Комиссия нагрянула на участок КЭО в самый неподходящий момент: у Подлепича не хватало людей, смена не справлялась с заданием, задерживала двигатели, образовался затор, а сменный мастер и начальник участка, вместо того чтобы выполнять свои непосредственные обязанности, как отметила комиссия, и заниматься организацией производства, работали на стендах, спасали положение, но так, конечно, и не спасли.

Не в утешение, однако, и не для поднятия духа сказал Маслыгин Должикову после рабочего собрания, что спокоен за него и за участок, — сказал, ибо не сомневался: Должиков не подведет. Он и комиссии внушал то же самое: за Должикова можно не опасаться, а срыв задания — случайность, не торопитесь с выводами, еще понаблюдайте-ка.

Качеству продукции — рабочую гарантию; Владик Булгак, хотя и сбивчиво, но именно к этому призвал своих товарищей на рабочем собрании, так следовало понимать его выступление, причем участок КЭО был именно тем участком, где качество почти стопроцентно могло быть гарантировано самими рабочими, а не зависело, как на других участках, еще и от чисто технических, технологических и прочих объективных условий. Сталкиваясь с производственными затруднениями, Маслыгин, чтобы не валить лишнего на людей, всегда разграничивал причины объективные и субъективные. С другой стороны, если уж страдало производство по чьей-либо личной вине, поправиться, исправиться, убедился он, было проще, и времени уходило на это меньше, чем при помехах, требующих технического или организационного вмешательства. Потому-то после собрания бить тревогу он не стал, — все зависело на участке от людей, а работать с ними Должиков и Подлепич умели.

Близилось начало учебного года в системе партпросвещения — пора, пожалуй, более хлопотная, нежели сам по себе учебный процесс: планирование, утверждение планов, подбор пропагандистов — наладка, и чем надежней, тщательней наладишь, тем это глаже пойдет, без перебоев.

Маслыгин сразу не сказал Подлепичу о премии — некстати было после собрания; зайду, решил, на участок, скажу, но день выдался до предела загруженный этой наладкой, а в понедельник Светка, постоянно снабжавшая его самыми свежими общезаводскими, завкомовскими новостями, сообщила ему, что список кандидатов, которых будут выдвигать на премию, все еще не составлен — не сформирован, так она выразилась, дебатируется, и трудность, в том, что кандидатур набралось слишком много для такого рода списка.

Он взялся сам, припоминая, кто тогда работал, прикидывать свои и Подлепича шансы, но бросил: помешали, отвлекли, и занят был наладкой, и в этой занятости потерялся интерес к заоблачным прогнозам.

Его натуре, видимо, свойственно было такое остывание: свой жар он тотчас же переносил на то, что не терпело отлагательства; внесут ли в список, или будут они с Подлепичем обойдены — это не столь уж ощутимо волновало его, и лишь ничтожное душевное усилие потребовалось для того, чтобы и вовсе перестало волновать.

Так лучше, решил он, и к лучшему, что прежде времени не обнадежил Подлепича, — у Светки информация всегда была из самых достоверных источников. Она пообещала известить, как только прояснится с этим списком. «Да ты не утруждайся, — остудил он ее. — От нетерпения не сгораю».

По существу ж, ей утруждаться и не приходилось: она была в завкоме доверенным лицом, пока еще не избранным, не утвержденным профсоюзной массой, но деятельным, вездесущим и полезным для завкома; как заприметили ее? — ну, это уж чутье общественников; она лишь только появилась на заводе, сейчас же привлекли ее к общественным делам — и не напрасно: у нее и вкус был к этому, и опыт, и призвание. Сколько он помнил Светку, по институту еще, она и там, в вечернем, где, разумеется, внеурочными поручениями не загружали, умудрялась затевать факультетские диспуты, комсомольские воскресники, вечера самодеятельности.

Училась Светка старательно и в общем-то успешно, не хуже других, по крайней мере, а учиться и работать было трудно всем без исключения, даже самым одаренным. Потом, на заводе, в техбюро, эта ее старательность помогла ей восполнить явные пробелы в инженерной практике, — она, как заметил Маслыгин, умела вовремя и без потерь для себя, без перегрузок, восполнять свои пробелы; умение завидное! Переливая из одного сосуда в другой, один опустошаешь, это неизбежно, а у нее — не убывало, только прибывало. При столь эффектной внешности она производила впечатление девицы, у которой на уме не то — не эти диспуты-воскресники, но он, Маслыгин, мог бы засвидетельствовать: именно то! — она была сродни ему, коллективистка.

Он разговаривал с ней в понедельник, а в среду мимоходом забежал на участок КЭО — не затем, разумеется, чтобы обольщать Подлепича заоблачными прогнозами, да и не думал об этом — забылось, а увидел его — вспомнилось, и хотел уж рассказать все как есть, понапрасну не обнадеживая, но у них разговор сразу влился в другое русло.

Подлепич был недоволен Должиковым, щетинился, сказал, что с Булгаком такое впервой, в прогульщиках не числится и надо бы не подводить под хлопца мину, а чтобы задним числом подал заявление об отгуле, но Должиков на это не идет, боится комиссии.

В душе Маслыгин был согласен с Подлепичем, но промолчал — потатчиком в этих хитростях стать было б не к лицу. Он только спросил, что Булгак говорит, чем прогул объясняет. Сидели в конторке у Должикова, а Должиков был на утреннем цеховом рапорте.

— Никак не объясняет, — ответил Подлепич с тем холодным безразличием, которое обычно указывало на скрытый прилив раздражения. — Молчит. У него так: либо шибко разговорчивый, либо сло́ва не вытянешь.

— Кому ж еще вытягивать из него, как не тебе?

— А это, знаешь, не мед — такая работа, — ожесточился Подлепич, чего и следовало ожидать. — Мне, правда, деньги за это платят, но я, кажется, брошу выкладываться, ничего это не дает.

— Давало же!

— При попутном ветре, — сказал Подлепич и встал решительно, словно бы намереваясь на том и закончить. — Гребешь под парусом, — продолжил все же, — и мнишь себя великим гребцом. Убери парус, Витя, и убедишься: не весла дают лодке ход. Греби не греби…

— Бывает и так, — сказал Маслыгин, но согласился скорее из уважения к Подлепичу. — Грести, однако, верней будет. Где б ты, в смене своей хотя бы, таких людей имел, если б не греб!

Улыбочка появилась на лице Подлепича — скептическая, и даже такая смягчила немного жесткость его лица.

— Люди, Витя, от мамы родятся, а не от сменного мастера. Зачем далеко ходить: был у меня с весны пацан, после интерната, я его для начала поставил на разборку брака и месяца три глаз не спускал; в бытовке, в раздевалке, просил, чтобы шкафчик — с моим рядом: легче смотреть, когда уходит и приходит; рассчитывал пообтесать его, а он вывозит брак и там не соблаговолит даже поздороваться со старшими. Те меня колют: ты ему нянька, говорят, а он… Здороваться приучил, а удержать не удержал. Булгак — тот пловец, а этот был певец. Забрал у меня времени массу, подался в какой-то ансамбль и спасибо не сказал. Так и с Булгаком — впустую.

— Ну, Булгак — умелец.

— Булгак — слесарь, — подтвердил Подлепич, присел было, снова встал. — Но тоже спасибо не скажет. Это у них в моде. Меня что заело: я ему не Должиков, не начальник цеха, я ему отец. А он молчит. А мы еще с Должиковым переволновались за него: пропал ведь! До позднего вечера не было. И вот что обидно, — двинулся к дверям Подлепич, взялся за дверную ручку. — Намерен гулять и прогуливать, так хотя бы не лезь на трибуну, не клейми других позором.

На это Маслыгин ничего не сказал: что верно, то верно; однако упрек Подлепича был слишком очевиден, а схватить, что лежит на поверхности, не велика мудрость. Такие упреки еще посыплются — только отбивайся, а тут иное хотелось бы услышать, именно отцовское.

Ни этого он не сказал, ни того, что собирался, — не успел, пожалуй, хотя мог бы выйти из конторки вместе с Подлепичем и сказать по дороге. Подлепич торопился на участок, вышел, а он остался.

Ему не понравилось настроение Подлепича: Подлепич был разочарован в своей работе — или, во всяком случае, в том, что составляло существенную часть этой работы, а он был разочарован в Подлепиче — или, во всяком случае, в том, что составляло существенную часть Подлепича.

Ему еще не понравилось, как бесцеремонно назвался тот отцом Булгака, будто возвел себя самочинно в какой-то высокий ранг, хотя достойней было бы повременить, не бросаться словами, а дождаться, когда в этот ранг возведут.

И еще не понравилось, как Подлепич ушел, оборвав разговор, словно бы это была досужая болтовня и ему, Маслыгину, от нечего делать вздумалось забрести на участок.

Он вытащил карманную памятку, где все каждодневное было расписано по часам: семинар в райкоме; беседа с пропагандистами, совещание у Старшого, — четырнадцать пунктов! Ему доставляло удовольствие к исходу дня вычеркивать в памятке пункт за пунктом, а день только начинался, и нечего было вычеркивать — разве что приписать кое-что. Он подумал о Подлепиче: сдает Юрий, явно, и если уж так, то с кем с кем, а c ним никак не сладить. Это поистине: греби не греби… Если уж Подлепич стал набиваться кому-то в близкие родственники и говорить об этом вслух — дело дрянь, никакая памятка не поможет.

Он посидел и встал, пошел как бы вслед за Подлепичем, на участок.

В ту пятницу злосчастную, когда нагрянула комиссия, еще и тельфериста приболевшего заменить было некем — Подлепичу не разорваться ж, да и дефектов, как говорили на участке, привалило, а нынче день, по-видимому, не предвещал затруднений: и тельферист — на посту, и без аврала работали слесаря. Подлепич, с баночкой из-под консервов, прохаживался между стендами, раздавал слесарям дефицитный оксидированный крепеж — болты, шпильки, гайки. В это спокойное утро — сюда бы комиссию, а заодно полюбовалась бы баночкой и как Подлепич дрожит над каждым болтиком.

Пожалуй, недоговорили; пожалуй, он, Маслыгин, главным образом, недоговорил — и поспешил было за Подлепичем, но там, в проходе между стендами, появилась Зина Близнюкова, и повернул назад, подошел к Булгаку.

Издали впору бы заглядеться на расчетливость движений, размеренность; Булгак, порицали, в работе медлителен, а Маслыгин похвалил бы: внимателен, придирчив — редкое качество для молодого. Но стоило подойти, и сноровистость сменилась ухарством, не хватало только пожонглировать, как ударнику джаза в музыкальных паузах, и вместо барабанных палочек — гаечные ключи. Было уже близко к этому, и, видимо, почувствовав, что переигрывает, перестаравшийся жонглер превратился в скучающего ленивца, словно — и не работа, а никчемное времяпрепровождение.

Маслыгин спросил, как дела, — выразительный вопрос! — и получил ответ, не менее выразительный: дела-де идут у прокурора. Припомнилось, что Чепель так говаривал. Но Чепель при этом бодрился, а Булгак был мрачен. В чем дело?

— У меня там крепежа полно, — кивнул Булгак на тумбочку. — Да только крепеж-то черный, а за оцинкованным приходится в очереди стоять.

С год назад приказом по заводу запрещено было пользоваться крепежными деталями, не защищенными от коррозии.

— Наш автоматный не справляется, — сказал Маслыгин, — а поставщика отключили.

— Нарочно не придумаешь! — скорчил Булгак гримасу. — А мы помалкиваем.

— А мы помалкиваем, — повторил Маслыгин. — И даже молчим. Дела идут у прокурора — глупая присказка. Дела у всех идут, но как, а если никак, то почему.

Булгак сонно глянул на него, понял; когда задет был чем-нибудь, сонными становились глаза; и потянулся к гайковерту, включил, взвизгнуло; четыре точки, четыре гайки, четыре коротких взвизга; сонливость как рукой сняло; и тотчас проверил затяжку ручным ключом, динамометрическим. Четыре секунды и столько же — на проверку; ну, может, больше.

— Почему? — переспросил, будто дернули его и он, проснувшись, обозлился. — Это, Виктор Матвеевич, факта не меняет. Я тоже спрошу: почему? Почему других не спрашивают? Есть факт, есть прогул. Отвечай. Рублем или чем еще, но не оправданиями.

— И у других спрашивают, — сказал Маслыгин, — а с тебя спрос особый.

Невольно схватил он то самое, что лежало на поверхности, и, ухватившись за это, словно бы оправдал Подлепича: от очевидного никуда не уйдешь, и нечего мудрить. А Булгак, показалось, только того и ждал; злорадство было тут ни к чему, но как бы позлорадствовал: говорилось же, дескать, на собрании, что догонят и добавят.

— А это, Владик, спекуляция! — поморщился Маслыгин. — Ты еще скажи: кто-то мстит тебе за критику!

Склонившись над муфтой сцепления, Булгак снял крышку смотрового окошка, посветил себе переноской.

— Сами же говорите: спрос особый. А это и есть разновидность мести.

— Ну, логика! Но если найдутся мстители, защитим, — пообещал Маслыгин и опять поморщился: чересчур самоуверенно было сказано; защищать-то от кого? Не от Подлепича же, а от злословия не защитишь, да и не ему, Маслыгину, заниматься этим, и вдобавок речь-то не о том. Так он и сказал вдобавок: — Не о том, Владик, речь.

Склонившись над смотровым окошком, не поднимая лохматой головы, Булгак буркнул:

— А о том не будем. То никого не касается.

Летом, в заводском пансионате, паренек тоже не вызывал симпатии; осадить бы его, да ведь пробовали: чем круче с ним, тем дурь из него пуще прет.

— Совершенно секретно, стало быть? — усмехнулся Маслыгин. — Внезапное исчезновение. Никого не касается. Нет чтобы предупредить. Взять отгул. Я даже версии не подберу. Уж не влюбился ли?

Пришло это в голову сию минуту — и не всерьез, пожалуй, и он не думал, что Булгак примет это всерьез.

— Кто? Я?!

Такое негодование было написано на лице, будто обвинили в самом дурном и постыдном.

— А что, интересно, побудило тебя выступить на собрании? Моя записка?

Взял Булгак плоскогубцы, расшплинтовал гайку, взял щуп, — все у него было под рукой.

— Что побудило? Ребята подначили. Стрельни, говорят, по своим, а рикошетом выйдет — по начальству.

Когда отдыхали в пансионате, Маслыгин, терпя его браваду, не видел в нем иного, кроме мальчишества, шелухи. Теперь интуиция подсказала: нет у паренька ничего за душой; слесарь хороший, да, но вот и все его таланты. Мало? Мало: неустойчив, ненадежен, не определился еще никак. Если уж Подлепич жалуется: греби не греби.

— Вру, — кивнул Владик и провернул вал муфты. — Это из опыта: соврешь — хлопот меньше и спрос не особый, а как с любого. Тринадцатая зарплата накрылась, с чем и можете, Виктор Матвеевич, меня поздравить.

Он, Маслыгин, подумал сразу обо всем: о Подлепиче, повозившемся с Булгаком изрядно, и о себе, не умеющем так, и о том, что, сумей даже, никакого времени не хватит возиться с каждым — у него целый цех в голове, парторганизация, десятки обязанностей, и подошел-то к Булгаку только ради летнего знакомства, и если бы спросили, чем руководствовался Булгак на собрании, какими побуждениями, он, Маслыгин, затруднился бы ответить или сказал бы, что всяко бывает: и благородство, и принцип, и зрелая мысль, и мальчишество, и спекуляция на коренных проблемах, и бывает, что вцепишься в частность, упрешься в нее, за ней теряется главное, — это опять о себе.

— Ну, будь здоров, — сказал он сухо. — А насядут мстители, ко мне не приходи.

— Берете слова свои обратно? — ухмыльнулся Булгак.

— Беру, — сказал Маслыгин.

Он был рассеян, когда подошла к нему Светка, оповестила его, что в выходной день всей бандой собираются по грибы, а сбор, как всегда, у него — автобус рядом, и чтобы — никаких приготовлений, никаких приемов: Нины нет, соломенный вдовец, еду припасут заранее — и прямо в лес. «Не возражаешь?» — заглянула она ему в глаза.

Маслыгин был рассеян и не возражал, а через несколько минут, когда, как говорится, окунулся в свои насущные дела, рассеянность испарилась, частности улетучились, и до конца дня он уже не вспоминал ни о Подлепиче, ни о Булгаке, ни о комиссии, нагрянувшей к Должикову, ни о Должикове, за которого, как бы там ни усердствовала комиссия, можно было быть спокойным.

В выходной — только собрались — полил дождь, но энтузиастка грибного похода заверила присутствующих, что дождь не обложной — пройдет, велела развлекаться кто как может, быть наготове в ожидании ее команды, — благо, дом просторный: шесть комнат, отцовский маслыгинский домик, когда-то стоявший на рабочей окраине, с огородом и садиком, с колодцем и печным отоплением, а теперь провели газ, и отопление Маслыгин протянул от теплоцентрали, и вода была в доме, и ванная, и зимняя, обложенная кафелем, кухня, и обступили дом со всех сторон пятнадцатиэтажные громадины. Квартал подлежал сносу по генплану, и обитатели маслыгинского домика заранее горевали: жаль было с ним расставаться. Маслыгину тоже было жаль: привык, много трудов в него вложил, тут справляли свадьбу с Ниной, и в общем полжизни прожито было тут.

Светка зачем-то вызвала его на веранду.

— У тебя что с главным, какие отношения? — спросила она вскользь; не затем, следовательно, вызывала.

Он пожал плечами: да какие отношения! Главный — там, наверху, а Маслыгин — в цехе.

Стояли со Светкой, смотрели, как хлещет дождь по стеклам. Стекла были мутно-зеленые и словно бы плавились; все еще нв желтела в саду листва.

— Вишневый сад, — сказал Маслыгин. — По Чехову. Станут рубить — слеза прошибет.

— О, как я тебя понимаю! — воскликнула Светка и даже руки возвела. — У предков тоже особнячок и тоже утопает в зелени: вишня, крыжовник, яблони, дым отечества, а я все бросила, как оторвала от сердца!

Был такой романтический, что ли, штрих в ее биографии: действительно бросила родительский кров, семейный достаток, домашний уют, музыкальную школу, где прочили ей незаурядное будущее, и девчонкой еще, после десятого класса, укатила в город, пошла ученицей на завод, и родители, учительствовавшие в райцентре, несмотря на свою педагогическую просвещенность, не смогли с ней сладить.

Этот романтический порыв, эту жажду самостоятельности Маслыгин, повстречавшись с ней в институте, оценил даже раньше, чем ее яркую внешность: тогда была уже Нина, а Нину затмить никто на свете не мог.

Властительница институтских сердец Табарчук, со своей стороны, предпочла многочисленным ухажерам потянувшегося к ней простодушно и дружески бескорыстного, ни на что не претендующего Маслыгина, и это тоже было в ее натуре: отвернуться от девичьих соблазнов, от пылких поклонников ради обыкновенного, без каких-либо лирических примесей, приятельства.

Впрочем, примесь все-таки была или незаметно образовалась со временем, — такого приятельства, убедился он, без этой примеси не бывает.

Когда, глядя в сад через заплывшее зеленой мутью стекло, позволил он себе чуть-чуть посентиментальничать, Светка сейчас же сочувственно отозвалась на это, — была у нее ценимая им также способность вживаться в чужую радость или печаль, и даже не близкие ей люди — что называется, посторонние — отдавали должное этой ее отзывчивости.

Он спросил, почему нет Должикова; после лета собирались уже не раз, но ни разу заочно зачисленный в их содружество Должиков так и не появился.

— Стесняется, — ответила она с легким сожалением, требующим сочувствия.

Он-то, однако, посочувствовать ей не мог, потому что не понимал, кого или чего стесняться Должикову: все заводские, из одного цеха, видятся ежедневно, а если и смущала кое-кого на первых порах разница в возрасте новобрачных, то вскоре с этим свыклись, да и Должиков глядел таким молодцом, что нельзя было не свыкнуться.

На первых порах смутило и Маслыгина это супружество, и более того — он словно бы оскорбился за Светку, но и за себя; недоставало еще за себя оскорбляться: Светку отнимали у него и отняли! Он быстро погасил в себе недостойную вспышку — непредвиденную, как самовозгорание. По-видимому, это было чужеродное чувство: как будто бы дочь выдавал замуж или сестру и знал, что избранник ее — достойная личность, и все же противился этому браку. Но то уж прошло без следа.

— Ты что-то хотела мне сказать? — спросил он.

— Да-а! — протянула она, не столько подтверждая свое намерение, сколько принуждая себя вернуться к чему-то, что имела в виду и вдруг потеряла из виду. — Между прочим, хочу тебя предупредить, — бросила она, как бы попутно. — На заводе покаркивает воронье. Маслыгин — партийный работник, на него устремлены сотни глаз, а живет хуторянином, домовладельцем, копается в своем огороде. Вишневый сад — это красиво, поэтично, это родительские корни, я понимаю, но нужно рубить, Витя.

Он рассмеялся. На заводе счастливы, что не претендует на квартиру. А срубят и без него. Он стал было растолковывать Светке неотвратимость предначертаний генплана, но она не дала ему договорить!

— Пока это будет, Витя, ты рискуешь оказаться пощипанным. Этим птичкам свойственно не только каркать, не и накаркивать.

Такую чушь она городила, что лишь добрые побуждения могли хоть как-то извинить ее.

— Перестань, — оборвал он, — иначе я в тебе разочаруюсь.

На него надвинулась полоса разочарований. Он произнес эту фразу с известной долей иронии, — только потом подумал о Подлепиче, о Булгаке.

Светка поводила пальцем по зеленому оконному стеклу.

— Понимаешь, Витя, — сказала она возмущенно, — тебе кто-то ставит подножку! Обожаю приносить хорошие вести, но увы… Из нашего цеха в список попал один Подлепич.

— В какой список?

— Ты от мира сего?

— А! — сконфузился он: она его пристыдила. — Подлепич? Это хорошо.

Это в самом деле было хорошо, но если бы двое попали, было бы лучше. Он почувствовал холодную пустоту в груди; пустота эта ширилась, холодела, а минутой раньше было что-то теплое там, устойчивое — и вот исчезло; пустота!

— Я против Подлепича ничего не имею, — протерла Светка стекло ладонью. — Но по отношению к тебе это свинство. — Стекло заплывало снаружи, а она протирала изнутри. — Но я противница бесполезных эмоций. Потому и порчу тебе выходной день. Порчу, порчу! — взмахом руки попросила она помолчать его. — Время идет, будь в полной боевой готовности, я на эти вещи смотрю практически.

— Побережем доспехи, — сказал Маслыгин. — Пригодятся для более практических целей.

А подумал он, что правильно говорят: «упало сердце». Так хотелось порадовать Нину, но, увы… Но увы, нехорошую весть принесла Светка. Была бы весть хорошая, не упало б сердце.

— Я не тщеславен, — сказал он. К сожалению, это было не так. — Пойду звякну Подлепичу.

Шагнув за порог веранды, спускаясь с лестнички, он подумал, что значительно охотнее порадовал бы Нину, а раз уж радовать ее было нечем, ему оставалось порадовать Подлепича. Он пошел через сад на улицу — к телефону-автомату. Дождя уже не было, но потяжелевшие стеклянные ветви желтой акации обсыпали его холодным стеклянным дождем.

Он порылся в карманах, выудил монетку, набрал номер, — сперва никто не откликался, а потом откликнулись: женский голос. Дуся?

— Юрий Николаевич в общежитии, — ответили ему. — А кто говорит?

Назвавшись, он лишь тогда сообразил, чей это голос: Дуси, конечно, быть не могло, а это была Зина Близнюкова; он сначала не узнал ее по голосу, но потом узнал и поспешно повесил трубку.