взялся Этот!

— Странно, что вы этого не знаете! — крикнул юноша. — Вы говорите: «Грешник, грешник!» — запальчиво продолжал он, хотя его родители делали ему отчаянные знаки, чтобы он замолчал. — Только этот грешник умеет исцелять. Разве грешники умеют исцелять? Такое великое чудо… Вон на улице говорят, что только посланник Всевышнего способен на такие дела.

— Замолчи! — голос Иоханана загремел, как труба. — Ты, негодяй! Гнусный амхаарец! Попрошайка! Учить нас вздумал? А ну–ка, убирайся отсюда! Вон! Мы изгоняем тебя из синагоги! Ты, нечистый! — подняв обе руки вверх, Иоханан стал потрясать ими над головой, украшенной филактериями. — Вон отсюда! Властью великого Хам–Макома, чье имя запрещено произносить, и пишется оно сорока двумя буквами, властью Предвечного Саваофа, Михаила Архангела и двенадцати других архангелов, Серафимов и Престолов я объявляю тебя нечистым. Вон! Не оскверняй порога этого дома! Вон отсюда! Прочь от верных, чтобы ты не осквернил их! Прочь! Прочь! Да настигнет тебя несчастье! Да будет тебе ниспослана смерть и уничтожение! Да поглотит тебя геенна огненная! Да попадешь ты во власть сатаны и злых духов! Убирайся прочь!

Юноша, выталкиваемый стражниками, пробкой вылетел на улицу. Его родители пали на землю и в ужасе бились об нее лбами. Их тоже вывели прочь. Равви Иоханан, накинув на плечи таллит, молился все также воздев вверх руки.

— Великий! Предвечный! благословивший Авраама, Исаака, Иакова, Моисея, Аарона, Соломона, ниспошли Твое благословение нам и городу Твоему. А Этого грешника не благословляй!

— Аминь! — повторили все остальные, набожно складывая руки.

В этот момент кто–то из них заметил меня и вызывающе бросил:

— Тебя сегодня видели, равви, вместе Этим Целителем.

Все повернули головы в мою сторону. В глазах их читался откровенный гнев. Сердце у меня заколотилось и запрыгало, в желудке словно сделалась большая дыра. Сначала я хотел объяснить им, что я встречаюсь с Учителем из любопытства, что я не Его ученик. Но я не сказал ничего. Не принял их вызов. Ни слова не говоря, я вышел из зала.

В тот самый момент, когда казалось, что каждое новое появление Учителя закончится трагедией, разыгрались события, которые отвлекли внимание от Его особы. В городе неожиданно появился Пилат. Как я писал тебе, уже многие годы он приезжает в Иерусалим только во время Праздников. Однако на этот раз он приехал после того, как давно отзвучало эхо Великого славословия, которым завершается праздник Кущей. Пилат налетел неожиданно, подобно черной туче, одной из тех тяжелых и хмурых туч, которые ветер ежедневно пригоняет из–за Великого Моря. Утро выдалось серое и ветреное, даже в доме слышался свист ветра. На город надвигался серый сумрак: я был уверен, что вот–вот обрушится первая оглушительная волна осеннего дождя, и брызги тысяч жемчужин разлетятся по выжженной каменистой земле. Но вместо дождя, клацая копытами по мостовой, в город ворвался вооруженный отряд, сопровождавший Пилата. Меня тотчас охватило предчувствие, что это не к добру. И правда — не прошло и часа, как за мной прибежал человек с тем, чтобы срочно вызвать меня на заседание Синедриона. Я завернулся в симлу и вышел на улицу. Ветер дул со всех сторон, загоняя в узкие улочки клубы назойливой пыли. Дождь продолжал висеть в воздухе, но так и не пошел. Было хмуро и неприветливо. По небу двигались серые облака, чем–то напоминавшие груды грязного белья.

Члены Синедриона собрались быстро, подстрекаемые, так же, как и я, любопытством и недобрыми предчувствиями. Едва мы расселись, вошел Каиафа. Лицо его было бледно, черные глаза горели мрачным блеском, толстые щеки вздрагивали.

— О, почтенные, — начал он и задохнулся, не успев договорить. С минуту он потирал пальцами свою короткую толстую шею, а потом порывистым движением взлохматил свои обычно старательно завитые и уложенные волосы. — О, почтенные, — снова начал он, обретя дыхание, — случилось большое несчастье… Этот… этот… варвар, этот нечистый гой, этот едомитянин… этот… поднял свою безбожную руку…

— Беда, — вскричал зал и склонил головы.

— Он что, опять осквернил святые места своими гнусными знаменами? — спросил равви Ионафан.

— Хуже, почтеннейший, — Каиафа фыркнул и стал дергать свою прекрасную черную бороду. — Хуже, почтеннейший! этот варвар, этот… — первосвященника душил гнев, — этот римский прислужник… осмелился украсть… украсть корван! — крикнул он, вытаращив глаза, словно последнее слово камнем застряло у него в горле.

— Он украл Храмовую сокровищницу? — воскликнуло несколько голосов с разных сторон зала. — В этом возгласе сквозил испуг. — Он покусился на сокровищницу Всевышнего?

— Да! Он украл сокровищницу! — ударяя толстыми ладонями по столу вопил Каиафа. — Нечистый! Подлый варвар! Он ворвался со своими людьми и приказал выдать целых триста талантов…

Среди криков возмущения, снова наполнивших зал дома первосвященника, прорвалось резкое шипение равви Онкелоса:

— Значит, он украл не всю сокровищницу, а только триста талантов?

Воцарилась тишина.

— Каждый грош, находящийся в казне, принадлежит Предвечному, — заметил один из саддукеев.

— Триста талантов — это огромная сумма, — поддержал его другой.

— Согласен, согласен, — закивал равви Онкелос, — но мне хотелось бы поподробнее узнать, что же произошло…

Сдавленным голосом, словно рот у него был завязан платком, Каиафа произнес:

— Прокуратор Пилат украл из Храмовой казны триста талантов.

— А почему он не украл четыреста? — перебил первосвященника равви Иоханан.

— Он потребовал столько…

— Ах, как он любезен! — издевательски произнес Елеазар. — А на что ему столько понадобилось?

— Он хочет строить водопровод… — нехотя бросил Ионафан сын Ханана.

Снова воцарилась многозначительная тишина. Наши хаверы понимающе переглядывались.

— Странное дело… — брюзгливо заметил равви Ионафан. — Поднять вокруг этого столько шума! Нас созывают на Совет. Первосвященник предлагает нам ломать руки над святотатством римлянина. И что же выясняется? Что приходил этот варвар и вежливо забрал из казны триста талантов. Ровно триста талантов. Где найти второго такого, который не взял бы всего? Но мы–то знаем, почему так произошло, — обвиняющим жестом он выбросил руку в сторону скамьи саддукеев. — Римлянин этих денег не крал. Вы сами ему их отдали!

— Вы сами ограбили казну, — возопил равви Иоханан.

— Как ты смеешь так говорить?! — закричали саддукеи.

— А вы возразите, если можете!

— Вы оскорбили первосвященника!

— Похитители золота Всевышнего!

— Замолчите, вы, мойщики горшков!

— Нечистые! Предатели!

— Замолчите же! Заткните пасти!

— Ша! Ша! — попытался успокоить собравшихся Ионафан. Он исполняет обязанности председателя, и в его задачу входит следить за порядком во время заседаний. — Ша! Перестаньте кричать и оскорблять друг друга! Ша! Я сейчас вам все объясню!

— Хорошо, мы подождем, пусть он объяснит, — сказал равви Ионатан, поворачиваясь к скамьям фарисеев.

Ионафан суетливо потер руки. Старший сын Ханана скорее грек, чем еврей: он читает греческие книги, проводит диспуты с бродячими греческими философами, а по вечерам за городом упражняется, подобно грекам, в метании диска и беге. Он любит насмешничать, однако сейчас, стоя перед высочайшим Советом он не шутил и не смеялся, и вид у него был скорее озабоченный.

— Досточтимый Ионатан неправ. Мы не давали денег Пилату. Он сам их взял. Правда, он уже давно докучал нам просьбами дать ему триста талантов на строительство водопровода…

— Чтобы вы вместе с ним могли устроить у себя в домах римские бани! — выкрикнул какой–то фарисей с другого конца скамьи.

— Я могу устроить у себя римские бани и без водопровода, — с достоинством сказал Ионафан. — Строить водопровод собирался Пилат, чтобы иметь воду для себя. Он требовал на это деньги. Мы ему объясняли, что золото из казны не может быть использовано для такой цели…

— Не надо было с ним разговаривать! Нельзя разговаривать с гоями! Вы, саддукеи, не соблюдаете предписаний чистоты, потому и происходят такие вещи…

— Досточтимый равви Елеазар напрасно так кипятится. Кто–то ведь должен вести переговоры с римлянами. Если бы римляне имели дело с вами, то в стране не прекращались бы стычки, и на всех холмах уже стояли бы кресты…

— Если бы дело дошло до стычек, — раздался голос одного из молодых фарисеев, — то Всевышний был бы на нашей стороне! Мы победили бы!

— Всевышний помогает умным, а не безумцам. Со времен Маккавея все восстания кончались поражением. Хватит даром проливать кровь! Нам нужен мир…

— Мир не означает дружбы с нечистыми! Мы должны порвать с ними и с чистым сердцем служить Всевышнему!

— Но кто–то ведь должен поддерживать отношения с римлянами. Кто–то должен пожертвовать ради этого своей… чистотой. На земле существуем как мы, так и гои. Вы можете служить Господу с чистым сердцем только потому, что мы взяли на себя попечение о народе…

— Связавшись с нечистыми! Из–за этого погибло десять колен Израилевых!

— А что же будет с двумя оставшимися, если все их будут ненавидеть? Разве они сумеют бороться против всего мира?

— Кто доверился Всевышнему, тот не может быть побежден и своими глазами увидит поражение врагов.

— Всевышний не раз позволял побеждать врагам Израиля.

— Вы, саддукеи, не верите в Предвечного!

— Мы верим ничуть не меньше, чем вы! Только наша вера не сродни вере невежественных амхаарцев!

— Вы не заботитесь о чистоте!

— Это все ваши выдумки! Вы, мойщики горшков! — закричали саддукеи.

— Ша! — Ионафан вновь попытался утихомирить разбушевавшееся собрание. — Не будем больше об этом говорить! Давайте лучше рассудим, как поступить с Пилатом.

— Что же можно теперь сделать, когда золото уже у него в руках?

— Кое–что можно сделать, — примирительно усмехнулся Ионафан, — кое–что можно… разве мы никогда с ним не справлялись? Мы ему сказали: «Ты берешь золото только потому, что сейчас у нас нет той силы, которая могла бы этому воспротивиться. А что будет, если об этом узнает простонародье?» Вы же знаете, как он боится всех этих сборищ, криков, беспорядков. Он два раза делал то, что он хотел, и два раза уступал. Если народ выступит против, то Пилат деньги отдаст. Вот увидите, что отдаст. Я его знаю. Надо только, чтобы офелская чернь подняла побольше шума. Мы никак не можем на них воздействовать, зато вы имеете на них влияние.

— Наша цель — приблизить Закон к народу, — гордо заявил равви Иоиль.

— Верно, верно… — подхватил Ионафан. — Это очень достойная цель. В этом смысле вы имеете влияние на амхаарцев. Так что расскажите им, что случилось и убедите их в том, что Пилат совершил святотатство. Пусть они подойдут к крепости Антония и устроят там побольше шума. А уж если их побеспокоят солдаты, то…

— Короче говоря, ты хочешь, чтобы мы спровоцировали бунт, — деловито спросил равви Ионатан.

— Какой там бунт! Зачем произносить такие слова? Мы знаем Пилата: он — трус. С таким не надо никакого бунта. Пусть только люди немного покричат — он прикажет своим солдатам убить пару амхаарцев — и этого достаточно. Речь идет только о том, чтобы слухи о его бесчинстве дошли до Вителлия. А уж тот сумеет из этого состряпать донесение кесарю.

— То есть ты хочешь, Ионафан, чтобы снова получилось так, как тогда в Кесарии, в цирке?

— Именно!

— Гм… — равви Ионатан откашлялся и взглянул на наши скамьи. — Можно попробовать… Чернь сделает все, что мы прикажем им сделать, — он сделал особое ударение на слове «мы». — Но почему ради вас мы должны вытаскивать из огня горячие каштаны? Какое нам дело до того, что Пилат забрал у вас золото?

— Не у нас, досточтимый, а у Храма.

— Но ведь вы же его хранители.

— Мы происходим из рода Ааронова.

— О священническом служении свидетельствует чистота, а не кровные узы.

— Вам только так кажется. Впрочем, оставим это. Зачем нам ссориться, верно? Сегодня мы вас просим: помогите нам. Возможно, завтра мы сможем и вам чем–нибудь помочь. Скажите, — он переглянулся со своими, — что бы вы хотели за этот маленький бунт?

Насколько я помню, никогда еще в Синедрионе не видывали подобного торга. Видно, влияние саддукеев и вправду пошло на убыль, раз они ищут нашей поддержки. Мы ждали долгие сто лет, пока власть в стране перейдет в наши руки. И сейчас я уже уверен, что ждать нам осталось недолго.

— За этот бунт? Что мы хотим за этот бунт? — головы Ионатана, Елеазара и Иоханана сблизились. — Об этом Великий Совет должен подумать.

— Так как насчет бунта?…

— Бунт вы получите. Завтра утром у крепости Антония будет стоять толпа. А как же ваше обещание?

— Мы его не забудем. Мы готовы поклясться золотом Храма.

Так закончилось заседание Синедриона. А теперь послушай, что произошло на следующий день. Как и обещал равви Ионатан, с самого раннего утра у крепости Антония собралась огромная толпа, оглашавшая воздух криками: «Отдай казну Храма! Отдай казну Храма!» Наши хаверы блестяще сумели все организовать. Шли часы, а люди не расходились и кричали все громче: их убедили в том, что римлянин совершил страшное святотатство. Амхаарец никогда точно не знает, что такое преступление на самом деле, но за веру он готов отдать жизнь. Уже было за полдень, несколько раз принимался идти дождь, однако народ не расходился. Над целым городом завис протяжный стон, словно моление женщины, просящей милостыню: «Отдай казну Храма». Пилат не вышел к просящим, ворота были заперты, а римская стража ушла с улицы на стены крепости.

Собравшись в Храме, мы ждали, пока прокуратор уступит. Это могло продлиться до следующего дня; например, тогда, когда речь шла о легионерских знаменах с изображениями, Пилат сопротивлялся целых три дня. Криками толпы руководила группа молодых фарисеев. Другие бегали по городу и сгоняли к крепости Антония тех, кто еще не успел там побывать. Вскоре мы узнали о нашем поражении. На этот раз солдафон оказался умнее. Тогда он сделал попытку запугать людей видом мечей — и просчитался; сейчас он приказал солдатам завернуться в плащи и незаметно вмешаться в толпу. По сигналу Пилата солдаты откинули плащи и взялись за толстые дубины, припасенные заранее. Они били безжалостно, как только римляне умеют бить. Толпу охватила паника. Те же самые люди, которые пару лет назад бесстрашно смотрели в глаза смерти, сейчас бежали от палок, как трусливые псы. А солдаты догоняли их и продолжали избивать, ломая концы дубин о головы бежавших. Среди иерусалимской черни не найдется, пожалуй, ни одного человека, которому бы не досталась хотя бы пара ударов. А есть и такие, у кого поломаны руки, разбиты головы. Досталось даже нескольким фарисеям. Вместо победных песен город надрывается жалобным стоном.

Мы проиграли. Пилат вызвал к себе наших представителей и со смехом объявил им, что он благодарен Синедриону за золото, которое ему предоставили на водопровод, и что он собирается не мешкая приступить к его строительству: уже отданы соответствующие распоряжения. К осени, заверил он, солдаты, охраняющие в городе порядок, смогут купаться в чистой прохладной воде. А в атриуме Пилата будет устроен фонтан… Слушая все это, Каиафа ревел от ярости, как бык, которого режут. Оскорбленные саддукеи порвали с Пилатом всякие отношения. Ты можешь себе вообразить, какую ненависть питает к римлянину народ в Иерусалиме.

Вследствие всех этих событий про Учителя забыли. Он не появляется в городе, и Его следы засыпал свежий мягкий снег. Знаю я и то, что Он не возвращался в Галилею. Он, разумеется, не ушел далеко от Иерусалима и готов вернуться по первому зову.

 

ПИСЬМО 17

Дорогой Юстус!

Учитель, вместо того чтобы воспользоваться затишьем и спокойно где–нибудь отсидеться, снова хочет накликать на Себя несчастья. На праздник Хануки Он прибыл в Иерусалим. В этом году праздник пришелся на холодное и дождливое время. Дождь чередовался со снегом, заливая свечи, которые верные зажгли на крышах домов. Никогда еще торжество по поводу обновления Храма не казалось мне таким серым и безрадостным.

Замерзшие горожане попрятались в притворе. Вдруг кто–то заметил Учителя, идущего в окружении своих учеников. Раздались крики: «Смотрите! Вон Пророк из Галилеи! Пришел–таки! Не испугался!» Укутанные в мокрые плащи люди были угрюмы и неприветливы. Этот дождь, который гасил праздничные огни и просачивался сквозь стены домов, повергал их в уныние. Что толку, что уже двести лет подряд празднуется день очищения Храма, оскверненного Епифаном? Что, собственно, изменилось с тех пор? Позже в святыню точно так же вторгся предводитель римлян, однако после этого Храм не был очищен надлежащим образом, и день тот не празднуют. Помпей, по крайней мере, ничего не взял. Пилат же безнаказанно украл золото из казны и строит на него водопровод. Не означает ли это, что наш народ скатывается все ниже? В кого мы превратились? Наступит ли когда–нибудь конец нашим унижениям?

Такие размышления нередко приходят в голову, особенно в такое унылое время, как месяц Кислев. Так что неудивительно, что кто–то из толпы крикнул:

— Послушай, Равви! Сколько Ты будешь держать нас в неизвестности? Если Ты Мессия, заяви нам об этом прямо.

Учитель остановился. Возможно, Он и не собирался произносить речей, если бы к Нему не обратились. Но Он никогда не оставляет вопросов без ответов. Совершенно обыденным тоном, словно в словах Его не содержалось ничего необычного, Он произнес:

— Сколько раз Я говорил вам это, а вы Меня не слушали! Сколько раз Я доказывал это делами, а вы не хотели Мне верить! Что еще Я должен сделать? Как и предсказывал пророк, Я пришел к Моим овцам. Я искал тех, которые заблудились, и звал отбившихся от стада. Я готов положить за них жизнь, как полагает ее добрый пастырь. Но есть овцы и овцы. Видно, вы овцы не Моего стада. Если бы вы были Моими, никто бы не сумел отвадить вас от Меня. То, что мне дал Отец, никто у Меня не отнимет. Ибо Я и Отец — одно…

Этого было вполне достаточно, чтобы спровоцировать взрыв. Озлобившиеся люди дали выход своему настроению. В воздухе замелькали палки и кулаки. Некоторые бросились собирать камни.

— Он кощунствует! Кощунствует! — кричали они. — Побить Его камнями!

Тогда Он спокойно спросил, словно не отдавая Себе отчета, что Ему грозит смерть:

— За что вы хотите побить Меня камнями? За то, что Я исцелял? За что именно?

— Не за то, что Ты исцелял! — крикнул кто–то. — Ты кощунствуешь! За кощунство надо Тебя побить камнями.

— Кощунствую, говорите?… — с грустью повторил Он. — Значит, слова Мои для вас кощунство? А Мои дела? А как же Мои дела? Если вы не доверяете Моим словам, поверьте Моим делам. Каждое Мое дело свидетельствует обо Мне…

Он смешался с толпой, и прежде чем кто–то успел бросить в Него камень, — исчез. Должно быть, Он тотчас же ушел из города, потому что больше Его не видели. Но эта короткая стычка привела к тому, что гнев в адрес Пилата и римлян сменился новой волной неприязни по отношению к Учителю. Впрочем, два этих обстоятельства имеют общий корень. Народ сыт по горло той жизнью, которую он вынужден вести: он жаждет освобождения. Поэтому он так ненавидит римлян и так многого ожидал от Учителя. Я начинаю понимать всех тех, у кого, подобно Иуде, верность начинает перерождаться в обиду, в упреки, в обвинения в предательстве… Люди надеялись, что за исцелениями последуют не менее чудесные победы над врагом. Но Учитель вовсе об этом не помышляет. Он не понимает, что значит «враг». Можно подумать, что Пилат и римляне Ему так же дороги, как Его братья. Я тебе когда–то писал, что Его как будто одновременно огорчает и радует та странная мысль, что якобы должны прийти чужие и вступить во владение нашим поруганным наследством. В Нем скрыты тысячи тайн. Но только люди вроде Иуды тайн не выносят. Они хотят знать сразу все. Для них один и тот же динарий, данный тому, кто работал весь день, и тому, кто работал всего час, — это обыкновенное надувательство. Даже если этот динарий равен всем сокровищ Офира.

У нас в городе многие начинают рассуждать так, как Иуда. Городское простонародье теперь отзывается об Учителе с презрением. В Галилее у Него по–прежнему сохранились тысячи друзей и сторонников, но в Иерусалиме ситуация изменилась: здесь каждый хотел бы видеть Его вершителем своих собственных чаяний. Зачем, собственно, Он приходит в Иудею? Такой Мечтатель, как Он, Провозвестник прекрасного учения и Слагатель притч, должен оставаться среди своих. Пускай они Его тоже не понимают, зато могли бы хотя бы ценить, особенно если бы Он перестал бессмысленно дразнить наших. Мы, фарисеи, позволяем любому рассуждать о делах Всевышнего. Как раз говорить–то Он умеет превосходно. Сколько добра Он мог бы сделать, исцеляя людей и обучая их любви к Всевышнему. А Он, так ничего по сути и не сделав, полагает Свою работу законченной. Чего Он, собственно, достиг за эти три года? Он избрал двенадцать учеников, привлек к Себе толпу слушателей. Это все равно что ничто! Даже если бы Галилея, Иудея и Перея были на Его стороне, а один Иерусалим — против, Он все равно бы ничего не добился. В этом наши книжники правы: пророком можно стать только на Сионе. А Он в Иерусалиме восстановил против Себя всех: и больших и малых. И следа не осталось от того признания, которым Он когда–то пользовался. Пусть бы лучше Он возвращался в Галилею, да там бы и оставался!

— Если Он по–прежнему будет приходить в Иерусалим, то я боюсь, что рано или поздно Он найдет здесь смерть.

Именно это я и сказал. Представь: приходят ко мне как–то обе сестры Лазаря. Если бы Мария пришла одна, то я, наверное, не стал бы с ней разговаривать. Я не хочу иметь ничего общего с женщинами, жившими в грехе! Мария, кажется, до сих пор не потеряла способности очаровывать. А я — человек чистый. Тот факт, что Учитель прощает таким грешницам, как она, и даже более того, — принимает из их рук пищу, меня нисколько не убеждает. Он недопустимо добр. Закон потерял бы смысл, если бы в нем не было предусмотрено наказания для грешников!

Однако мне не хотелось огорчать Марфу — это такое добрейшее создание. Некоторые наши ученые мужи утверждают, что поскольку женщина — последнее, что сотворил Господь, то, возможно, к этому приложил руку сатана, хотя бы отчасти. Сам я давно уже в этом сомневаюсь, но окончательно разубедился, с тех пор как Мать Учителя поселилась в моем доме. Впрочем, Марфа человек тоже достойный. Меня трогает ее самоотверженность. Она живет только для других. Если бы она была убеждена в том, что нужна на этом свете только в качестве кухарки, то она уже до конца своих дней не отошла бы от печки. Ее потребность служить другим безгранична. Я знаю множество добрых и преданных жен. Вот только могла ли бы Марфа быть хорошей женой? Боюсь, что она принимала бы из рук мужа и добро, и зло с одинаково ясной улыбкой. Этого мужчины не любят. По отношению к ним женщина не должна быть самой добротой и преданностью. Это им наскучивает. Но для сестры и брата Марфа, конечно, несравненный друг. Я уже писал тебе, что обычно она так и светится доброжелательностью. Однако сейчас, когда они пришли ко мне, я заметил, что в ее глазах под плотно сведенными бровями притаилась боль. Сестры совершенно не похожи друг на друга. Марфа некрасива. Ее лицо сохранило детскую склонность к гримасничанью, и она напоминает добродушного ребенка. Мария другая: она излучает красоту, как цветок источает запах. Никакие белила и румяна ничего не прибавили бы к ее прелести. Она ходит с высоко поднятой головой, и взгляд ее как будто с усилием останавливается на окружающих ее людях: глаза ее словно ищут кого–то. Этим она напоминает Иоанна сына Захарии.

Сестры пришли ко мне со своим горем. Их брат неожиданно тяжело заболел: его свалила с ног сильная лихорадка. Сначала они надеялись, что болезнь пройдет сама собой, как проходят простуды, вызванные переменчивой зимней погодой… Но болезнь Лазаря не проходила, она спалила его тело, превратив в высохшую щепку.

— Если так будет продолжаться еще пару дней, то он умрет, — с усилием выдавила Марфа.

— Чем я могу вам помочь? — вызвался я. Мне известно, что в деньгах они не нуждаются: мастерская Лазаря и огород Марфы всегда приносили им достаточный доход.

— Советом, равви, — сказала Марфа. — Ты ведь знаешь, — грустно улыбнулась она, — что если бы Он был здесь, то Он бы вылечил Лазаря одним своим словом.

Ее слова ударили меня в самое сердце. Разве не было Его в Иерусалиме, когда болела Руфь? И что? Передо мной снова встал все тот же страшный вопрос. Я никогда не сумею на него ответить. Вернее, я ответил на него уже давно, объяснив себе, что Он не помог мне потому, что считает меня каким–то образом близким Себе. Странное объяснение, верно? Но оно хоть немного вернуло мне покой, вновь поколебленный словами этой женщины.

— Понимаю, — сказал я, с трудом превозмогая горечь. — Но ведь Он — ваш друг, и если бы вы к Нему обратились… Но Его здесь нет, и я не знаю, где Он.

— Я знаю, где Он, — тихо сказала Марфа. — Я знаю. Он — в пустыне около Ефраима.

— Так позовите Его.

Они зашевелились. Теперь вмешалась Мария, до этого сидевшая молча и предоставившая говорить сестре.

— Но если Он сюда придет, они ведь убьют Его! Они ведь, кажется, хотели побить Его камнями, когда Он был тут последний раз.

— Ему действительно грозит опасность, — признал я. — У Него много врагов среди священнослужителей, фарисеев и простонародья…

Я испытывал соблазн сказать: «Вы правы, не нужно Его сюда звать». Я не имею ничего против Лазаря и не желаю ему зла. Но как же страстно мне хотелось, чтобы он выздоровел сам, без помощи Учителя. Подобные мысли капля по капле просачивались в мое сердце: одна капля, потом другая… Достаточно было только допустить их — они бы хлынули потоком. «Здоровье и жизнь Руфи не интересовали Его. А если бы умер Лазарь…» Я ощутил злорадство. — Ведь Лазарь — Его друг, и если бы он умер, то Учитель, возможно бы, понял, что чувствует человек, которому неоткуда ждать помощи… В меня словно вселился кто–то: он выкрикивал, приказывал, метался, не давая мне выговорить ни слова… Тогда Он не заметил моего отчаяния — стучало у меня в голове — заметит ли Он теперь отчаяние этих женщин? Мне Он не помог. А Себе? Себе–то Он наверняка поможет. Это и было бы свидетельством того, каков Он на самом деле… Время шло, а я так и не знал, что мне ответить Марфе и Марии.

— Если Ему угрожает опасность, тогда пусть лучше Лазарь умрет, — вдруг заявила Мария. Ее слова резанули меня своей жестокостью. Я обеспокоенно взглянул на сестер.

— Ты, Мария, видно, недостаточно любишь брата, — заметил я.

— Нет! Нет! — поспешила вмешаться Марфа. Ее маленькое личико исказило беспокойство, веки задрожали, а в уголках глаз появились слезы. — Нет, равви, не думай о ней так. Она очень любит Лазаря. Но она помнит и о том, что Он говорил…

— Не защищай меня, Марфа, — прервала сестру Мария. — Равви сказал правду: я люблю вас недостаточно сильно, не так, как вы меня любите. Но я так страшно боюсь за Него… — Ее глубокий мелодичный голос, который перед этим показался мне безжалостным, вдруг сорвался и замер на одной ноте: так летящий вниз камень может неожиданно замереть, запутавшись в густых ветвях. — Если бы Лазарь умер, это было бы великое несчастье. Я бы тогда плакала до конца моих дней. Я бы никогда себе не простила, что так заплатила за его доброту… Но… Но если с Ним что–нибудь случится… — она прижала кулак к губам, — то тогда все люди… и камни… должны… — Она широко раскрыла глаза, словно увидела что–то страшное. — Нет! Нет! Нет! — крикнула она. — Этого нельзя допустить!

Я снова погладил бороду: этот жест помогал мне думать. Если бы Руфь была жива, и если бы я был уверен, что Он сумеет исцелить ее, то я бы не сомневался ни секунды. Неожиданно в моей памяти всплыли Его слова, Его горестный предостерегающий крик: «Блудницы опередят вас на пути в Царство…» Я посмотрел на Марию так, словно увидел ее впервые. В ее взгляде горела слепая верность и беззаветная преданность. Такое выражение лица и такую степень напряженности я видел только на лице Симона. Но у Симона лицо тупое и бессмысленное, а у Марии, напротив, несказанно прекрасное. На нем не видно и следа прежних грехов: как будто она их никогда не совершала, как будто она их не стыдилась. На этом лице новое чувство стерло следы прежних поцелуев. Я перевел взгляд на Марфу. Бедная Марфа! Ее я понимал лучше. Она не могла бы сделать выбор так решительно, как ее сестра. У нее новая любовь не стирала всего того, что было перед этим. И это было мне понятно. Хотя я тоже так многого жду от Учителя… Жду? Мое перо само вывело это слово. Чего я могу от Него ждать? Руфь умерла. Его Царство — это разве что Царство мечты и сна… Он не Мессия… А я и Марфа — обычные люди. Мы знаем цену боли, цену человеческим привязанностям. Мы боимся того, что может случиться.

— Что же я могу вам посоветовать? — буркнул я. — Я думаю, что вы должны спасать брата, — пересилил я себя и продолжал, словно ворочая камни. — Если Учитель придет в Иерусалим, то Ему может тут грозить опасность. Но если Он появится только у вас в Вифании, то об этом никто не узнает. Предупредите Его только, — проговорил я, стиснув зубы, — чтобы Он не появлялся в городе.

— Какой же ты мудрый, равви! — воскликнула Марфа. Она улыбнулась, хотя по щекам ее текли слезы. Мария не вымолвила больше ни слова. Она сидела низко опустив голову, с видом человека, который сказал все, что имел сказать.

— Наверно, вам некого послать за Ним? — сообразил я. Во мне проснулась потребность действовать вопреки себе, своим мыслям, своему горю. — Хотите, я пошлю в Ефраим моего Агира? Это толковый парень, Он найдет Его и проводит к вам.

Они поклонились мне с почтением и благодарностью.

Прошла, однако, целая неделя, пока Агир вернулся Он пришел утомленный с дороги, в грязной и мокрой симле, с облепленными грязью ногами. Агир — мой верный слуга, и я использую его только для поручений, в которых требуется человек доверенный. Еще его отец служил в доме моего отца. У меня нет от него тайн, к тому же мне известна его находчивость. Я не сомневался, что он найдет Учителя, даже если бы Тот скрывался в самой убогой деревушке.

— Ты нашел Его? — спросил я. Я так ценил Агира, что даже позволял ему сидеть в моем присутствии.

— Нашел, равви, — ответил он. — Я нашел Его, и Он уже в пути. Если ты хочешь Его увидеть, то отправляйся в Вифанию прямо сейчас. К вечеру Он туда доберется…

— Однако ты долго Его искал…

— Не так уж долго, равви. Правда, Его не было около Ефраима: Он ушел за Иордан. Но когда я, наконец, отыскал Его там, то Он не сразу согласился идти.

— Не хотел идти?

— Странный Он Человек. Когда я сообщил о болезни Лазаря, Он только усмехнулся, а потом сказал своим ученикам: «Болезнь эта не грозит смертью, но через нее прославится Сын Человеческий». И больше ни слова о том, чтобы идти в Вифанию. Я не знал, что и думать. В самом деле, равви, удивительный Человек. Кажется, что Он все знает, но Он поступает так, будто не знает ничего. Я уже было собрался идти обратно, но через пару дней Он сам подозвал меня к Себе и попросил еще раз рассказать о болезни Лазаря. А потом повернулся к своим: «Пошли в Иудею». Услышав это, Его ученики начали кричать, чтобы Он не ходил туда, потому что там Ему грозит смерть. Однако Он сказал: «Пока день, человек видит ясно свою дорогу и не спотыкается, но когда приходит ночь, то он может упасть. Идемте. Наш друг Лазарь уснул. Надо его разбудить». — «Если он спит, — рассудили ученики, — это значит, что он выздоравливает. Сон — лучшее лекарство…» Тогда Он покачал головой: «Лазарь уснул сном смерти. Он мертв…»

— Откуда Он об этом узнал? — удивленно воскликнул я. Три дня назад до меня дошла весть о смерти брата Марфы и Марии. Бедняга так и не дождался Учителя. Он тихо угас на рассвете, как задутый светильник.

— Не знаю, — пожал плечами Агир, — не знаю…

Значит, Он знал, что Лазарь умирает, но, несмотря на это, все же не поторопился прийти раньше. Очевидно, я весьма справедливо предполагал, что Он неохотно оказывает помощь друзьям. Это открытие должно было бы меня утешить: Он поступил с ними точно так же, как и со мной. Однако я чувствовал будто некое разочарование и даже смутное ощущение вины. Словно я был виноват в том, что Лазарь умер, не дождавшись помощи Учителя…

— И тогда Он тронулся в путь? — расспрашивал я Агира.

— Да, — ответил тот. — Ученики больше не возражали. Один из них даже воскликнул: «Раз Равви идет на смерть, мы погибнем вместе с Ним!»

Я презрительно усмехнулся. Кто же это из них изображал из себя такого удальца? Симон или Фома? Именно эти двое отличаются склонностью к подобного рода бахвальству. Если бы они в самом деле представляли себе, какая опасность угрожает им и их Учителю, то они не показали бы носа в Иерусалиме до конца своих дней. Геройство в большинстве случаев — вещь безрассудная. Впрочем, я сожалею о том, что не способен в иные моменты быть безрассудным… Сейчас я осознал, что хочу Его увидеть. Я хочу знать, что Он скажет, когда Его спросят: «Почему же Ты не пришел раньше, раз уж Ты вообще отважился прийти?»

— Агир, позови ко мне Дафана и Гефера, — произнес я, — пусть принесут посох, симлу и сандалии. Они пойдут в Вифанию вместе со мной.

В доме Лазаря царил траур. Уже не было плакальщиц и смолкли дудки, но в комнатах еще не выветрился запах выгоревших благовоний. Вокруг стола сидели собравшиеся на похороны соседи и родные. Марфа со слугами разносила кушанья и прислуживала гостям. Глаза у нее были заплаканы, губы стиснуты. Между тем на столе всего было вдоволь. Марфа все предусмотрела и обо всем позаботилась. Она заглушила свое горе работой и двигалась еще проворней, чем прежде. Мария сидела в безлюдном уголке сада на скамейке. Завидев меня, она вскочила и подбежала ко мне. Прядь ярко–рыжих волос соскользнула ей на лицо, подобно медной змее. Она спросила быстро: «Равви, Он придет?» Она тяжело дышала, и в ее зеленоватых расширенных глазах горело нетерпение. «Он будет здесь с минуты на минуту», — ответил я. Мария опустила голову и в изнеможении вздохнула, как бегун, добежавший до финиша. Запоздало кивнув мне головой в знак благодарности, она вернулась на свое место. У Марфы было лицо человека, который пережил поражение, но сумел его принять. На лице Марии не было написано поражения: напротив, казалось, что она продолжает бороться…

Агир рассчитал все правильно: солнце уже начало скрываться за Масличной горой, как чей–то голос принес известие: «Марфа! Мария! Учитель пришел!» Марфа, которая была ближе всех к выходу, тотчас кинулась наружу. Я поспешил за ней. Учитель как раз входил в низкую калитку, выложенную из плоских камней. Он был такой же, как всегда: спокойный, приветливо улыбающийся. Марфа выскочила Ему навстречу и упала Ему в ноги. Только теперь я заметил, что ее руки, несшие всю тяжесть домашних забот, вдруг задрожали и стали хрупкими, женскими. Она беззвучно плакала у Его ног. А Он склонился над ней и гладил по голове. Наконец, она подняла на Него глаза. Ее голос, столь мужественно звучавший при людях, сейчас дрожал:

— Если бы Ты был здесь, Равви, то Лазарь бы не умер… — рыдала она. Но я знаю, — продолжала она, пересилив рыдания, — что и теперь… если ты попросишь Всевышнего, то Он для Тебя это сделает…

— Воскреснет брат твой, — произнес Учитель и в подтверждение Своих слов кивнул головой.

— Я знаю, что воскреснет. — повторила Марфа смиренно. — Так учат наши книжники, и Ты так учил, Равви. Он воскреснет в последний день…

Спокойным, но решительным жестом Он положил руки ей на плечо и слегка отстранил от Себя, словно желая взглянуть ей в глаза.

— Я — Воскресение и Жизнь. Верующий в Меня, если и умрет, оживет, а кто ожил, тот уже не умрет. Веришь ли ты в это, Марфа?

Он смотрел ей прямо в глаза, и она отвечала Ему доверчивым и послушным взглядом.

— Верю, Равви, — ответила она. И вдруг с неожиданной для женщины решительностью она выпалила:

— Верю, что ты Мессия и Сын Всевышнего, пришедший с неба…

И как бы чувствуя, что к этому неслыханному признанию уже нечего добавить, она встала и поспешно отошла. Я был взбудоражен и потрясен. Мне тут же вспомнился рассказ Иуды о том, как Симон обратился к Учителю с те же самыми словами. «С ума они все посходили, что ли? — мелькнуло у меня в голове. — Что они в Нем видят? Конечно, Он незаурядный человек. Он — Человек необыкновенный: Пророк, Учитель… Но то, что они говорят, попросту кощунственно. А Он и не думает возражать им, не выговаривает им за подобные слова. Сын Всевышнего! Это просто немыслимо!»

Тем временем Учитель шел через сад в мою сторону. Я колебался: то ли мне уйти, то остаться и поздороваться с Ним. Но в эту самую минуту из дома высыпала группа людей во главе с Марией. Теперь уже она упала к Его ногам с теми же словами, что и ее сестра:

— О, Равви! Если бы Ты был тут, то Лазарь бы не умер…

Он провел ладонью по ее огненным волосам, словно собирая с них золотистую пыль. Это прикосновение как будто возымело некий странный эффект, потому что выражение Его лица вдруг резко изменилось: спокойствие и мягкая приветливость уступили место гримасе боли. В первый раз я увидел то, о чем рассказывал Иуда: Этот Человек задрожал! Идя сюда, я думал, что Он не способен страдать. Я даже мысленно упрекал Его за это. Сейчас я видел перед собой лицо, словно воспламененное болью, которая в конце концов так и застыла на нем маской. В Нем словно прорвалась плотина, сдерживавшая поток страдания, и Он позволил этому страданию захлестнуть Себя, может быть, даже Он призывал его. Мне не раз приходилось наблюдать лица плачущих людей, и мне всегда казалось, что страдальческие гримасы сами по себе приносят некое облегчение. Лицо Учителя не искажалось гримасой, приносящей облегчение. Боль Его так и осталась безутешной. Лицо Учителя потемнело, как небо, затянутое грозовой тучей, и подернулось невыразимой печалью. Неожиданно Он зарыдал. Он плакал, как ребенок, которого отняли у матери. Ты знаешь, чем была для меня смерть Руфи, но даже я не страдал так в тот, последний момент. Мое горе имело границы, а Его горе было безгранично. В Его плаче слышались стенания тысячи людей, стоящих у гроба. Так Он оплакивал Лазаря. Мне даже на секунду показалось, что Он оплакивает и Руфь…

— Куда вы его положили? — спросил Он сквозь слезы.

— Идем, Равви, мы покажем тебе дорогу, — отвечали люди.

Мы двинулись вглубь сада. Он шел, все еще заплаканный, между двумя сестрами, тоже плачущими. За ними тянулись гости и ученики. По дороге я думал: «Честно говоря, я и не предполагал, что Он так сильно любил его. На какую, однако, любовь Он способен. Мне никогда не постигнуть глубины Его сердца. Если бы пресловутым динарием хозяина виноградника была бы Его любовь, разве мог бы кто–нибудь пожаловаться на несправедливость?»

Но если Он так сильно любил Лазаря, то почему же Он тогда не пришел вовремя, чтобы его исцелить? Если Он знал, когда Лазарь умер, то Он должен был знать о его болезни еще до того, как Агир отыскал Его. Он, исцеливший стольких людей, не мог исцелить Лазаря? Что это за удивительная привязанность, которая выражается в том, чтобы мучить близких и Себя Самого? Может, это попросту трусость с Его стороны? Может, Он не захотел этого сделать, потому что понимал, что любое чудо, совершенное Им в Вифании, в тот же день станет известно в Иерусалиме?

Мы остановились перед скалой, в которой был высечен гроб. Камень, которым было завалено узкое отверстие, сильно накренился. Мы остановились. Было тихо, слышались только Его всхлипывания. Кровь распирала мне виски; природа вокруг нас, делая свое дело, тоже переполнялась первыми весенними соками. Он продолжал плакать. Теперь Он казался попросту слабым, сломленным горем человеком. Как совместить то, как Он выглядел сейчас, с тем, что сказала Ему Марфа? Все наше бессилие перед лицом смерти было в этом плаче. Так же точно плакал и я, когда опускали камень. «Конец, конец, теперь уже конец», — все повторял я тогда. Впрочем, признаюсь, что для меня никакой Руфи под тем камнем уже не было, а только ее бедное измученное тело, почти отталкивающее своей болезненностью. Сама она уже парила где–то высоко, невидимая, далекая. Камень отделяет нас только от воспоминаний об умерших. Зачем Он сюда пришел? Затем лишь, чтобы оплакать Лазаря? Там под камнем лежит только его разлагающееся тело…

— Отодвиньте камень! — донеслось до моего слуха.

Мне показалось, что я ослышался. Только шорох удивления и испуга, пронесшийся вокруг, убедил меня в том, что Он действительно это произнес. Я поднял на Него глаза. Этот человек меняется с молниеносной быстротой. Он уже не плакал. Он стоял выпрямившись перед белой каменной стеной. Как Моисей, ударяющий посохом о скалу. Не знаю, почему мне подвернулось именно это сравнение. Люди испуганно отступили, оставив Его перед склепом вместе с сестрами. Мария смотрела на Учителя огромными расширенными глазами. Ее длинные черные ресницы походили на звездные лучи. Казалось, что эти глаза кричали, кричали надеждой. По лицу Марфы, до того искаженному гримасой боли, было видно, что она уже овладела собой.

— Он уже смердит, Равви, — произнесла она. — Сегодня четвертый день, как мы положили его в гроб.

Он с упреком прервал ее:

— Я же сказал тебе: веруй!

Марфа больше не сопротивлялась. Она кивнула прислуге, и четверо сильных мужчин схватилось за каменную плиту и с колоссальным усилием отодвинули ее в сторону. Перед нами отверзлась черная пасть, откуда сразу же повеяло холодом; запах благовоний мешался с непереносимым запахом тления. Учитель развел руки и поднял голову к небу. Он всегда так молился: быстро, тихо, едва слышным шепотом. Я не слышал того, что Он произносил. Но слова, с которыми Он обратился к стоящим вокруг, слышали все. Он произнес их громко, словно приказ, призывающий к бою целое войско. Я не мог убежать, поэтому я прикрыл глаза рукой. Не знаю, почему мы боимся мертвых, даже если они были для нас самыми любимыми существами. Возможно потому, что лежащее без движения тела — это уже не они. Я держал пальцы на веках, но не переставал смотреть. Наверно, я тоже кричал, как и другие. В отверстии, предназначенном для камня, показалась белая фигура, передвигающаяся неверными шагами… Люди кричали, закрывали глаза, падали на землю. Его голос перекрыл шум:

— Развяжите его!

Однако никто, кроме сестер и самого Учителя, не смел приблизиться к обвитой погребальными пеленами фигуре. Те трое склонились над ней. Крик прекратился. Могло показаться, что каждый из нас сохраняет остаток сил для того, чтобы издать крик в тот момент, когда с лица воскресшего спадет платок. Но когда мы увидели между Марфой и Марией голову их брата, никто уже не кричал. Это был живой человек, словно очнувшийся от сна, он недоверчиво моргал и с удивленной улыбкой осматривался по сторонам: глядел на себя, на сестер, на людей вокруг… Потом он поднял глаза на Учителя. Что было в этом взгляде? Страх? Поклонение? Удивление? Не могу тебе сказать. Я увидел в глазах Лазаря радость. Потому ли, что он снова был жив? Или потому, что первым Человеком, которого он увидел по воскресении, был Учитель? Я видел, как Лазарь упал на колени, а Он прижал его голову к Своей груди. Потом почти весело обратился к Марфе: «Дайте ему поесть, видите, он голоден!» Люди, наблюдавшие все это, по–прежнему стояли окаменев от страха и удивления. Но постепенно они смелели, и один за другим начали подходить к Лазарю, чтобы робко до него дотронуться. Подошел к нему и я. Это был живой человек. Запах тления испарился, словно его никогда и не существовало; как не существовало ни бледности, ни холода, ни окостенения. Лазарь улыбался, приветственно протягивал руки, словно вернулся из далекого путешествия. Он ел хлеб, который поднесла ему Марфа. Молчаливое удивление начало перерастать в потрясенное изумление. Его ученики первыми подали пример. Раздались радостные возгласы. Все кричали одновременно, как пьяные, которые не отдают себе отчета в том, что они кричат. «Аллилуйя! Аллилуйя! Великий Равви! Великий Пророк! Сын Давида! Мессия! Мессия! Сын Всевышнего!» Все явственней звучало: «Сын Всевышнего! Мессия! Аллилуйя!»

Но я не кричал вместе со всеми… Когда поминальная трапеза перешла в восторженное чествование, я покинул дом Лазаря и Марфы. Несмотря на прохладный и туманный вечер, я предпочел вернуться в Иерусалим, чем делить с ними ночное пиршество… Ты меня понимаешь, Юстус? Его Он воскресил… А если бы я привел Его к скале, в которой уже почти год лежит Руфь, то что бы Он сделал: заплакал бы? сказал бы, как сегодня: «Выйди из гроба»? Я не верю в это, не могу поверить. Он говорил: «Нужно иметь веру, и тогда гора по твоему приказу бросится в море…» Я хотел бы обрести такую веру, да не могу. Значит, я не заслуживаю этого чуда? Не заслуживаю — вот единственный ответ. Видно, я хуже, чем они все: эти амхаарцы, рыбаки, мытари, уличные девки… Для Марии Он совершил чудо, для меня — нет… Я — хуже, беднее, слабее, грешнее. Я не знаю, как это случилось, как мог я до сих пор этого не замечать. Я был уверен в том, что я — лучше, чище… Он перевернул мир с ног на голову и отдал его простофилям, вроде Симона, Фомы, Филиппа… Для меня в этом мире нет места. Надо мне было родиться амхаарцем, а не ученым, не знатоком права, не создателем агад. Но я тот, кто я есть. Поэтому Руфь страдала и умерла. Умерла в знак того, что я не принадлежу к Его миру. В прежнем мире пировал я, а Лазарь был нищим. Теперь роли поменялись. Но я не хочу объедков с чужого стола! Я не хочу принимать участие в чужой радости. Я возвращаюсь к себе, к своему одиночеству, к своему горю, к воспоминаниям о Руфи. Мне не хочется оставаться с ними! Если бы Он воскресил Руфь, то мне больше ничего не было бы нужно от жизни…

Я не знаю, Кто Он. Но, несомненно, человек великий. Может, Он и в самом деле Мессия и Сын Всевышнего… Но Кем бы Он ни был, благодать, которую Он дарует, предназначена не для меня.

 

ПИСЬМО 18

Дорогой Юстус!

Последние несколько недель я пребываю в грусти, тоске и почти отчаянии. Никогда прежде мне не приходилось думать, что смерть может быть чем–то желанным. Никогда прежде я не поддавался искушению думать, что самоубийство может быть спасением. Я всегда был человеком одиноким. Может быть поэтому я так бесконечно любил Руфь. Но у меня такое чувство, будто только сейчас я познал истинное одиночество. Сейчас, после того, как Он так обманул меня. Я начинаю рассуждать, как Иуда. Это неправда. Он не обманывает. Он попросту не умеет обманывать. Его можно обвинять в чем угодно, но только не в неискренности. Он не обманывает. Мы сами обманываемся, неправильно толкуя Его слова. Как это Он мне сказал тогда? «Возьми Мой крест, а Я возьму твой?» Он ведь ни словом не упомянул о Руфи, это только я так решил, что мой крест — это ее болезнь, а Его — неприятности со священниками. Но истинный смысл Его слов кроется глубже, гораздо глубже… Прошло три года с тех пор, как я увидел Его впервые, там, на Иордане. Мне казалось, что за это время я разгадал Его. Ничего подобного! Я до сих пор не понимаю, Кто Он. Недавно Он сказал про себя, что Он — Начало. Для меня Он действительно стал началом, вот только началом чего? Мне уже сорок лет — я не мальчик. Я добился знаний и влияния. У нас поговаривают, что я — лучший сочинитель агад. Можно сказать, что я нашел свой путь в жизни и мог бы уже спокойно следовать по нему до самой смерти. Так обычно и происходит. Но ее болезнь все перевернула в моей жизни. Болезнь и Он. Это стало началом чего–то нового. Я перестал писать агады. Это не означает, что я не способен их больше писать. Напротив! Во мне живет некое повеление — писать дальше. Но я ему сопротивляюсь. Я не хочу этого. Потому что до этого мои агады рождались без боли, без усилий, в радостном побуждении служить с их помощью Всевышнему. Теперь я знаю, что с этим покончено. То, что я мог бы написать сейчас, было бы письмом не по воску, а по моему обнаженному сердцу. Я должен писать, и в то же время я этого боюсь. Послушай, Юстус, я начинаю понимать, чего Он тогда от меня хотел. Я был прав: это была западня. Он хотел, чтобы я написал агаду о Нем. Я не могу ее написать. Или не хочу. Он тогда захотел, чтобы это сделал именно я. Что, видимо, и подразумевалось под «Его крестом». А я–то думал, что должен Его защищать и спасать. Но Он в этом вовсе не нуждается. Он сам нарывается на опасность. Может, Он сознательно ищет смерти? Но мне Он велел написать агаду о Себе. Теперь я это понимаю со всей очевидностью. Он этого хотел. И потому не вылечил Руфь. Он наверняка знал о ее болезни. Он ведь читал отчаяние в моих глазах. Он знал час ее агонии. Может быть, Он даже плакал о ней, как Он плакал над гробом Лазаря. Но Он не выполнил моего желания. Он позволил Руфи умереть. Он не воскресил ее. Ох, как же Он немилосерден к своим! И к Себе тоже. Его чудеса предназначены для чужих. Иуда прав в том, что чувствует себя обманутым. Ведь он пошел за Ним, думая что это будет его Учитель, его господин, его Мессия. А Он оказался хорош для кого угодно, только не для своих. Те, кто последовал за Ним, вынуждены теперь разделить Его судьбу. Видно, Он все же и есть Мессия, да только не Такой, Которого мы ожидали. Так что мы снова ошиблись… Жизнь — это одно сплошное разочарование. Он велел мне писать о Нем. Почему именно мне? Признаюсь, что я не из самых смелых. Я умею обходиться с вещами известными, простыми, освященными традицией. Агада о Нем вывернула бы все это наизнанку. Тому, кто бы ее написал, суждено было бы вступить в конфликт со всеми и с каждым. Агада о Нем стала бы всеобщим оскорблением. Можно завоевать признание, пиша о чем угодно, но только не о Нем. Я — человек мирный, мне ненавистны споры. Я готов сто раз уступить, только чтобы не нажить себе врагов. Агада о Нем восстановила бы всех против меня. Все стали бы моими врагами. А я не хочу этого, не хочу! Почему Он для этой цели выбрал именно меня? Зачем я пошел к Нему? Он тогда сказал: «Ты близок к Царству…» И я сразу почувствовал, что Он тем самым как бы обрек меня на выполнение некой задачи. Зачем я пошел к Нему? Теоретически Руфь могла бы и сама выздороветь. Люди совсем необязательно теряют самых любимых существ. У всех на этом свете есть хоть какое–нибудь утешение. У меня его нет! Нет! Нет! Мое мастерство в сочинении агад? Оно мне теперь, как рана на ладони. Что я такое написал, Юстус? «Рана на ладони»? Я знаю, у кого бывают раны на ладони. Меня бьет дрожь. Зачем я это написал? Как точно исполняются все Его слова. Он сказал: «Я даю тебе твой крест…» Моя ладонь прибита к агаде о Нем, как ладонь осужденного — к кресту.

……………………………………..

 

ПИСЬМО 19

Дорогой Юстус!

Покидая дом воскресшего Лазаря, я был уверен, что больше никогда туда не вернусь. Но случилось иначе: я как раз собираюсь туда идти…

Ко мне пришел мальчишка с приглашением от Лазаря: брат Марфы велел мне передать, чтобы я пришел к ним на трапезу: «Учитель гостит в моем доме. Мы будем рады тебя видеть». Я этим не просто удивлен, но изумлен и испуган. Я просил, чтобы Учителю в точности сообщили то, что постановило заседание Синедриона. Об этом говорят все громче, служители синагог зачитывают обращение Великого Совета. Лазарю тоже грозит опасность: слухи о его воскресении не умолкают, и люди приходят в Вифанию из самых отдаленных уголков, чтобы только увидеть человека, пережившего смерть.

Правда, сейчас момент чуть более спокойный. Через пару дней начинаются Праздники, и в Иерусалим постепенно стекаются толпы паломников. Среди тысячи людей легче спрятаться от слежки. Во время Праздников Синедрион едва ли предпримет что–нибудь против Учителя. Ходят слухи, что галилеяне будут защищать своего Пророка, а известно, на что они способны. Но все–таки зачем искушать судьбу? Зачем мозолить глаза врагам? Не лучше было бы уйти куда–нибудь за Иордан или в Трахонитиду и там переждать два–три года? К чему эта демонстративное стремление прийти на Праздники, когда приговор уже почти что вынесен?

На этот раз я лишен возможности спасти Его. В Синедрионе и в Великом Совете мне не доверяют и скрывают от меня намерения, направленные против Него. А что, если Сам Всевышний хочет Его смерти? Эта мысль непрестанно, как сверло, прокручивается у меня в голове. До сих пор я был подсознательно убежден, что Он — Тот, Кого Всевышний одарил особой милостью. Учения некоторых пророков в свое время тоже казались оскорблением и дерзостью. Но Всевышний помогал им, чудом уберегая от опасности. А Этого обрек на смерть? Самое главное, что Сам Он тоже это чувствует. Иначе зачем бы Он так нарывался? Он ведет себя так, словно сознательно спешит навстречу предначертанной Ему судьбе. За всем этим скрывается какая–то огромная, непонятная для меня тайна. Что это за Мессия, Который для того только пришел на землю, чтобы быть убитым по приговору Всевышнего? Мы ждали Мессию — Победителя, Мессию — Триумфатора, а не Мессию, приговоренного и землей, и небом.

Ты, верно, не понимаешь, о чем я говорю? Давай я расскажу тебе все по порядку, а тогда уже спрошу у тебя совета.

На следующий же день после чуда воскресения Лазаря стражники из Великого Совета поспешили в Вифанию, чтобы схватить Учителя. Но Он ушел оттуда еще до рассвета, и высланная вслед погоня так и не сумела Его найти. Стражники повели себя жестоко: избили Лазаря, изрубили его станок, ударили Марию, перевернули и перебили все в доме. Уходя, они пригрозили, что придут вторично, и если им не будет сказано, где скрывается Учитель — будет еще хуже. Великий Совет исключил Лазаря из членов нашей фарисейской общины.

Через два дня меня вызвали на собрание Синедриона. Предполагалось, что это будет торжественное заседание, поскольку Каиафа в пятнадцатый раз подряд был выбрал первосвященником, и Пилат утвердил его избрание. Я не думал, что так случится, принимая во внимание напряженные отношения между саддукеями и прокуратором. Но, очевидно, Пилат хочет задобрить сыновей Ханана и Ветуса, чтобы снова можно было торговать с ними: он ведь неплохо зарабатывал на этих сделках. В настоящее время единственным посредником между Пилатом и Синедрионом стал Иосиф, которого едва ли можно было склонить к покупке должностей, так как он никак в этом лично не заинтересован.

Каиафа выступил на собрании в полном облачении первосвященника, которое Пилат приказал ему выдать на время Праздников из сокровищницы, хранящейся в крепости Антония. Мы приветствовали его вставанием и поклоном, а он благословил нас. Я не люблю Каиафу. Он алчен, зол и прожорлив и ради денег не погнушается никакими средствами. Все торговцы в пределах Храма платят ему проценты со своего оборота. Каиафа и его сыновья дотошно проверяют, не обсчитывают ли их те, с кем они имеют дело. У Каиафы и Иуды много общего, разница только в том, что Иуда по бедности жаден даже до мелких денег, а заведись у него более крупные суммы, то он бы не знал, что с ними делать; в то время как алчность Каиафы так велика, что он не гнушается даже ассариями, выцарапанными у распоследних бедняков, тех, кто обменивают по лавкам привезенные издалека языческие монеты на местные сребреники. Только в наше печальное время, когда разные прохвосты и маловеры исполняют священные обязанности при Храме, мог такой вот Каиафа добиться высочайшего положения в народе. Его никто не любит, и даже среди своих у него имеются враги (впрочем, саддукеи грызутся между собой, как собаки, и только против нас, фарисеев, выступают дружно). Но при этом Каиафу боятся все, потому что в гневе он делается неразборчив в средствах. У него белое одутловатое лицо, толстые обвислые щеки, которые раздуваются и ходят ходуном, когда Каиафа пребывает в бешенстве, черная борода и черные волосы, уложенные длинными локонами на греческий манер. Как и все они, он предпочел бы выглядеть греком, разве что ему не хочется заниматься гимнастикой, как это делают греки, и он носит перед собой отнюдь не греческий, огромный торчащий живот. Вид Каиафы мне омерзителен. Но я вынужден признать, что когда он стоит перед нами в священном облачении и священном эфоде, а на лбу у него красуется золотая табличка с надписью «Святый Боже», то он производит впечатление совсем другого человека. В такие моменты не замечаешь его алчных глаз, плотоядных губ, прыгающих щек и выпирающего живота. Высокое звание как бы временно заслоняет всю гнусность сына Ветуса.

Мы с Иосифом пришли на собрание последними. Поскольку я живу рядом с Кайафой, то я обычно прихожу на заседания Синедриона одним из первых. Однако на этот раз когда я входил в зал, большинство членов Совета было уже на месте, что зародило во мне подозрение, что меня намеренно пригласили позже, чтобы в мое отсутствие успеть посовещаться о вещах, которые мне слышать нежелательно. Я поделился этим соображением с Иосифом, и он подтвердил, что и у него создалось такое же впечатление. Однако Иосиф отнесся к этому насмешливо: «Они боятся нас, — смеялся он. — Какие же они глупцы!» Иосифа испугать не так–то просто: он не боится никого и ничего, а к большинству членов Синедриона относится с презрением, полагая, что они способны только на склоки, интриги и взаимное подсиживание. Что касается меня, то стоило мне утвердиться в мысли, что от меня что–то скрывают, как я уже не мог успокоиться. Я не выношу враждебности, а уж скрытая враждебность, от кого бы она ни исходила, вызывает у меня страх. Поэтому я даже вздрогнул, когда в конце заседания Ионафан неожиданно обратился ко мне:

— Несколько дней назад в Вифании произошел удивительный случай. Мы надеемся, что равви Никодим, который, как нам сказали, был очевидцем этого происшествия, не откажется нам рассказать, что же там на самом деле произошло.

Голос Ионафана звучал вполне вежливо, и я поборол свое беспокойство, сказав себе: «Что, в конце концов, они мне могут сделать? И почему, собственно, я не имел права быть в Вифании во время совершения чуда?» Я встал и подробно рассказал о происшедшем. Зал слушал меня в полном молчании, не перебивая ни вопросами, ни окриками. Но по лицам слушавших я догадался, что рассказ мой им вовсе не безразличен. Теперь уже я был уверен в том, что то, о чем здесь говорилось перед моим приходом, касалось Учителя.

— Так ты утверждаешь, досточтимый, что Он воскресил Лазаря? — спросил Ионафан, когда я закончил; на его лице была издевательская усмешка.

— Да, — подтвердил я.

— Что ж, действительно произошло событие из ряда вон выходящее. — У меня было такое впечатление, что вся эта история скорее забавляет Ионафана, нежели беспокоит, но по каким–то причинами он чувствует себя обязанным меня расспрашивать. — Гм… Может быть, Лазарь просто спрятался в склепе, чтобы таким образом помочь своему Другу совершить чудо?

— Нет, — решительно запротестовал я, — это невозможно. Лазарь перед этим сильно болел. Кроме того, когда мы подошли к склепу, то он был уже завален камнем, а когда камень отвалили, оттуда понесло запахом разлагающегося трупа. Лазарь появился закутанным в пелены и саван.

— Все это было нетрудно инсценировать, — засмеялся Ионафан. — Он мог и выздороветь. Что касается входа, то его легко можно было завалить, особенно если оставался доступ с другой стороны. Разве нет? Кроме того, разве невозможно обернуть в пелены живого человека? А у выхода всего навсего достаточно положить издохшего барана…

— Разве все эти мошенничества подтвердились? — неожиданно спросил Иосиф.

Ионафан и Иосиф испытывают друг к другу неприязнь, которая особенно усилилась после того, как Ионафан по приказу Кайафы порвал всякие отношения с Пилатом, а Иосиф не согласился сделать этого. Я догадался, что мой друг Иосиф, которого вся эта история совершенно не интересовала, хотел тем самым просто досадить Ионафану. Тот отвечал с ядовитой вежливостью:

— Нет, ничего такого не подтвердилось. Никто и не искал подтверждений. Кроме того, как мы слышали, все были столь захвачены этим… чудом, что никому, наверное, даже в голову не пришло, что вся эта история могла быть обыкновенным надувательством. Разумеется, я имею в виду амхаарцев. Досточтимый равви Никодим, несомненно, сохранил трезвый рассудок и не поддался наивной вере в пробуждение мертвого…

— Я — фарисей, Ионафан, — прервал я его. — Я верю в воскресение мертвых…

Вокруг меня послышалось глухое ворчанье. Зал, до сих пор слушавший молча, пробудился. Со скамей наших хаверов послышались голоса:

— Что ты говоришь, Никодим? Мы тоже верим в воскресение мертвых. Мы тоже фарисеи. Но люди воскреснут в последний день. И воскресит их Всевышний, а не какой–то там грешник. О чем ты говоришь? Он не может воскрешать!

— Тем не менее Он это сделал, — повернулся я к скамье фарисеев. — И раньше ходили слухи, что Он умеет воскрешать. Но теперь я видел это собственными глазами.

После моих слов воцарилась тишина, прерываемая только шепотом. Ионафан развел руками и снова насмешливо улыбнулся:

— Ну, раз равви Никодим сам видел…

— Это неправда! — неожиданно вскричал равви Ионатан, — Никодим этого не видел! Это значит, то есть я понимаю, что он не лжет, — поправился Ионатан, — просто он поддался обману.

— Стало быть, все, кто видит Лазаря в Храме и на базаре, поддаются иллюзии? — вмешался Иосиф. — Я сам его видел не далее, как вчера.

Снова зависла зловещая, заряженная гневом тишина.

— Да, это правда, — неохотно признал, наконец, Ионатан с видом человека, вынужденного уступить. — Лазарь ходит и всем болтает об этом своем воскресении. Может быть, это действительно было мошенничество, как сказал равви Ионафан. Но мошенничество или нет, все это должно, наконец, кончиться! Хватит уже подстрекательств со стороны Этого Галилеянина. После подобного чуда за Ним повалят толпы. Я знаю, какие разговоры ходят в последнее время в городе. Вы что, хотите завтра воевать с римлянами?

— Конечно, нет! — отозвался Каиафа. — Досточтимый равви Ионатан говорит вполне рассудительно, и мы рады, что он это говорит. Никто из нас не хочет войны. Такая война бы нас погубила.

— Надо покончить с Этим нечистым! — возопил равви Елеазар.

— Правильно! Покончим с Ним! Досточтимые, — Каиафа повернулся в нашу сторону, — Как я слышал, вы не раз ловили Его на ошибках в Его поучениях. Что же может быть проще? Пусть только кто–нибудь, подосланный вами, первым бросит камень. И пусть хорошенько бросит. Достаточно, чтобы только показалась кровь, тогда бросят и остальные…

— Этого сделать не удастся, — Ионатан покачал головой.

— Почему?

— Не раз уже наши люди брались за камни… Ничего из этого не вышло. Он тоже ловок, и у Него есть множество друзей. Особенно сейчас.

— Тогда давайте приведем Его сюда, осудим на сорок ударов и запретим находиться в городе. Пусть возвращается в свою Галилею!

— Это уже слишком поздно! — раздался голос равви Иоиля, напоминающий хриплое пение старого петуха. — Слишком поздно! Он уже научил людей грешить и пренебрегать священными омовениями! Он должен умереть!

— Правильно, — хмуро и решительно подтвердил равви Ионатан. — Он должен умереть!

— Я ничего не имею против, — отозвался Ионафан, равнодушно пожимая плечами. — Вам известно, что из–за Него я понес большие убытки. Никто уже больше не прельщается чудесами у Овечьей купальни… Без сомнения, Этот Человек опасен. Но давайте–ка подумаем вот над чем: если мы осудим Его на смерть, то наш приговор будет подлежать утверждению Пилата, верно? А Пилат, как вы знаете, может пожелать поступить нам наперекор…

— Так что лучше всего, — вмешался Иегуда, брат Ионатана, — уладить дело с помощью зелотов.

— Нет! Нет! — упирался равви Ионатан. — Необузданная ярость читалась на лице главы Великого Совета. — Нет! От них Он тоже сможет убежать. Его надо убить, а Его учение уничтожить. Он должен быть осужден и умереть позорной смертью на глазах у всех.

— Но Пилат… — повторил свое предостережение Ионафан.

— Может быть, Иосиф сумел бы это уладить… — подбросил кто–то.

— На меня не рассчитывайте! — громогласно заявил Иосиф. — Я не буду торговать ничьей смертью. Я — купец, а не убийца!

— Ты даже слишком купец, Иосиф, — язвительно заметил равви Елеазар.

— А сам–то ты кто? — парировал мой друг.

— Успокойтесь! — воззвал к нам Ионафан, ударяя посохом оземь. — Не ссорьтесь! Я тоже считаю, что Иосиф вовсе не обязан это улаживать, он только мог бы обратить внимание Пилата на то, что мы заинтересованы в этой смерти. Сейчас Пилат по горло сыт полученным золотом, он еще его и переварить–то не успел, так что ублажить его будет непросто.

— Пес нечистый! — гневно рявкнул Каиафа, который после того происшествия с водопроводом, вскидывается на каждое упоминание о Пилате.

— Так что же делать? — спросил равви Ионатан, — Он должен умереть! — еще раз подчеркнуто произнес он. — Наш уговор…

— Мы помним, — быстро заверил его Ионафан.

— Равви Ионафан просто размышляет, — примирительно проговорил Каиафа, — какой смертью должен умереть Этот Чудотворец…

— Но Он еще не осужден! — осмелился выкрикнуть я. Мои слова вызвали волнение, но Ионафан тотчас овладел ситуацией.

— Конечно, — произнес он, глядя на меня с несколько иронической улыбкой. — Конечно, равви Никодим. Сначала мы должны Его схватить и осудить. Справедливо и как положено. — Ионафан повернулся к скамьям фарисеев. — Но для этого надо сначала узнать, где Он находится. Объявите Его розыск по всем синагогам. Мы назначим награду тому, кто укажет Его местопребывание.

— Но не особенно большую, — вставил Каиафа, и, помусолив пальцами по драгоценным каменьям, которыми было выложено его священническое облачение, добавил:

— Слишком большое вознаграждение превращает преступника в чересчур важную птицу. Мы назначим маленькое вознаграждение: тридцати сиклей будет довольно. Как за раба, которого забодал вол соседа. Не будем чрезмерно поощрять того, кто решится предать Его: наверняка, это будет какой–нибудь вонючий амхаарец.

— Досточтимейший первосвященник абсолютно прав, — заметил Ионафан.

— И что же дальше? — нетерпеливо спросил равви Елеазар.

— Над этим надо еще подумать, — заявил Ионафан. — Может быть, стоит организовать небольшой бунт.

— Опять бунт, — раздраженно воскликнуло несколько молодых фарисеев, — чтобы снова весь Иерусалим был бит дубинами?

Недовольных призвал к порядку сам равви Ионатан:

— Ша! Не возмущайтесь! — сказал он. — Дубина — это хороший учитель. Если бы не дубина, то как бы не заржавела наша ненависть к римлянам. Палки могут нам еще пригодиться. Хорошо, мы обдумаем, каким способом Этот Человек мог бы погибнуть. Ибо Он должен умереть!

— Должен, — уверенным эхом подтвердили голоса нескольких других фарисеев.

Я думал, что заседание на том и закончится, как вдруг равви Ионатан снова поднялся с места и обратился к Кайафе:

— Досточтимейший равви, — произнес он, — сегодня очередная годовщина твоего служения, и ты, конечно, помнишь, какой привилегией ты сегодня облечен… — Меня поразили эти речи, а прежде всего то раболепное почтение, с которым равви Ионатан обращался к своему врагу. Видно, все–таки что–то изменилось в отношениях между нашими хаверами и саддукеями с момента их совместного выступления против Пилата. Сегодня, — продолжал Ионатан, — ты можешь совершить пророчество с помощью священных камней урим и туммим. Мы взываем к тебе с просьбой: сверши пророчество! Скажи, что Этот Грешник должен умереть…

— Зачем об этом спрашивать? — выскочил равви Елеазар. Я видел, что остальным хаверам тоже не понравилось выступление председателя раввинского Совета. — Зачем спрашивать? Мы и так знаем, что Он опасен и потому должен умереть.

— Зачем спрашивать? — повторило множество голосов. Мне тоже было непонятно легкомыслие равви Ионатана. «Он искушает Всевышнего!» — думалось мне. Но вдруг меня осенило, что если пророчество скажет «нет», то кто же тогда осмелится поднять руку на Учителя? Видно, Ионатан был просто ослеплен бешенством. Все больше голосов кричало: «Зачем спрашивать?» Но наш ученый муж упрямо затряс головой:

— Пусть священные камни скажут. Я прошу тебя, досточтимейший…

— Просишь, — повторил Каиафа голосом, в котором угадывалось удивление, — просишь… Только ты один, равви, просишь об этом? Зачем взывать к Всевышнему из–за такого пустяка?

— Я тоже прошу об этом, — вдруг резко прокричал я, будучи уверенным, что таким образом спасаю Учителя. Всевышний не может встать на сторону несправедливости. Здесь затевалось преступление против невинного, и мой долг — громко и открыто воспрепятствовать этому. Пускай мне ненавистен Каиафа как человек, но пророчествовать он будет в качестве верховного священника. В таких случаях Всевышний говорит даже устами грешника. Пусть же Он скажет! Тогда всем станет ясно, что Учитель пришел от Него. Пусть защитит Его сила Всевышнего, раз уж я сам ничего не могу для Него сделать.

— Ну, если вы настаиваете… — Каиафа развел руками: уступать ему явно не хотелось. У него не было ни малейшего желания пророчествовать, и он озирался по сторонам, словно ища, кто мог бы его от этого освободить. Но все собравшиеся пребывали в растерянности, не зная, как воспротивиться требованию Ионатана. Первосвященник машинально теребил пальцами обшивку своего облачения. Он, конечно, понимал, что любой ответ поставит его в затруднительное положение: в первом случае ему придется добиваться согласия Пилата на исполнение приговора, во втором — охранять жизнь тогда уже неприкосновенного Человека, которого сам он считает опасной. Но отступать ему было некуда: первосвященник обязан пророчествовать по требованию двух членов Синедриона.

— Как хотите, — повторил он и еще раз огляделся по сторонам. Даже Ионафан, обыкновенно такой ловкий, не знал, что придумать, чтобы ему помочь. А наши хаверы и подавно совершенно растерялись после неожиданного выступления главы Великого Совета.

— Молитесь, — произнес Каиафа, — чтобы Господь послал Свой ответ через мои руки… — Потом он широко развел руки, наклонился и начал произносить установленные слова пророчества: «О, Адонай, Саваоф, Шехина! Дай Твой знак мне, твоему священнику, которого Ты соблаговолил призвать на служение к Тебе. Дай мне знак и скажи: нужно ли для блага народа Твоего избранного, чтобы Этот Человек погиб? Дай знак! Вот я кладу руку на свое священное облачение и чувствую под пальцами два священных камня урим и туммим. Я не знаю, какой из них черный, а какой золотой. Но тот, который я держу, пусть будет Твоим ответом. Если это урим, это будет означать, что Ты ответил на мой вопрос „нет“; если же это туммим, значит, Ты ответил „да“. О, Адонаи, Саваоф, Шехина! Семижды Святой — взываю к Тебе!» Я уже выбрал камень. Я уже достаю его из священного мешочка. Вот знак Всевышнего: смотрите!

Каиафа раскрыл свою пухлую ладонь. Люди повскакивали с мест и кольцом окружили первосвященника.

— Туммим! Туммим! — раздался дружный крик. При этих словах у меня сперло дыхание. — Туммим! — слышалось вокруг. Всевышний сказал! Он должен умереть!

Что все это означает, Юстус? Ответь мне, как можно быстрее, что может означать такое пророчество? Что Он должен погибнуть? Какие невероятные последствия вызвало это воскресение. Я тотчас дал знать обо всем случившемся Лазарю, с тем чтобы он передал это Учителю. С того момента прошло уже две недели. Наши хаверы продолжают советоваться, как поймать Учителя. По всем синагогам был оглашен призыв выдать Его. А Он тем временем, как ни в чем не бывало, приходит в Вифанию! И Лазарь приглашает меня тоже прийти.

Все–таки я пойду. А как только вернусь, сразу же напишу тебе. Но ты, не дожидаясь моего следующего письма, ответь, что ты обо всем этом думаешь.

 

ПИСЬМО 20

Дорогой Юстус!

Я побывал в Вифании и виделся с Ним. Но то, что случилось потом, отодвинуло в тень трапезу в доме Лазаря, с которой я вернулся в меланхолическом настроении. Через два дня мне довелось пережить уже ни с чем не сравнимое потрясение. Мне казалось… Нет, мне не казалось, я был уверен! Я кричал, и рядом со мной сотни людей кричали то же самое, что и я. Тебе, конечно, знакомо ощущение подобного единения с толпой. Однако вечер принес тревожное отрезвление, пока, наконец, сегодня…

Однако расскажу все по порядку. Я отправился в Вифанию, где Лазарь устроил пир в честь Учителя и Его учеников. Кроме них был приглашен только я один. Я уже писал тебе, что когда стража искала Учителя, то самого Лазаря сильно избили. Оказывается, ему сломали руку и несколько ребер, выбили глаз и всего покалечили, крича при этом, чтобы он хорошенько запомнил, что никогда не был мертв. Человек, восставший из гроба в расцвете мужской силы, теперь превратился в сгорбленного калеку. Он даже не мог встать, чтобы нас поприветствовать. Но когда Учитель приблизился к нему, Лазарь порывисто схватил Его руку и прижал ее к губам. Сидя с другой стороны стола, я размышлял: «Это воскресение не стало большим благодеянием для Лазаря. В предыдущей жизни он снискал себе почет и уважение, а теперь с самого начала его преследуют страдания и несчастья. Смерть Руфи положила конец ее мучениям; похоже, что воскресение Лазаря — только начало его страданий. Тогда зачем Он его воскресил? И почему Лазарь выказывает Ему столько благодарности?»

Я сидел, погруженный в эти мысли, когда почувствовал на себе Его взгляд. Я поднял голову: Он так призывно смотрел на меня, что я был вынужден спросить:

— Чего Ты хочешь, Равви?

— Я хочу спросить тебя, друг, — Он теперь всегда называл меня так, — любишь ли ты притчи?

— Люблю, Равви. Житейская мудрость яснее всего выражается в притчах и агадах. Я много их сочинил.

— Тогда послушай какую Я тебе расскажу. Хозяин вышел сеять. И стал разбрасывать зерно перед собой. Одни зерна пали на хорошую почву, мягкую, рыхлую и влажную, — и быстро пустили корни. А другие зерна упали на землю сухую и бесплодную, и хотя они тоже проросли, но ростки были слабые, словно ребенок, который только пробует вставать на ноги. Но хозяину стало жаль землю, на которой выросли плохие колосья, и он решил взяться за нее: глубоко вскопал мотыгой, выбрал камни, стал часто поливать… А когда пришла пора жатвы, то урожай с плохой земли оказался таким же обильным, как и с хорошей. И сказал тогда хозяин: «Не жаль мне моего труда и моих стараний, потому что дороже мне стала та земля, в которую я вложил так много усилий. Хорошие плоды принесла она…» Что ты думаешь, друг, об этой притче?

— Хорошая притча, — сказал я. — Ты, конечно, хотел сказать, что благодаря труду человек может даже самую ненужную вещь обратить себе на пользу?

— Ты правильно понял, — похвалил Он меня, однако в Его похвале мне почудилась добродушная снисходительность: можно было подумать, что Он говорит это ребенку, который уразумел Его слова ровно настолько, насколько был пока в состоянии. — Нет такой раковины, из которой нельзя было бы добыть жемчужину. Нет такой овцы в стаде, которую бы не стоило искать ночью, в темноте, среди скал… Но так поступает только хороший хозяин. Поэтому Сын Человеческий поливает слабые колосья и идет на поиски заблудших овец…

Мне показалось, что теперь я начинаю кое–что понимать. По видимости, Он имеет в виду Своих учеников, и деликатно объясняет мне с помощью притчи, почему Он избрал именно их. Я быстро пробежал глазами по их грубым лицам, выражающим недремлющую готовность к перебранке. Плохая земля, требующая большого ухода. И еще неизвестно, какой урожай она принесет. Учитель продолжал смотреть на меня так, будто требовал новых вопросов:

— Но ведь не всегда труд хозяина приносит хороший урожай, — отозвался я.

— Не всегда, — признал Он, и лицо Его омрачилось. — Не всегда, — повторил Он. — Но Сын Человеческий и в дождь, и в бурю готов идти на поиски заблудшей овцы. Как женщина, которая, потеряв динарий, будет то тех пор выметать свой дом, пока не найдет его. Как крестьянин, который до тех пор удобряет, вскапывает и поливает землю, пока она не даст хороший урожай.

Учитель опустил голову; на Него вновь навалилась тоска и словно приклонила Его к земле, как слишком крупный плод гнет к земле молодую, еще неокрепшую яблоню. Неожиданно меня пронзила мысль: Этот Человек тоже ошибся! Он ожидал победы. Нуждаясь в опоре, Он выбрал Себе учеников среди распоследнего сброда. Это был просчет, грубый просчет. Он был уверен в том, что сумеет переделать всех этих рыбаков, ремесленников и мытарей. Не переделал! Они остались теми, кем были. Его теперешние слова означают только самоуспокоение. Вопреки очевидности и здравому смыслу Он утверждает, что нет такой плохой земли, с которой нельзя было бы получить хорошего урожая. Из этой амхаарской земли все равно ничего путного не вырастет. Он чувствует это, хотя продолжает упираться…

Только зачем было требовать невозможного? Амхаарец всегда останется амхаарцем. Можно что–то сделать для облегчения его участи, но ничего нельзя сделать с ним самим. Почему Он не обратился к таким людям, как я? Тогда Ему не пришлось бы жаловаться, что плохая земля, несмотря на все Его старания, дала плохой урожай. После моего первого разговора с Ним я был потрясен, очарован, готов идти за Ним. Я отправился по Его следам в Галилею. Я ждал, что Он позовет меня. Если бы Он исцелил Руфь — я сделал бы для Него все!..

Нам прислуживала Марфа, по обыкновению чутко и заботливо следившая, чтобы у гостей не было ни в чем недостатка. Марии в комнате не было, что было для меня удивительно, потому что обычно она ни на шаг не отходит от Учителя и, сидя рядом с Ним, впитывает каждое Его слово. Но сейчас я нигде ее не видел. Стоило только мне об этом подумать, как она вошла: со склоненной головой, босая, с рассыпанными по плечам волосами. Она прижимала к груди какой–то предмет. Своим видом Мария скорее напоминала плакальщицу, нежели женщину, пришедшую поприветствовать почтенного и желанного гостя. Ее облик не выражал такой скорби даже у гроба Лазаря. Встав на цыпочки, Мария тихонько пробиралась вдоль стены, словно стараясь не привлекать к себе внимания и остановилась за спиной Учителя. Волосы прядями спадали ей на лицо, но я видел ее глаза, потемневшие и слегка прищуренные, как от сдерживаемой боли. Вдруг она отняла ладони от груди, и я заметил, что она сжимает в руках прекрасный алебастровый сосуд. Ловким движением она открутила головку, и вся комната наполнилась дурманящим запахом. Должно быть, это было то самое превосходное и неимоверно дорогое благовоние, которое на базаре называли «царским». Она опрокинула сосуд на голову Учителя, и нежно собирая капли кончиками пальцев, втирала Ему в волосы жидкость ловкими движениями человека, знающего толк в прическах.

Разговор за столом прервался. Учитель в этот вечер выглядел печальным и молчаливым, зато Его ученики хохотали, поминутно препирались друг с другом и были еще болтливее, чем обычно; они без умолку трещали, как пущенные в ход прялки. Теперь они вдруг разом стихли и уставились на молчавших Марию и Учителя, лица которых явно выражали одну и ту же общую мысль. Наконец, Филипп промямлил:

— Ну и запах! точно «царский». Такой сосуд стоит небось не меньше двух динариев…

— Хорошо пахнет…

— Но цена! — воскликнул Симон Зилот.

— Ароматное масло можно купить и за меньшие деньги, — заметил Иаков–старший.

— К чему вообще понадобилось масло? — спросил Иуда. — Только распутные девки употребляют такие благовония. Зачем оно нужно? Вместо того, чтобы тратить деньги на это, лучше было бы раздать их бедным.

Последние слова Иуды прозвучали хлестко, как пощечина. Он смотрел на Марию, и было очевидно, что вся его речь направлена против нее. Его неприязнь к ней, должно быть, тянется еще с давних времен, столько в этом застарелой злобы и неиссякаемого раздражения. Скорее всего, он был знаком с ней давно и знал, чем больнее всего досадить.

— Разве не так? — обратился Иуда к остальным ученикам.

— Все правильно говоришь, — поддакнули те дружным хором. — Правильно говоришь. Иуда прав. Зачем нужно такое дорогое масло? Лучше было бы раздать деньги нищим. Равви бы, наверняка, этому больше обрадовался.

Женщина молча опустилась на колени. Она даже не пыталась защищаться. Я видел лицо Марии под медно–рыжей копной волос, разметавшихся у ног Учителя. Видя, как она печальна, Он нежно дотронулся ладонью до ее лба, погладил по голове. Среди возбужденных, крикливых учеников эти двое выглядели совершенно обособленно: они словно разделяли тайное страдание, в чем другие не только не участвовали, но даже не умели его понять.

— Зачем вы обижаете ее? — спросил Учитель тихо. — Она Меня любит и хотела услужить. Что до нищих, то они всегда будут рядом — лишь бы вы сами не забывали о них. А Мне уже недолго с вами оставаться… И она умастила Мое тело на смерть, на погребение. Не огорчайте ее. Истинно говорю вам: где бы на свете ни проповедовали Радостную Весть, которую Я принес, всегда будут вспоминать то, что она сделала.

Ученики замолчали. Воцарилась тишина. Его слова потрясли их, и вся их оживленность мгновенно испарилась. Они переглянулись с недоуменным испугом и зашушукались между собой: «На смерть? На смерть? — доносилось до меня, — Что Он такое опять говорит?»

Снова Филипп выступил от имени всех. В его больших бесцветных глазах стояли слезы.

— Равви, мы тоже любим Тебя, — запинаясь, проговорил он. — Зачем Ты говоришь нам о Своей смерти? Если Ты не пойдешь в город, с Тобой ничего не случится… Не ходи…

— Не ходи, — повторили и остальные.

Учитель медленно, но решительно покачал головой, как человек, который давно принял решение и считает его непоколебимым.

— Я должен туда пойти… — произнес Он.

— Но священники и фарисеи узнают об этом! — вскричал Иуда. Учитель устремил на него спокойный, бесконечно грустный взгляд.

— Весь мир узнает об этом, — сказал Он.

И действительно весь мир узнал об этом! У меня до сих пор стоит перед глазами начало событий того дня. Я шел в Храм по улицам, кишащим народом. Поначалу я не обратил внимания на крики, доносящиеся из–за стен со стороны Кедрона. Накануне Праздников город всегда оглашается криками, песнями, шумом потасовок, препирательством торговцев. Некоторые паломники входят в город с пением, под звуки кимвалов. Я был так погружен в свои мысли, что даже не отдавал себе отчета в том, что происходит неподалеку. Вдруг кто–то выкрикнул мое имя, и голос показался мне одновременно знакомым и в то же время звучащим как–то странно. Я поднял голову и увидел прямо перед собой равви Иоиля и Ионатана. Не только голоса этих ученых мужей звучали необычно, выглядели они еще более удивительно. Оба в эту минуту не были похожи на почтенных фарисеев, которые ходят по городу погруженные в свои размышления и чуждые суете вокруг. Передо мной стояли два возбужденных человека, резко размахивающих руками. Они наскочили на меня с двух сторон.

— Равви Никодим! Что Он собирается делать? Наверное, ты знаешь? Чего Он хочет?

— Кто? Кто, досточтимые? — я не понимал, о чем они спрашивают.

— Ну, Он! Этот ваш… Пророк! — выдавил из себя равви Иоиль. На этот раз в его словах не слышалось презрения, а только испуг.

— Я ничего не знаю. Его здесь нет, — отвечал я неуверенно, пораженный их словами.

— Как это — нет? — воскликнули они разом. — Он как раз направляется сюда во главе тысячи людей. Все амхаарцы сбежались к Нему. Весь народ… Чего Он хочет, Никодим? Ведь ты с Ним дружен? Он не прикажет убивать? — выпалил равви Иоиль. — Правда ведь, что Он добрый?…

— Он идет сюда?

— Не слышишь? Смотри! — они схватили меня за руку и потащили в притвор. Сквозь колонны я увидел действительно колоссальное шествие, которое спускалось по дороге от Масличной горы в Кедронское ущелье. — Смотри! — кричал Иоиль, — все за Ним пошли! Весь Иерусалим! Сколько там наших! Идут и машут ветвями, да еще бросают плащи под ноги осла, на котором Он едет… Наверное, это ты рассказал Ему агаду, в которой говорится, что Мессия приедет верхом на осле… Ты слышишь, что они кричат: «Слава Сыну Давида!»

— Так Он и есть Сын Давида, — машинально отозвался я.

— Возможно, возможно… Раз ты так говоришь, — закудахтал равви Иоиль. — Но скажи, что Он собирается делать? Он хочет разогнать Синедрион и объявить Себя Мессией?

Я вслушивался в шум шагов, который по мере приближения шествия все больше напоминал грохотанье бури, и смотрел, как навстречу идущим из всех городских ворот выскакивали люди:

— Он хочет Свое Царство…

— Его царство — это власть амхаарцев, мытарей и блудниц! — прошипел равви Ионатан с холодным бешенством. — Лучше пусть народ никогда не получит свободы, чем у него будет Такой Царь!

— Почтеннейший! — запел равви Иоиль, от страха поднимая обе руки вверх и в тревоге на меня поглядывая. Я понял, что почтенный молитвенник за грехи всего Израиля сильно перетрусил и готов даже признать Учителя Мессией, лишь бы не расстаться с жизнью в случае переворота. Но ненависть Ионатана была непримиримой. Этот человек еще никогда никому не уступил, и я уверен, что ничто не способно склонить его к уступкам. В любом случае он предпочел бы смерть.

Крик приближающейся толпы раздавался теперь из–под двойной арки Золотых Ворот. Меня вдруг охватил восторг и азарт. Я на секунду забыл обо всех своих огорчениях, заботах, страхах… «Наконец–то, — думал я, — Он выступил. Показал, кто Он такой. А то, что Он скрывался, дрожал от страха, предсказывал Свою смерть, было только испытанием для Его учеников. Теперь время испытаний кончилось, и пришла пора триумфа. Теперь Он больше не будет всеми преследуемым странствующим Учителем. Стоило Ему выступить, как народ сразу поверил в Него». У меня сложилось впечатление, что у Него расплодились враги, что Он потерял Свое влияние на толпу и Сам утратил ее доверие. Ничего подобного! Приветствия, с которыми Он был встречен в городе, свидетельствовали о триумфе. Перепуганный Иоиль и взбешенный Ионатан представлялись мне беспомощными листьями, которые срывает с дерева мощный порыв зимнего ветра. Правда, есть еще римляне… Но в ту минуту даже они не казались мне такими уж страшными. Мне все было нипочем! Такое резкое изменение ситуации наполнило меня безграничной верой в силу Учителя. «Он все может! — думалось мне. — Он — Мессия! Он скрывался и только теперь, наконец, выступил. Иисус Навин приказал затрубить в трубы и пали стены Иерихона. Что римляне? Может, и они согласятся признать Его. Впрочем, Он все сумеет преодолеть…»

— Мессия, — проговорил я, вызывающе глядя в глаза Ионатана, — будет Таким, Каким Его пошлет нам Всевышний.

Ионатан ответил с бешенством не менее вызывающим:

— Мы не хотим Такого Мессию, даже если Его послал Сам Всевышний.

Шествие уже ввалилось во двор. У меня не было желания продолжать препирательство с Ионатаном. Этот человек, непримиримость которого всегда будила во мне тревогу, перестал для меня существовать. Я обошел его, словно пустое место, и, отломав с дерева ветку, бросился навстречу идущим. Следом послышались неуклюжие шаги Иоиля. Видно, ученый муж рядом со мной чувствовал себя в большей безопасности.

Протиснуться к Учителю была задача не из легких. Сотни, тысячи людей окружали Его плотной толпой. Отовсюду неслись возгласы в Его честь. Это был поистине триумф, в который я никогда бы не поверил, если бы мне рассказали об этом накануне. Из самой гущи толпы, словно громыханье бубна, слышался голос Симона. Ученики окружали Учителя, как гвардия своего царя. Протиснувшись ближе, я, наконец, увидел Его в тот самый момент, когда Он слезал с осла, на котором въехал в город. Сияющие, воодушевленные победой ученики не отступали от Него ни на шаг. Среди них я заметил Иуду: тот просто лопался от гордости. Он бегал из стороны в сторону и отдавал приказания: одним велел потесниться, другим, наоборот, подойти ближе; завидев меня, он кивнул мне головой, но так небрежно, будто я не был ученым фарисеем, а он — купчиком из Везефа. Это был уже не бедняк, таящий свою ненависть под маской смиренной улыбки, но один из высочайших царских придворных.

— Проходи сюда, равви, — милостиво сказал Иуда. — а ты подвинься! От тебя воняет, — прикрикнул он на какого–то амхаарца, проталкивающегося к Учителю. — Подвинься! Слышишь? Сколько раз тебе повторять? Ну! Чего глаза вылупил?

Толпа вокруг скандировала:

— Аллилуйя! Аллилуйя! Осанна Сыну Давида! Благословен, грядущий во имя Всевышнего! Осанна! Слава Царю, который приехал на осле! Аллилуйя!

— Ох, — зашептал кто–то у меня за спиной, — Он не должен позволять так говорить! Это грех, великий грех!..

Иоиль проговорил это тихо, но Учитель, Который тем временем слез с осла и направлялся в сторону Храма, по–видимому, это услышал. Он резко повернул голову в нашу сторону: на лице Его, несмотря на всеобщее ликованье, не было радости. Как и в те моменты, когда, уступая просьбам, Он исцелял и очищал людей, в глазах Его была печаль, а на лице — принужденность. Он шел, а обступившие Его со всех сторон амхаарцы выстилали перед Ним плащи, по которым Он ступал, но с таким видом будто воздаваемые почести были Ему в тягость. Его босые стопы четко выделялись на черном покрытии. Не останавливаясь, Он глянул на Иоиля, и благочестивый ученый скорчился под Его взглядом, как усыхающий от солнечных лучей гриб.

— Если люди умолкнут, то возопят камни, — сказал Он и последовал дальше. Я ринулся за Ним. Однако через мгновение Учитель остановился, словно потрясенный картиной, которая открылась Его взору.

Ступени Храма, как обычно в дни Праздников, были облеплены торговцами. Здесь продавали жертвенных животных, а на самом верху, почти у самых ворот, стояло около двадцати столиков менял, которые платили Каиафе немалую дань со своих сделок. Крики людей, идущих за Учителем, мешались с воплями торговцев, бряцаньем монет, которые те бросали о камни, чтобы проверить, как они звучат, со звоном монет о чашки весов, блеянием овец, мычанием коров и телят, воркованием голубей, шуршащих крыльями. Это торжище под стенами Храма — зрелище поистине омерзительное, и ему здесь не место. Но, признаться, мы давно с этим свыклись. С самого начала существования нового Храма священники взяли это в свои руки и превратили в источник своего дохода. Несомненно, Учитель уже не раз наблюдал подобную картину, но сейчас глаза Его неожиданно загорелись, словно таковое зрелище предстало перед Ним впервые. На Его лице попеременно сменялись чувство отвращения, возмущения, угрозы и гнева. Гнева, но не злобы. Огонь ненависти никогда не вспыхивает в Его глазах. Не было ее и тогда, когда Он медленным осознанным движением развязал пояс, которым были перепоясаны Его бедра и превратил его в бич. Валившая за Учителем толпа невольно остановилась. Он один медленно направился к ступеням Храма с видом человека, вынужденного выполнить неприятную, но необходимую работу. В Его повадке было больше горести, нежели гнева. Торговцы не обратили на Него ни малейшего внимания, целиком поглощенные своей куплей–продажей. Так Он прошел сквозь толпу и оказался на самом верху лестницы. Поравнявшись с одним из меняльных столиков, Он величественным и властным жестом ударил по нему бичом и столкнул столик с лестницы. Струя золотых монет посыпалась на камни, под ноги теснящихся вокруг людей; весы, позванивая чашками, покатились куда–то вниз. Меняла сорвался с места и завопил таким диким голосом, как будто с него живьем содрали кожу. Он кинулся к Учителю с явным намерением наброситься на Него, но в тот же миг отскочил, словно его ударили, и нырнул в толпу собирать рассыпанные монеты.

Учитель шел дальше, в самую гущу торгующих, на ходу переворачивая столы, толкая клетки и разрушая заграждения для скота. Над торжищем поднялся крик и вопль. Однако никто не пытался оказывать Ему сопротивление, купцы хватали свой товар и бежали вниз по лестнице. Перед Этим одиноким Человеком разбегались сотни людей, имевших при себе законное разрешение торговать в пределах Храма. Толпу, только что густо облеплявшую лестницу, смыло, как струей воды смывает пыль. Учитель остался один: высокая белая фигура с бичом в опущенной руке. У Его ног валялось несколько укатившихся монет, напоминающих зерна янтаря, и несколько черно–зеленых навозных куч, похожих на пучки морской травы, оставленной морем в час отлива. На пустом побережье стоял Человек, еще минуту назад сильный и величественный, сейчас — сгорбленный и обессиленный. Но народ не замечал этого, для них Он был Тем, Кто уничтожил незаконную прибыль священников, Триумфатором, Победителем, Царем и Мессией. В новом приливе энтузиазма люди кричали:

— Осанна сыну Давида! Слава! Хвала Тебе Царь, Который пришел во имя Всевышнего. Осанна! Осанна!

Ученики подошли к Учителю и окружили Его плотным кольцом. Пробравшись ближе, я услышал и то, что Он говорил им. Обрывки слов, донесшихся до моих ушей, удивили и напугали меня. Он говорил:

— И охватил Меня страх… Или Я должен сказать Отцу: «Избавь Меня». Но не для того Я пришел…

Он еще что–то добавил, но я уже не слышал этого: вдруг раздался такой грохот, словно рядом ударила молния. Я вскинул голову, но туч не обнаружил: по ясному светло–голубому небу плыло несколько белых облачков. Пока я недоумевал, откуда надвигается буря, из толпы раздался крик:

— С Ним говорил ангел! С Ним говорил ангел! Он — настоящий Сын Давида! Аллилуйя!

Он не стал протестовать, а только спросил, обращаясь к Своим ученикам:

— Вы слышали? Это был голос специально для вас. — И Он торжественно продолжил: — Начался суд над миром. Теперь только нужно, чтобы Меня вознесли на кресте, и тогда всех привлеку к Себе.

— Не говори так! — закричал Симон, — не говори так! — кричали остальные ученики. — Не порти нашей радости! Мессия не умирает! Не может умереть! Мессия живет вечно! Не говори так!

— Не говори так! — закричал и я. — Мессия не умирает…

Но я чувствовал, что все мое воодушевление и вся моя радость испарились, словно погребенные под лавиной страха; так вражеские солдаты засыпают лавиной камней колодцы в покоренной стране. Я все же не понимаю: зачем Он пришел и увлек за собой такие толпы? Для того лишь, чтобы потом тайком ускользнуть в Вифанию? Он сказал правду: весь мир узнал о Его силе. Но Он зажег этот светильник только для того, чтобы тут же погасить его. Люди, подобные Иоилю, наверняка, уже оправились от своего страха и теперь ненавидят Его еще больше за пережитые ими минуты слабости. А саддукеи? У них разгон торговцев должен был вызвать адский гнев. Воображаю себе Кайафу! До сих пор они делали вид, что выступают против Учителя только по нашей просьбе, но уж теперь–то и они не уступят фарисеям в стремлении убить Его!

Зачем Ему понадобился подобный триумф, если Он все равно не привел к победе?

И, наконец, вот что произошло сегодня. Учитель пришел утром в город и несколько часов провел в притворе. Я заметил, что среди окружавшей Его толпы, было много молодых фарисеев, видимо, посланных Великим Советом следить за Ним. О чем Учитель, разумеется, прекрасно знал, но тем не менее, словно пренебрегая опасностью, продолжал резко нападать на нашу общину. Услышав, что люди, обращаясь к Нему, называют Его Сыном Давида, Он спросил стоявших рядом фарисеев:

— Чьим же, по–вашему, сыном будет Мессия?

Несколько голосов ответило, помешкав:

— Давида. Так свидетельствуют пророки…

Но Ему как будто мало было этого ответа, и Он снова спросил:

— А что означают слова псалма: «Сказал Господь Господу Моему: сиди одесную Мене доколе положу врагов Твоих к подножию ног Твоих»? Значит, Давид называет Господом своего собственного сына? Как это может быть? Как вы это объясните?

Фарисеи хмуро переглянулись и отошли, опустив головы и ничего не ответив. Он следил за ними взглядом, полным любви и грусти, а потом сказал:

— Слепцы и глупцы! — даже теперь в Его голосе не слышалось ненависти. — Слепцы и глупцы!.. — повторил Он, качая головой, и с горечью продолжил:

— Сколько раз Я посылал вам Моих пророков, но вы убивали их и забивали камнями! Скоро переполнится мера ваших злодеяний. О, город! — воскликнул он, но без гнева, а скорее с горестным отчаянием. — Город, убивающий пророков и тех, кто были посланы тебе! — Учитель простер вверх руки и обратил взгляд на лежащие внизу мазанки Офела, на дворцы, разбросанные по склону Сиона. — О, город! — восклицал Он голосом, каким мать плачет по погибшему сыну. — Столько раз Я хотел собрать твоих детей, как наседка собирает цыплят под свое крыло, но они не захотели. О, город! Тебя ждет гибель! Ты опустеешь и будешь подобен дому, в котором гуляет ветер. А Меня не узнают, пока им не скажут: «Благословен грядущий во имя Всевышнего…»

По Его щекам катились крупные слезы. Люди вокруг молчали. Они были потрясены Его взрывом и словами, значения которых они не понимали. А Учитель с каждым днем выглядит все более печальным. Лицо у Него похудело и побледнело, словно этой весной солнце не пожелало тронуть его загаром. Он кивнул ученикам, чтобы они следовали за Ним, и двинулся в сторону Золотых ворот. Я отправился следом. Близился вечер, и зубчатая тень стены, как плащом, накрыла ущелье до самой гробницы Авессалома. Зато пологий склон Масличной горы все еще горел розоватым блеском. В неподвижном воздухе было тихо. Миновав ворота, мы начали спускаться в глубь ущелья. Учитель шел впереди, сгорбленный и молчаливый, как будто Он продолжал оплакивать город, которому предсказал гибель. Ученики, тесно сбившись, плелись за Ним следом, напоминая стаю испуганных птиц. Они тихонько переговаривались. Их недавняя самоуверенность бесследно исчезла. Шествие замыкали я и Иуда. Ученик из Кариота вновь превратился в невзрачного, кипящего плохо скрываемой яростью человечка. Когда мы взошли на мост, под которым шумел еще не обмелевший поток, Иуда произнес тихой скороговоркой:

— Вот видишь, равви, видишь? Он опять отступился. Он не хочет. Стоило только Ему захотеть, как все пошли за Ним. Значит, Он может. Но не хочет. Почему Он не хочет?

— Не знаю, — пробормотал я.

— Почему Он тогда не захватил власть? — спрашивал Иуда лихорадочным шепотом. — Он мог это сделать, мог… Но Он предал… Он предал наше дело…

— Какое дело? — спросил я, не особенно вникая в то, о чем я, собственно, спрашиваю.

Иуда поднял на меня покрасневшие глаза. На нем тоже сказались эти последние дни: он отощал, подурнел, почернел, и как будто даже стал меньше ростом и еще уродливее. Теперь он почему–то напоминал мне большого паука, в лапы которого давно не попадалась муха.

— Какое дело… — начал было он и прервался. Во взгляде, которым он одарил меня исподлобья, читалась ненависть. — Тебе, равви, никогда этого не понять, — уклончиво пробормотал он.

Иуда замолчал, и я тоже не поддержал разговора. Да и о чем мне было с ним говорить? Каждый из нас искал в Учителе что–то свое, но Он не ответил ни на одно из возложенных на Него ожиданий. И не потому, что Он оказался кем–то незначительным, скорее наоборот: Он оказался слишком не по росту людям с их всего лишь человеческими чаяниями. Когда еще к Нему сотнями стекались больные, ища исцеления, Он смотрел на них так, как будто с удивлением спрашивал: «И это все, чего вы хотите? То, что Я принес вам, неизмеримо более ценно…» Но в таком случае, что же, собственно, Он принес? Разве солнце стало светить иначе, с тех пор как Он ходит по земле и рассказывает о Своем Царстве?

Тем временем мы вынырнули из тени и начали подниматься по залитому солнцем склону. Наши тени вытягивались перед нами, преломляясь на ступеньках, выбитых в бурой глинистой почве. Серые оливковые деревья, низкие и приземистые, искрились на солнце. Учитель шел по–прежнему медленно, тяжело волоча ноги, словно был в совершенном изнеможении. Я заметил, что время от времени Он поднимал руку, чтобы вытереть пот со лба. Быть может, не пот, а слезы?

Вдруг Он остановился и указал рукой на небольшую лужайку, тянувшуюся вдоль низкой стены из плоских камней. Учитель сел первым, вокруг Него расположились и мы. Долго молчали. Под нами лежал город, тесный, скученный, пятнистый, как тигровая шкура от того, что солнце просвечивало сквозь колоннаду под Тиропеоном. Отсюда было хорошо видно, как по двору Храма снуют люди. Солнце опускалось все ниже, и его лучи плоско скользили по крышам. Пилоны Храма, еще удлиненные своей собственной тенью, четко вырисовывались на фоне пламенеющего неба подобно колоссальной ступенчатой пирамиде, повернутой к нам лицом, от чего сам Храм казался еще более великолепным и огромным. Прямо перед нами находились погруженные в глубокую тень двойные Красные ворота. Они вели прямиком на двор женщин, напоминающий глубокий колодец, внутри которого, подобно камню сквозь толщу воды, поблескивали золотые врата, ведущие прямо к жертвенному алтарю. Это удивительное строение, возвышающееся над обширной площадью, приковывало взгляд. Никогда не устаешь смотреть на него. Это гордость и любовь нашего народа. Солнце просвечивало сзади сквозь высокие колонны и, отражаясь от золоченой крыши, окрашивало пурпуром столб дыма, поднимавшегося от жертвенного алтаря. Храм был окружен ореолом из золота, пурпура и лазури и словно парил в воздухе, подобно небесному видению.

До чего же он все–таки прекрасен! Хотя я всю свою жизнь провел у стен этого Храма, я с неизменным восхищением любуюсь его силуэтом, величественным и воздушным одновременно. Ирод был злодеем без чести и совести, но то, что он построил этот Храм, несомненно, искупает часть его преступлений. Пока стоит Храм, нередко думается мне, не так страшна даже самая горькая доля…

Видно, не я один переживал подобные чувства.

— Ты только посмотри, Равви, — воскликнул кто–то из учеников, кажется, Иоанн, — до чего же он прекрасен!

Он отозвался таким же печальным и горестным голосом, как тогда в притворе:

— От него не останется камня на камне…

Я испытал такое чувство, будто подул ледяной ветер и пробрал меня до самого нутра. Меня охватил ужас.

— О чем Ты говоришь, равви? — спросило несколько дрожащих голосов. — Этого не будет! Этого не может быть!

— Не останется камня на камне, — с нажимом повторил Учитель. Я видел Его сбоку: жилки у Него на висках сильно пульсировали, в глазах стояли слезы, а в изгибе губ застыла бесконечная скорбь. — А вы, — продолжал Он, горестно помолчав, — как только увидите, что город окружает войско, — бегите! Бегите из Иерусалима в другие города, в поля, в горы. Ни за чем не возвращайтесь! Бегите! Потому что придут дни отмщения, страшные дни, которые предвещали пророки. И будут гибнуть люди от голода и меча, а развалины города вытопчут язычники. И так будет до конца, до исполнения времен…

— А потом? — нетерпеливо спросил я.

Не глядя на меня, Он ответил:

— Тогда появятся знамения на звездах и на солнце, а людей охватит уныние, которого они никогда не испытывали прежде. Страх поселится среди вас, страх ожидания, и многие от этого страха погибнут. Но перед этим все пойдут против вас, и будут вас преследовать, осуждать на смерть, бросать в тюрьмы и убивать; и будут судить вас, как разбойников. Брат предаст брата, а отец сына. Остынет любовь во многих сердцах. Вы тогда припомните, что Я вам говорил. Но когда суждено вам будет предстать перед судьями, не обдумывайте заранее, что будете говорить. Дух Святой подскажет и научит вас. Вас будут ненавидеть за то, что вы хотели быть верными Мне. Но вы должны устоять! Вы должны устоять! Вас будут обманывать. Придут люди и будут вам говорить, что они мессии, и сотворят великие знаменья и будут прельщать вас… Не верьте им! Не слушайте их! Ждите Моего пришествия. Ибо Я приду. Я не оставлю вас, друзей Моих, в одиночестве и страхе. Я приду ради избранных Моих и сокращу страшные дни…

Испуганные и подавленные, мы молчали. Может быть, то, что Он говорит, никогда не сбудется. Пророки неоднократно предсказывали вещи, которые так и не происходили. Однако Он говорил с такой уверенностью, будто ни единое Его слово не могло не исполниться. Кажется, Он видит то, о чем говорит, поэтому картины, которые Он рисует, столь впечатляющи и столь странно размыты одновременно…

— Сокращу… — Его голос зазвучал мягче, словно Он наконец заметил, в какое страшное состояние угнетенности Он поверг нас и теперь хотел утешить. — Не бойтесь, — продолжал Он также мягко. — Когда это начнется, вы смело и с доверием поднимите вверх головы. Я буду уже близко. Только вы должны бодрствовать, чтобы Я не застал вас спящими или пирующими. И много молитесь. Молитесь без устали.

— А теперь скажи нам, когда это случится? — попросил Филипп.

Учитель покачал головой.

— Конца дней не знает никто, кроме Отца. Вы должны быть бдительны. Сын Человеческий придет, как молния; Он, как вор, прокрадется в дом ночью перед тем, как пропоет петух. Молитесь и смотрите, чтобы не случилось в вами того же, что с людьми во времена Ноя, которые не заметили приближающегося потопа. Бодрствуйте, как должны бодрствовать дружки, ожидая возвращения новобрачных со свадебного пира. Бодрствуйте, но не бойтесь…

Несмотря на Его успокоительные слова, мы молчали, угнетенные той ужасной картиной, которую Он нарисовал. Вдруг в тишине прозвучал дрожащий голос Симона:

— А где Ты будешь тогда, Господи?

В ответ Учитель слегка улыбнулся. Солнце уже зашло за зубчатые стены Храма, и его лучи полосками пересекали стынущее небо. Очертания Храма расплылись в черную громадину. Подул ветер, пошелестел листьями оливковых деревьев, и снова упорхнул в тишину.

Его ответ смягчил наш необъятный, как море, страх; так струя оливкового масла смягчает рану. Не для того ли Он нас напугал, чтобы увидев наш страх, мгновенно рассеять его одним Своим словом? Как тогда, на море. Хотя то, что Он произнес, относилось только к Симону, мы все вздохнули с облегчением в смутном предчувствии, что это облегчит тревогу и наших сердец. Слова Его прозвучали тихо, но в них слышалась такая сила, что казалось, им никогда не умолкнуть.

— Я буду там, где будешь ты, Петр…

 

ПИСЬМО 21

Дорогой Юстус!

Свершилось! Свершилось то, что должно было свершиться! Его схватили. А может, и убили… Впрочем, Он Сам этого добивался. Он сделал все, чтобы навлечь на Себя ненависть священников и книжников. Но правда и то, что не по Своей воле Он предал Себя в их руки. В последнее время по вечерам Он незаметно выбирался из города и кружным путем, полями шел в Вифанию или ночевал в садах на Масличной горе. Однако Иерусалим Он так и не покинул и не переставал учить вплоть до самого последнего дня. Еще вчера утром в притворе были слышны Его проповеди: Он вел оживленную дискуссию с фарисеями и прозианами, которых Великий Совет подослал следить за Ним. Он победил их; однако всего лишь в словесном поединке. Что из того, что взбешенные и кипящие жаждой мести, они ушли, сопровождаемые хохотом черни? Слова, которыми Он сразил их, остались в равной степени непонятны также и тем, кто отнесся к ним одобрительно. Так умеет говорить Он, и только Он: неумолимо, парадоксально, ни на кого не похоже… Он всегда остается Собой. Он, кажется, не признает никаких правил. Однако даже самые возвышенные вещи должны соответствовать законоприемлемым формам. Человек обязан подчиняться определенным предписаниям, и даже доброту нельзя проявлять бездумно. У Учителя все наоборот: Он требует, чтобы каждое предписание подчинялось единственному закону, который Он считает абсолютным — закону милосердия. По Его мнению, этот закон превосходит все остальные вместе взятые. Тот, кто ему следует, тем самым исполняет и все остальные тоже. Закон дал нам Десять заповедей. Наши законоучителя разработали к ним еще множество предписаний. Но для Него, если человек не любит Всевышнего и своего ближнего, тот факт, что он воздерживается от убийства и кражи, решительно ничего не значит, как равным образом ничего не значат соблюдение любых предписаний по поводу шабата и ритуалов чистоты. Учитель не просто возвел Свое учение на фундаменте Закона, Он также поставил его и над Законом… То, что согласно Закону является венцом человеческого совершенства, для Него — всего лишь начало. Закон требует: «Будь честен!» Учитель же учит так: «Если ты человек честный — ты можешь стать Моим учеником. Но даже если ты не честный человек, то только возлюби — и ты сможешь стать Моим учеником…»

«Только возлюби…» Это простое требование, кажется, и есть самое трудное. Но почему же тогда Человека, который требует только безоглядной, неустанной любви, так ненавидят? Час назад Он оказался в руках Храмовой стражи… Надеюсь, Его еще не убили? Рассказ Иуды поверг меня в дрожь. Это страшно, страшно…

Я испытываю потребность каждое свое письмо начинать с конца: Его жизнь изобилует столь потрясающими событиями, что каждое последующее затмевает все предыдущие. Мне бы хотелось, чтобы ты, Юстус, знал все во всех подробностях. Так что я постараюсь по порядку изложить тебе ход событий, летящих стремительнее парфянской стрелы.

Сегодня утром я повстречал равви Иоиля. Благочестивый муж, несущий покаяние за грехи всего народа, уже полностью оправился от страха. Его глазки бегают еще быстрее, чем прежде, а голос напоминает жабье кваканье.

«Кого я вижу! Кого я вижу!.. — завидев меня, всплеснул ручками Иоиль. У него во рту блеснули два кривых желтых зуба. — Равви Никодим!.. Давненько мы не виделись! (Целых четыре дня). Досточтимый равви совсем не бывает на заседаниях Малого Синедриона…»

Эти слова утвердили меня в мысли о том, что втайне от меня проводятся собрания сокращенного состава Великого Совета. Мне говорили, что каждый вечер во дворце Кайафы на склоне горы Злого Совещания глава саддукеев встречается с нашими самыми влиятельными фарисеями. Ни меня, ни Иосифа не ставят в известность об этих встречах. Взгляд Иоиля пытливо скользил по моему лицу, словно желая выведать мои чувства. Мне удалось придать себе равнодушный вид.

— У меня нет необходимости бывать на каждом заседании, — сказал я.

— Разумеется, разумеется! — поспешил подтвердить Иоиль, в присущей ему манере потирая руки и не переставая ко мне приглядываться. — Разумеется… — Почтенный равви Никодим, конечно, работает? Пишет свои прекрасные агады? Ох, если бы я умел так писать! Огромным богатством одарил тебя Всевышний, досточтимый, огромным! Пиши, Никодим, пиши! Ты послужишь этим Предвечному, а себе снискаешь славу. Когда–нибудь весь народ будет изучать агады Никодима бар Никодима. Тебе не следует заниматься ничем другим и рассеивать свое внимание на разные неподходящие объекты. Мы ждем от тебя прекрасных мудрых притч. Пиши. А то в последнее время меня огорчает, что вместо того, чтобы писать, ты ходишь за Этим Галилеянином. Жалко твоего времени, досточтимый. Ты знай себе пиши. Это и есть истинное служение Всевышнему. А то я видел, как ты с веткой в руке бежал вслед за Этим… Сдается мне, что ты будто бы даже сказал, что Он — Мессия…

Я ничего не ответил, сделав вид, что не расслышал его последних слов. Иоиль не настаивал. Он стоял сгорбившись и старательно потирая руки.

— Этот Человек понатворил много бед… Мало того, что Он не соблюдал священных очистительных предписаний, так Он еще и разогнал купцов… Возможно, Он и был прав, но тем самым Он оттолкнул от Себя всех. Саддукеи никогда Ему этого не простят! Они хотят Его смерти. А тот, кто сделал Кайафу своим врагом, может в любой момент ожидать всего, чего угодно… Да, — вздохнул Иоиль, — тяжки грехи нашего народа, тяжки…. Много должен выстрадать тот, кто взял на себя покаяние за них… — и Иоиль, волоча ноги, удалился.

Я принялся размышлять над тем, зачем он мне все это рассказал, и я пришел к выводу, что Иоиля склонила к этому вражда, которую он питал к Кайафе. Иоиль называл первосвященника гноящимся нарывом на теле народа и смертельно ненавидел его. Видно, отвращение к первосвященнику пересиливала в нем даже ненависть к Учителю. По всей вероятности, он так и не сумел примириться с тем союзом, который Ионатан от имени фарисеев заключил с саддукеями. Мне также показалось, что Иоиль сознательно хотел предупредить меня об опасности, которая грозит Учителю. Ведь некоторые священники настаивали на том, чтобы отложить Его поимку на послепраздничный период. Но сейчас, оскорбленные понесенными убытками, они готовы пренебречь осторожностью.

Таким вот образом истолковав слова Иоиля, я принял решение. Едва спустились сумерки, я взял осла и через Навозные ворота выехал на дорогу, ведущую в Вифлеем. Немного отъехав от города, я свернул в сторону Масличной горы, чтобы садами добраться до Вифании: я хотел сбить со следа шпионов, которые вполне могли следить за мной.

Дом Лазаря был окутан такой тишиной, что казалось, в нем все спят. Я постучал в дверь и долго ждал ответа. Наконец, раздались тяжелые шаги, и на пороге появился Лазарь. Он пытается ходить, опираясь на палки. Должен признаться, что всякий раз, оказываясь с ним лицом к лицу, я испытываю подобие страха. Смерть отдаляет и возвышает человека, и я не состоянии забыть, как я стоял перед его закрытым гробом. Я никогда не говорил с ним об этом, хотя, кто знает, возможно, мне стоило бы это сделать. Вдруг он поведал бы мне нечто о Руфи? Может, им т а м известно кое–что друг о друге. Но я не осмелился задать ему этот вопрос. Впрочем, не исключено, что он лишился памяти о стране мертвых в тот самый момент, как вернулся к жизни. Неужели можно жить, зная о том, как там?…

— Да пребудет с тобой Всевышний, равви, — приветствовал он меня, — Проходи, пожалуйста. Ты приехал поздно и, должно быть, устал. Но Учитель не спит, и мы тут все в сборе. Он сегодня говорил о тебе…

— Мне надо Ему кое–что сказать…

— Так входи же. Марфа сейчас принесет тебе воды.

Они все находились внизу, в комнате. Свет пламени, бьющий от очага, освещал молчаливую группу людей. Учитель сидел посередине, сплетя руки на коленях; высокий, Он казался огромным в своем белом хитоне. Он молча смотрел на огонь. Мне сразу бросилось в глаза, что в этот вечер лицо у Него было почти как у старика. Похоже, что в эти последние дни Он за считанные часы переживает годы. А ведь на самом деле Он молодой мужчина в расцвете сил и здоровья. Раньше Он не чувствовал утомления и после самых продолжительных странствий, а сейчас во всех Его чертах читается усталость и упадок энергии, как будто Его придавило тяжкое бремя. Учитель учащенно дышал сквозь приоткрытые губы. Его высокий лоб был покрыт морщинами. Он произвел на меня впечатление человека, который утратил последнюю надежду и теперь только бездеятельно ждет, когда грянет беда. Услышав мои шаги, Он медленно поднял голову, и по лицу Его скользнула бледная улыбка, как заблудившийся лучик солнца в осенний день.

— Мир тебе, друг, — произнес Он и, распахнув объятия, прижал меня к Себе. Он часто так приветствовал Своих учеников, но меня еще ни разу не удостаивал подобной сердечности. Я почувствовал у себя на плечах Его горячие ладони. Может, Он искал у меня защиты? В ответ я сделал над собой усилие, пытаясь как–то обрести присутствие духа: слабость других обычно делает нас сильными. Но на этот раз мне этого не удалось, ибо и у меня на сердце притаились страх и отчаяние. Ни один из нас, промелькнуло у меня в голове, не способен на принятие серьезного решения. Прикасаясь к Нему грудью, я глянул Ему через плечо: ученики и женщины сидели опустив головы. Мне показалось, что они разделяют упадок духа Учителя. Даже Марфа, обычно такая стойкая в самые трудные минуты, сейчас производила впечатление совершенно сломленной.

— Я сегодня думал о тебе, Никодим, — услышал я. Он опустил руки и я вынырнул из Его объятий. — Я очень, очень хотел тебя видеть…

— Тебе что–нибудь нужно от меня, Равви? — спросил я.

Я ждал, что Он мягко покачает головой, как Он делает всегда, когда Его спрашивают, не хочет ли Он есть, пить, спать или отдохнуть. А Он вдруг поднял на меня страдальческий взгляд, похожий на взгляды всех тех неисчислимых больных, которых Он исцелил, и тихо произнес:

— Да.

— Чего же Ты хочешь? — спросил я. Хоть я и видел, что Он находится в полнейшем смятении, мне все же никак не удавалось отделаться от воспоминания о тех минутах, когда неожиданно, в мгновение ока с Него спадала человеческая слабость и проявлялась таинственная скрытая сила. Но дело не только в этом. Он столько раз доказывал Свою несравненную доброту. Правда, Руфи Он так и не спас… но Он столько давал другим, что и я чувствовал себя перед Ним в долгу, пусть сам я ничего и не получил. — Чего Ты хочешь? Ты только скажи — я тотчас это исполню. Ты знаешь, зачем я сюда приехал? Чтобы спасти Тебя. Тебе грозит опасность. Завтра ранним утром я пришлю сюда осла, а еще лучше — верблюда, а заодно верного и опытного человека. Ты должен уехать как можно дальше. Дольше оставаться здесь для Тебя опасно. Фарисеи и священники что–то замышляют. Мне сегодня дали понять, что Тебя могут схватить даже во время Праздников. Непременно уезжай. Наступит момент, когда все утихнет, и тогда Ты сможешь вернуться.

Я почувствовал прикосновение Его ладони.

— Не говори Мне об этом, друг. — сказал Он тихо. — Я никуда не поеду. У каждого дня бывает свой вечер. Мне нужно от тебя совсем другое.

— Что же я могу тебе дать, Равви?

— Дай мне твои заботы, Никодим.

— Мои заботы?

— Да, друг. Мы ведь так с тобой договаривались? Время пришло. Дай Мне твои заботы. Они нужны мне. Я ждал их. Мне их недостает…

— Я не понимаю… — пробормотал я. — Теперь Его уже совсем было невозможно понять, впрочем, как и тогда, в самом начале. Что это означало: «родиться заново»? Он так мне этого и не объяснил. Он редко испытывает желание объяснять Свои слова. Когда Ему скажешь, что слова Его непонятны, Он только смотрит тебе в глаза, улыбается и словно говорит: «Не понятны? Когда–нибудь ты поймешь!» Его учение в корне отличается от учения греческих философов. Те пытались объяснить мир, описать его, а Учитель хочет, чтобы человек сам шел от открытия к открытию, чтобы он сам докапывался до сути. Его учение не защищает от жизни. Он бросает непонятные слова, которые неизвестно когда и как раскроют свой смысл. Порой кажется, что Он Сам Себе противоречит. Я слышал, как Он неоднократно повторял: «Будьте, как дети, надо, чтобы вы были, как дети…» В то же время Он давал нам понять, что мы должны дорасти до того, что Он говорит. Но тот, кто дорастает, уже перестает быть ребенком, ведь ребенок вынужден примириться с тем, что не понимает мира…

Так ничего и не объясняя, Учитель кивком головы указал мне на низкий столик, чтобы я сел, и продолжал смотреть на меня. В Его взгляде была любовь, теплота, сердечность. Он был похож на человека, который покорнейше просит. Он еще раз повторил:

— Дай мне свои заботы…

В очаге потрескивали сухие поленья. Ко мне на цыпочках приблизилась Марфа и спросила, не хочу ли я напиться теплого молока.

«Дай Мне свои заботы…» — размышлял я. Это бы выглядело как глумление, если бы Учитель был способен глумиться. Разумеется, я готов немедленно с ними расстаться. Мне их не жалко. Я вовсе не стремлюсь держать их при себе. Именно для того, чтобы от них избавиться, я и пришел сюда ночью, трясясь по ухабам и бездорожью. Я привез их с собой вместе с кошельком, висящим у моего пояса. Но здесь они только преумножились. «Отдай Мне свои заботы…» Он и тогда не забрал их у меня. Я смотрел на Учителя поверх глиняного горшка. Ждал, что Он что–нибудь добавит. А Он вперил взгляд в огонь, и лицо Его снова приняло прежнее выражение страдания, внутреннего разлада и подавленности. «Он всего лишь слабый человек», — пронеслось у меня в голове. За три прошедших года эта мысль периодически посещала меня. А я уже было поверил неизвестно во что…

Была уже поздняя ночь, и я решил, что пора возвращаться. Марфа пошла в хлев за моим ослом. Я встал и приблизился к Учителю. Мне показалось, что Он спит, спрятав лицо в ладонях. Но услышав мои шаги, Он поднял голову, и тогда я увидел, что Его щеки мокры от слез. Он, видно, давно так плакал без единого всхлипа. Только подбородок и губы у Него дрожали.

— Да хранит Тебя Всевышний, Равви, — сказал я.

— Уходишь?

— Пора. Уже поздно. Скоро петухи начнут петь.

— Да, — прошептал Он словно про себя, — уже поздно. И петухи… — Послышался вздох. — Я бы хотел, чтобы эта ночь поскорее прошла и чтобы она тянулась бесконечно, — сделал Он непонятное признание. — Незабываемая ночь… — Мне врезалось в память слово «незабываемая». — Так помни, — обратился Он ко мне, очнувшись от своих мыслей, — Я жду твои заботы. Мир тебе, сын Мой. — Этот Человек, который был моложе меня, говорил, как старец, как глава рода. Он протянул руку и провел ладонью по моему лицу. У Него были теплые мягкие пальцы. Я никогда не испытывал прежде подобного прикосновения. Даже когда Руфь гладила меня по лицу, чтобы я не отчаивался из–за ее болезни…

Во дворе стояла Марфа, придерживая осла, и рядом с ней кто–то еще. По небу двигались тяжелые облака, время от времени перекрывавшие поток лунного света. Как раз в эту минуту светящийся диск луны скользнул вверх, вынырнув из–за туч. Тени стоящих людей расплывались на дороге, искрящейся как река из жидкого металла. Я увидел, что рядом с Марфой стоит Иуда.

— Равви, можно мне пойти с тобой в город? — спросил он. — Мне нужно до рассвета успеть сделать некоторые покупки…

— Пойдем, — я был даже рад тому, что его присутствие избавит меня от пребывания наедине с моими собственными мыслями. Я сел на осла, попрощался с Марфой и отправился обратно той же дорогой, по которой пришел сюда. Иуда шел рядом со мной. Мы вступили в полосу тени. По листьям струился лунный свет, выливаясь прямо на каменистую тропинку. Отовсюду слышался лай собак. Но вот мы миновали все строения, и нас обступила тишина, прерываемая только тяжелым шелестом листвы на оливковых деревьях.

— Мне кажется, ты был прав, — наконец произнес я. До этих пор мы не обменялись ни единым словом. — Учитель абсолютно сломлен. Куда–то подевалась вся Его сила…

— Он Сам отказался от нее, — вдруг услышал я горячечный шепот. Быстрая смена света и тени мешали мне разглядеть моего спутника. Однако скорость, с которой он прервал меня, свидетельствовала о том, что он тоже неотступно думает об Учителе. Не давая мне раскрыть рта, Иуда продолжал говорить со все возрастающим неистовством:

— Я сказал тебе, равви: Он сам отказался от нее! Он ведь мог победить! Мог! Он мог разогнать всю эту банду богачей, ростовщиков, воров, разбойников, грабителей и бездельников, набитых денариями по самые уши! Он мог всех их уничтожить! — Иуда немного осадил свой гнев, как понесшего коня. Я услышал его прерывистое дыхание, едва не переходящее в вой.

— Я боюсь, что если бы в Синедрионе узнали, насколько Он беззащитен, то уже не спускали бы с Него глаз и медлить больше не стали. Они могут схватить Его тотчас же, стоит только богомольцам разъехаться после Праздников.

— Они не будут дожидаться окончания Праздников! — резко перебил меня Иуда. — Они убьют Его! Не сегодня, так завтра! Он уже погиб! — он порывисто положил руку на спину моего осла. Животное остановилось. Иуда теребил искривленными, похожими на когти пальцами его жидкую гриву. — Он уже погиб, — повторил он. — Только почему у меня никогда не было даже пяти денариев? — Его крик, похожий на последний вопль умирающего, пронзил темноту, дрожащую от лунных бликов, которые своим посверкиванием напоминали рассыпанные монеты. Иуда всем телом навалился на осла. Я чувствовал на своем лице его горячее дыхание. Я не понимал, к чему он клонит. — У меня не было даже пяти денариев, чтобы купить себе вина, оливкового масла, любви, наконец! Он рассказывает, что якобы Он любит людей! Сказки! Он не понимает, что тебя никто не будет любить, если ты урод, нищий, лохмотник! Ему ведь давали деньги! Только у Него их будто никогда и не было! Я так не могу! — у Иуды срывался голос и стучали зубы. — Не могу! Не могу! Никогда тебе ни вина, ни друзей, ни женщины, которая бы сама… сама… никакого просвета… ничего… — снова и снова истерически повторял он, — я так не могу! не могу!..

Почти лежа на осле, Иуда вдруг резко поднял голову: словно сбросил с себя покрывало или вынырнул из воды. Теперь луна светила ему прямо в лицо, стерев с него все краски, морщины, тени, и оно было мертвенно бледным, как лицо статуи; нижняя челюсть отвисла, как у мертвеца.

— Однако надо ехать, — заметил я. Иуда, пошатываясь, отошел от осла. Мы снова тронулись в путь. Я слышал, что он с трудом волочит ноги и ступает тяжело, будто пьяный. Очевидно, недавняя вспышка гнева совершенно изнурила его. Он тяжело, с присвистом дышал. Потом я услышал, что он чем–то бренчит: видимо, у него в кулаке было зажато несколько монет: он упорно подбрасывал их вверх и ловил. Тропинка вела в глубь черного оврага. Осел пошел медленнее, с осторожностью переставляя ноги. Его копыта стучали по плоским камням. Над нами находился крутой выступ скалы, отливающий в темноте лунным светом, который обрывался вместе со скалой. Меня пробирала дрожь: то ли от холода, веющего из ущелья, то ли от моего собственного взвинченного состояния. «Что Он говорил? — все вспоминал я. — Дай Мне свои заботы…» Что это значит? Может, это еще одна из Его тайн, не менее страшная и труднопостижимая? Но вдруг и она, как, в сущности, все Его тайны, с изнанки таит в себе нечаянный покой? Или это попросту полубессознательные слова повергнутого в отчаяние человека? Этот последний разговор заставил меня мысленно вернуться к нашей беседе там, на горе. Там Он говорил: «Возьми Мой крест и дай Мне свой…» Тогда эти слова тоже остались для меня непонятны. Я ждал, я исподволь надеялся, что Он все же исцелит Руфь. Но Руфь умерла… Ее болезнь была моим тягчайшим крестом, если выражаться Его языком. Он не взял его на Себя. А Его Самого — кто знает? — возможно, ждет сейчас настоящий крест… До чего же чудовищна эта казнь! Я никогда не мог себя заставить смотреть на распятие. Не могу даже подумать о том, что это могло бы случиться со мной. От одной только подобной мысли у меня перехватывает дыхание, и я чувствую пронзительную боль в запястьях… Если я не перестану думать об этом, мне сделается дурно. Иуда, наверное, тоже боится креста. Не для того ли, чтобы заглушить свой страх, он все продолжает бренчать монетами? Не могу больше слышать этого звона… Я уже собрался было прикрикнуть на него, чтобы он прекратил свое занятие, но потом сдержался, опасаясь, что это может вызвать с его стороны новый приступ неистовства. Всю дальнейшую дорогу я молчал, продвигаясь вперед среди пятен лунного света, которые подпрыгивали в такт моему движению; их мелькание ослепляло меня. Иуда шел рядом и все бренчал и бренчал своими сиклями.

Утром я заглянул в мастерскую, что неподалеку от моего дома, с целью поручить им один заказ. Там неожиданно оказалось так хорошо, что вместо того, чтобы сразу уйти, я уселся на какое–то бревно и стал слушать веселый перестук молотков. Работники, напевая, делали свое дело. Как и все простолюдины, они радуются приближающимся Праздникам и предстоящему отдыху. Если бы я умел быть таким же свободным, как они! Их безмятежное настроение немного развеяло мою тревогу, и я уже начал забывать о страшных призраках, преследовавших меня ночью. Но вот в дверях появился Агир и кивнул мне головой. Сердце у меня замерло. Я сразу понял, что минутной беззаботности пришел конец, а мой слуга прибыл в роли гонца, призывающего меня вернуться в мир забот и страхов. С каждым днем я все больше уверялся в том, что приближается какое–то несчастье; по тому жесту, каким Агир кивнул мне головой, я понял, что вот оно и совершилось.

Я вышел из мастерской. У дверей меня ждали Иоанн и Симон, которых Агир встретил около Силоама. Они пришли сказать мне, что Учитель просит предоставить Ему на сегодняшний вечер верх моего дома: Он хочет справить там с учениками «галилейскую пасху». Эта затея только усилила мое беспокойство. Отказывать я не хотел, да впрочем и нельзя отказать богомольцам, которые собираются в твоем доме провести пасхальную трапезу. Но зачем Он это делает? Зачем Он приходит под покровом сумерек в город, где Его всегда подстерегает опасность? А в довершение всего Ему еще вздумалось пировать в двух шагах от дома первосвященника, у меня, которого Синедрион и так подозревает в том, что я являюсь Его учеником? Что за страшное безрассудство?! Или это искушение, посланное мне Всевышним? Я сказал Симону:

— Раз Учитель этого хочет, то ясное дело — я не могу отказать. Но заклинаю вас: не делайте глупостей! Не вздумайте снова устроить торжественного въезда в город! Придите тихо, маленькими группками, затеряйтесь в толпе. Лучше всего, чтобы никто не знал, что вы собираетесь остаться на ночь в Иерусалиме.

Иоанн понимающе кивнул головой. Но Симон был просто несносен, на него снова накатила волна самоуверенности и дерзости. Подбоченившись, он затрубил своим зычным голосом, при звуке которого все оборачиваются:

— Учителю незачем бояться! Пусть только кто–нибудь попробует напасть на Него! Я ему покажу! Особенно теперь… — и он с многозначительным видом хлопнул рукой по свертку, который держал подмышкой.

— Что у тебя там? — с тревогой спросил я.

Симон развязал узелок и победоносно продемонстрировал два коротких меча, которые можно приобрести в кузницах.

— Могут пригодиться, — хвастал он, заворачивая мечи обратно. Каков глупец! Он собирается сражаться с людьми из Храма и Великого Совета? Остатки моего самообладания лопнули, как сосуд из индийского стекла. Самые дурные предчувствия терзали меня. Нет ничего более пугающего, чем зло, которого мы не знаем, но которого боимся. Призрак беды страшит сильнее, чем сама беда…

Они трапезничали наверху, пели псалмы, а я беспокойно ходил взад–вперед по комнате, прислушиваясь к звукам, долетавшим со двора. Любой громкий топот шагов перед домом заставлял мое сердце усиленно биться. Потом, когда вновь наступала глухая тишина, удары моего сердца настолько замедлялись, что я приходил в совершенное изнеможение и был близок к обмороку.

Уже была ночь, когда я услышал, что они уходят. Я облегченно выдохнул. Измученный этим колоссальным напряжением, я бросился на кровать и тут же уснул. Но спал я недолго. Меня разбудили. Надо мной склонился Агир, тряся меня за плечо. Он сообщил, что кто–то пришел и желает немедленно меня видеть. Я вскочил на ноги. Сон мгновенно испарился, голова полностью прояснилась; разве что меня всего трясло. Даже во сне я томился ожиданием беды. Завернувшись в плащ, я вышел к гостю. Это был Иаков, брат Иоанна. Сыновья Зеведея, будучи разного возраста, тем не менее обладают известным сходством: оба деликатные и робкие, они умеют скрывают свой внутренний пыл и часто ничем не выдают его. Однако Учитель, способный видеть людей насквозь и осведомленный об их самых сокровенных чувствах, назвал их как–то «сынами грома». Стоит мне только вспомнить, как Он без малейшего усилия, словно читая развернутый свиток, сообщал людям об их хороших и дурных качествах, меня снова охватывает сомнение: не может Он быть простым Человеком…

Иаков обыкновенно одет чисто, волосы у него всегда приглажены, и весь его облик дышит чистотой и опрятностью. Однако сейчас передо мной предстал человек в измятом плаще, с растрепанными мокрыми волосами, которые спадали ему на лицо и лезли в глаза. Его ноги были облеплены грязью и сбиты камнями, взгляд блуждал, его всего лихорадило. Иаков не сразу объяснил, зачем он пришел, и некоторое время мялся, будто слова застряли у него в горле. В конце концов он выдавил:

— Его взяли!..

Несмотря на то, что я ожидал этого, меня словно громом поразило; ноги отказались слушаться, и я рухнул на скамью. В голове у меня образовалась пустота, перед глазами поплыли черные пятна. Мне было дурно и казалось, что вот–вот я потеряю сознание. Значит все–таки… застучало у меня в мозгу, — значит все–таки… Все мои мысли, все разговоры с Ним уложились в тот миг в эти два слова.

— Значит все–таки… — повторил я вслух, — Он не сумел спастись, убежать, скрыться… Его схватили!

Кажется, я просидел так долго, сгорбившись и весь дрожа, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота. Когда я поднял голову, Иаков все еще стоял передо мной, напоминая разнесенное молнией дерево. Глядя на него, я осознал, что для ученика арест Учителя — еще не самое страшное… Глаза Иакова выражали не только боль и ужас. В них было отчаяние. Такого рода чувства заразительны: я немедленно почувствовал, как у меня на лбу, у самых корней волос проступили капли холодного пота, словно прикосновение лягушачьих лапок. От озноба стучали зубы, и этот бесконечно повторяющийся звук в пустом уснувшем доме напоминал перебор быстро бегущих ног. Я с трудом прошептал:

— Как это произошло?

— Как это произошло?… — медленно повторил Иаков, словно не понимая вопроса; видно, ему самому тоже требовалось осмыслить то, что случилось. Неуверенно и запинаясь, он стал рассказывать:

— Мы ели пасху в твоем доме, равви. Все было, как обычно. Он… Он был грустный. Уже несколько дней Он был грустный. Ты, верно, и сам заметил. Он говорил… Не знаю, я не все понял… Вроде того, что Он скоро уйдет, а потом опять вернется, потому что не хочет, чтобы мы остались сиротами. Может, они Его отпустят? Как ты думаешь, равви? — Я с сомнением покачал головой и услышал, как Иаков громко, болезненно сглотнул слюну. — Мы говорили, что пойдем за Ним повсюду и что мы ничего не боимся, даже смерти. Он улыбался, словно не веря… Говорил, чтобы мы любили друг друга, что по этой любви узнают нас… И что мы должны помнить, что Он всегда с нами, и из любви к Нему обязаны выполнять наш долг… Он еще очень долго так говорил, я не могу всего повторить… А после вечери Он омыл нам ноги. Петр не хотел, но Он сказал, что так нужно. Тогда Петр согласился, ну и мы все тоже. А потом, хотя пасха уже закончилась, Он взял хлеб и стал нам раздавать. Каждому. Потом вино. Тоже каждому. И опять говорил, как тогда, когда люди ушли, возмутившись, что теперь это Его тело и Его кровь, и что мы должны их есть и пить… Но все равно это были только хлеб и вино… Мы не знали, что и думать. Потом сразу после этого Иуда вышел. Учитель что–то сказал ему и еще добавил: «Делай скорее». И снова говорил о том, чтобы мы любили друг друга, и что кто видит Его, видит также и Отца… Потом Филипп спросил, какой Он, Отец, потому что мы хотим, чтобы Он показал Его нам… Учитель долго что–то говорил… У меня теперь уже все в голове смешалось… Иоанн и я сказали, что мы будем первыми в Царстве… Тогда Петр возмутился, а Иаков, кажется, закричал, что это он будет первым, потому что он — Его брат. Но Учитель велел нам замолчать и сказал, что это в мире цари первые, а в Его Царстве первый должен быть как распоследний слуга, как слуга слуг… Наконец, Учитель спросил, чего нам не хватало, когда мы ходили с Ним по Галилее, Переи, Самарии и Иудее. Мы ответили, что нам всего было вдоволь. И это правда: у нас всегда было, что есть и пить, хотя Господь и запрещал нам заботиться о завтрашнем дне. «Но теперь, — сказал Он, — так больше не будет. Теперь вам придется думать о суме, о деньгах и о еде. А у кого нет сумы, пусть продаст одежду и купит меч». Тогда Симон крикнул, что мечи уже куплены, и положил перед Ним два. Мы все тоже загорелись и закричали, что мы будем драться и не дадим Его в обиду. Громче всех кричали Симон и Фома. А Учитель даже не взглянул на мечи. Он сидел, подперев голову руками и закрыв лицо ладонями, как будто мы чем–то Его обидели. Потом встал и сказал: «Довольно. Идемте отсюда». Была уже поздняя ночь, над крепостями Храма взошел месяц. Во дворце первосвященника горел свет, и слышались голоса. Я удивился, что там так поздно не спят. Мы бесшумно двинулись в сторону Офела. Вдруг перед нами выросла какая–то фигура. Это была Мириам. До этого Она сидела под кривым фиговым деревом и, видно, ждала, когда мы выйдем. Теперь Она быстро шла навстречу Учителю. Мы остановились. Они стояли рядом под пятнистым лунным светом, просеянным сквозь голые ветви дерева. «Сын, — услышал я Ее голос, — умоляю Тебя, не ходи… прошу Тебя…» Она сказала еще что–то, но Ее шепота уже было не разобрать. Потом Он тоже что–то сказал, очень тихо, только для Нее. Вдруг Она вскрикнула, отпрянула назад и закрыла лицо руками. Тогда Он склонился над Ней и стал гладить по щекам, будто это Он был матерью, которая хочет стереть боль и слезы с лица своего ребенка. Он больше ничего не говорил. Так продолжалось с минуту. Потом Он отстранил Ее. Она еще сопротивлялась, Ее руки еще цеплялись за Его симлу, но Он, не оборачиваясь, уже спускался вниз к воротам Источника. Она быстро крикнула Ему вслед: «Я буду с Тобой!..» Никто из нас не понял, что это могло означать. Мы прошли мимо Нее, а Она так и осталась неподвижно стоять под фиговым деревом, вытянув вперед руки. Мы стали спускаться вниз, к темному пруду. По левую сторону лежал Офел; тесно поставленные дома в темноте были похожи на заросли кустарника, над ними из–за притвора светился Храм, казавшийся нерушимым воплощением мощи и красоты. А помнишь, равви, как Он сказал, что от него не останется камня на камне? Ну скажи сам, разве это возможно? Я думаю, что нет. Ему ведь тоже казалось, что Он победит всех этих Храмовых священников, да только они Его победили! Кто же сможет разрушить такие стены, да еще на такой горе!

Иаков шмыгнул носом и продолжал после минутной паузы:

— С правой стороны, там, где стена резко поворачивает рядом с крепостью у Навозных ворот, все пространство было забито палатками богомольцев, которые пришли в город на Праздники. Мы прошли ворота и стали дальше спускаться вниз. Кедрон ночью шумит, как море во время бури. Не успели мы выйти из города, как Учитель снова начал учить. Остановившись около виноградной лозы, Он указал на нее и сказал: «Мы, как этот куст: Я — ствол, а вы — ветви…» И снова повторил, чтобы мы любили друг друга…. «Любите друг друга, всегда любите, особенно в тяжелый час испытаний…» Мы не понимали, о чем Он, и подталкивали друг друга локтями… Он все это видел. «Вы все поймете, — произнес Он, когда Я пришлю вам Утешителя… Он вас всему научит… Нужно Мне уйти, иначе Утешитель не придет. А Я пойду к Отцу…» Тогда нам с Иоанном показалось, что мы Его поняли. Однажды Он был с нами и с Симоном на горе… Мы никому не рассказывали об этом, потому что Он велел нам молчать. Там… Не знаю, могу ли я теперь сказать тебе, равви… Но мы решили, что Он собирается пойти к Своему Отцу так же, как тогда, на той горе. И снова случится чудо, только теперь его увидят все. Весь мир! И мы сказали, что теперь мы верим во все, что Он говорит. А Он, вместо того, чтобы обрадоваться, так грустно посмотрел на нас; как тогда, когда мы ссорились, кто будет первым в Царстве. «Теперь верите?…» — Он закусил губу. «Наступит час, когда вы разбежитесь и оставите Меня одного, — сказал Он. — Но Я не один…» Потом Он встал и, раскинув руки, начал молиться.

… Месяц всходил все выше, проливая свой свет в самую глубину ущелья. Мы очень устали, так как в последние дни спали мало. В головах у нас шумело от всего услышанного. С трудом передвигая ноги, мы тащились по мосту. Он решил переночевать в саду, на Масличной горе. Наконец, кое–как расположившись под первыми попавшимися деревьями, мы принялись стаскивать с себя симлы и расстилать их на земле. Но Учитель даже не присел. Он стоял в темноте, как белая языческая статуя. «Вы спите, — сказал Он, — а Я немного отойду». Никто из нас этому не удивился: Он часто молился ночью, пока мы спали, уставши за день. Но тут Он позвал меня, Иоанна и Симона: «Пойдемте со Мной».

… Мы отправились под выступавшую скалу. Здесь Он остановился и сказал: «Бодрствуйте и молитесь. Я тоже буду молиться. Мне грустно, как в смертный час…» Он произнес это таким голосом, что мы все трое одновременно подняли на Него глаза. Он никогда еще так с нами не говорил. Со дня пира у Лазаря Он все время был грустный, но это не мешало Ему наставлять и учить нас, как раньше. Еще за минуту до этого Он выглядел спокойным, но сейчас это спокойствие лопнуло, как мыльный пузырь. Мне показалось, что Он охвачен страхом и отчаянием. «Молитесь и бодрствуйте, — повторил Он несколько раз. — Дух бодр, но тело немощно!» И Он медленно, будто под Ним подгибались ноги, отошел от нас; но недалеко — добросить камнем. При свете месяца мы видели, как Он упал на колени, припав лицом к земле. Симон сказал: «Давайте молиться, раз Равви хочет этого». Мы не стали опускаться на колени, так как очень устали, а просто, сидя, повторяли слова псалма. Иоанн сразу заснул… Он совсем еще мальчик, и не умеет не спать; он не раз засыпал у нас в лодке… Впрочем, у меня тоже закрывались глаза и молитва застывала на губах. Я очнулся от храпа Симона. Я не знаю, спал я сам все это время или нет. Я только подумал, что больше уже, наверное, не нужно бодрствовать. Опершись головой о ствол дерева, я в ту же минуту заснул, словно провалился в пустоту.

… Меня разбудил голос Учителя. Я стремительно вскочил. Он стоял над нами и говорил стонущим голосом, похожим на голос нищего у ворот Ефраима: «Почему вы спите? Не могли пободрствовать этот час?» Под густыми ветвями было темно, хотя свет месяца стал ярче и инеем лежал на верхушках деревьев. Голос Учителя плакал во мраке. В какой–то момент Он отошел в пятно лунного света, и я увидел Его лицо. Боже Мой! Оно выглядело страшно! Ты, может, когда–нибудь видел, равви, лица тех, кого побивают камнями? Вот у Него было точно такое же лицо: белое, искаженное болью, натянутое, как тетива. Нет, я не то говорю: не как лицо побиваемого камнями, а как лицо удавленника, который медленно–медленно задыхается и до последнего борется за каждый глоток воздуха. Несмотря на холодную ночь, Его лоб был мокрым от пота, струившегося по лицу темными змейками, будто то был не пот, а кровь… Дыхание походило на хрип. Мы просто онемели. Я никак не мог взять в толк, что с Ним могло случиться, а если бы я понял, то тотчас вскочил бы на ноги и убежал, как от кошмарного сна. Но мои ноги словно приросли к земле. Учитель стоял над нами, хрипя и с трудом выдавливая слова, падающие как редкие искры. Он говорил тихо, но мне казалось, что Он кричит… И знаешь, к а к кричит? Как нищий калека, который не в состоянии протиснуться сквозь толпу. Мы столько раз слышали подобные крики: страдальческие, жалобные, птичьи. Теперь Его голос точь–в–точь походил на них. «Почему вы спите, — все повторял Он. — Почему спите? Ведь Я просил вас… Не спите. Вы нужны Мне. Молитесь. Бодрствуйте. Молитесь… Только первое искушение приходит в одиночку. Десятое приходит после девятого… а последнее — вместе со всеми остальными…»

… Он поднял руку и провел ею по лицу, потом, пошатываясь, направился к тому месту, где Он перед этим молился. С минуту Он маячил едва заметной тенью в объятиях мрака, потом сверкнул в лунном свете, как меч в лучах солнца. Он медленно опускался на колени. В тишине, снова и снова воспроизводящей шум потока, слышался Его стон. Он болезненно повторял какие–то слова. Все время одни и те же — будто пел. Не знаю, что Он говорил, но это точно было одно и то же. Он говорил то быстро и лихорадочно, то, наоборот, медленно и задумчиво. Что это были за слова? Меня охватывал все больший ужас. Он велел нам молиться, но псалмы застывали у меня на губах. Я пытался их выговорить, но не мог. Симон буркнул, что раз Учитель нуждается в нас, то больше спать нельзя. Но не успел он это договорить… Видишь ли, равви, сон казался мне единственным укрытием от страха… Когда я услышал, как Симон храпит, я почувствовал зависть. Он уже не боялся, а я все еще продолжал бояться!..

Думаешь, Юстус, я не понимаю его? Все ниже поникая головой, как поникает трава, которую лижет огонь, я чувствовал, что и во мне растет неодолимая жажда сна, дарующего забытье! Это наше спасение, если таким образом мы можем укрыться от жизни. Только мой сон никогда не бывает для меня прибежищем. Порой он мучительней яви. После смерти Руфи мне часто снилось, что она возвращается к жизни, чтобы снова умереть… Счастлив тот, кто, закрывая глаза, способен забыть обо всем!

Я понял, почему Иаков смущенно умолк.

— Значит, вы снова заснули? — спросил я.

Он застонал, будто его ударили по незатянувшейся ране.

— Мне было так страшно, так страшно, — у него стучали зубы.

— И тогда они пришли и схватили Его?

— Нет, — отвечал Иаков. — Учитель подошел к нам еще раз. Он больше не стонал и не плакал. Только сказал: «Теперь уж можете спать…» Мы смотрели на Него, сонно протирая глаза. Нам было стыдно, что мы уснули. Но почему Он не сказал нам, что это была последняя минута? Он много раз повторял: «Бодрствуйте вместе со Мной…» Откуда нам было знать, что… Вдруг раздались крики, и между деревьями замелькали красные огни факелов. Стража окружила сад, со всех сторон надвигались солдаты, уверенные, что теперь мы от них не уйдем. У Симона был меч, он вырвал его из–за пояса и стал лихорадочно спрашивать: «Я должен драться, Господи? Я должен драться?» Послышались испуганные крики — это проснулись остальные наши. Тем временем Храмовая стража окружила нас плотным кольцом. В колеблющемся свете факелов я видел мечи, палки, копья, щиты; слышались крики, мелькали разгневанные лица. Симон выскочил вперед… А Он, Юстус, не позволил ему… Он исцелил рану, которую Симон нанес одному из слуг первосвященника. Неужели Он не мог убежать? Он, который столько раз исчезал из глаз толпы? Правда, Он предупреждал, что чудес больше не будет, что теперь надо иметь суму и меч… Меч? О каком мече Он говорил, если сам не позволил Кифе сражаться?

… Я не надеялся уже больше заснуть, Юстус, и сел, чтобы все это описать тебе. Когда я заканчивал письмо — раздался неожиданный стук в дверь. Сердце у меня замерло. Я тотчас подумал, что в эту ночь они хотят расправиться и со всеми друзьями Учителя. Вместо того, чтобы идти к дверям, я побежал на террасу; сердце бешено колотилось, в глазах было темно. Но внизу стоял только один человек. «Кто там?» — крикнул я. «Это я. Хаим». Я узнал одного из Храмовых слуг. «Чего тебе надо в такое время?» — «Первосвященник велел тебе передать, равви, чтобы ты не мешкая шел во дворец. Сейчас там соберется весь Синедрион. Будут судить разбойника из Галилеи…» — «Ночью? Нельзя проводить суд ночью. Закон запрещает…» — «Не знаю, равви, не мое дело разбираться в Законе. Мне было велено это передать… Я должен бежать дальше…» И он исчез в темноте.

Я вернулся в комнату внизу. Иаков сидел неподвижно, привалившись к стене; в нем бурлило отчаяние. Он не может простить себе, что заснул. «Учителю было нужно, чтобы мы не спали. Он просил, чтобы мы бодрствовали…» А он заснул. Но Иаков–то, по крайней мере, спал вблизи от Него. Что теперь жалеть об этом? Я столько раз засыпал рядом с Руфью. Мы бы все равно Его не спасли. И не спасем, если только Он сам не сумеет Себе помочь. Не сумеет или не захочет? Мессия, который пришел, но не захотел победить, — это конец веры в Мессию. А если попросту не сумел? Тогда это будет означать, что Он — не Мессия. Что лучше: знать, что мы ошиблись, или считать, что сама вера иллюзорна? Довольно! Довольно! Мне в этом не разобраться! Я должен идти. А может, лучше притвориться больным? Что, впрочем, я от этого выиграю? Его осудят и без меня. А что если Он для того только предал Себя в их руки, чтобы на суде явить свою силу перед всеми? Я бы тогда оказался в положении пловца, тонущего у самого берега… Нет, нужно идти. Нужно быть мужественным. Нужно бороться за Него. Я не хочу быть таким, как Иаков, который плачет и не смеет высунуть носа на улицу. Правда, мне не довелось пережить и тех упоительных галилейских дней. Я пришел в последний момент, как в Его притче запоздавший работник в виноградник. Я думал, это будет минута триумфа, а она обернулась горьким поражением. Что поделаешь! При рискованной игре так бывает. Может быть, я пожалею о том, что колебался, а может быть, буду упрекать себя, что не усомнился еще раз. Однако довольно! В конце концов, надо быть кем–то… Надо до дна испить свою чашу. Иду. Письмо сворачиваю и беру с собой. Если встречу уходящий караван, то сразу пошлю его тебе. Ох, почему тебя здесь нет, Юстус! Ты бы, возможно, сказал мне, что означали Его слова: «Отдай Мне свои заботы…» Что они означают? Почему Он хочет взять мои заботы? И как сделать так, чтобы отдать их Ему? К сожалению, никто мне на это не ответит. О, Юстус, если бы ты мог хотя бы сказать мне, ждет ли Он еще? Ведь Он говорил: «Я жду. Помни, что Я жду их…» Он говорил о них так, как говорят о воде в пустыне. Но только теперь Он — узник, которому грозит смерть… Можно ли наваливать на узника лишнюю тяжесть? Но ведь если не Он — то кто? Кто? Только Он один так горячо желал их….

 

ПИСЬМО 22

Дорогой Юстус!

«Отдай мне все, что связывает тебя…» Так сказал Он мне тогда, на двугорбом холме. Потом, когда Руфь умерла, мне показалось, что я понял: Он не хотел ее исцелить… Но почему сейчас Он снова повторил: «Отдай Мне свои заботы?» Что это означает? Что это означает, Юстус? Зачем Он хочет взвалить их на Свои плечи? Как Он собирается это сделать? К сожалению, больше никто не ответит мне на эти вопросы…

Теперь уже слишком поздно… Теперь Он — Узник, Которому грозит смерть. Что же может сделать узник для свободного человека?

В сопровождении двух слуг, несущих факелы, (ночи теперь светлые от полной луны, и дополнительного освещения не требуется, но мне не хотелось выходить на улицу одному) я направился к дому первосвященника. Там горел яркий свет и чувствовалось оживление. Даже наружу была выставлена стража: вдоль стены широко расставив ноги и опираясь на копья, стояли здоровенные стражники. Во дворе горели костры; вокруг них суетились другие стражники, Храмовые слуги, левиты и множество каких–то незнакомцев с бандитскими физиономиями. Около стены выступала из мрака целая шеренга ослиных задов. От желтого отблеска костров и факелов по стенам плясали тени движущихся людей. Лунный свет не проникал во двор, и оставался за воротами, как остается за воротами дождь. Как только я вошел, ко мне приблизился один из левитов:

— Приветствую тебя, равви, — сказал он учтиво. — Синедрион еще только собирается… А Узника пока отвели к досточтимому Ханану. Может, ты тоже желаешь пойти послушать, что Он будет говорить?

Я ответил утвердительно и направился в глубь двора. Дом первосвященника соединен с дворцом его тестя, надо только пройти насквозь через два двора. По пути я видел всюду горящие костры и толпящихся вокруг людей. Саддукеи подняли на ноги весь Иерусалим. Над кострами стояли шум и гомон, временами переходящие в крики. Шум доносился и из–за колоннады дома Ханана. Левит провел меня через боковой вход в большой зал, построенный по образцу атриумов в римских домах: посередине имелся бассейн под открытым небом. Под колоннадой спиной ко мне на низком троне сидел Ханан. Его окружало несколько священников и саддукеев, присутствовали здесь также и фарисеи, и книжники. Можно только удивляться, как быстро многолетняя ненависть переродилась в дружбу. Почти в тот самый момент, как я вошел, через другие двери, находящиеся напротив трона Ханана, ввели Учителя. Я застыл на месте, как вкопанный: это было печальное зрелище… Руки у Иисуса были связаны сзади, а сам Он был опоясан толстым кованым поясом с приделанными к нему веревками, чтобы можно было тащить человека, не притрагиваясь к нему. Несомненно, таким способом Его и доставили сюда прямо из сада на Масличной Горе. Похоже, что солдаты не особенно церемонились с Ним и волокли со всей возможной грубостью. Он, несомненно, неоднократно падал, потому что Его симла и хитон были абсолютно мокрыми и заляпанными грязью. Наверняка, не обошлось и без побоев, так как вся Его одежда была измята и местами порвана, волосы растрепаны. Из–под плаща виднелись сбитые окровавленные ноги. Но, несмотря на все это, Он выглядел на голову выше окружавших Его людей, и не только из–за высокого роста: лицо Учителя, помимо скорби, выражало достоинство, Он полностью владел Собой. Не оглядываясь по сторонам, Он спокойно и прямо смотрел в лицо Ханану. Страх, если даже Он и испытал его, запал куда–то в самую глубину Его существа, как камень, брошенный в озеро. Когда Он стоял так, прямой и молчаливый, я представил себе Его там, под темными деревьями, как Он говорил людям, которые пришли за Ним: «Это Я. Если вы ищите Меня, то позвольте остальным уйти…» То, как Он держался, видно, обескуражило собравшихся старейшин, ибо в зале царило молчание, нарушаемое только потрескиваньем факелов. Вдруг послышалось что–то вроде кваканья. Это посмеивался Ханан. Этот худощавый старый саддукей всегда источает злобную язвительность. Окружавшие Ханана саддукеи и фарисеи стали вторить ему насмешливым гулом. Может, такое начало было им необходимо, чтобы решиться бросить в узника первое обвинительное слово? Через минуту я услышал, как Ханан говорит:

— Так значит, это Ты — Иисус из Назарета? Какая нам выпала честь увидеться с Тобой…. — он захихикал, — Так что же? Ты сам пришел? — сбоку мне был виден ястребиный профиль Ханана: длинный нос, подобно клюву, покачивался над бесцветной бородой, длинные губы вытягивались, словно для поцелуя: — А где же Твои ученики? Твои слуги? Где Твое Царство? — Вдруг Ханан ударил ладонью по ручке трона и резко изменил тон. — Кончено! Ты уже довольно нагрешил! Хватит богохульничать! Ах, Ты… — он скривил беззубый рот. — Ты осквернил Божий Храм! Ты, что же думал, что Тебе всегда все будет сходить с рук?!

Ханан замолчал и привольно развалился в своем кресле. Тогда подали голос остальные. Они подскакивали к Узнику, размахивали перед Его лицом кулаками. Первоначальный столбняк прошел — и обвинения сыпались, как из рога изобилия. Один из стражников нанес Учителю удар сзади, и тот упал на каменный пол; толпа тотчас ринулась к Нему, готовая Его избить, разорвать, уничтожить.

Я с ужасом наблюдал это зрелище. У меня было впечатление, что у всех этих людей прорвалась наружу затаенная, дотоле неведомая злоба. Разумеется, я считал своим долгом протестовать против такого обращения с человеком, но… язык застрял у меня в горле. Возможно, в конце концов я и решился бы открыть рот, если бы сам Ханан не остудил пыл нападавших. Учитель поднялся с земли, и люди немного отступили назад.

— Все кончено… — повторил бывший первосвященник. — Ну, теперь рассказывай, чему Ты там учил людей? Заодно и мы послушаем Твои россказни, — снова издевательски засмеялся Ханан, а вместе с ним его свита. — Ну, давай, говори, — крикнул он угрожающим тоном. — Ты что, язык проглотил? — Ханана, по всей видимости, раздражал устремленный на него спокойный взгляд Учителя. Потом зазвучал Его голос, такой же, как всегда — ровный, размеренный и бесконечно печальный:

— Все, чему Я учил — Я учил открыто. Я разговаривал с людьми во дворе Храма и в синагогах. Меня мог слушать любой. Если ты хочешь знать, что Я говорил, спроси у тех, которые слышали Меня.

Не успел Учитель договорить, как кто–то подскочил к Нему и с размаху ударил кулаком по лицу. Ударивший был невелик росток, но руку, видно, имел тяжелую, потому что Иисус снова упал. Воспользовавшись этим, человек пнул Учителя ногой.

— Негодяй, — визжал он, — ты как смеешь так отвечать первосвященнику?

Люди снова готовы были броситься на Лежащего. Но Он, приподнявшись сначала на колени, все же сумел встать. Из разбитых губ и носа стекали струйки черной крови; щека, со следами пальцев избивавшего, на глазах опухала. Изменившимся голосом Учитель с трудом выговорил:

— Разве Я сказал неправду? А если правду, то зачем ты Меня ударил?

Вместо ответа коротышка — слуга смачно плюнул прямо в лицо Учителю, после чего разразился громким смехом. Косясь одним глазом на Ханана, он крикнул: «А чтобы Тебе неповадно было больше так разговаривать!» Откуда–то мне было знакомо это лицо: низкий лоб, хитрые лисьи глазки, мясистые губы. Вспомнил! Это был Гади, тот самый, которого во время прошлых Праздников Ионатан посылал вместе с другими стражниками схватить Иисуса. Видно, Гади выкинули из стражи Великого Совета, и он пристроился на службу к Ханану; вот он и мстил теперь за происшедшее. Впрочем все: саддукеи, фарисеи, стражники — были готовы наброситься на Учителя. Но как раз в этот момент появился Хай и, склонившись перед Хананом, сообщил, что весь Синедрион уже собрался и ждет Узника.

Заседания Синедриона проходили в доме Кайафы. Зал, с полукругом расположенными скамьями, всегда готов для заседаний. Несмотря на неурочное время, противоречащее всем уставам, собрались не только те двадцать четыре члена Синедриона, чье присутствие было строго обязательно, но почти все его действительные представители. Скамьи были переполнены. Посередине зала, рядом с трясущимся от нетерпения Кайафой, сидел Ионафан, исполняющий обязанности председателя, и начальник Храмовой службы Измаил, сын Фабия, муж дочери бывшего первосвященника. Родственники Ханана обсели все должности, как мухи дохлого осла. На скамье саддукеев сидели и сыновья Ханана: Елеазар, Ханан, Иегуда, и заодно с ними и все старейшины с Симоном Каинитом, Иосифом сыном Дамая и Саулом во главе. Чтобы пробраться на свое обычное место, мне пришлось пройти мимо всех наших: Симона сына Гамалиила, Ионатана бар Азиела, Елеазара бар Четана, Иоханана бар Заккаи, Илиаша бар Абрахама, Симона бар Поира, Иоиля бар Гориона… Я приветствовал их кивком головы, а они при виде меня зашептались. Иосиф Аримафейский тоже был здесь. Я занял место рядом с ним. Председательствующий послал за двумя писцами — защиты и обвинения, чтобы те заняли свои места по противоположные стороны скамей. После чего Ионафан встал:

— Достопочтенные отцы и учителя, — начал он, — мы собрались здесь для того, чтобы подвергнуть суду Человека, поведение и проповеди Которого представляют опасность для веры, морали и самого существования народа Израиля. Вы знаете, о Ком я говорю: о Плотнике из Галилеи…

Иосиф поднялся с места:

— Можно узнать, почему нас вызвали среди ночи? Разве для этого не нашлось времени днем?

Низкий голос Иосифа напоминал звук рога. Должен признаться, что он смелее меня… Причиной тому его шальное богатство и взаимоотношения с римлянами. Собственно говоря, мне тоже некого бояться. Кто может что со мной сделать? Однако таким уж я уродился… Трудно жить с таким характером. Но изменить его я не в силах. Это я, а не Иосиф, должен был сейчас выступить. Иосиф совсем мало знает об Учителе, только то, что я ему рассказывал; сам он никогда с Ним не разговаривал. Может, он подал голос только из дружбы ко мне? Впрочем, скорее из чувства противоречия по отношению к Ионафану. Их взаимные претензии продолжают множиться после того осеннего столкновения между саддукеями и Пилатом, ибо вся прибыль от торговли с римлянами стекается в руки Иосифа.

— Досточтимый… — Ионафан склонил голову в знак вынужденного уважения. — Это дело не терпит отлагательств.

— Мы не имеем права решать ночью даже самое срочное дело.

— Нет, имеем! — закричал равви Иоханан. В этих стенах поистине неслыханно, чтобы фарисей спешил на помощь саддукею!

— Нет, не имеем! — упирался Иосиф.

— В самом деле, когда речь идет о человеческой жизни, то нельзя… — раздалось несколько неуверенных голосов с разных сторон.

— Однако существует предписание, которое гласит… — начал было Иоханан.

— В Писании этого не сказано! — резко парировал Иосиф.

— Но раз законоучитель сказал… — послышалось со скамей фарисеев.

— Мнение законоучителя имеет силу только после принятия его Синедрионом!

— Нет! — вскричал кто–то еще из наших. — Слова законоучителя так же святы, как и слова пророков…

Это замечание вызвало замешательство на скамьях саддукеев. Раздались голоса:

— Ложь! Фарисейские измышления!

— Тихо! Тихо! — Ионафан спешно пытался успокоить собравшихся… — Тихо! Сейчас не время касаться этого вопроса. У нас есть срочное дело, а спор о трактовании Закона длится уже много лет. Давайте пока договоримся так: раз мы все согласны с тем, что мнение законоучителя может стать законом — не так ли? — то чего же проще принять в качестве такового мнение, только что высказанное досточтимым равви Ионатаном бар Заккаи?

— Но тут дело в принципе… — заметил один из молодых фарисеев, сидевший с краю.

— Давайте сегодня не будем рассуждать о принципах… — примирительно сказал глава Совета.

— Оставим принципы, — согласился равви Ионатан. Я понимал, что обе стороны хотят любой ценой избежать спора. Наши старейшины тоже закивали головами. Не найдя у своих поддержки, молодой фарисей умолк и сел на место. Однако Иосиф не собирался уступать.

— Я не согласен, — подал он снова голос. — Никто не может быть осужден ночью.

— Раз уже даже наши законоучителя согласились со священниками… — начал было снова Ионафан.

— Тем не менее я не согласен! — гаркнул Иосиф, ударяя своей громадной ручищей о скамью.

Зависла неловкая пауза. Фарисеи и саддукеи шепотом переговаривались, склонившись головами друг к другу. Ионафан беспомощно повторял:

— Раз уж законоучителя и священники…

Каиафа, который с самого начала сидел, как на иголках, наконец, взорвался:

— Что нам за дело до мнения одного человека! Мы только попусту тратим время! Надо скорее судить этого обманщика!

— Я, однако, рекомендовал бы учесть мнение уважаемого равви Иосифа, — неожиданно заявил равви Онкелос. Этот грек всегда найдет выход из самых затруднительных ситуаций. — Дело, несомненно, затянется, — развивал он свою мысль, — и пока мы будем его обсуждать — чего нам отнюдь не воспрещается — уже успеет прийти день; что же касается приговора, то мы вынесем его не раньше, чем наступит день: тогда мы останемся в согласии в Законом.

— Правильно! Правильно! Он прав! — заговорили все разом. Ионафан облегченно улыбнулся и что–то сказал Кайафе. Я видел, как первосвященник кивнул головой и с ненавистью посмотрел в сторону Иосифа.

— Итак, начнем следствие, — произнес Ионафан. — Введите Обвиняемого и свидетелей. — Он хлопнул в ладоши.

Стража ввела Учителя. Сейчас Он не был связан, крови тоже не было видно; только Его губы, нос и щека опухли и посинели. Волосы были по–прежнему растрепаны. Он, видно, уже изнемогал, так как ежеминутно переступал с ноги на ногу. Он держался все так же прямо, но на собравшихся не смотрел, а опустив голову, казалось, подсчитывал цветные плитки на полу. Упавшие на лоб волосы заслонили Его лицо.

Вслед за Ним ввели свидетелей: какой–то омерзительный отталкивающий сброд, от которого несло чесноком и прогорклым маслом. Среди этой компании прирожденных мошенников проглядывали кое–где лица более пристойные, однако смертельно перепуганные. С первого взгляда было ясно, что этих людей согнали сюда подкупом и угрозами. Ионафан обратился к ним с формально полагающимися словами:

— Помните, что вы должны говорить правду. В противном случае кровь невиновного падет на вас… — писец, стоявший в центре, схватил одного из свидетелей за руку и подвел к председателю.

— Как тебя зовут? — спросил Ионафан.

— Хуза… сын… сын… — бормотал тот, — сын… Си… Симона…

— Что тебе известно о преступлениях Этого Человека?

— Я… я… видел, — заикался свидетель, — что… Он… Он… ел вместе… с грешниками… и… с язычниками…

— Это и саддукеи часто делают, — сказал молодой фарисей своему соседу, но так громко, что все услышали.

— Что еще? — быстро допрашивал свидетеля Ионафан.

— Он… Он… ска… сказал… что нельзя… давать разводные письма.

— Ты тоже это слышал? — спрашивал Ионафан следующего свидетеля.

— Да, досточтимейший. Он сказал, что раньше не было разводных писем.

— И поэтому нельзя их давать?

— Нет, досточтимейший, просто, что раньше не было таких писем…

— Уведите этого дурня! — крикнул потерявший терпение Каиафа. — Пусть говорит следующий!

— Что тебе известно о преступлениях Галилеянина? — допытывался Ионафан у маленького скрюченного человечка; судя по виду — нищего.

— О, я знаю много, святейший, — взахлеб затараторил калека. — Очень много… Он исцелял. То есть все думали, что Он исцеляет. Но это было не так. Многие болезни снова вернулись к людям…

— То есть это означает, что Он занимался колдовством? — подсказал свидетелю равви Иоиль.

— Да–да! Именно колдовством! Я–то знаю… Всегда, когда Он исцелял, Он вызывал сатану…

— Не произноси этого вслух, дурень! — грубо крикнул первосвященник.

— А ты, — обратился Ионафан к следующему свидетелю, — ты тоже видел, как исцеленные снова превращались в больных?

— Нет… — возразил человек, испуганно уставившись на молчаливо стоявшего рядом Учителя.

— Зачем привели сюда этого глупца! — разозлился Каиафа. — Выгнать его вон!

— Он сказал одному, — раздалось вдруг из толпы свидетелей, — что если он снова начнет грешить, то на него нападет еще худшая болезнь.

— Заткнись, ты! — первосвященник ударил кулаком по столу. — Тебя никто не спрашивает!

— Кто слышал, чтобы болезни снова возвращались? — допытывался Ионафан.

Других свидетелей не нашлось.

— Дальше! Что еще тебе известно? — спрашивал председатель словоохотливого нищего.

— О, я много чего знаю, досточтимый… Он не давал пожертвований на Храм.

— Ты не врешь?

— Провалиться мне на этом месте, если я сказал неправду! Когда сборщик податей пришел к Его ученикам, то они сказали, что Учитель запретил им платить…

— Позовите сюда этого сборщика!

Из кучки свидетелей стремительно вытолкали убогое, перепуганное, серое от страха существо.

— Подойди ближе! — приказал Ионафан. — Ну, еще ближе! — Тот боязливо и медленно приблизился. — Слушай внимательно, что я тебе скажу! Его ученики, — он указал на Учителя, — действительно не хотели платить податей на Храм?

— Досточтимейший, досточтимейший… — человечек после каждого слова сглатывал слюну, так что его кадык прыгал снизу вверх. — Вот я то и говорю… Когда я пришел и сказал, чтобы они заплатили… А было это, досточтимый, в месяце Тишри, потому что в месяце Адар Его уже здесь не было…

— Это нас не интересует! Отвечай: заплатил или не заплатил? — с криком потребовал Каиафа.

— Вот я то и говорю… вот и говорю… — кадык прыгал, словно мечущееся под кожей живое существо… — Я и говорю… Его ученики пошли за Ним, чтобы Его спросить, досточтимейший…

— И не заплатили?

— Вот я и… Да, досточтимейший… Я и говорю… Пошли спросить, и Он сказал…

— Чтобы не платили, да?

— Я и говорю… Чтобы заплатили… потому что Он сказал…

— А они не заплатили?

— Вот я и говорю, досточтимейший… Заплатили…

— Убирайся отсюда! Что за идиот! Следующий! Ну, говори!

Хмурый высохший старик с филактериями на лбу и бородой, спадающей на грудь, походил на неизвестного мне фарисея. Он говорил степенно, гладко, языком гораздо более правильным, чем все те амхаарцы, которые выступали перед ним.

— Этот Человек приказал своим ученикам собирать большие деньги. Говорил, что на милостыню бедным вдовам и сиротам. Только эти деньги шли на Него. Это распутник. Он говорил о покаянии, а Сам путался с уличными девками. За Ним ходила целая толпа женщин. Он устраивал для них богатые пиры.

— Откуда ты знаешь?

— Все знают, что Он ходил с женщинами…

— Ты тоже это видел? — обратился Ионафан к стоявшему рядом человеку.

— Да, — подтвердил тот. Это был галилеянин, говоривший на едва понятном наречии окрестностей Тивериады. — Я сам видел, как равви Наум из Наина пригласил Его на пир, тогда пришла блудница и омыла Ему ноги…

— Что этот амхаарец плетет о каком–то человеке из Наина? — вышел из себя равви Симон. — Пусть он лучше расскажет, путался Этот с уличными девками или нет!

— Это мы и сами знаем, — прошипел равви Иоиль. — Помните, как во время последних Праздников Он не позволил побить камнями женщину, которую поймали на прелюбодеянии?

— Правда, — нехотя подтвердило несколько голосов. — помним.

— К этому не стоит возвращаться… — буркнул равви Ионатан.

— Разумеется.

— Кто может подтвердить то, что сказал этот свидетель, — обратился Ионафан к оставшейся кучке свидетелей. — Что Галилеянин путался с уличными девками? Так что же, выходит, никто из вас этого не видел?

— Вы затеяли этот суд ночью только для того, чтобы осудить человека за то, что он знался с уличными девками? — раздался трубный голос Иосифа.

— Терпение, Иосиф, терпение. Есть обвинения и посерьезней.

— Я еще их не слышал. Я вообще еще не услышал ни одного обвинения. Один свидетель противоречит другому.

— Уведите его, — Каиафа кивнул страже на длиннобородого свидетеля.

— Сейчас, Иосиф, ты услышишь кое–что поинтереснее, — сказал Ионафан. — Ну–ка, подойди сюда, — поманил он пальцем какого–то левита. — Что ты скажешь?

— Этот Человек, — заявил левит, — ел сегодня Пасху…

— Это кощунство! — выкрикнуло несколько голосов. — Он нарушил закон!

— Вовсе нет! — перекрыл всех голос Иосифа.

— Погодите, сейчас Иосиф нам все расскажет, — насмешливо проговорил Ионафан. — Ведь, кажется, в доме его друга, достойного равви Никодима, члена Великого Совета фарисеев, состоялось это пиршество?

— Совершенно верно! — парировал Иосиф. — Я вам скажу… Он ведь Галилеянин, не так ли? Что гласят предписания о праве галилеян есть Пасху вечером накануне Пасхальной субботы?

— Сам себе роешь яму! Шабат начинается вечером!..

— Но пасхальный шабат уже начался. Вы разве забыли, что вы соединили два шабата в один? И известно, для чего: чтобы иметь поменьше хлопот…

Воцарилась тишина. Кто–то бросил:

— Он прав. Галилеяне могут этим пользоваться…

— Однако мы не знаем, — быстро вставил Ионатан, — состоялась ли пасхальная трапеза в согласии с предписаниями…

— С каких это пор «мы не знаем» вменяется человеку в вину?! — крикнул Иосиф.

Снова все притихли. Я слышал яростное сопение Кайафы. Он походил на быка, рвущегося к красной тряпке.

— Его Собственный ученик, — процедил Ионатан, — уверял нас, что после трапезы Он еще устроил разливание вина и преломление хлеба…

— Где этот ученик? Пусть он сам скажет!

Но несмотря на призыв, никто не появился.

— Его почему–то нет! — издевался Иосиф. — Но мы обойдемся и без него. Я сам вам скажу, что давние предписания свидетельствуют, что в знак братства и дружбы в пасхальный вечер разрешается делиться хлебом и вином, важно только делать это после совершения трапезы.

— Это уже забытый обычай… — бросил Каиафа; взгляд его, подобно ножу, вонзился в грудь моего друга.

— Тем не менее он существует… — отозвался Иосиф.

— Следующий свидетель! — пресек спор Ионафан. Я слышал, как он тихо сказал Кайафе: «У нас их достаточно».

— Этот Человек, — заговорил какой–то галилеянин, — не соблюдал постов.

— Он объяснял, почему Он так поступает?

— Он говорил, что потом будет поститься…

— Когда «потом»?

— Не знаю, достойнейший. Он сказал, что на то придет свое время…

— Ты тоже это слышал? — спрашивал председатель у следующего.

— Он говорил по–другому, досточтимейший: что важнее милосердие, чем пост…

— А того, что сказал предыдущий свидетель, ты не слышал? Или ты не понял, что он сказал? Может, ты не понимаешь галилейского наречия?

— Понимаю, досточтимейший… Но я не слышал, чтобы Он так сказал…

— Но вы оба видели, что Он не постится?

Свидетели вопросительно переглянулись.

— Я этого не видел… — буркнул иудей.

— Но люди говорили, что не постится, — быстро добавил первый.

— Кто еще, — допытывался Ионафан, — видел, что Этот Человек не постится?

Снова воцарилась тишина. Ее прервал какой–то амхаарец с изрытым морщинами лицом и большими, негнущимися руками трудяги–строителя.

— Я слышал, как Он говорил, что не нужны омовения. Он сказал так: «Фарисеи моются только сверху, а вам будет достаточно, если будете чистыми изнутри…»

— Ох, какой грешник! — охнул равви Иоиль и сгорбился еще сильнее, чем обычно.

— Это серьезное обвинение, — заявил равви Иоханан. — Позволь мне, досточтимый, — обратился он к председателю, — задать свидетелю несколько вопросов. — И когда Ионафан кивнул головой в знак согласия, Иоханан спросил: — Слушай–ка, парень, Этот Человек когда–нибудь погружал перед едой в воду сомкнутые ладони?

— Нет, я никогда этого не видел, — заверил свидетель.

— А видел ли ты когда–нибудь, — спрашивал теперь равви Елеазар, — чтобы по возвращении из города, где человек чистый всегда может столкнуться с грешником, Он омывал все Свое тело?

— Нет.

— А видел ли ты когда–нибудь, бедный грешный человек, — спрашивал равви Иоиль, — чтобы Он или Его ученики омывали водой медные котелки, в которых приготовляется пища?

— Нет.

— А каменные чаны, к которым могла прикоснуться нечистая женщина?

— Нет.

— А глиняную чашу, из которого мог пить неизвестно кто?

— А ложе, на котором на пиру может возлечь чужой?

— Равви Иоиль, если ты собираешься спрашивать этого человека обо всем, что вы велите омывать, то нам не хватит и ночи на расследование, — не выдержал Ханан сын Ханана.

— Как ты можешь так говорить? — возмутился равви Ионатан. — Это серьезное дело!

— Но оно затянулось слишком надолго!

— Если этим исчерпываются преступления Этого Человека, — раздался голос Иосифа, — то тогда пора идти домой спать… Фарисеи скоро захотят омывать луну и звезды…

— Ты и сам–то, Иосиф, не особенно чист! Слишком часто ты бываешь в компании гоев, — бросил Иоиль.

— Равви Никодим, — Иоханан обращался теперь прямо ко мне, — твой приятель и компаньон насмехается над омовениями, которых ты сам, надо полагать, придерживаешься…

— Да… Я соблюдаю очистительные предписания, — оборонялся я, — но не надо преувеличивать…

— Что ты называешь преувеличением, Никодим? — атаковал меня равви Иоиль.

— Преувеличением, как учил великий Гиллель, становится требование омывать весь горшок, когда только его ручка могла быть тронута нечистым, — спровоцировал я никогда не иссякающий спор.

— Неправда! Неправда! — вскинулся равви Елеазар. — Ручка представляет собой единое целое с горшком! Когда ручка…

— Так что мы делаем? судим богохульника или препираемся из–за идиотского горшка? — взорвался Каиафа.

— Мы устанавливаем, — фальшиво–сладким голосом проворковал равви Онкелос, — степень оскверненности Этого Галилеянина.

— Ведь вы же утверждаете, что никто, кроме вас, не чист, — прошипел Иосиф сын Дамая.

— Иосиф прав. Скоро и солнце будет для вас недостаточно чистым, — засмеялся Симон Каинит.

— Кто не заботится о чистоте тела, тот не заботится и о чистоте сердца, — заявил равви Иоханан.

— Если даже человек чистый не омывает всего того, что полагается, то уж амхаарец и подавно не будет ничего омывать, — распалился равви Елеазар.

— Тяжки, тяжки грехи Израиля! — стонал Иоиль, вздевая вверх руки с растопыренными пальцами. — Тяжки его грехи, когда так говорят самые достойные…

— Замолчите! — крикнул Ионафан. — Замолчите же! — он повторял это до тех пор, пока на скамьях не прекратились крики — Довольно! Не будем судить Этого Человека за то, что Он не соблюдает омовений. Он ведь обыкновенный амхаарец… Все они грешники, не так ли?

— Ионафан прав, — признал равви Ионатан от имени всей скамьи фарисеев.

— Следующий свидетель! — председатель пригласил человека с потасканной физиономией городского воришки. — Что тебе известно о Нем? — спросил Ионафан.

— Он сказал, что Его тело — это хлеб, и каждый должен есть его, а Его кровь — это вино…

— Какая мерзость! — с отвращением скривился Иегуда бар Ханан.

— Только шотех может так говорить, — заметил один из фарисеев.

— Или сумасшедший.

— Тело и кровь — вот все, что интересует амхаарцев! А где же забота о духе? — жалобно затянул Иоиль.

— Это не грех, это — безумие, — бросил молодой фарисей, сидящий с краю.

— Что еще ты можешь о Нем сказать? — допытывался Ионафан.

— Он… — человек запнулся, потом поднял вверх руку обвиняющим жестом и завопил: — Он сказал, что Храм будет разрушен!

— О–о–о! — пронеслось по скамьям.

— Кто же его разрушит? — спросил свидетеля председатель.

Человек на секунду задумался.

— Римляне! — наконец изрек он.

— Никогда рука Едома не разрушит Храма, — сурово произнес Ханан сын Ханана. — Храм вечен.

Вокруг согласно закивали.

— А вы разве не помните, что Господь сказал пророку Иеремии, что с Храмом случится то же, что с домом в Силоаме? — подал голос Иосиф.

Снова к моему другу обратились полные ненависти взгляды.

— Ты, Иосиф, человек образованный и сведущ в Писании, — шипящим голосом проговорил Ханан сын Ханана. — Значит, ты должен знать, что Иеремия говорил о набеге Навуходоносора (да не будет ему милосердия в Царстве Мертвых!), но потом он предсказал возвращение и восстановление Храма.

— Я не хуже тебя знаю пророчества, так что можешь не поучать меня! — Иосиф стоял, повернувшись лицом к скамьям саддукеев, но взгляд его был устремлен куда–то в пространство: — Исполнилось многое из того, что предсказывал Иеремея… Но не все. И многое из того, что исполнилось, может исполниться второй, третий, десятый раз… Кто знает, о каком новом завете говорил пророк? Что означает, что каждая птица знает свое время, а народ израильский своего времени не заметил? Послушайте… Не сдается ли вам, что будто что–то носится в воздухе, какое–то великое событие, от которого можно выиграть, а можно и проиграть?

— Вы только посмотрите, Иосиф в роли пророка! — насмешливо заквакал Каиафа. — Почему бы и нет? В другое время мы охотно послушаем его пророчеств, но сейчас перед нами другая задача.

— Верно! Верно! — поддакнул Иоханан. — О пророках мы охотно слушаем в синагогах. Но сейчас давайте уже доведем до конца наше расследование.

Ионафан обратился к свидетелю:

— Итак, Он сказал, что Храм будет разрушен?

— Да, досточтимейший.

— Римлянами?

— Нет, — выкрикнул вдруг какой–то другой бродяга из нижнего города. — Я слышал, что Он сказал, что Он Сам разрушит Храм, а потом Сам его построит!

— Что? Он сам? — первосвященник вскочил с места. Продолжающееся уже много часов разбирательство истощило запас его терпения. Он стал сыпать лихорадочными вопросами: — Так Он Сам хотел разрушить Храм?

— Да, я теперь припоминаю, Он так в точности и сказал, — воскликнул первый свидетель. — Он даже говорил, что построит его за три дня…

— За три дня! — прыснул молодой Ханан. — За три дня? Не иначе как чудом?

— Он даже сказал, — затараторил второй свидетель, — что не руками его построит…

— Нет, — поправил его первый, — так Он не говорил.

— Нет, говорил! Ты разве не слышал? — возмутился второй.

— Нет, не говорил, Семей…

— Свидетели не согласны друг другом, — заметил Иосиф.

— Так как же, наконец? — раздражился Каиафа, и в голосе его зазвучала угроза. — Ну, соображайте! Соберите всю вашу дурацкую память и отвечайте: говорил или не говорил?

— Нет, досточтимейший! — гаркнул первый.

— Говорил! — одновременно с ним выкрикнул другой. — Он говорил, что Сын Яхве построит новый Храм!

Воцарилась мертвая тишина. Этот амхаарец позволил себе произнести вслух Имя Всевышнего. Его следовало за это немедленно изгнать, огласить нечистым и лишить права входить во двор верных и в синагогу. Я видел, как Иоиль, сидящий неподалеку от меня, заткнул уши и со стоном приложился лбом о спинку скамьи. Я поднял глаза на Каиафу и с удивлением заметил, что его лицо, которое только что выражало нетерпение и бешенство, вдруг прояснилось, словно под влиянием какой–то неожиданной мысли. Он порывисто вскочил с места и поднял обе руки вверх. Мы поняли, что он собирается говорить с высоты своего сана. Хотя нет никакой необходимости в том, чтобы сам первосвященник предавал проклятию первого попавшегося глупца.

Зал замер в ожидании. Но Каиафа даже не взглянул на перепуганного своей незадачливостью свидетеля, а обратил взгляд на Учителя, стоявшего между двумя стражниками, как дерево, по–прежнему сильное и несокрушимое, хотя и с облетевшей листвой…

— Послушай, Ты! — крикнул Каиафа. И добавил торжественным тоном: — Во имя Всевышнего приказываю Тебе отвечать: Ты Мессия и Сын Яхве?

Мы немедленно склонили головы и закрыли глаза. Только в таком заклинании и только первосвященнику позволено произносить страшное Имя Сущего. У меня заколотилось сердце. Я взглянул на Учителя. Каким бы ни был Каиафа, но когда он совершает подобные действия, он перестает быть обыкновенным человеком. Я понял, что Учитель будет вынужден ему ответить. Только что Он ответит? Опять произнесет слова, за которыми распахнется бездна? Учитель медленно поднял голову. Покрытое кровоподтеками и распухшее лицо Его в эту минуту излучало такую же силу, как тогда, когда Он одним коротким словом изгонял бесов или вызвал Лазаря из темного гробового отверстия… Если тучный сын Ветуса одним своим заклинанием вырос до размеров сверхчеловека, то в еще большей степени свершилась эта перемена в избитом униженном Узнике. А что, если Он действительно ждал этой минуты, чтобы, наконец, разрушить все то, что Он пришел разрушить? Мое дыхание участилось. Моя жизнь была на Его губах. Грозил грянуть гром и потрясти дом Кайафы. «Может быть, — лихорадочно думал я, — у Него, как у Самсона, отросли волосы?» Я чувствовал, как реет над головами тревога. Все: члены Синедриона, служба, стража, свидетели — весь Иерусалим, смотрели сейчас в лицо Учителя. Тогда я один искушал судьбу — теперь это сделал Каиафа своим заклинанием… После того, как прозвучит ответ, уцелеет только один из двух: либо Он, либо первосвященник…

— Ты сказал, — донеслось до меня. Но этот голос не был громом. Неслыханное признание упало не молнией, а было произнесено наболевшими опухшими губами. — Ты сказал… И потому вы увидите Сына Человеческого грядущего в силе Божией…

Воздетые в ритуальном жесте руки Кайафы упали, он схватился толстыми пальцами за горло, как будто ему не хватало воздуха. Послышался треск рвущейся материи. Порывистым движением человека, которому тесно в рамках предписанного ритуалом, первосвященник разорвал на себе одежду до самого низа.

— Богохульни–ик! — голос из крика перешел в визг, потом в шепот. — Богохульник! — Каиафа повернул к скамьям побагровевшее лицо. — Вы слышали? Слышали? Может быть, еще нужны свидетели? Разве все мы не стали свидетелями?

Члены Великого Совета повскакивали с мест. Крики «Богохульство! Богохульство!» сопровождались треском разрываемой одежды. «Помните: рвать надо снизу!» — крикнул Ионафан. Посреди всей этой суматохи один только глава Совета сохранил присутствие духа и теперь напоминал нам, что ритуал дозволяет только первосвященнику рвать на себе облачение сверху вниз; все остальные должны были делать это наоборот: снизу вверх…

Перебросившись парой слов с Иосифом, я одиноко прогуливался по двору. Я размышлял… Мысли распирали мой череп, как тяжелые дыни ветхую корзину. Я размышлял: что все это означает? На торжественное обращение первосвященника, Он дал ответ, что Он — Мессия и Сын Всевышнего; однако этими словами Он не убил Своих врагов наповал, хотя такого рода признание должно обрушиваться, подобно лавине в горном ущелье… Почему самые сверхъестественные вещи Он преподносит как нечто обыденное, само собой разумеющееся? Кто Он? Разве затем мы столько столетий ожидали Мессию, чтобы Он первым своим признанием обеспечил себе смерть? чтобы Он был осужден еще до того, как начался над Ним суд (а в том, что это так, я не сомневался после первого же заседания Синедриона в этом году)? Перерыв, устроенный главой Совета, необходим только для того, чтобы вынести приговор днем. Правда, когда речь идет о смертном приговоре, то он должен быть утвержден Пилатом, но я ни секунды не сомневаюсь, что этот изверг утвердит его без малейших колебаний. Если бы речь шла о помиловании, тогда еще можно было бы ожидать от него сюрпризов; но только не тогда, когда речь идет о смерти!.. Итак, Его ждет смерть… Кто будет голосовать против? Я, Иосиф, возможно, еще несколько человек… Не наберется и шести голосов… Что же делать? Иосиф считает, что надо протестовать против приговора, настаивать на том, что ночное разбирательство незаконно, что Учителю не дали защитника, что, наконец, упоминание «Сына Божьего» имеется в Писании… Но здесь дело не в упоминании. Мне–то известно больше… Всего лишь несколько часов назад Иаков повторил мне Его слова: Он говорил ученикам, что Он и Отец — одно… Он действительно считает себя Сыном Божьим! Он так считает… А кто Он на самом деле? Три года я присматривался к Нему: издалека и вблизи. Он говорил и делал вещи неслыханные. Никогда еще не было человека подобного Ему. Никогда не было человека… Совершая самые невероятные деяния, Он при этом всегда оставался человеком… Воскрешал мертвых, а Сам дрожал от холода в морозное утро… Я сто, тысячу раз наблюдал все эти противоречия. Значит, Иуда был прав? И Он струсил? А что если Он действительно мог стать Сыном Божьим, но не сумел? Что если в Его силах было преодолеть человеческую природу, но Он предпочел остаться человеком?…

У меня лопалась голова от этих мыслей. Я бесцельно кружил вокруг костров; сидевшие здесь люди угомонились и тихо подремывали. И только с другой стороны дворца доносились крики. Я избегал приближаться туда. Когда Ионафан приказал вывести Его из зала, была опасность, что Его могут разорвать в клочья: стражники, слуги, сами члены Синедриона ринулись на Него с кулаками. Его пинали и били до тех пор, пока Ионафан не прикрикнул: «Смотрите, не убейте Его! Помните, что Он еще не осужден!» Тогда они несколько поумерили свой пыл и вместо побоев стали поочередно плевать Ему в лицо. Иосиф хотел было вступиться за Учителя, но Иосифа самого обступили со всех сторон и оттеснили в зал совещаний. В этот момент я и выскользнул в двор. Да, я ничего не сумел для Него сделать… Почему я такой трус? Иакова приводило в отчаяние, что все Его ученики разбежались, но чем, собственно говоря, эти ничтожные амхаарцы могли бы Ему помочь? А я… что могу я? Если была бы возможность подкупить кого–нибудь, то я не пожалел бы денег, пожертвовал бы своим состоянием… Я готов выполнить наш уговор… Он говорил тогда: «Отдай Мне свои заботы и возьми Мой крест…» Крест? Я снова почувствовал ледяную дрожь во всем теле. Крест… Он так часто говорил о нем, словно знал, что Ему уготована такая смерть. Потому что если Он умрет, то на кресте. Для того ли мы выпрашивали у Пилата гарантий, что он не будет больше предавать казни через распятие?… «А теперь, — скажет он, — сами этого захотели?» Как же мне взять на себя Его крест? Дать распять себя вместе с Ним? Но это было бы самоубийство. Разве кто–то желает моей смерти? Зачем мне, человеку деликатному, рассудительному, умному и уважаемому, напрашиваться на самую позорную из смертей? Впрочем, крест… Невозможно представить себе смерти более страшной, чем это умирание разодранного, растянутого на глазах у всех человека, медленно ждущего пока судороги остановят биение его сердца. Не смерть страшна, а умирание; а на кресте это умирание — бесконечно! Когда я представляю свою смерть, то неизменно желаю себе, чтобы я мог умереть, как уснуть… Разве что смерть… Откуда мне знать, когда началось умирание Руфи? Когда начался ее крест? Иногда говорят: «Он умер легко…» Разве можно умереть «легко»? Нет, нет, не существует такой силы, которая в эту страшную ночь заставила бы меня принять на себя Его крест. Почему Его ученики не делают этого? Они все разбежались, а я должен умирать? Нет и нет! лучше закрыть глаза на все, что было и будет… Любое воспоминание можно выкинуть из памяти. Наш уговор… Какая теперь разница?! Что я, собственно, от этого получил? Руфь умерла, а теперь я и сам умираю от страха. Он, по крайней мере, умрет за Свои проповеди, за рассказы о Своем Царстве, которого, наверняка, не существует… Если Всевышний так бесконечно милосерден, о чем Он столько раз говорил, то должен знать, что люди — всего лишь жалкие создания, не способные противостоять страху… Возможно, встречаются такие, которые умеют не думать о том, что будет. А я всегда об этом думаю. Меня охватывает ужас предвидения. Таков уж я есть, и мне уже не стать другим. Чем же Его учение утешительнее по сравнению с прежним, гласящим, что любого — праведника или грешника — ждет холодное, темное и скорбное царство мертвых? Как можно отдать жизнь за то, что, возможно, и является чудом блаженства, но чего нельзя себе представить? Царство… Неужели Он пришел только для того, чтобы рассказывать о том, чего не могут увидеть глаза живого человека? Зачем вообще Он пришел? Он ворвался со Своими безумными мечтами в мир, с которым мы уже научились как–то справляться… Когда Руфь умерла, то я думал, что ничего мне уже не осталось. Но жизнь оказалась сильнее. Я снова начал есть, спать, строить планы на будущее… Значит, можно все–таки пережить даже смерть самого дорогого человека. Все можно… Зачем тогда помнить об этом… Царстве?

Я продолжал ходить взад–вперед, дрожа от холода. Я останавливался у костров, но будучи не состоянии оставаться на месте, снова принимался бродить. Моя тень оказывалась то передо мной, то сбоку, то убегала назад, как полы плаща. Тихонько ревели голодные ослы. Где–то вдали за городскими стенами раздалось пенье петуха. С улицы доносились людские крики, как сигнал надвигающейся грозы, которой уже нельзя предотвратить. Время тянулось бесконечно, как знакомая до мельчайших подробностей дорога.

Вдруг крики, до сих пор слышимые издалека, стали приближаться. Надо было бежать, но мои ноги словно приросли к земле. Я остановился, съежился и закрыл глаза, словно ожидая удара по голове. На меня надвигалась крикливая орава людей. Другие торопливо вставали от костров, спеша принять участие в измывательстве над Учителем. Кто–то рядом со мной вскрикнул. В тот же миг меня толкнул высокий мужчина, бежавший, закрыв лицо, в сторону ворот. В его облике мне почудилось что–то знакомое, но у меня не было времени присматриваться: мимо меня уже валила толпа, состоящая из слуг, стражников, молодых левитов и фарисеев. Под свист и улюлюканье вели Учителя. Я видел Его одно мгновенье: заплеванное лицо, на голове шутовской венец из соломы, связанные назад руки и страдальческий взгляд, скользящий по лицам людей и сбегающий с них, как лучи лунного света сбегают с листвы… На миг Его взгляд остановился на мне… В Нем уже не осталось ничего от могущественного чудотворца. Какой–нибудь час назад, когда Каиафа воззвал к Нему с заклинанием, Он был носителем слова, способного всех поставить на колени. Теперь это был всего лишь Человек, которого столкнули на самое дно человеческого убожества: нищий, прокаженный, больной, узник — все сошлось в Его лице… Он прошел мимо меня, как призрак, но в моих глазах отпечатался Его образ… Толпа повлекла Его дальше: они плевали в Него, шпыняли, отдавали шутовские поклоны. Я остался стоять на месте, терзаемый противоречиями… Если бы в Нем осталось хоть что–нибудь от прежнего Учителя, то тогда мне было бы легче Его защищать! Но как вступишься за того, кого собственная слабость сделала — не знаю, как лучше выразиться, почти отталкивающим что ли…

Как–то незаметно забрезжил серый рассвет. Слуги начали созывать нас в зал заседаний. Через минуту все уже были на местах. Словно желая ускорить наступление дня, погасили лампы, и тени в зале перемежались с полосками света. Сжигаемый нетерпением Каиафа встал, и, не дав Ионафану и рта раскрыть, сам приказал:

— Ввести Узника!

С Учителя, видно, только что сняли веревки; было заметно, как в Его посиневшие набрякшие кисти медленно возвращается жизнь. Он стоял тяжело, втянув голову в плечи бессознательно–защитным движением. В волосах у Него застряли соломинки, а на щеках белели пятна не высохшей слюны.

Уперев одну руку в бок, Каиафа спрашивал:

— Ну–ка повтори нам еще раз то, что Ты осмелился сказать: так Ты — Мессия?

Не поднимая головы, Он отвечал голосом, в котором дрожала усталость:

— Что с того, если Я повторю… Вы Мне все равно не поверите и не отпустите Меня… Это ваш час…

Каиафа холодно и жестоко засмеялся. Подбодренные этим смехом раздались и другие голоса:

— И Ты — Сын Всевышнего, не так ли?

С величайшим усилием преодолевая охватившую Его слабость, Он выпрямился, поднял голову и произнес:

— Ты сказал… Да, это так.

После этого голова Его сразу поникла, а тело обмякло. Казалось, Он не слышит криков, разразившихся над Его головой. Он стоял, чуждый всему, что вокруг происходило. Не дрогнул даже тогда, когда Каиафа спросил:

— Какой приговор вы Ему выносите?

— Смерть! — немедленно сорвалось с губ Ионафана, и эхом закружило вокруг скамей: — Смерть! Смерть! Смерть!

— Нет, — крикнул Иосиф. — Я протестую! Это был незаконный суд! И приговор тоже незаконный! Этот Человек невиновен…

— Невиновен? — Каиафа весь затрясся. — Невиновен? Иосиф, с каких это пор грешнику дозволяется заявлять, что он — Мессия и Сын Всевышнего?

— А что если Он и в самом деле Мессия? — спросил мой друг. — А что если…

— Он? — возмущенно перебил его первосвященник. — Он? Присмотрись к Нему внимательнее, Иосиф! Разве Он выглядит не тем, Кем Он есть? Этот грязный амхаарец может быть Мессией?!

— Он творил чудеса… — не сдавался Иосиф.

— С помощью нечистой силы! — закричал бар Заккаи. — И египетские предсказатели вершили чудеса перед фараоном, только дела отца нашего Моисея не сравнятся с этим…

— А если все же… Послушайте! — Иосиф обращался теперь ко всем собравшимся. — Я не знаю… Я всего лишь купец. Я никогда с Ним до этого не разговаривал, никогда не задумывался о таких вещах. Но когда я на Него смотрю, когда я Его слушаю, во мне шевелится какое–то беспокойство… А если Он и впрямь окажется Мессией?

Ему ответил глухой гул, который тут же раскололся на множество звенящих голосов:

— Не говори глупостей, Иосиф! Он — не Мессия, а обманщик! Ты дал себя провести! Или Он околдовал тебя? Мессия не может прийти из Галилеи!

Выступление Иосифа придало мне смелости и я решился. Сорвавшись с места, я крикнул:

— Он родом вовсе не из Галилеи! Он родился в Вифлееме! В том самом месте…

Но мой слабый и робкий крик потонул в потоке возражений.

— С тех пор как уничтожены родовые книги, это каждый может сказать! Довольно глупостей! Ты и так слишком много для Него сделал, Никодим! Ходил за Ним следом! Принимал Его в своем доме! Приветствовал, когда Он на осле въезжал в город! Может, теперь и нам прикажешь кланяться первому встречному амхаарцу! Мы знаем, не будет знамения пришествия Мессии!

— Не будем тратить время! — призвал Каиафа. — Пора выносить приговор!

— Подождите! Этот Человек… — я не помню, чтобы Иосиф когда–нибудь так говорил. Трезвая и холодная рассудительность вдруг изменила ему. — Послушайте! — продолжал он. — Неужели вас ничто не насторожило? Неужели вы не заметили, что все ваши обвинения отпадают от Него, как засохшая глина от кожи? Мне лично нет до Него никакого дела. Я встал на Его защиту только потому, что вы судили Его несправедливым судом… Но сейчас я не знаю…

— Раз не знаешь, так отправляйся спать! — закричал Ханан сын Ханана. — Здесь и без тебя хватит людей, чтобы вынести приговор!

— Можете идти вместе, ты и твой друг! Будет лучше, если вы пойдете и выспитесь!

— К делу! К делу! — подгонял Каиафа.

— К делу! — повторил Ионафан. — Итак, какой вы выносите приговор?

— Смерть! Смерть! Смерть! — как удары молотка, раздавалось со всех сторон.

— Все голосуют за смертный приговор для этого богохульника? — спросил глава Совета.

— Я против! — твердо заявил Иосиф. — Я считаю этот приговор незаконным…

— Я тоже…. — выговорил я, стараясь овладеть дрожащим голосом.

— И я, — третий нежданный голос принадлежал молодому фарисею, сидевшему с краю. — Этот Человек не может быть виновен… — Молодой фарисей смело смотрел на первосвященника. — Я тоже не знаю, кто Он… — признался он. — Он только единственный раз говорил со мной. — Молодой человек прищурил глаза, словно хотел еще раз пережить воспоминание; но тут же взяв себя в руки, он заявил суровым деловым тоном: — Он — невиновен!

Каиафа прыснул грубым злорадствующим смехом:

— Невиновен! Невинное дитя! Ах, вы… — он стиснул зубы. — Ваше упрямство все равно ни к чему не приведет! — Он мерил нас троих ненавидящим взглядом. — Это все ты, Иосиф! Ты думаешь, что если ты самый богатый человек в стране, то тебе можно все. Ты еще пожалеешь о своем мягкосердечии. Мы с тобой рассчитаемся! И с тобой, Никодим, тоже… Вы, предатели… Вот увидите… — шипел он.

Я почувствовал легкое головокружение, будто стоял над пропастью. Сбоку послышался шепот Ионатана:

— Ты изменил послушанию фарисея, Никодим… Защищаешь Человека, Который хотел очернить нас в глазах народа. Мы с тобой еще разберемся…

В глухом молчании, один за другим, мы покидали зал заседаний. С порога я оглянулся на Учителя. В последний раз во мне шевельнулись крохи надежды, что Он все же сделает что–нибудь, обнаружит свою силу — и все изменится. Но Он стоял, низко свесив голову и склонившись вперед, словно собираясь вот–вот упасть.

Мы вышли. Со стороны Храма доносились звуки серебряных труб. Верхушки башен на дворце Хасмонеев вспыхнули розовым блеском. Воздух был холодный и свежий. В траве блестели бусинки росы. Мы шли медленно и молчали. В конце концов, Иосиф выругался:

— Клянусь бородой Моисея! Какие негодяи! Еще смеют угрожать! Ничего, они от меня тоже свое получат…

— Куда ты идешь? — спросил я.

— Домой. Спать, — буркнул он. — Я ничего не могу для Него больше сделать.

— Я не могу сейчас спать. Пойду к Храму и дождусь там решения Пилата…

Мы остановились. Иосиф хотел еще что–то сказать, но только возмущенно махнул рукой и ушел. Молодой фарисей стоял в нерешительности.

— А ты, равви, — неожиданно спросил он, — был близко с Ним знаком?

Я неопределенно покачал головой.

— Да… то есть нет… Я хотел узнать Его ближе. Но…

— Он разговаривал со мной один–единственный раз, — сказал молодой фарисей. — У меня было такое чувство, что Он вывернул меня всего наизнанку…. Кто Он, равви Никодим?

Я медленно пожал плечами.

— Откуда мне знать?

— Но ты сказал, что Он родился в Вифлееме?

— Да, так мне говорили.

— Почему мы ничего не знаем о Нем наверняка? — взорвался он. — Этот Человек словно окутан туманом… как можно защищать кого–то, кого не знаешь?

Оставив его с этим вопросом на губах, я медленно удалился. Храм все ярче золотился на солнце. По дороге уже поднимались первые богомольцы. Вдруг в проломе стены я заметил лежавшего ничком человека, его голова была втиснута между камней. В первый момент я решил, что это пьяный, заснувший после ночной гулянки. Но по судорожному движению плеч я понял, что человек плачет. Я узнал этот плач. Нас так многое разделяет, так чужды мне всегда были амхаарцы… Но сейчас я испытывал сочувствие к этому большому глуповатому рыбаку (возможно, это было всего лишь сочувствие по отношению к себе самому). Я склонился над ним и положил ему руку на плечо.

— Петр, — позвал я. Не знаю, почему я вдруг решил назвать его именем, которым нарек его Учитель. Он резко обернулся.

— А, это ты, равви… — и он снова зарыдал. Все лицо его было залито слезами вперемешку с грязью. — Не называй меня так! — горько воскликнул он. — Я не скала. Я — земля, пепел, придорожная пыль… Знаешь, что я наделал? — Он схватил меня за край симлы, словно боясь, что я уйду и не выслушаю его. Из широко расставленных глаз Симона били целые фонтаны слез. Толстые губы кривились от рыданий. — Я… я… отрекся от Него! Сказал, что я Его не знаю… что не знаю, Кто Он такой… Что я никогда Его не видел…

— Где это было? — спросил я.

— Во дворе первосвященника, — простонал Симон. Я тут же сообразил, что это он налетел на меня тогда в темноте. По правде сказать, я был удивлен, что он вообще осмелился туда войти…

— Не плачь… — я сильнее сжал его руку, мне хотелось его утешить. — Так бывает… — мямлил я. — Человек…

Но он никак не мог успокоиться и разразился новыми рыданиями.

— Я предал Его… Отрекся от Него… — бормотал он. — От Него, который так любил…

— Так бывает… — повторял я. — Страх бывает сильнее любви. К тому же, может, Он и не Тот, за Кого Себя выдает… — отвечал я своим собственным мыслям.

— Я слишком глуп… — снова зарыдал он, — чтобы знать, Кто Он. Но Он так любил… Вернее, я Его тоже… — поправился Он, горько плача. — Я думал, что я тоже люблю Его… Никогда больше не скажу… Никогда! Никогда! — он бил себя громадным кулаком в грудь. — Никогда! Я был так уверен в себе… Я возмущался Иудой… что тот предал… А сам точно так же… еще хуже… еще хуже… — Он в отчаянии теребил свои большие ладони.

«Это правда, — думал я. — Он так любил… Я всегда чувствовал, что Он бы даже не задумался, если ради кого–то из нас надо было претерпеть все то, что Он претерпевал в эту минуту… Симон тоже это знает, хоть он и не умеет думать. А я? Я от Него не отрекался. Не исключено, что потому только, что меня не подвергали допросу, как Симона. Судьба или случай устроили так, что мне удалось избегнуть непосредственной опасности. Возможно, меня выкинут из Синедриона, из Великого Совета… Это они могут со мной сделать. Симона же могли просто уничтожить, даже не спрашивая разрешения Пилата… Вот поэтому я от Него и не отрекся. Зато я усомнился… Симон отрекся, но не усомнился… Для меня это по–прежнему вопрос веры, для него — любви…»

Может, я тоже должен плакать, как он? Но у меня нет больше слез… Я выплакал последние над Руфью, но не тогда, когда она умерла, а тогда, когда я понял, что она должна умереть… Нет у меня больше слез, нет веры… Симон плачет, но ему, наверняка, кажется, что, несмотря на его предательство, Учитель по–прежнему любит его… А я перестал верить в то, что Он меня ждет и потому я не могу плакать…

С того места, где я находился, мне было видно, как цветная вереница людей, то сужаясь, то снова расширяясь пробирается по крутым узким улочкам. Крики и свист нарастали по мере продвижения процессии. Впереди шли стражники, расчищая себе дорогу окриками, а если это не помогало, то в ход пускались дубины. За стражниками степенно, во всем великолепии своих рогатых тюрбанов, пурпурных плащей, эфодов и золотых цепей шествовали священники, плечом к плечу со старейшинами Великого Совета. Потом вели Его. Он был окружен двойным кордоном стражи, которая сдерживала напиравшую сзади галдящую толу, состоящую из всевозможного городского сброда. Привычные подбирать крохи со стола священников эти существа за деньги сделают все, что от них потребуют. Еще вечером им велено было собраться во дворе первосвященника; теперь они шли и выкрикивали что–то против Учителя; к ним присоединялись бесчисленные уличные зеваки, которых тоже всегда хватает в такую рань.

Процессия миновала мост и вступила во двор Храма, там она попросту утонула в море богомольцев, которые, несмотря на ранний час, собрались здесь, чтобы купить жертвенных животных и обменять деньги. Торжище, которое Он недавно разгромил, снова разрослось, как разрастается скошенная крапива или чертополох. Прокладывающее себе дорогу шествие постепенно привлекало к себя всеобщее внимание. Тысячи людей стали пробираться к нему поближе. Враждебные выкрики и свист сопровождавших Учителя мешались с изумленными возгласами тех, которые только сейчас заметили, что Пророк из Галилеи связан и идет в окружении стражи. Мне показалось, что в этой суматохе я различаю возмущенные крики галилейских крестьян. Это меня отрезвило. Час назад, покидая дом Кайафы я был уверен, что судьба Учителя решена. Сейчас во мне шевельнулась новая надежда. «Иосиф был не прав, — думал я. — Что с того, что Синедрион вынес приговор? Синедрион, и даже Пилат — это еще не все! Еще есть народ, который всего несколько дней назад величал Учителя Сыном Давидовым. Галилеяне не отдадут своего Пророка!» Я быстро сбежал вниз. Моя слабость исчезла: я был готов к новым действиям, к новой борьбе за жизнь Учителя. Подобные всплески энергии мне доводилось переживать в годы болезни Руфи. Я усиленно расчищал себе дорогу к шествию, которое, увлекая за собой все большие и большие массы народа, медленно окружало Храм. Я расталкивал людей, зацепил полой своего плаща за столик какого–то менялы, и монеты со звоном посыпались на каменные плиты. Мне вслед понеслись возмущенные вопли, кто–то злобно выкрикнул мое имя, но я даже не оглянулся. Я бы никогда не догнал начала процессии, если бы мне не пришло в голову срезать путь через Двор израильтян. Там было пусто: и богомольцы, и те, кто пришли совершить жертвоприношения, толклись у ворот, чтобы выбраться наружу. Людская волна вынесла меня на противоположную сторону Храма, прямо под стены крепости Антония. Здесь я уже мог присоединиться к шествию. В тесно сбитой, буквально отирающейся спинами друг о друга человеческой массе слышались обрывки фраз:

— Схватили Галилеянина… Ночью… Он им не дастся! Весь Синедрион… Проклятые сыновья Ветуса! куда они Его ведут? Он творил чудеса, исцелял… Он заколдовал воду в Овечьей купальне! Глупости! Это Мессия… Ты богохульствуешь, если говоришь так… Он — великий добрый Учитель!.. Нет, Он — грешник! А если Он все же Мессия? Вот увидите — Он им не дастся! Пошли посмотрим! А что скажут римляне? Как бы они снова не вздумали избивать нас!

Римляне, разумеется, были обеспокоены таким скопищем народа и вызванным им шумом, и когда мы приблизились к крепости Антония, я услышал доносившиеся изнутри крепости пронзительные звуки рога и буцины. У ворот нас встретил тройной кордон легионеров в надвинутых на глаза шлемах, под прикрытием тесно сомкнутых щитов. Высунувшись из окна над воротами, начальник гарнизона игемон Саркус, приложил руки ко рту и крикнул:

— Стоять! Если вы не бунтовщики — стоять! Зачем пришли?

Процессия вместе в присоединившейся к ней толпой влилась в узкую улочку, ведущую к крепости. По требованию игемона ее головная часть, состоявшая из членов Синедриона, остановилась в нескольких шагах перед шеренгой солдат. Однако ответить Саркусу на его вопрос мешал ужасающий шум: все новые и новые толпы людей присоединялись к хвосту шествия, интересуясь причиной происходящего и тут же шумно выражая свое мнение: одни выкрикивали что–то против Учителя, другие — против священников, третьи — а таких было большинство — против римлян. В городе отнюдь не затухла память о римских палках, и ненависть к Пилату оживала при каждом удобном случае. Я обратил внимание, что в толпе крутилось множество фарисеев, которые особенно старались втереться туда, где было побольше галилеян, при этом они скороговоркой бросали в толпу какие–то слова. Я готов поклясться, что они внушали людям мысль о виновности Учителя. На переполненной улице стоял такой рев, словно там бушевал пожар. Выждав некоторое время, равви Иоханан сказал что–то одному из молодых фарисеев, и тот, забравшись на плечи товарищей, крикнул в гущу толпы:

— Тихо! Молчать! Первосвященник будет говорить!

Вот до чего дожили! Фарисеи успокаивают толпу, чтобы дать саддукеям слово! Шум затих. Послышался хриплый, задыхающийся голос Кайафы:

— Мы пришли к достойному прокуратору по важному делу. Мы привели бунтовщика, сеявшего беспорядки! Иди, игемон, и попроси прокуратора, чтобы он вышел сюда и выслушал нас. Сами мы не можем войти во дворец, потому что завтра, как тебе известно, наш великий праздник, и в это время нам не дозволено входить в дом человека другой веры.

Не успел Саркус ответить, как в окне рядом с ним неожиданно показался Пилат. Он стоял, широко расставив ноги и скрестив руки на груди. Судя по всему, он всю ночь пил, так как под глазами у него набухли мешки, а обвислые губы придавали лицу выражение отвращения. Во всей его фигуре читался гнев, словно он встал с левой ноги и ждет только удобного случая, чтобы дать волю своему раздражению. Я подумал, что Пилат, конечно, тоже не забыл прошлогодней истории и своего триумфа, как не забыл он и давних проигрышей. Для этого человека, отравленного безнадежностью, месть должна была стать видом развлечения, отчасти даже придававшем смысл его жизни. Прокуратор молчал, оценивая размеры толпы. Тем временем Каиафа кивнул, и тотчас стражники, грубо потянув за цепь и веревки, выволокли вперед Узника. Пилат перевел взгляд с толпы на разодетых членов Синедриона, потом взглянул на Учителя и брезгливо спросил:

— Вы Этого что ли привели обвинять? Видно, вы не особенно дожидались моего приговора. Он едва жив…

Пилат говорил правду. За одну ночь Учитель превратился в собственную тень. Его лицо было покрыто красными пятнами от побоев и грязными подтеками от пыли, смешавшейся с потом. Правая щека опухла и исказила линию носа. Растрепанные свалявшиеся волосы торчали беспорядочными космами. Жалкий вид имела борода, которую стражники первосвященника, должно быть, дергали и вырывали целыми клочьями: она выглядела как сплошной комок из мяса, волос и крови. Его раскрытые губы почернели и пересохли; запекшаяся в уголках кровь придавала им скорбное выражение. Из–под заляпанного грязью лба с усилием смотрели глаза, словно два окна, распахнутых в беззвездную ночь…

— Это величайший Преступник! — вмешался Ионафан. — Иначе мы не привели бы Его к тебе.

— Раз Он столько всего натворил — вы бы сами Его и осудили, — прозвучало сверху с издевкой.

— Мы Его и осудили, — проговорил старый Ханан. — Согласно нашему приговору Он заслуживает смерть. Но нам, достойный прокуратор, недозволительно исполнить такой приговор.

— Разумеется, нет, — бросил Пилат. — В Иудее, когда речь идет о человеческой жизни, решаю только я. Будь это в ваших руках… — он сделал презрительный жест рукой. — Ваш приговор меня не особенно интересует, — грубо продолжал он. — Я сам решу, что с Ним делать. Приведите Его сюда! Этот человек едва дышит! — гневно крикнул Пилат, наблюдая, как стражники толкнули Учителя, и Тот упал. — Вы хотите, чтобы я судил человека, которого вы предварительно замучили? Что вы имеете против Него?

— Читай, — приказал Каиафа одному из левитов. Чувствовалось, что первосвященник весь кипит, задетый оскорбительными словами Пилата. Эти двое долго поддерживали между собой дружбу, но история с водопроводом развела их окончательно.

Левит поднял перед собой свиток. Читал он так, словно пел псалмы:

— «Первосвященник Пресвятого, Чьего имени не подобает произносить человеку, Иосиф Каиафа, сын Ветуса, после совещания с почтеннейшими и мудрейшими священниками, учителями и знатоками Закона Израиля постановил признать Иисуса сына Иосифа, плотника из Назарета, виновным в том, что Он призывал народ к неуплате кесарю следуемых ему податей…»

— Это ложь! — перебил чтение Пилат. — Я сам знаю, кто платит подати, а кто их платить не хочет!

— Читай дальше, — приказал Каиафа голосом, в котором слышалось с трудом подавляемое бешенство.

— «… а также, — продолжал левит, — виновным в том, что он занимался подстрекательством народа к бунту и объявил себя Царем Иудейским!»…

— Царем? — грубый тон Пилата сменился едкой насмешкой. — Так значит, вы привели ко мне своего Царя? Ну, раз так… мы будем судить Его. Привести сюда этого Царя! — сказал Пилат стоявшему рядом сотнику.

Римские солдаты взяли шнуры из рук стражников и потащили Учителя на большой двор, выложенный цветными плитами. Тем временем прислуга Пилата принесла ему специальное прокураторское ложе и растянула над ним завесу из пурпурного полотна. Я видел издалека, как Пилат уселся на своем троне, высокая спинка которого в верхней части переходила в гнусное изображение римского орла. Рядом стояли ликтор и писец, записывающий показания. Я не мог разобрать слов, но по жестикуляции Пилата можно было догадаться о содержании имевшего место разговора. Сначала Пилат о чем–то спросил, но Иисус остался совершенно безучастен к его вопросу. Пилату пришлось повторить свои слова еще несколько раз. Потом прокуратор велел писцу снова зачитать приговор Синедриона и снова задал Учителю вопрос, указуя на свиток. На этот раз Учитель что–то сказал, в ответ на что Пилат только презрительно пожал плечами, словно ему задали совершенно абсурдный вопрос; потом прокуратор снова бросил нечто, немного наклонясь к Узнику, Который ответил ему в нескольких фразах. Услышав это, Пилат отпрянул назад и, развалясь в кресле, некоторое время внимательно разглядывал Учителя, словно только что Его увидел. По легкому движению головы прокуратора нетрудно было догадаться, что тот рассматривает стоящего перед ним Человека с головы до ног, переводя взгляд с голых окровавленных ступней на растрепанные волосы, и обратно. То, что после этого произнес Пилат, походило уже не на формальный допрос скучающего судьи, а скорее на некое исполненное сомнения вопрошание. Учитель отвечал довольно долго. В какой–то момент Пилат нетерпеливо пожал плечами, и не обращая внимания на то, что Узник продолжает говорить, поднялся с кресла и взошел на лестницу. Через секунду мы снова увидели его в окне. Пилат поднял руку, чтобы народ утих, так как во время допроса в воздухе снова послышались крик, шум и споры.

— Я не вижу преступлений, в которых вы Его обвиняете, — коротко бросил Пилат.

На мгновение воцарилась тишина. Ее прервал высокий, срывающийся на писк, голос Кайафы:

— Он — преступник! Бунтовщик! Заговорщик!

Раздались голоса других членов Синедриона:

— Это невозможно, досточтимый прокуратор… Этот Человек опасен! Мы Его осудили… Он совершил много преступлений…

— Я их не обнаружил, — отрезал Пилат. Я догадался, что Пилат почуял, сколь велика нужда у впервые объединившихся саддукеев и фарисеев осудить Учителя; именно поэтому он и выступил им наперекор. Все более пронзительные крики членов Синедриона ударялись о глухое молчание толпы, которая не знала, как следует расценивать обвинения, выдвинутые против Учителя. А Пилат слишком хорошо знал Иудею, чтобы отдавать себе отчет в том, что мнение учителей и священников ничего не стоит, если за ним не стоит народ. Он равнодушно щелкнул пальцами.

— Да не орите так! — проговорил он, словно желая раздразнить их еще больше. — В конце концов… — Пилат пошатнулся и облизал губы, — раз уж вы так настаиваете на своем приговоре, — чувствовалось, что он ищет, чем можно глубже всего уязвить первосвященника и его окружение, — то вы можете отвести Его к тетрарху. Раз Он — Галилеянин, то я уступаю Его тетрарху…

Пилат повернулся и отошел от окна. Солдаты вытолкали Учителя за ворота и снова передали в руки стражников. Те яростно рванули за веревки…