Спорить с Маслыгиным не было расчета: спор-то впустую. Ну хорошо: Подлепич заработал премию не нынче, но выдвигают ведь сегодня? Какой же это вчерашний день? И где это авторитетно сказано, что вчерашним днем не подопрешь сегодняшнего? Лишь бы выдвинули! — само уж как-нибудь подопрется.

Должиков мог проверить, точны ли маслыгинские сведения, но не хотелось: Лана не любила, когда допытываются у нее, что да как в той кухне, куда была вхожа. Мужу-то можно? Нельзя. Он сам, без всякого влияния с ее стороны, придерживался такого мнения. Раз уж нельзя, то и мужу — нельзя, и не нужно.

После женитьбы он задумал сделать ей подарок. Свадебный? В этих ритуалах он был несведущ; когда и как, до свадьбы или после свадьбы. Деньги были, и были в продаже немецкие пианино — куда только ставить? Она сказала, что ставить некуда и времени на музыку нет, а если бы попалась импортная машинка, пишущая, был бы подарок — лучше не надо: и подешевле, и понужнее.

Рыскать по городу, лебезить перед продавцами, потакать спекулянтам — кошмар! Но цель оправдывала средства. Впервые в жизни морально приспособился он к этому порочному девизу. Жаль было только, что Лана так нетребовательна: так мало нужно, чтобы угодить ей. Машинку он достал, импортную, тоже немецкую. Что еще? Одевалась она скромно, к обновкам была равнодушна. Художественный шедевр в грубую раму не вставишь: по брильянту и оправа. У нее был свой вкус, изысканный, и обычными женскими оправами она пренебрегала. Кому он сделал подарок — ей или заводской общественности? По вечерам она усердно выстукивала на новенькой машинке какие-то резолюции, отчеты, сводки. «Человек рожден для дела, — говорила она, — ты сам такой, Люшенька». Такой, да не такой. Тревожные ночи? Бессонные? Вечные заботы? Комиссия на участке? Это правда: спал он плохо, просыпался, тревоги мешали уснуть. Человек рожден для дела. Это правда.

Не упомяни она комиссию, он так и не опросил бы у нее, верны ли маслыгинские сведения, а это упоминание как бы заново растревожило его. Если бы не комиссия, все было бы значительно проще.

«Я, Люшенька, абсолютно не в курсе», — ответила она ему, выстукивая свое. Он докучать ей не стал: в курсе! И в курсе, что Подлепич выдвинут: тоном лукавой обманщицы подтвердила. Будь это бредни, не тот был бы тон.

Наутро, по дороге на завод, он обдумывал, как преподнести это Подлепичу — с помпой или с юморком, а преподнес и без того, и без другого: обниматься не полез, но и магарыча не потребовал. Есть, сказал, такое решение, предварительное, принимай, дескать, к сведению.

Подлепич принял к сведению, в лице не изменившись, и только брови поднял, произнес, будто досадуя:

— Вспомнили!

Будто сошло ему что-то с рук, забыто уже было, и вот — нате вам! Ну конечно, вспомнили, ничего удивительного; самое время вспомнить, раз уж показал себя стенд в работе; радоваться надо, а не ворчать.

— Радуюсь, — сказал Подлепич, но не видно было, чтобы радовался. — Крепежа подкинь, Илья. Уже и черный на исходе.

— А пускай слесаря не разбрасываются. Идешь — спотыкаешься: то болт под ногами, то гайка. И никто не нагнется, не подымет.

— В моей смене?

— Да и в твоей.

Какая уж помпа! Расстелить бы парадную дорожку, ковровую, по которой герои дня ступают, а они с Подлепичем свернули на свою родимую рифленку, цеховую.

Впрочем, уже назавтра подметил он в Подлепиче кое-что новое. Будто впрямь расстелена была перед Подлепичем ковровая дорожка. Но вернее было бы сказать, что не новое в нем появилось, а возродилось прежнее: помолодел. В молодости был шутником, весельчаком, и не на лицо, конечно, помолодел, а ожил как-то. Ничего удивительного. Эта штука живит людей.

В этой штуке, кроме того, содержится известный процент цементирующего вещества: пусто́ты заполняются, неровности сглаживаются.

Когда-то был монолит: Должиков и Подлепич. Кто к кому прикипел? Если по совести, то не Подлепич к нему, а он к Подлепичу. Ничего удивительного. Подлепич был тогда в зените — все к нему тянулись. Эта штука, черт ее бери, — как магнит.

Потом стало сужаться магнитное поле — поугас Подлепич, а эту штуку надо держать на огне. Чуть поостынет — уже не то. И отношения с Подлепичем подпортились, появились пустоты, неровности, трещинки.

Теперь, правда, это выглядело иначе. Подлепич не пожелал церемониться с той бухгалтершей, въедливой, — и правильно. По какому такому уставу обязан был церемониться? На то есть начальник участка. И с Близнюковой не пожелал вести дипломатические переговоры. Тоже правильно. Не дипломат? Не дипломат.

Обедали в цеховой столовой, Подлепич рассказывал:

— Просится чудак на рыбалку, а блесну от мормышки не отличит. Привада должна быть свеженькой: наварили пшенной каши, понабирали дождевых червей, изрубили меленько, и — туда, в кашу; все равно в воду бросать. Приходим: темнота, шалаш пуст, и привады нет. Где привада? Наш чудак поужинал.

— Дай хоть дожевать! — поперхнулся Должиков. — Приятного аппетита! Эх, — вздохнул он, — я ведь тоже в рыболовстве темный. Упущена такая благодать, а теперь уж поздно. Слушай, Юра, — призадумался он, — что будем с Чепелем делать?

— Что прикажешь, то и будем, — легко, без всякой каверзы ответил Подлепич. И добавил так же: — Мы люди маленькие.

— Ну, вот что, маленький человек. Ты не таких, как Чепель, обламывал. Уважь просьбу: попробуй, займись. Вплотную.

Подлепич накренил тарелку, зачерпнул то, что осталось ложкой, — едок был исправный.

— В роли бульдозера, значит, — сказал он посмеиваясь. — Или бульдозериста. Ну, давай попробую. Освою новую профессию.

— Нарываешься на комплименты? Получай. В тебе ж педагог пропадает! Чистый, без наших итээровских присадок, без этой нервотрепки, в которой все-таки производство стоит во главе угла, не педагогика. Я б за Чепеля не спросил, если бы такая пара рабочих рук валялась на улице. Не обломаем его — потеряем. А терять нельзя. Я тебе больше скажу: имеется в твоем распоряжении бульдозер, давай — бульдозером! Я недавно к такой мысли пришел: коль уж цель поставлена, все способы хороши.

— Ну и мысль! — вылавливал что-то Подлепич ложкой из пустой тарелки. — В панике, Илья, за старье хватаешься. Забракованное.

— Известно, Юра! Все известно! В панике, да! Слесарей-то некомплект? Скажу тебе больше: не Чепель меня волнует, а некомплект. Каждая пара рук на учете, а у самих у нас руки связаны: не размахнешься, не дашь по мозгам, как положено, и на дверь не покажешь. А пойдут бюллетенить, что тогда запоем? Зашьемся!

— Зашьемся, — подтвердил Подлепич и отставил пустую тарелку, взял с подноса биточки.

Тот же был, что и вчера, позавчера, и те же — голос, выражение лица, и все-таки, если присмотреться, не то уже было в лице, в голосе, будто сдвинули Подлепича с прежней точки на какой-нибудь сантиметр: и голос иначе звучал, и свет падал под иным углом, и эта штука поблескивала в глазах.

— И главное, ничего не примыслишь, — пожаловался Должиков. — Даем слесарям заработать, до трехсот вытягивают в удачные месяцы, ты столько не имеешь, я столько не имею, а калачом не заманишь! Какой еще нужен калач?

— А тот самый! — взял Подлепич ломтик хлеба, откусил. — Который печь надо, а пекарня наша, говорят, не приспособлена. Я тебе, Илья, так скажу, — отложил он ломтик надкушенный и вилку отложил, будто мешала ему, а речь назревала долгая. — Пока будем в ночную гонять слесарей, не жди ни качества высокого, ни охотников до наших калачей.

Он, умник, еще сказал бы, куда Волга впадает, — для полной ясности. В Каспийское, небось? Толковали уж о двухсменке не один год. А воз и ныне там. Потому что сдвинуть его невозможно. Условия цеховые не позволяют.

— Не в наших силах, Юра. И ты это прекрасно знаешь.

Знать-то знал, не мог не знать, но, видно, штука эта настроила его по-боевому, — повел, в знак сомнения, бровью.

— Я знаю другое. Припечет — силы найдутся. Тебе, Илья, еще не припекло.

Не припекло? Камнем преткновения была испытательная станция: она в две смены никак не справилась бы с потоком, которым питал ее сборочный конвейер.

— Во что упирается, Юра, ты тоже знаешь. Двухсменка припечет мотористов еще не так! Завод зашьется, не то что мы.

— Мотористы, конечно, не вытянут, — согласился Подлепич. — А мы вытянем! — И вилку поднял, как жезл. — Ругаться надо, Илья. Вот так! — постучал он кулаком по столу. — Но ты-то этого не любишь.

— Не умею, — поправил его Должиков, — Разница! И ты не умеешь. Ты только тут герой. Так тут и я могу, — тоже постучал, и тоже кулаком; звякнула посуда. — Внушительно? Так это тут внушительно, на репетиции, а выйдешь на публику — затюкают, пошлют, знаешь ли, подальше.

Подлепич вроде бы и не слушал, что говорится, повторил:

— Ты этого не любишь.

— Ну хорошо, не люблю. Ругаться, драться — надо что-то иметь на руках. Оружие какое-то. А безоружным лезть на рожон — глупость.

Подлепич сцепил пальцы, ладонь прижимая к ладони, но щелочка была, и заглянул в щелочку: пусто там или что-то есть? Ничего там не было.

— Берусь организовать, — сказал он тем не менее. — Моторы с испытаний, с третьей смены, мы утречком часа за три пропустим и до обеда сделаем дневные. Запросто.

— Запросто, говоришь? Так они же, ночные, будут на ленте подвесной крутиться. Куда же ты дневные денешь?

И нечего мудрствовать: мотор, не снятый с ленты на участке, возвратится туда же, к мотористам, и к черту нарушится нормальная циркуляция.

— Снимать надо и складировать, — огородил Подлепич место на столе — ребром ладони меж тарелок.

— Куда складировать? Себе на голову?

— Нет, голова предназначена для другого, — заупрямился Подлепич. — Головой нужно думать.

— Вот и подумай, прежде чем стучать кулаком.

— Вот и подумаю! — погрозился кому-то Подлепич, словно бы все зависело от него: соблаговолит ли подумать.

Как будто он не думал, Должиков! Думал. Проектировщики напортачили: площадок для складирования в проект не заложили. Он видел этот промах с самого начала, еще принимая участок. И можно было дело поправить, переместить кольцевой транспортер. Но кто был тогда Должиков? Пешка. Пока что ни копейки прибыли участку не принес, а руку в заводскую кассу запускает! Потому что всякая перестройка — это расходы. Это ОКС надо подключать. Это надо ломать проект. Докучать начальству. Лезть, словом, на рожон. А он не мог. Он тогда так рассуждал: покуда вес не набран, в борцы не суйся. Голос не прорезался — молчи. Жди, когда в тело войдешь и голос прорежется.

Это была его ошибка. И в тело вошел, и голос прорезался, но было уже поздно: кольцевой транспортер, установленный, отлаженный, запущенный, прирос к участку, как прирастает кожа после пересадки. Это была ошибка.

Вечером, дома, он признался Лане:

— Нет хуже, когда человек смолоду мнит себя стратегом.

Включен был телевизор, но она не смотрела, у нее была вечерняя работа — какие-то расчеты по техбюро. Она вообще смотрела телевизор в месяц раз. «Машинка есть, — сказал он, — подарю еще машину — ЭВМ». — «Было бы недурственно, — сказала она, — мировой стратегический ход: всех, Люшенька, с тобой переплюнули бы».

— Стратегия! — подняла она голову. — Это ты к чему? Страничка из биографии?

Он сказал, что да — вроде бы; запоздалая самокритика — в назидание потомкам: не сутультесь смолоду, привыкнете, а это привычка на всю, можно сказать, жизнь.

— Наговор, Люшенька! — повернула она настольную лампу, осветила его. — У тебя отличная осанка.

— Подлепич этого не находит.

И рассказал.

Она взяла сигарету из пачки, он — тоже, они закурили; она курила по-своему, словно бы скалясь, но на этот раз ему показалось, что она смеется над ним.

— Я не смеюсь, — помахала она рукой, отгоняя табачный дым. — Ерунда! Подлепич! Еще кто-то! Ты никого не слушай. Слушай меня. — Лана курила и скалилась. — При теперешнем потоке информации нужно отсекать ту, которая бесполезна. И не только информацию. Вообще, Люшенька, нужно многое отсекать, чтобы жизнь удалась. Иначе… Складирование — это вещь, — щелкнула она пальцем по сигарете, сбросила пепел. — Но это нереально. У меня есть реальное предложение, которое льет воду на ту же мельницу.

По совести, он не очень-то верил в ее инженерство. Объяви сию минуту диктор по телевизору, что выступает лауреат музыкального конкурса Светлана Табарчук, поверил бы. Или намекни ему кто-нибудь, будто ждет ее ответственная должность где-нибудь в облпрофсовете, поверил бы тоже. Кстати, если уж подходить к отбору жизненных устремлений так строго, как она сама об этом говорила, то почему бы не отсечь кое-что из того, чем увлекалась, пожалуй, чрезмерно? Ту же завкомовскую писанину. Те же общественные полномочия, добровольно взваленные на себя. Ну? Почему б не отсечь.

Сигарета дымилась, и ею, дымящейся, провела она резкую дымящуюся черту.

— Нельзя, Люшенька! Это жизнь.

Он подсел к ней, обнял ее, но слишком уж по-мужски, как после долгой разлуки.

— Ты не намерен выслушать меня? — слегка отстранилась она от него.

Смешно сказать: он, похоже, ревновал ее к инженерству. Ни к кому и ни к чему другому не ревновал: ни к Маслыгину, ни к маслыгинской компании, ни к технологам из техбюро, ни к завкомовской суетне, — а к инженерству ревновал. Тут у него были свои мерки, высокие. Он доверял практикам: ты сперва поварись в рабочем котле, а тогда уж иди командовать. Диплом — что? Бумажка. Кто этого не знает! Он сам был — со средним техническим, но таких инженеров, как Ланочка, заткнул бы за пояс.

— Вы жмете на производительность, а у нас на девяносто процентов ручной труд, — сказал он, тоже отстраняясь от нее. — Лет через пять понаставят на сборке роботов, а нам они ни к чему, автоматика у нас не проходит.

— Лет через пять от твоего участка останутся одни воспоминания, — смахнула она пепел со стола. — КЭО — это атавизм, Люшенька. Это хвостовидный придаток.

Смешно сказать: обиделся, — а она ведь правду говорила, общеизвестную к тому же: отомрут дефекты при сборке — отомрет и КЭО. Завтра пойдут с конвейера бездефектные моторы — завтра и отомрет.

— Ну, ничего, — сказал он, — до пенсии хвостом еще помашу.

И вот что она предлагала: ввести упрощенные технологические регламенты контрольного осмотра, нажать на техотдел, доказать, что условия для такого перехода уже созрели. Это была плановая работа цехового техбюро — заготовка впрок: число контрольных операций сокращалось вдвое, втрое, и, стало быть, вдвое, втрое меньше времени потребовалось бы слесарям на осмотр. Он знал, что она занимается этим, но не придавал этому значения: у них, производственников, не спрашивали, желательны ли им упрощения в технологии. Им это всегда было желательно. Потому-то у них и не спрашивали. Минус столько-то операций на осмотре — плюс столько-то человеко-часов к некомплекту слесарей. И трудности, о которых говорилось с Подлепичем, сами собой отпадали. Он знал, что технология со временем изменится, упростится, и готовился к этому, вел строгий помесячный учет дефектности двигателей, поступающих на участок. Из месяца в месяц дефектность снижалась, а это значило, что близится время технологических упрощений. Близится или настает? Или уже настало? Он как-то не думал об этом — привык, видно, мыслить рутинно, сутулился.

Телевизор был включен, он подошел, прикрутил звук, чтобы не мешало Ланочке, и, молодецки расправив плечи, прошелся по комнате.

— Как ты говоришь? — спросил он усмехнувшись. — Осанка?

Она склонила голову набок, прищурилась.

— Тебе не подходит мое предложение? Возражаешь?

— Наоборот, — ответил он прохаживаясь. — Раскидываю мозгами. Как бы это сформулировать… чтобы не сочли, понимаешь ли, будто начальник участка ищет легкой жизни.

Окурок дымился в пепельнице, она придавила его пальцем, обожглась, отдернула руку, погримасничала.

— Нет, нет! Ничего не нужно формулировать! Тебе — не нужно. С этим копаюсь я, а ты — мой муж… Если понадобится поддержка, я обращусь к работягам. Работяги поддержат.

— Еще бы! — сказал он. — Да только это голосованием не решается.

— Ну, разумеется, — сказала она. — Но все-таки…

Но все-таки он сходил к начальнику техбюро, прощупал, как говорится, почву.

Чернозем? Глина? Песок? Ни песок, ни глина, что-то неопределенное, сеять можно, но — по погоде. Начальник техбюро был осмотрителен: семь раз отмерит, один раз отрежет. В этом они сходились.

Он, Должиков, привык так: если уж сеять, то чтобы пахота — по всем правилам, и зерно довести до кондиции. Полдня сидел он в конторке, делал выписки из своей учетной книжки, которая всегда была при нем, но никому ее не показывал. Там было все, чем жил участок: и добрые дела, и грехи. Дефектность шла на убыль, да, — он пересчитал это в процентах, изобразил в виде диаграммы. Ни пахота не затрудняла его, ни посевные кондиции не смущали, — с этим он справился бы. Это бы подготовил.

Его беспокоила погода.

На том собрании крыл Булгак ловкачей, которые обходят техпроцесс и пропускают операции, узаконенные регламентом. Комиссия, понятно, взяла это на заметку. Всякий день втолковывалось слесарям, что техпроцесс введен не для проформы и соблюдать регламент — значит бороться за качество. И кто это втолковывал громче всех? Начальник участка. И что доложит комиссия парткому, когда придется докладывать? То самое и доложит, если еще не доложила. И после всего начальник участка, словно бы потакая ловкачам или оправдывая их задним числом, доказывает, что действующая технология устарела! Как это будет выглядеть?

Погоду делала комиссия, и при такой погоде соваться куда бы то ни было с конструктивными предложениями — лить воду в бездонную бочку. Подливать масла в огонь. Двухсменка? Складирование? Техпроцесс? Он предвидел, что ему ответят, какую найдут отговорку. И долго искать не будут. Воспитательная работа на участке захирела: прогулы, склоки, пьянство, — а ты, Должиков, скажут, пускаешь пыль в глаза; твои предложения — громоотвод!

И правильно скажут. Потребуют, чтобы сперва навел порядок на участке. И правильно потребуют.

Сидеть и ждать у моря погоды — на это он был не способен. Конечно же, руки уже чесались, — да не подраться, нет, а поработать: лектора бы на участок — хоть в месяц раз; политинформации — попредметней бы; беседы — позажигательней; и никаких громоотводов! Погода была нелетная, а по такой погоде особенно ценима твердость почвы под ногами.