А Чепелю это собрание, эта говорильня нужны были, как рыбе зонтик, — пивка бы кружечку или, на худой конец, газировки стаканчик: в горле сохло. Чуть заступил на смену, с самого утра: запустишь гайковерт, пару гаек затянешь, и бегом — к сатуратору: задарма и уксус сладкий. Только с этой беготней, да на сдельщине, ни хрена не заработаешь.

Он успокоил себя: наверстаю. Не сегодня, так завтра. Башка у него не трещала, как у некоторых после выпивки; ко сну не клонило — выспался, много ему не надо: всегда высыпался; самочувствие было нормальное, только жажда мучила. Один опоздавший, плюхнувшись в кресло свободное, рядышком, спросил: «Об чем вопрос стоит?» Вопрос стоит, ответил Чепель, об выпить кружку пива. Чего захотел!

Баснями соловья не кормят, а все же стимул в этом был — потрепать языком или дать свободу воображению: вот он, счастья миг — собрание закрыто, аллюр — галопом за проходную, две остановки трамвая, и есть там заведение, где кружечка для Чепеля всегда найдется, а в крайнем случае откроют бочку свежую. Бутылочному он предпочитал бочковое; кто не согласен, тот в пиве не смыслит. Мухлюют, конечно, с бочковым, но все равно из бочки — вкус другой. Подымешь кружечку, сдунешь пену, поглядишь на свет: янтарь! И жалко пить. А не будет бочкового, бутылочное — под боком; лишь бы не тянули резину, поскорей закруглялись.

То, что говорилось с трибуны о трудовой дисциплине, было для него такой же нудой, как если бы посадили его в класс, раскрыли операционную карту сборочных работ и стали излагать ему суть переходов по каждой операций. Он это делал с закрытыми глазами. Он, будь даже в антифонах, в наушниках этих, как у мотористов, все повторил бы, что говорилось с трибуны. Фамилии можно потом проставить, а приговорчик готов: сорок процентов премиальных как не было. В ту обойму, ржавую, которая от собрания к собранию, от приказа к приказу хотя и подновлялась, но ржавела все более, он не попал, — ну и слава труду! Слава героям труда! — за Чепелем на участке никогда еще остановки не было, сегодня не доработал, не заработал — завтра доработает и заработает, а минус сорок процентов — или сколько там скостят — это из его кармана, не из государственного. «Ты чего приунывший?» — спросил сосед. «Кто? Я? — удивился Чепель. — Все хорошо, прекрасная маркиза!»

Он уже прикинул, кому еще стукнет в голову потянуть резину, — были такие, постоянные любители, штатные трепачи, — и предвкушал уже желанный миг счастья, но лучше бы не обольщался: Булгак на трибуну полез, Владик, а это было сверх всякой программы.

И не уйдешь, не смоешься: заметно будет, и Маслыгин — в президиуме, а Маслыгина он, Чепель, уважал, не хотелось бы падать в его глазах.

«Ваш?» — спросил сосед про Владика. «Наш, — ответил Чепель и добавил, как бы вскользь: — «Мой». Наставником был у Булгака, пока не разошлись, как в море корабли. «А я Маслыгина поддерживаю, — сказал сосед. — Что-то темнит этот… твой. С личными клеймами». — «Да, без пол-литра не разберешься, — согласился Чепель. — Давай, может, после конца чего-нибудь сообразим?» Сосед сказал, что не прочь, да жинка будет лаяться. «Точно! — сразу одумался Чепель, словно бы недоучел самое главное. — Жинка — это точно. Давай не надо».

А с Владиком вышла у него разладица как раз из-за водки; общество делится на классы: пьющих и непьющих; между ними происходит классовая борьба, — но чтобы парень в двадцать лет до такой степени мог стать ему, Чепелю, классовым врагом, этого он себе не представлял. Это было дико для него, тем паче, что никаких конкретных предложений Владику не делалось и ничего магарычевого не требовалось, — Чепель пил только за свои и только с пьющими, а пить с непьющими — что клянчить рубль у жены, то же удовольствие.

Владик вообще был ненадежен — как необкатанный движок: подведет? не подведет? Все может быть; и балансировка нарушена: где-то тихоня, а где-то крикун; где-то скромник, а где-то нахал; не имел собственной колеи — в его годы многие уже имеют.

«Вот вам глина, — сказал о нем Должиков Чепелю. И сменному мастеру сказал. — Лепи́те». Это, конечно, стоящее занятие — лепка, но сперва нужно найти общий язык. Чепель пытался, однако не нашел. Такого лепить — зря стараться, только глиной обмажешься. Сменный мастер тоже, кажется, пытался, и что? Чего они оба, наставник и мастер, добились? Сле́саря вырастили? Так он, Владик, слесарем и родился.

А до штатного трепача ему было далеко. Те тянули резину, так хотя бы укладывались в регламент, а у этого кладка была такая; кирпич — зазор, кирпич — зазор! За такую кладку надо бы дать по рукам, потому что — халтура, и лишнее время уходит на эти зазоры, но никто по рукам ему не дал, наоборот — подбросили еще кирпичей при содействии Должикова: строй! авось что-нибудь и выстроишь!

И что же он выстроил?

Ну, кладка наладилась, не стало зазоров, понесся вскачь, — и что? Вожжа под хвост попала? Лицо у него было длинное, а когда вот так пускался — напропалую, вроде бы еще удлинялось, вытягивалось и цветом напоминало слегка подрумяненный сухарь. Личные клейма, личные клейма. Оседлал своего коня. Это было знакомо Чепелю.

Вся разница между ними заключалась в том, что Владик был злой по натуре, — вот, кстати, балансировка! не зря помянута! — а Чепеля мама родила добреньким. Другой раз — обозлиться бы, но доброта препятствовала, и ничего хорошего в этом не было: на добреньких-то верхом и ездят. Конечно, характера не хватало — он таки чувствовал, — но мало ли чего кому не хватает? Жить можно.

Жить можно при любых условиях, и очень даже завлекательное это занятие: жить! Как ни мучила жажда и как ни влекло за проходную, а жизнь оттого не плошала: всему худому наступает конец, имей терпение.

Микрофон был на подставке, и подставка, штанга эта, не раздвигалась, видно, либо не догадывались раздвинуть, поднять микрофон повыше, — а Владик никак не мог приноровиться к нему и, пустившись вскачь, взял направление на президиум. В задних рядах зашумели: не слыхать.

«А оно вам нужно?» — обернулся Чепель. «Ты туда говори!» — одернул Владика председатель, ткнул пальцем в зал. Споткнувшись, Владик чуть было не грохнулся со своего коня. «А я куда говорю?» — «А ты сюда говоришь, и голос пропадает!»

— Голос не пропадает! — выкрикнул Владик, чтобы всем было слышно. — Голос пропасть не может! До каких пор, спрашиваю, будем работать нечестно?

Сразу стало веселее в зале, и Чепель повеселел: наклевывалась потеха. Сидели подремывали и, как по звонку, всколыхнулись: кто с усмешечкой, кто со смешком, а кто и с недовольством. На воре, говорят, шапка горит, но тут без шапок сидели. Если и потянуло гарью, то не от Чепеля: ну, затронет его Владик (и, наверно, затронет-таки, не упустит случая) — и что? Это ж пилюлька, которую глотнешь. — и никакого вкуса, ни горького, ни сладкого. Кто к ним, к пилюлькам, не приспособился, у тех они в горле застревают, а у него не застревало — наглотался.

Навалившись боком на стол, повернувшись к трибуне и запрокинув голову, Маслыгин спросил:

— Так кто же все-таки работает нечестно?

Трибуна была высокая: для торжеств; для критики сгодилась бы и пониже; Маслыгин глядел на нее, на Владика, как бы снизу вверх.

— Кто? — переспросил Владик, помедлив, словно сосчитывая этих, бесчестных, и сосчитал наконец, выложил на трибуну свой итог, прихлопнул ладонью, попридержал его, чтобы не сдуло ветром. — Большинство.

Ну, если большинство, тогда и вовсе легче. «На миру и смерть красна», — сказал Чепель соседу. Но до соседа едва ли дошло: пуще прежнего зашумели в зале.

— Вы, товарищ Булгак, кого сюда причисляете? — с места спросил начальник испытательной станции. — Весь завод? Весь цех? Или как?

— Я сюда причисляю КЭО, а за цех расписываться не могу, — ответил Владик. — На контрольном осмотре так: берут мотор с обкатки, и оглянуться не успеешь, уже готово, проверено, давайте следующий.

— Чикаться, да? — выкрикнул Чепель.

— А вы возьмите регламент техпроцесса, — не услышал Владик, продолжал свое, обращаясь к залу. — И почитайте, что там пишется и сколько там операций, и как это можно успеть за такое короткое время.

Хотел было Чепель еще словечко вставить, да воздержался.

— У нас же как, в большинстве? Визуально! — будто бы молоток хватанул Владик, вбил гвоздь в трибуну. — Сверили номера по карте, сверили комплектность и, возможно, даже крышки блока не снимая, подшипников не вскрывая, в карте отметились, в книге учета отметились, и — на тельфер, на малярку, иначе, говорят, если с каждым мотором чикаться и техпроцесс выдерживать, заработка не будет. Гоним, товарищи, моторы, технологию не соблюдаем!

«Дурака кусок! — про себя посмеялся Чепель. — По секрету всему свету! Ну кто ж это так делает!»

— А контролеры где? — спросил Маслыгин, морщась, как от боли.

Это же — на его голову тоже, не говоря уж о Должикове, о Подлепиче.

— Контролеры сидят и рассказывают байки, — ответил Владик. — У слесарей личные клейма, у большинства, вот и штампуют без контролеров.

Распространяться об этом было в высшей степени глупо, глупей не придумаешь, и некоторые возмутились, вскипели, а Чепель посмеивался: пускай у Маслыгина голова болит или у Должикова с Подлепичем; кому на Руси жить хорошо? Чепелю — сам себе хозяин! Он порылся в карманах, выудил серебро и несколько смятых рублевок и, пока там кипело у некоторых возмущение, взвесил все это на ладони, стал демонстративно подсчитывать.

А чтобы не подумали, будто вообще — в стороне от текущих событий, выбрал удобную минуту и крикнул Владику.

— Ты бы, Владислав Акимович, конкретнее! Невзирая на лица!

Он преследовал еще и такую цель: доставить Владику затруднение, загнать его в угол, потому что кому же приятно при полном кворуме да при начальстве позорить с трибуны своих же товарищей по работе.

Но тут он дал маху, переоценил моральные качества молодой подрастающей смены.

— Невзирая на лица, Константин Степанович, у вас многое можно воспринять, — обратился к нему Владик с трибуны. — Но когда вы находитесь после этого самого… у вас в мыслях… это самое, а не работа.

— Что у меня в мыслях, — сказал Чепель, — пускай тебя не волнует.

Переоценил человеческое благородство.

У Булгака шевелюра была современнейшая — не расчешешь; запустил пальцы в шевелюру и будто пощупал, на месте ли башка.

— А меня волнует, Константин Степанович! — произнес вызывающе. — Меня волнует, — повторил, — когда во вторник — или в среду? — был двигатель с крупным дефектом — но́мера не помню: сквозная раковина в блоке и проволокой заклепана, алюминиевой, а вы, Константин Степанович, после этого самого… не в ударе, короче… посмотрели, сказали, что хрен с ним, рядовой двигатель, не экспортный, пройдет, и клеймо свое поставили.

Как вам это нравится? Чепель сперва оборотился к соседу, ища у него сочувствия, а потом махнул рукой, сказал:

— Дурака кусок! Да оно сто лет проработает.

— Пока не пришлют рекламацию из Союзсельхозтехники, — спокойненько этак, интеллигентненько прибавил Маслыгин, по-прежнему боком сидя в президиуме, не спуская глаз с Владика. — И что же вы, Владислав, сознательный молодой рабочий, до сих пор молчали?

У Владика лицо, недосушенное, недожаренное, сразу прожарилось, стало веснушчатым, то есть казалось так: зарделся.

— А я не молчал. Я Юрию Николаевичу говорил. — Подлепичу. — А кому еще? На пятиминутке? На пятиминутке много не скажешь. Я и здесь говорю. Я и здесь говорю, — повторил он, — что пора кончать с этим отжившим делением: экспорт вылизываем, а себе, значит, можно кое-как, пускай деревня расхлебывает. Послать бы Константина Степановича в деревню, посмотреть, как на том двигателе поработал бы!

Глупость была невообразимая, передать кому-нибудь слово в слово, не поверят. Обида застлала глаза. За такое лупить надо смертным боем, но далековато был обидчик, на трибуне, — туда кулаком не достанешь.

Крупная оказалась пилюля, но ничего — проглотил, не подавился. Ничего, все нормально, жить можно.

Возведи Булгак на него напраслину, он, ясно, не простил бы, но никакой напраслины не было, нечего и ерепениться. Во вторник загулял, а в среду, в первой смене, работалось со скрипом, и подвернулся этот движок, дефектный, — дефект устранил и только тогда обнаружил раковину в блоке. Ежели кто скажет, что Чепель — шкурник и не заменил блока из корысти, чтобы побольше движков за смену пропустить, тот — дурака кусок. Замена блока — сразу пятерка в кармане, а он от этой пятерки отказался, от мороки то есть. Ну, пьющий, ну, гулящий, ну, бессовестный, но не барышник же! Булгак барышником его не назвал, и потому он недолго обижался на Булгака.

Это лишь поначалу застлало глаза.

А тут как раз потребовали от Подлепича ответа, или сам поднялся со своего места, счел нужным дать справочку по ходу дела.

Поднялся хмурый, скучный, с трудом, — узко было между креслами, — и повернулся спиной к президиуму, лицом к залу, а может, так и надо было, и все, наверно, подумали, что не у президиума, а у зала станет искать заступничества, но он, поскучнев еще более, взъерошив свою короткую стрижку, ни у кого заступничества не просил, сказал, кивая сам себе головой:

— Это верно. Был такой разговор. С Булгаком на прошлой неделе. Не о Чепеле персонально, а вообще-то был.

Когда он уже садился, и тоже — с трудом, из-за тесноты в рядах, Должиков рядом с ним, — выутюженный, вылощенный, в костюмчике, при галстучке, король экрана, любимец публики, — как бы помог ему, попридержав рукой, усесться, но без поучения не обошелся:

— Полагается, Юрий Николаевич, своевременно реагировать, а не ждать, понимаете ли, когда выплывет.

— Ничего не полагается, — с напускной невозмутимостью сказал Подлепич; можно было заметить, что — с напускной. — В своей смене, — сказал он, — я сам знаю, что полагается, а чего не полагается.

Ну, как? Чепель оборотился к соседу. Он уважал Подлепича и не жаловал Должикова, хотя именно ему обязан был многим, а Подлепичу — ничем.