В каждой семье есть своя черная овца – в нашей был дядя Петрос.

Его младшие братья, мой отец и дядя Анаргирос, постарались, чтобы мы, не усомнившись, унаследовали их мнение о нем.

– Этот мой никчемный братец Петрос – просто жалкий неудачник, – говорил мой отец при всяком удобном случае. А дядя Анаргирос на семейных сборищах (на которых дядя Петрос привычно отсутствовал) при каждом упоминании имени Петроса неизменно кривился, выражая неодобрение, пренебрежение или смирение перед волей Создателя-в зависимости от настроения.

Однако следует отдать им должное: оба брата в финансовых вопросах обращались с заблудшим Петросом скрупулезно честно. Хотя он никогда не брал на себя ни малейшего труда по управлению дедушкиной фабрикой, оставленной всем троим, папа и дядя Анаргирос неуклонно выплачивали дяде Петросу его долю прибыли. (Чувство семьи, тоже доставшееся им по наследству.) Дядя Петрос отплатил им той же монетой. Не имея своей семьи, он оставил нам, своим племянникам, целое состояние, накопившееся на его банковском счету, почти нетронутым.

Мне же, «любимейшему из племянников» (его собственные слова), он завещал еще и огромную библиотеку, которую я передал в дар Греческому математическому обществу. Себе я оставил из нее только два предмета: том семнадцатый «Ореrа Omnia» Леонарда Эйлера и тридцать третий выпуск немецкого научного журнала «Monatshefte fur Mathematik und Physik». Эти скромные сувениры символичны тем, что они определили границы главного периода биографии дяди Петроса, который начинается письмом, написанным в 1742 году и содержащимся в первой книге. В этом письме не очень известный математик Христиан Гольдбах просил великого Эйлера обратить внимание на некоторое арифметическое наблюдение. Окончание же, если можно так выразиться, этого этапа следует искать на страницах 183-198 упомянутого солидного немецкого журнала в работе под названием: «О формально неразрешимых предложениях в «Principia Mathematica» и аналогичных системах», написанной в 1931 году абсолютно до того не известным венским математиком Куртом Гёделем.

В детстве я видел дядю Петроса всего раз в год во время ритуального визита в день его именин – праздник святых апостолов Петра и Павла – двадцать девятого июня. Этот обычай был учрежден моим дедом, а потому стал нерушимой обязанностью в нашей свято блюдущей традиции семье. Ехать приходилось в Экали – сейчас это пригород Афин, но в те времена это была уединенная лесная деревушка, и дядя Петрос жил там в домике, окруженном большим парком и фруктовым садом.

Презрительное отношение папы и дяди Анаргироса к их старшему брату озадачивало меня с самого раннего детства, а постепенно стало истинной тайной. Противоречие между рисуемым ими образом и впечатлением, которое возникало у меня в процессе наших редких встреч, было так очевидно, что даже столь незрелый разум, как мой, был обречен на изумление.

Тщетно пытался я наблюдать за дядей Петросом каждый год, пытаясь выискать в его внешности или поведении признаки беспутства, праздности или иные свойства нечестивых. Напротив, любое сравнение оказывалось в его пользу: младшие братья были вспыльчивы, а порой и просто грубы с людьми, а дядя Петрос – терпелив и тактичен, глубоко посаженные синие глаза всегда лучились добротой. Они оба отчаянно пили и курили; дядя Петрос не пил ничего крепче воды и вдыхал только ароматы своего сада. Мой отец был тучен, дядя Анаргирос попросту жирен, а дядя Петрос был крепок и жилист – результат работы на свежем воздухе и отсутствия вредных привычек.

С каждым годом мое любопытство росло. К моему великому разочарованию, отец наотрез отказался предоставить мне любую дополнительную информацию о дяде Петросе, кроме презрительного отзыва «жалкий неудачник». От матери я узнал только о его ежедневных занятиях (делами их вряд ли можно назвать). Он вставал каждый день на рассвете, почти все светлое время проводил, копаясь в саду – сам, без помощи каких-либо современных приспособлений, облегчающих этот труд, – братья ошибочно считали, что это от скупости. Дом он покидал редко, если не считать ежемесячных посещений небольшого благотворительного общества, основанного дедом, где дядя добровольно исполнял обязанности бухгалтера. Кроме того, иногда он ездил и в «другое место», которое мама никогда не называла. Его дом был истинной кельей отшельника: если не считать ежегодных вторжений нашей семьи, там никогда не бывало гостей. Никакой общественной жизни у дяди Петроса не было. По вечерам он оставался дома и – тут мама понижала голос почти до шепота – «погружался в свои научные занятия».

Это меня резко заинтересовало.

– Научные занятия? Какие?

– Одному Богу известно, – ответила мама, и мое детское воображение нарисовало картины эзотерики, алхимии или еще того хуже.

Неожиданную информацию о таинственном «другом месте» я получил от одного из гостей моего отца за ужином.

– Видел вчера в клубе вашего брата Петроса. Он меня разгромил в Каро-Канне, – сказал гость, и я влез в разговор, заработав сердитый взгляд от отца:

– А как разгромил? И что такое Каро-Канн? Наш гость объяснил, что так называется одно шахматное начало, названное по имени его изобретателей, г-д Каро и Канна. Очевидно, дядя Петрос имел привычку заходить иногда в шахматный клуб в Патиссе и привычно сокрушать противников, которых свела с ним несчастливая судьба.

– Какой игрок! – восторженно вздохнул наш гость. – Если бы он играл в турнирах, был бы уже гроссмейстером!

Тут мой отец сменил тему разговора.

Ежегодный семейный сбор происходил в саду. Взрослые рассаживались вокруг стола, поставленного в мощеном дворике, выпивали, закусывали, болтали, два младших брата изо всех сил старались (как правило, без особого успеха) быть вежливыми и любезными. Мы с моими кузенами играли в саду.

Однажды я предпринял попытку решить загадку дяди Петроса и попросил разрешения пройти в туалет – таким образом я надеялся попасть в дом. К моему великому разочарованию, хозяин указал на строение рядом с сараем. Но на следующий год (мне уже было четырнадцать) на помощь моему любопытству пришла погода. Буря заставила дядю открыть балконную дверь и ввести нас в помещение, которое архитектором, очевидно, было задумано как гостиная. И так же очевидно было, что ее владелец не привык принимать гостей. Хотя там и был диван, он как-то неуклюже приткнулся у глухой стены. Из сада принесли стулья, расставили полукругом, и мы расселись, как плакальщики на провинциальных похоронах.

Я произвел быструю рекогносцировку, кидая вокруг торопливые взгляды. Единственными предметами мебели, носившими следы ежедневного употребления, были старое глубокое кресло у камина и столик рядом с ним. На столике стояла шахматная доска с незаконченной партией. Рядом со столом на полу лежала большая стопка шахматных книг и журналов. Значит, вот где сидит каждый вечер дядя Петрос. Научные занятия, о которых говорила мама, это шахматы. Так ли?

Я не мог позволить себе столь поспешный, хоть и напрашивающийся вывод, поскольку заметил нечто еще, наводящее на размышления. Главным в обстановке гостиной, в которой мы сидели, тем, что так сильно отличало ее от гостиной в нашем доме, было невероятное количество книг. Книги были повсюду. Не только все стены комнаты, коридора и маленькой прихожей были увешаны полками от пола до потолка, но и на полу лежали книги высокими стопками. Почти все книги были старые и имели вид читаных-перечитаных.

Сперва я выбрал самый простой способ узнать их содержание и спросил:

– Дядя Петрос, а что это за книги?

Наступило неловкое молчание, будто я заговорил о веревке в доме повешенного.

– Это… это старые книги, – нерешительно пробормотал дядя, метнув быстрый взгляд в сторону моего отца. Вопрос привел его в такое смятение и поиск ответа сопровождался такой бледной улыбкой, что я не мог заставить себя спрашивать дальше.

Тогда я снова сослался на зов природы. На этот раз дядя отвел меня в небольшой туалет рядом с кухней. И на обратном пути, оставшись один и без наблюдения, я воспользовался созданной мной самим возможностью. Взяв книгу из ближайшей стопки на полу коридора, я быстро ее пролистал. К сожалению, она была на немецком, которого я совершенно не знал (и сейчас не знаю). Мало того, почти все страницы были усыпаны таинственными знаками, которых я тоже никогда не видел: " и $ и ò иÏ. Среди них попадались и более понятные символы вроде +, = и:, разделенные цифрами и буквами – латинскими и греческими. Мой рациональный ум преодолел каббалистические фантазии: это была математика!

Уезжая в этот день из Экали, я был полностью захвачен своим открытием, равнодушный к брюзжанию отца и к его лицемерным выговорам за мою «грубость по отношению к дяде» и «назойливое любопытство». Можно подумать, его сильно тронуло нарушение этикета!

В следующие несколько месяцев мое любопытство к темной, неизвестной стороне жизни дяди Петроса развилось почти до одержимости. Помню, как почти против воли рисовал на уроках чертиков, комбинируя математические и шахматные символы. Математика и шахматы – здесь скорее всего лежит разгадка окружающей моего дядю тайны, но ни то, ни другое не давало полного объяснения и как-то не согласовывалось с презрительно-отталкивающим отношением к нему братьев. Конечно же, эти увлечения (или больше, чем просто увлечения?) сами по себе не предосудительны. Как ни погляди, а шахматиста гроссмейстерского класса или математика, который проработал столько замечательных томов, трудно автоматически отнести к «жалким неудачникам».

Нет, я должен был разгадать тайну и даже какое-то время подумывал о предприятии в стиле моих любимых литературных героев – проект, достойный «Тайной семерки» Энида Блайтона, «Братьев Харди» или их греческого брата по духу «Героического мальчика-фантома». Я разработал во всех подробностях план проникновения в дом моего дяди во время его отлучки в благотворительное заведение или шахматный клуб, чтобы там найти явные свидетельства его прегрешений.

Но вышло так, что мне не пришлось для удовлетворения своего любопытства вставать на путь преступления. Ответ, который я искал, так сказать, свалился мне на голову.

Вот как это было.

Однажды, когда я сидел дома и готовил уроки, зазвонил телефон, и я снял трубку.

– Добрый вечер, – произнес незнакомый мужской голос. – Я из Греческого математического общества. Могу ли я поговорить с профессором?

Я тут же ответил, не задумываясь:

– Вы ошиблись номером. Здесь нет никакого профессора.

– О, прошу прощения. Мне следовало сначала проверить. Это резиденция Папахристоса?

Тут меня осенило:

– Может быть, вы имеете в виду г-на Петроса Папахристоса?

– Да, – подтвердил мой собеседник. – Профессора Папахристоса.

– Профессора! – Я чуть не выронил трубку, но все же смог подавить возбуждение и не упустил чудом представившуюся возможность. – Я не сразу понял, что вы говорите о профессоре Папахристосе, – начал я вкрадчиво. – Видите ли, это дом его брата, но поскольку у профессора телефона нет (факт), мы принимаем для него телефонограммы (наглая ложь).

– Тогда не могли бы вы мне дать его адрес? – спросил звонивший, но я уже обрел самообладание, и где ему было со мной тягаться!

– Профессор не любит, когда нарушают его уединение, – ответил я надменно. – Почту за него также получаем мы.

Я не оставил бедняге никакого выбора.

– Тогда будьте добры дать мне ваш адрес. Мы хотим от имени Греческого математического общества послать господину профессору приглашение.

Следующие несколько дней я притворялся больным, чтобы быть дома, когда приносят почту. Долго ждать не пришлось. На третий день после телефонного разговора я уже держал в руке вожделенный конверт. Дождавшись ночи, когда родители уснули, я на цыпочках прошел на кухню и открыл письмо над паром (как описывалось в приключенческих романах).

Развернув письмо, я прочел:

Г-ну Петросу Папахристосу,

б. профессору кафедры анализа

Мюнхенского университета

Многоуважаемый г-н профессор!

Наше Общество собирается провести слушания на тему «Формальная логика и основания математики», посвященные двухсотпятидесятилетию со дня рождения Леонарда Эйлера.

Для нас было бы большой честью, если бы Вы согласились принять в них участие и обратиться к Обществу с коротким приветствием…

Вот оно, значит, как! Человек, которого мой дорогой отец небрежно отметает в сторону как «жалкого неудачника», – профессор кафедры анализа в Мюнхенском университете (значение маленькой буквы «б.» перед неожиданно престижным званием до меня не дошло). А о достижениях этого самого Леонарда Эйлера, которого помнят и чтят аж через двести пятьдесят лет, я вообще ничего не знал.

В следующее воскресенье я вышел из дому, одетый в форму бойскаута, но вместо еженедельного собрания поехал на автобусе в Экали, надежно спрятав в карман письмо из Греческого математического общества. Дядю я нашел в саду – он, в старой шляпе, с закатанными рукавами и с лопатой в руке копал огород. Мое появление было для него сюрпризом.

– Что тебя сюда привело? – спросил он. Я вручил ему запечатанный конверт.

– Ну, не стоило беспокоиться. Можно было отправить почтой. – Он ласково улыбнулся. – Все равно спасибо, бойскаут. Твой отец знает, что ты здесь?

– Ну, вообще-то нет, – промямлил я.

– Тогда я лучше отвезу тебя домой, а то родители будут беспокоиться.

Я стал было возражать, но дядя настоял на своем. Он залез в свой древний побитый «фольксваген-жук» прямо как был, в грязных сапогах, и мы направились в Афины. По дороге я попытался завязать разговор о предмете приглашения, но дядя переключил его на пустяки вроде погоды и лучшего времени для подрезки деревьев и бойскаутских походов.

Он высадил меня на углу возле нашего дома.

– Мне стоит подняться, чтобы у тебя было оправдание?

– Нет, дядя, спасибо, это будет лишнее. Выяснилось, однако, что оправдание мне бы не помешало. Таково уж было мое везение, что отец заглянул в скаутский клуб попросить меня кое-что купить по пути домой, и ему было сообщено о моем отсутствии. Я по наивности тут же выложил все как было. Как выяснилось, это был самый худший из возможных вариантов. Даже если бы я солгал и сказал, что прогулял собрание, чтобы покурить в парке или посетить заведение с сомнительной репутацией, отец и то не мог бы возмутиться сильнее.

– Разве я не запретил тебе иметь с этим человеком что-нибудь общее? – возопил он, побагровев так страшно, что мать тут же начала умолять его не забывать о давлении.

– Нет, папа, – ответил я, и это была чистая правда. – Ты мне никогда ничего подобного не запрещал.

– Ты что, сам не знаешь, кто он такой? Разве я тебе не говорил тысячу раз про моего брата Петроса?

– Да, ты мне тысячу раз говорил, что он жалкий неудачник, ну и что? Все равно он твой брат, а мой дядя. И что такого ужасного, что я отвез ему письмо? А если на то пошло, я не совсем понимаю, как может быть «жалким неудачником» человек, имеющий ранг профессора одного из самых известных университетов!

– Бывшего профессора! – зарычал отец, проясняя вопрос с буквой «б.».

Все еще дымясь, он произнес приговор за то, что он назвал «возмутительным актом непростительного непослушания». Я едва мог поверить в такую суровость: на целый месяц я подвергаюсь заключению в своей комнате и выходить могу только в школу на уроки. Даже еду мне будут приносить в комнату, и мне запрещается разговаривать с ним, с мамой и вообще с кем бы то ни было!

Я отправился отбывать наказание, чувствуя себя мучеником за Истину.

В тот же вечер отец тихо постучал в мою дверь и вошел в комнату. Я сидел за столом и читал и, подчиняясь его приговору, даже не произнес ни слова приветствия. Отец сел напротив меня на кровать, и по выражению его лица я понял, что произошли какие-то изменения. Теперь он был спокоен и даже, похоже, испытывал какое-то чувство вины. Начал он с заявления, что наложенное на меня наказание было, «возможно, несколько излишне сурово», а потому объявляется недействительным. Потом он извинился за свой тон – поведение для него не только не характерное, но беспрецедентное. Он понимает, что его вспышка была несправедливой. Было неразумно, сказал он – и я с ним, естественно, согласился, – ожидать от меня, что я пойму то, чего он никогда не давал себе труда объяснить. Он никогда не говорил со мной открыто о дяде Петросе, и теперь пришло время исправить «эту прискорбную ошибку». Он хочет рассказать мне о своем старшем брате. Конечно, я был весь внимание. Вот что он мне рассказал.

Дядя Петрос с самого раннего детства проявлял исключительные способности к математике. В начальной школе он поражал учителей легкостью, с которой решал арифметические задачи, в средней школе с неимоверной быстротой овладел абстрактными понятиями алгебры, геометрии и тригонометрии. О нем говорили «вундеркинд» и даже «гений». Их отец, мой дед, хоть и не имел высшего образования, показал себя человеком просвещенным. Вместо того чтобы подготовить Петроса к работе в семейном деле, он поощрял сына следовать велениям своего сердца. Еще не окончив школу, Петрос поступил в Берлинский университет, который с отличием окончил в девятнадцать лет. На следующий год он получил степень доктора, а в двадцать четыре года был принят на должность профессора в Мюнхенский университет – в таком возрасте такого положения еще не достигал никто.

Я слушал, вытаращив глаза.

– Не похоже на карьеру «жалкого неудачника», – не удержался я.

– Я еще не закончил, – возразил отец.

Но тут он отклонился от повествования. Без вопроса с моей стороны он заговорил о себе, о дяде Анаргиросе и об их чувствах к Петросу. Младшие братья с гордостью следили за его успехами. Никогда, ни на один миг они не питали к нему ни малейшей зависти – в конце концов они тоже в школе учились отлично, хотя, конечно, далеко не столь блестяще, как их гениальный брат. Но все же особо близки с ним они не были. Петрос с самого раннего детства был одиночкой. Даже когда он еще жил дома, папа и дядя Анаргирос мало проводили с ним времени: они играли с друзьями, а он тем временем решал у себя в комнате задачи по геометрии. Когда он уехал за границу в университет, отец заставлял их писать Петросу вежливые письма («Дорогой брат, мы все здоровы…»), на которые он изредка отвечал лаконичными открытками. В 1925 году они всей семьей поехали в Германию навестить Петроса, и при немногочисленных встречах он вел себя как человек совсем чужой, рассеянный, озабоченный – ему явно не терпелось вернуться к тому, чем он там занят. После этого семья не видела его до 1940 года, когда Греция вступила в войну с Германией и дяде Петросу пришлось вернуться.

– Зачем? – спросил я у отца. – Пойти в армию?

– Ну уж нет! У твоего дяди никогда не было патриотических чувств, да и никаких других, если уж на то пошло. Просто, когда была объявлена война, он оказался враждебным иностранцем и должен был покинуть Германию.

– Так почему он не поехал в Англию, или в Америку, или еще куда-нибудь в крупный университет? Если он был таким великим математиком…

Отец перебил меня одобрительным хмыканьем, при этом громко хлопнув себя по бедру, будто я попал в самую точку.

– Вот в том-то и дело, – сказал он с нажимом. – В том-то и все дело: он больше не был великим математиком!

– То есть как? – спросил я. – Как это может быть?

Наступила долгая напряженная пауза – знак кульминации рассказа, та самая точка, где события меняют направление и катятся вниз. Отец наклонился ко мне, многозначительно нахмурился, и следующие слова прозвучали глубоким рокотом, почти стоном:

– Твой дядя, сын мой, совершил величайший из грехов.

– Но что он сделал, папа, скажи? Украл, ограбил, убил?

– Нет-нет, это все мелочи по сравнению с тем, что сделал он! И заметь, это не я так сужу, а Писание, сам Господь наш: «Не кощунствуй против Духа Святого!» Твой дядя Петрос метал бисер перед свиньями, он взял нечто – священное и великое – и бесстыдно выбросил!

Такой неожиданный теологический поворот темы застал меня врасплох.

– И что же это было?

– Разумеется, его дар! – воскликнул отец. – Великий, неповторимый дар, которым благословил его Господь, феноменальный, невиданный математический талант! Этот жалкий дурак растратил его, промотал и выбросил на помойку! Можешь себе представить? Этот неблагодарный подонок ничего не сделал в математике! Никогда! Ничего! Ноль!

– Но почему? – спросил я.

– А, да потому, что его блестящее превосходительство изволили заняться «Проблемой Гольдбаха».

– Заняться – чем?

Отец с отвращением скривился.

– А, это такая шарада, не интересная никому, кроме кучки бездельников, играющих в интеллектуальные игры.

– Шарада? То есть вроде кроссворда?

– Нет, это математическая задача – но не первая попавшаяся. Эта «Проблема Гольдбаха» считается одной из труднейших во всей математике. Можешь себе представить? Величайшие умы всей планеты не смогли ее решить, а твой самоуверенный дядюшка в возрасте двадцати одного года вообразил, что именно он… Вот так он и профукал на нее всю свою жизнь!

Такое рассуждение вызвало у меня недоумение.

– Погоди, отец, – сказал я. – Разве это преступление? Искать решение самой трудной проблемы во всей истории математики? Ты серьезно? Это же великолепно, это же просто фантастически!

Отец уперся в меня тяжелым взглядом.

– Вот если бы он ее решил, тогда это могло бы быть «великолепно», или «просто фантастически», или назови еще как хочешь – хотя, разумеется, абсолютно бесполезно. Но он ее не решил!

Отец снова начал терять терпение – то есть вернулся к себе обычному.

– Сынок, знаешь, в чем состоит Тайна Жизни? – спросил он, глядя на меня исподлобья.

– Нет, не знаю.

Перед тем как поделиться ею со мной, отец трубно высморкался в шелковый платок с монограммой.

– Тайна Жизни, сын мой, в том, что надо всегда ставить себе достижимые цели. Они могут быть легкими или трудными в зависимости от обстоятельств, от твоего характера и способностей, но должны они быть – до-сти-жи-мы-ми! Мне бы стоило повесить у тебя в комнате портрет твоего дяди Петроса с подписью: КАК НЕ НАДО!

Сейчас, в зрелом возрасте, мне ни за что не описать смятения, которое вызвало в моем юношеском сердце первое, пусть неполное и предвзятое, знакомство с историей дяди Петроса. Очевидно, что отец хотел рассказать мне притчу-предостережение, но его слова возымели полностью обратное действие: вместо того чтобы отвратить меня от блудного старшего брата, они потянули меня к нему, как к ярко сияющей звезде.

Я был поражен тем, что только что услышал. В чем состоит эта знаменитая «Проблема Гольдбаха», я тогда не знал и не особо интересовался. Зачаровало меня другое. Мой добродушный, рассеянный и с виду непритязательный дядя на самом деле был человеком, который по своему собственному выбору годами ведет битву на самых дальних рубежах человеческого честолюбия. Человек, которого я знал всю жизнь, мой близкий родственник, всю жизнь стремится решить Одну Из Самых Трудных Проблем В Истории Математики! Пока его братья учились, женились, воспитывали детей, вели семейное дело, растрачивая свои жизни, как и прочее безымянное человечество, на пропитание, размножение и убиение времени, он, подобно Прометею, стремился бросить свет в темнейший и недоступнейший уголок знания.

Тот факт, что он в конце потерпел поражение, не только не принижал его в моих глазах, но наоборот – поднимал на пьедестал восхищения. Разве эта не само определение Идеального Романтического Героя – Вести Великую Битву, Хотя Знаешь, Что Нет Надежды На Победу? Разве есть разница между моим дядей и спартанцами Леонида, защищающими Фермопилы? К нему идеально подходили финальные строки из поэмы Кавафи, которую мы учили в школе:

Честь величайшая тем подлежит, кто предвидит, Что зрящим многим, конечно, в виденьях выйдет: Что Эфиальт – предатель свой путь найдет - И персы в ходе событий, как и положено быть ему, Найдут искомый проход [1] .

И еще до того, как я услышал историю дяди Петроса, пренебрежительные замечания его братьев не только вдохновляли мое любопытство, но и усиливали симпатию. (Кстати, у моих кузенов было совсем не так. Они проглотили мнение своих отцов, не жуя.) Теперь, когда я знал правду – пусть даже ее крайне пристрастный вариант, – я немедленно выбрал себе дядю за образец.

Первым следствием этого было изменение моего отношения к математическим предметам в школе, которые прежде казались мне довольно скучными, и в результате – резкое улучшение моих успехов. Когда отец в очередном табеле увидел мои оценки по алгебре, геометрии и тригонометрии, взлетевшие до уровня «отлично», он приподнял кустистую бровь и странно на меня поглядел. Вполне возможно, он даже что-то заподозрил, но уж, конечно, не стал на этом заострять внимание. В конце концов не мог же он ругать меня за отличную учебу!

В день, когда Греческое математическое общество собралось почтить двухсотпятидесятилетие со дня рождения Леонарда Эйлера, я пришел в зал заблаговременно, исполненный ожиданий. Хотя школьная математика никак не помогала разобраться в точном значении названия лекции – «Формальная логика и основания математики», оно меня заинтриговало с той минуты, как я прочел приглашение. Я знал, что бывает «формальное отношение к делу» и «обыкновенная логика», но как эти понятия сочетаются? Мне было известно, что основания есть у поступков и у домов, но у математики?

Но я напрасно ждал, пока в заполняющейся аудитории появится тощая, аскетичная фигура моего дяди. Как я должен был бы и сам догадаться, он не приехал. Я знал, что он вообще не принимает приглашений, а теперь узнал, что он не делает исключений даже ради математики.

Первый выступающий, президент Общества, назвал его имя с подчеркнутым уважением:

– Профессор Петрос Папахристос, всемирно известный греческий математик, не сможет, к сожалению, произнести свое приветствие в связи с легким нездоровьем.

Я хитро улыбнулся, гордый тем, что лишь мне во всей аудитории известно, что «легкое нездоровье» является дипломатической болезнью, предлогом, чтобы защитить свой покой.

Но, несмотря на отсутствие дяди Петроса, я остался до конца заседания. Я зачарованно слушал краткое описание жизни юбиляра (как оказалось, Леонард Эйлер сделал эпохальные открытия практически во всех областях математики). А когда на трибуну взошел основной докладчик и стал разрабатывать тему «Формально-логические основы математических теорий», я впал в транс. Пусть я абсолютно ничего не понял, кроме первых нескольких слов его доклада, дух мой купался в незнакомом ранее блаженстве неизвестных определений и понятий, всех символов мира, которые, хоть и были загадочны, поразили меня с самого начала как почти священные в своей недосягаемой мудрости. Плыли и плыли волшебные, неслыханные имена и названия, унося меня возвышенной музыкой: проблема континуума, алеф, Тарский, Готтлоб Фреге, индуктивные рассуждения, программа Гильберта, теория доказательств, риманова геометрия, проверяемость и непроверяемость, доказательство непротиворечивости, доказательство полноты, множество множеств, универсальная машина Тьюринга, автоматы фон Неймана, парадокс Рассела, булевы алгебры… В какой-то момент мне показалось, что в гипнотизирующих волнах речи я различил слова «проблема Гольдбаха», но не успел я сосредоточиться, как тема пошла разворачиваться дальше по новым волшебным путям: аксиомы арифметики Пеано, закон распределения простых чисел, замкнутые и открытые системы, аксиомы, Евклид, Эйлер, Кантор, Зенон, Гёдель…

Как это ни парадоксально, но лекция «Формально-логические основания математических теорий» так поразила мою незрелую душу именно потому, что не открыла мне ни одной тайны из тех, о которых в ней говорилось, – не знаю, был бы тот же эффект или нет, если бы все тайны разъяснялись в подробностях. Я понял наконец значение надписи на входе в Академию Платона: «Удеис агеометрос эйсето» – «Да не войдет сюда не знающий геометрии». Мораль этого вечера выделилась с хрустальной ясностью: математика – это нечто бесконечно более интересное, чем решение квадратных уравнений или вычисление объемов тел, презренные школьные задачки. Ее служители обитают в истинно концептуальных небесах – величественный мир поэзии, куда нет входа нематематическому хои поллои .

Этот вечер в Греческом математическом обществе стал поворотным пунктом моей судьбы. Тогда и там я впервые твердо решил стать математиком.

К концу этого учебного года я получил первое место в школе за успехи в математике. Мой отец похвастался этим перед дядей Анаргиросом – кто бы сомневался!

Это был предпоследний школьный год, и я уже решил, что поеду поступать в университет в Соединенных Штатах. Поскольку американская система высшего образования не требует от студентов при поступлении указывать специализацию, я могу не сразу открыть отцу ужасную правду (так он, без сомнения, оценил бы это решение) еще на несколько лет. (К счастью, оба моих кузена уже приняли решение, которое гарантировало моей семье новое поколение менеджеров.) А пока я морочил ему голову туманными разговорами о своих планах изучать экономику, тайно обдумывая свой план: когда я уже буду в университете и от власти отца меня будет отделять весь Атлантический океан, вот тогда я и направлю свой корабль туда, куда зовет меня судьба.

В этом году в день апостолов Петра и Павла я уже не мог больше таиться. Улучив момент, я отвел дядю Петроса в сторону и выпалил:

– Дядя, я хочу стать математиком.

Однако мой энтузиазм не встретил сочувственного отклика. Дядя молчал, но его бесстрастный взгляд с напряженной серьезностью уставился мне в лицо – я с трепетом понял, что именно так должен был он выглядеть, когда пытался проникнуть в тайну проблемы Гольдбаха.

– Что ты знаешь о математике, молодой человек? – спросил он, помолчав.

Тон его мне не понравился, но я продолжал по намеченному плану:

– Я был первым в классе, дядя Петрос, я получил школьную награду!

Он некоторое время обдумывал эту информацию, потом пожал плечами.

– Это важное решение, – сказал он, – и его нельзя принимать без серьезного размышления. Приезжай как-нибудь, и мы поговорим. – И добавил, в чем не было необходимости: – Отцу об этом лучше не говорить.

Я приехал через несколько дней, когда мне удалось сочинить для домашних правдоподобную легенду.

Дядя Петрос привел меня на кухню и угостил холодным напитком из собственных вишен. Потом сел напротив с видом торжественным и профессорским.

– Итак, скажи мне, – начал он, – что есть математика, по твоему мнению? – Подчеркнутые слова, казалось, подразумевали, что какой бы ответ я ни дал, он не может не быть неверен.

Я стал сыпать общими местами насчет «царицы наук» и удивительных приложений ее в электронике, медицине и исследованиях космоса.

Дядя Петрос поморщился:

– Если тебя так интересуют приложения, почему бы тебе не стать инженером? Или физиком? Они тоже занимаются математикой определенного рода.

На этот раз подчеркнутые слова значили, что дядя явно невысоко ставит этот «определенный род». Я понял, что дальше буду конфузить себя еще сильнее, потому что не готов спорить с дядей на равных, в чем тут же и сознался.

– Дядя, я не могу объяснить почему. Знаю только, что хочу стать математиком – я думал, ты меня поймешь.

Он помолчал, обдумывая, что сказать, потом спросил:

– Ты в шахматы играешь?

– Немножко, только не предлагай мне сыграть, я сразу могу сказать, что проиграю.

Он улыбнулся:

– Я не предлагал партии, просто хотел найти пример, который ты поймешь. Видишь ли, настоящая математика не имеет ничего общего ни с приложениями, ни с вычислениями, которым тебя учат в школе. Она изучает абстрактные интеллектуальные построения, которые – по крайней мере пока математик ими занят – не имеют никакого отношения к миру физическому, ощущаемому.

– Мне это подходит, – сказал я.

– Математики, – продолжал он, – находят в своей работе ту же радость, что шахматисты в шахматах. На самом деле психологический склад настоящего математика ближе всего к складу поэта или композитора; другими словами, человека, занятого созданием Красоты и поисками Гармонии и Совершенства. Он диаметрально противоположен человеку практическому – инженеру, политику, или… – дядя на миг задумался, подыскивая на шкале сравнения что-нибудь уж совсем невыносимое, – или бизнесмену.

Если этим он хотел остудить мой пыл, то выбрал неправильную дорогу.

– Именно этого я и хочу, дядя Петрос! – воскликнул я. – Я не хочу быть инженером, и работать в семейном бизнесе тоже не хочу. Я хочу погрузиться в настоящую математику, вот как ты… как в проблему Гольдбаха!

Вырвалось! Еще собираясь в Экали, я решил, что всякого упоминания о Проблеме следует избегать, как черта. Но по неосторожности и в пылу разговора сам произнес эти слова.

Выражение дядиного лица осталось столь же бесстрастным, но по руке пробежала еле заметная дрожь.

– Кто сказал тебе о проблеме Гольдбаха? – спросил он спокойно.

– Папа, – пробормотал я смущенно.

– И что именно он тебе сказал?

– Что ты пытался ее решить.

– Только это?

– Ну… и что у тебя это не получилось. Дрожащая рука успокоилась.

– Больше ничего?

– Больше ничего.

– Гм! – произнес дядя. – Хочешь, заключим с тобой уговор?

– Какого рода уговор?

– Вот послушай. По моему мнению, в математике, как в искусстве – и в спорте, кстати, – если ты не лучший, то ты вообще никакой. Инженер, или юрист, или дантист, обладающий средними способностями, может прожить счастливую и наполненную профессиональную жизнь. Но математик среднего уровня – я говорю об ученых, конечно, а не о школьных учителях – это живая ходячая трагедия…

– Так ведь, дядя, – перебил я, – я не собираюсь быть математиком «среднего уровня». Я хочу быть Первым!

Он улыбнулся:

– По крайней мере в этом ты определенно на меня похож. Я тоже был честолюбив до крайности. Но видишь ли, мой мальчик, благих намерений здесь, к сожалению, недостаточно. В этой области в отличие от многих других прилежание не всегда вознаграждается. Чтобы добраться в математике до вершин, необходимо нечто большее, одно абсолютно необходимое условие для успеха.

– Какое?

Он поглядел на меня с недоумением – я не видел очевидного.

– Как какое? Талант, разумеется! Природная предрасположенность в самом крайнем ее проявлении. Никогда не забывай: Mathemaiticus nascitur, non fit – математиками рождаются, а не становятся. Если у тебя в генах нет этой особой способности, ты всю жизнь проработаешь напрасно и останешься посредственностью. Можешь ее называть золотой серединой, но посредственность есть посредственность. Я поглядел ему прямо в глаза:

– Дядя, какой ты предлагаешь уговор?

Он задумался, будто в поисках формулировки, а потом сказал:

– Я не хочу видеть, как ты пойдешь по пути, ведущему к поражению и несчастливой жизни. И потому я предлагаю тебе связать себя обещанием: стать математиком в том и только в том случае, если ты в высшей степени одарен. Ты согласен?

Я смешался:

– Дядя, но как же я это определю?

– Ты – никак, – ответил дядя Петрос с лукавой улыбочкой. – Это сделаю я.

– Ты?

– Да. Я поставлю тебе задачу, которую ты попытаешься дома решить. По результату твоих трудов, удачному или неудачному, я смогу с большой точностью оценить твой математический потенциал.

Предложенная сделка вызвала у меня противоречивые чувства: я терпеть не мог контрольных, но обожал задачки, над которыми приходится поломать голову.

– Сколько у меня будет времени? – спросил я.

Дядя Петрос полуприкрыл глаза, рассчитывая.

– М-м-м… Скажем, до начала учебного года, до первого октября. Это почти три месяца.

Я тогда настолько ничего не понимал, что считал, будто за три месяца можно решить не одну, а вообще сколько угодно задач.

– Ого сколько!

– Да, но задача будет трудная, – напомнил дядя. – Такая, что не каждый может ее решить. Но если в тебе есть то, что надо, чтобы быть великим математиком, ты справишься. Конечно, ты дашь слово ни у кого не просить помощи и не искать решения ни в каких книгах.

– Даю слово, – сказал я.

Он посмотрел на меня пристально:

– Значит ли это, что ты согласен на уговор?

Я глубоко вздохнул:

– Согласен.

Не говоря больше ни слова, дядя Петрос ненадолго исчез и вернулся с карандашом и бумагой. Манера его поведения изменилась, сделалась профессиональной – математик говорит с математиком.

– Задача вот какая… Я полагаю, ты уже знаешь, что такое простое число?

– А как же, дядя Петрос! Простое – это такое целое число большее единицы, у которого нет делителей, кроме его самого и единицы. Например, 2, 3,5,7, 11, 13 и так далее.

Ему понравилась точность моего определения.

– Чудесно! Теперь скажи мне, пожалуйста, сколько существует простых чисел?

Я свалился с приятных высот.

– Как это – сколько?

– Сколько их? Вас этому в школе не учат?

– Нет.

Дядя глубоко вздохнул, разочарованный уровнем математического образования в современной Греции.

– Ладно, я тебе это расскажу, потому что тебе это понадобится. Множество простых чисел бесконечно – факт, доказанный Евклидом в третьем веке до нашей эры. Его доказательство – жемчужина красоты и простоты. Используя метод reductio ad absurdum [3] , он сперва предполагает обратное тому, что хочет доказать, а именно, что множество простых чисел конечно. Далее…

Несколько энергичных движений карандаша по бумаге, скупые пояснительные слова – так дядя Петрос изложил мне доказательство нашего мудрого предка, одновременно дав первый в моей жизни образец настоящей математики.

– …что, однако, противоречит нашему исходному допущению, – заключил он. – Предположение конечности привело к противоречию, ergo [4] , множество простых чисел бесконечно. Quod erat demonstrandum [5] **.

– Дядя, это просто фантастика! – воскликнул я, восхищенный остроумием доказательства. – Это так просто!

– Да, просто, – вздохнул он, – но никто до Евклида этого не придумал. Вот тебе и мораль: некоторые вещи кажутся простыми только тогда, когда они уже сделаны.

Но у меня не было настроения философствовать.

– Давай теперь, дядя, сформулируй задачу, которую я должен решить!

Он сперва записал ее на листе бумаги, а потом прочел мне вслух.

– Я хочу, чтобы ты попытался доказать, что любое четное число, большее 2, является суммой двух простых чисел.

Я минутку подумал, лихорадочно молясь, чтобы на меня тут же снизошло озарение. Поскольку этого не случилось, я спросил:

– И это все?

Дядя Петрос предостерегающе помахал пальцем в воздухе.

– Э, задача не так уж проста! В каждом частном случае, который можно рассмотреть, например, 4 = 2 + 2, 6 = 3 + 3, 8 = 5 + 3, 10 = 3 + 7, 12 = 7 + 5, 14 = 7 + 7 и т.д. – это очевидно, хотя чем больше число, тем больше приходится вычислять. Но поскольку четных чисел – бесконечное множество, перебирать их по одному невозможно. Ты должен найти общее доказательство этого факта, и я боюсь, это окажется труднее, чем ты думаешь.

Я встал:

– Трудно или нетрудно, а я это сделаю! И собираюсь начать прямо сейчас.

Я уже шел к воротам, когда он окликнул меня из кухни:

– Эй, ты лист с задачей не возьмешь?

Дул холодный ветер, от влажной земли поднимался аромат. Никогда в жизни – ни до, ни после этого краткого мига – не чувствовал я себя таким счастливым, таким исполненным надежд, предвкушений и радостного ожидания.

– Он мне не нужен, дядя, – отозвался я. – Отлично все помню: «Каждое четное число, большее 2, является суммой двух простых чисел». Первого октября покажу тебе решение!

Его суровое напоминание настигло меня на улице:

– Не забудь наш уговор! Только если ты решишь задачу, можешь становиться математиком!

Меня в этот год ждало трудное лето.

К счастью, родители всегда отправляли меня на жаркие месяцы – июль и август – в Пилос, к дяде со стороны матери. Это значило, что я, будучи вне досягаемости отца, хотя бы не имел дополнительной проблемы (будто мне не хватало той, что поставил дядя Петрос) – вести работу втайне. Приехав в Пилос, я сразу разложил бумаги на столе в столовой (летом мы всегда обедали на улице) и сообщил кузенам, что до дальнейших извещений прошу не приставать ко мне с глупостями вроде плавания, игр или походов в летний кинотеатр. Я трудился над задачей с утра до ночи почти без перерывов.

Моя тетя, добрая женщина, добродушно причитала:

– Милый мальчик, ты слишком много работаешь. Сейчас ведь каникулы, отложи хоть ненадолго книги. Ты же отдыхать приехал.

Но я твердо решил не отдыхать до окончательной победы. Я сидел за столом, не разгибая спины, и исписывал лист за листом, подходя к задачке то так, то этак. Иногда, усталый настолько, что абстрактно-дедуктивные рассуждения мне больше не давались, я начинал проверять конкретные числа на случай, если дядя Петрос поставил мне ловушку, попросив доказать утверждение заведомо неверное. После бесконечных делений я сделал таблицу нескольких сотен первых простых чисел (примитивное самодельное решето Эратосфена ) и складывал их по всем возможным парам, проверяя, работает ли принцип. Напрасно я искал в этих рамках четное число, для которого не выполнялось бы утверждение задачи: все как один выражались в виде суммы двух простых.

Где-то в середине августа, после многих вечеров работы и бесчисленных чашечек кофе по-гречески, я на несколько счастливых часов решил, что вот оно, найденное доказательство! Заполнив своими рассуждениями несколько страниц, я отправил их заказным письмом дяде Петросу.

Не успел я насладиться своим триумфом и двух дней, как почтальон принес мне телеграмму:

ЕДИНСТВЕННОЕ ЧТО ТЫ ДОКАЗАЛ ЭТО ТО ЧТО ЛЮБОЕ ЧЕТНОЕ ЧИСЛО ПРЕДСТАВЛЯЕТСЯ В ВИДЕ СУММЫ ПРОСТОГО И НЕЧЕТНОГО ЧТО ТРИВИАЛЬНО ТЧК

Неделю я приходил в себя после первого провала и удара по самолюбию. Но все же оправился и начал работу заново, на этот раз используя reductio ad absurdum:

«Допустим, что существует такое четное число n, которое не может быть представлено в виде суммы двух простых. Тогда…»

Чем больше работал я над задачей, тем очевиднее для меня становилось: это утверждение выражает некую фундаментальную истину о натуральных числах, materia prima [7] математической вселенной. Вскоре я подошел к вопросу о том, как распределены простые числа среди других натуральных, а также о процедуре, которая позволит по данному простому числу найти следующее. Я знал, что эта информация, окажись она в моих руках, была бы крайне полезна в моем поиске, и раза два или три у меня было искушение поискать ее в книгах. Но я, верный своему обязательству работать без посторонней помощи, этого не сделал.

Дядя Петрос, продемонстрировав доказательство Евклида бесконечности множества простых чисел, сказал, что дал мне единственно необходимый для моей работы инструмент. И все же я не мог продвинуться вперед.

К концу сентября, за несколько дней до начала моего последнего в школе учебного года, я снова оказался в Экали, мрачный и сломленный. Поскольку телефона у дяди Петроса не было, мне предстояло сообщить ему весть лицом к лицу.

– Ну? – спросил он, как только мы сели и я гордо отказался от его вишневого напитка. – Ты решил задачу?

– Нет, – ответил я. – Честно говоря, не решил. Меньше всего мне теперь хотелось прослеживать путь своих ошибок или чтобы их анализировал за меня дядя Петрос. Более того, мне абсолютно неинтересно было узнать решение, доказательство утверждения. Хотелось только одного: забыть все, хоть как-то связанное с числами – четными или нечетными, не говоря уже о простых.

Но дядя Петрос не собирался отпускать меня так легко.

– Ну что ж, – сказал он. – Ты помнишь наш уговор?

Я понял, что ему нужно официально закрепить свою победу (почему-то я был уверен, что он именно так рассматривает мой провал), и мне это было очень неприятно. Но я не собирался делать его победу еще слаще, показывая свои задетые чувства.

– Конечно, помню, дядя, как и ты. Мы договорились, что я не буду пытаться стать математиком, если не решу задачу…

– Нет! – прервал он меня с неожиданной горячностью. – В договоре было сказано, что если ты не решишь задачу, ты дашь обещание никогда не быть математиком!

– Именно так, – подтвердил я хмуро. – И поскольку задачу я не решил…

– Ты сейчас дашь обещание, – прервал дядя, заканчивая предложение и снова подчеркивая слова так, будто его (или скорее моя) жизнь от этого зависела.

– Конечно, – сказал я, заставляя себя не быть невежливым. – Если это тебе приятно, я даю обещание.

Он заговорил суровым и даже свирепым голосом:

– Дело не в том, молодой человек, что мне приятно или неприятно, дело в соблюдении соглашения. Ты поклянешься держаться подальше от математики!

Моя досада тут же развернулась в полноценную ненависть.

– Хорошо, дядя, – холодно сказал я. – Я клянусь держаться подальше от математики. Теперь ты доволен?

Я встал, но он грозно поднял руку:

– Не так быстро!

Он резким движением выхватил из кармана лист бумаги, развернул и сунул мне под нос. Вот что там было:

Я, нижеподписавшийся, находящийся в здравом уме и твердой памяти, не выдержав экзамена на способности в высшей математике и в соответствии с соглашением, заключенным мной с моим дядей, Петросом Папахристосом, никогда не буду добиваться диплома математика в каком-либо высшем учебном заведении, равно как не буду и каким-либо иным образом стремиться к профессиональной карьере математика.

Я уставился на дядю.

– Подпиши! – приказал он.

– Какой в этом толк?! – заревел я, уже не пытаясь скрывать свои чувства.

– Подпиши, – сказал дядя неколебимо. – Уговор есть уговор!

Я оставил без внимания его руку, державшую в воздухе авторучку, вытащил из кармана шариковую, вбил свою подпись в этот лист, и не успел дядя сказать хоть слово – как я бросил ему эту бумагу и выбежал прочь, к калитке.

– Погоди! – крикнул он мне вслед, но я уже был за оградой.

Я бежал, бежал, бежал, пока его крики не затихли вдали, а тогда остановился, запыхавшийся, согнулся пополам и заплакал, как маленький, слезами гнева, досады и унижения.

Весь последний школьный год я не видел дядю Петроса и не говорил с ним, а в июне придумал какой-то предлог, чтобы во время традиционной семейной поездки в Экали остаться дома.

Мой опыт предыдущего лета дал именно тот результат, который дядя Петрос, несомненно, предвидел. Независимо от любых обязательств выполнить свою часть «уговора», я начисто утратил желание становиться математиком. К счастью, этот побочный эффект моей неудачи не дошел до крайностей, я не отверг науки полностью и продолжал успевать в школе по всем предметам. В результате я был принят в один из лучших университетов в Соединенных Штатах. При регистрации я заявил главной областью своих интересов экономику, и этого выбора держался до третьего курса . Если не считать обязательных курсов элементарного анализа и линейной алгебры (между прочим, высшие оценки там и там), я за первые два года никакой математики не изучал.

Успех (по крайней мере первоначальный) интриги дяди Петроса был основан на применении к моей жизни абсолютного детерминизма математики. Конечно, он шел на риск, но риск хорошо рассчитанный: вероятность того, что я в университетском курсе элементарной математики узнаю о том, что это была за задача, была пренебрежимо мала. Она (задача) относится к теории чисел, которую читают лишь немногим, избравшим своей специальностью математику. И потому вполне естественно было предположить, что, пока я держу обещание, я закончу университетский курс (и жизнь, насколько можно судить), не узнав правды.

Но реальность не так предопределена, как математика, и все вышло иначе.

В первый день моего третьего года мне сообщили, что Судьба (потому что кто же еще так умеет подстраивать совпадения?) назначила мне в соседи по комнате Сэмми Эпштейна – тщедушного паренька из Бруклина, известного среди студентов как феноменальный математический талант. Сэмми должен был уже в этом году получить диплом в возрасте семнадцати лет, и хотя он формально считался еще студентом, все курсы, которые он слушал, были для аспирантов. Он даже начал работать над диссертацией по алгебраической топологии.

Я в это время полагал, что раны от моего краткого периода математических надежд уже затянулись, и мне стало приятно и даже интересно, когда я узнал, кто будет моим соседом. В первый вечер, когда мы сидели в университетской столовой для лучшего знакомства, я небрежно сказал:

– Поскольку ты, Сэмми, математический гений, я уверен, что ты легко сможешь доказать вот что: каждое четное число, большее 2, представимо в виде суммы двух простых.

Он разразился хохотом.

– Если бы я мог доказать это, друг мой, я бы тут с тобой не сидел, а уже был бы профессором. Может, даже Филдсовскую медаль получил бы – это для математиков как Нобелевская!

Он еще не договорил, как мне уже внезапно открылась страшная истина. Сэмми подтвердил ее следующими словами:

– Утверждение, которое ты сейчас сформулировал, – это проблема Гольдбаха, одна из самых трудных нерешенных задач во всей математике!

Моя реакция состояла из Четырех Стадий Горя, называемых (если я правильно помню, чему меня учили в элементарном курсе психологии) Отторжением, Гневом, Подавленностью и Принятием. Первая оказалась самой краткосрочной.

– Это… Этого не может быть! – выговорил я, как только Сэмми произнес эти страшные слова. Я надеялся, что ослышался.

– Как это – «не может быть»? Может, потому что так оно и есть! Проблема Гольдбаха, или гипотеза Гольдбаха – потому что это всего лишь гипотеза, которую никто еще не доказал, – состоит в том, что любое четное число есть сумма двух простых. Впервые она была сформулирована математиком по фамилии Гольдбах в письме к Эйлеру . Ее проверили для неимоверного количества четных чисел, и она выполняется, но общего доказательства до сих пор никто не смог дать.

Следующих слов Сэмми я уже не слышал, потому что вошел в стадию Гнева.

– Старая сволочь! Сукин сын! – заорал я по-гречески. – Чтоб его черти взяли! Чтоб ему в аду гореть!

Мой новый сосед, никак не думавший, чтобы какая-нибудь гипотеза теории чисел могла вызвать такой бешеный взрыв средиземноморских страстей, попросил меня объяснить, что случилось. Но я был не в том состоянии, чтобы что-нибудь объяснять.

Мне было девятнадцать лет, и до тех пор я вел очень упорядоченную жизнь. Если не считать одну рюмку виски с отцом, чтобы отпраздновать, «как подобает взрослым мужчинам», мое окончание школы, и обязательный глоток вина на родственных свадьбах, я не знал вкуса алкоголя. Следовательно, огромное количество, поглощенное в этот вечер (я начал с пива, перешел на бурбон и закончил ромом) необходимо умножить на достаточно большой коэффициент n, чтобы правильно оценить эффект.

На третьем или четвертом стакане пива, когда я еще что-то соображал, я написал письмо дяде Петросу. Потом, войдя в фазу фаталистического ожидания неминуемой смерти, но до того, как полностью отключился, я передал это письмо бармену вместе с остатками стипендии, попросив выполнить мое последнее желание и отправить письмо. Частичная амнезия, затемняющая подробности этого вечера, навеки скрыла точное содержание письма. (У меня не хватило духу разыскивать его, когда я через много лет унаследовал архив дяди.) Судя по обрывкам памяти, нет такого ругательства, вульгарного или оскорбительного выражения, проклятия или злобного пожелания, которого не было бы в этом письме. Смысл состоял в том, что дядя разрушил мою жизнь, а потому я, когда вернусь в Грецию, его убью, но только после долгих пыток самыми извращенными способами, которые только может придумать человеческое воображение.

Не знаю, сколько времени я пробыл без сознания, борясь с потусторонними кошмарами. Наверное, был уже конец следующего дня, когда я начал осознавать, где нахожусь. Находился я в своей кровати, а Сэмми сидел за своим столом, склонившись над книгами. Я застонал. Сэмми подошел и объяснил, что меня принесли студенты, нашедшие меня в бессознательном виде на газоне перед библиотекой. Они отнесли меня в амбулаторию, и доктор без труда поставил диагноз. Ему даже не пришлось меня осматривать, поскольку вся одежда у меня была облевана и от меня разило алкоголем.

Мой новый сосед, явно озабоченный перспективами нашего дальнейшего совместного проживания, спросил, часто ли это со мной бывает. Я со стыдом промямлил, что такое было в первый раз.

– Это все из-за проблемы Гольдбаха, – успел прошептать я и снова провалился в сон.

Еще два дня я отходил от мучительной головной боли. Потом (кажется, поток алкоголя перенес меня через Гнев насквозь) я вошел в следующую стадию горя: Подавленность. Двое суток я сидел мешком в кресле в гостиной, бессмысленно глядя на черно-белые образы, танцующие в телевизоре.

Из этой летаргии, в которую я впал по собственной инициативе, меня вытащил Сэмми, выказав чувство товарищества, никак не соответствующее ходячему карикатурному представлению об эгоцентричном и не от мира сего математике. На третий вечер после того, как я сломался, Сэмми подошел и посмотрел на меня сверху вниз.

– Ты знаешь, что завтра – крайний срок регистрации? – спросил он сурово.

– М-м-м…

– Так ты зарегистрировался? Я вяло мотнул головой.

– Ты хотя бы выбрал курсы, которые будешь слушать?

Я еще раз мотнул головой, и Сэмми нахмурился.

– Не мое, конечно, дело, но не лучше ли тебе было бы заняться этими довольно срочными делами, чем сидеть и пялиться в ящик для идиотов?

Потом он признался, что не только желание помочь собрату по человечеству в тяжелую минуту заставило его взять на себя этот труд – его одолевало искушение узнать, какая связь между его соседом по комнате и всемирно известной математической проблемой. Какими бы ни были его мотивы, ясно одно: долгий разговор, который у нас с Сэмми был в этот вечер, изменил мою жизнь. Без понимания и поддержки Сэмми я, быть может, и не шагнул бы за черту. И еще, быть может, важнее то, что вряд ли я когда-нибудь простил бы дядю Петроса.

Разговор мы начали за ужином в столовой и продолжали всю ночь в комнате за кофе. Я рассказал ему все: о нашей семье, о том, как завораживал меня в детстве далекий образ дяди Петроса, как постепенно я стал узнавать о его ярких достижениях, о его блестящих шахматных успехах, о его книгах, о приглашении в Греческое математическое общество и о должности профессора в Мюнхене. Я изложил краткий рассказ отца о жизни дяди, о его ранних успехах и мистической (на мой взгляд по крайней мере) роли проблемы Гольдбаха в его отчаянном падении. Я рассказал о своем первоначальном намерении стать математиком, о разговоре с дядей Петросом три года назад у него на кухне в Экали. И наконец – о нашем «уговоре».

Сэмми слушал, ни разу не перебив, внимательно глядя узкими, глубоко посаженными глазами. И только когда я подошел к концу рассказа и сформулировал задачу, поставленную мне дядей, чтобы решить ее за три месяца – она должна была выявить, могу ли я стать настоящим математиком, – вот тут он взорвался, охваченный внезапной яростью.

– Что за мудак! – выкрикнул он.

– Полностью согласен, – сказал я.

– Он садист! – не мог успокоиться Сэмми. – Да нет, он просто маньяк! Каким надо быть извращенцем, чтобы заставить школьника все лето решать проблему Гольдбаха, да еще сделать вид, что это простая тренировочная задачка! Ну и скотина!

Чувство вины за ненормативные выражения, которые я использовал в письме к дяде Петросу, заставило меня сделать попытку его защитить и найти логическое оправдание его поведению.

– Может, у него были совсем не плохие намерения, – попытался сказать я. – Может, он думал, что предотвратит гораздо худшие разочарования.

– По какому праву? – заорал Сэмми, хлопнув ладонью по столу. (Он в отличие от меня вырос в обществе, где от детей не требовалось оправдывать ожидания родителей и старших родственников.) – У каждого человека есть право идти на риск любого разочарования, – пламенно объявил он. – И что это еще за фигня насчет «быть лучшим», «золотой посредственности» и прочего? Ты мог стать настоящим…

Сэмми замолчал посередине фразы, разинув рот.

– Постой, постой! Что значит – «мог»? – просиял он. – Ты все еще можешь стать настоящим математиком!

Я пораженно поглядел на него:

– Сэмми, ты о чем? Уже поздно, и ты это знаешь!

– Ничего подобного! Крайний срок объявления специализации только завтра.

– Я же не о том. Я уже столько времени потерял на всякое другое, и…

– Чушь, – твердо заявил Сэмми. – Будешь работать – сможешь наверстать время. Важно лишь, чтобы ты вернул себе энтузиазм, страсть, которые у тебя были, пока твой бессовестный дядя их не уничтожил. Можешь мне поверить, это вполне возможно – и я тебе помогу!

На улице занимался рассвет, когда настал момент четвертой и последней стадии: Принятие. Цикл завершился. Я начну свою жизнь сначала, с той точки, где дядя Петрос с помощью грязного трюка свернул меня с того пути, который я снова считаю правильным.

Мы с Сэмми плотно позавтракали в столовой, а потом сели за список курсов, предлагаемых математическим факультетом. Сэмми объяснил мне содержание каждого, как опытный метрдотель, описывающий блюда в меню. Я записывал и в тот же вечер пошел в офис регистратора и заполнил свой выбор курсов на начавшийся семестр: введение в анализ, введение в комплексный анализ, введение в современную алгебру и общую топологию.

Да, и, конечно, я указал свою специализацию: Математика.

Через несколько дней после начала занятий, в самое трудное время, когда я вгрызался в новую дисциплину, пришла телеграмма от дяди Петроса. Увидев извещение, я сразу понял, от кого она, и тут же подумал, что ее и читать не стоит. Любопытство, однако, пересилило.

Я заключил сам с собой пари: будет он пытаться оправдаться или просто обрушится на меня за мой тон. Поставив на второй вариант, я проиграл. Дядя писал:

ПОЛНОСТЬЮ ПОНИМАЮ ТВОЮ РЕАКЦИЮ ТЧК ЧТОБЫ ПОНЯТЬ МОЕ ПОВЕДЕНИЕ ТЕБЕ СЛЕДУЕТ ОЗНАКОМИТЬСЯ С ТЕОРЕМОЙ КУРТА ГЕДЕЛЯ О НЕПОЛНОТЕ ТЧК

Я в то время понятия не имел, что это такое – теорема Курта Гёделя о неполноте. И желания узнавать это у меня тоже не было – изучение теорем Лагранжа, Коши, Фату, Больцано, Вейерштрасса, Гейне, Бореля, Лебега, Тихонова и др. в тех курсах, что я слушал, требовало достаточно труда. И вообще к тому времени я уже более или менее принял суждение Сэмми, что поведение дяди Петроса по отношению ко мне носило определенную окраску слабоумия. Телеграмма это подтверждала: он пытался объяснить сыгранную со мной дурацкую шутку математической теоремой! Эта старая развалина и ее сумасшедшие фантазии меня больше не интересовали.

Телеграмму я своему соседу по комнате не показал и вообще о ней забыл.

***

Рождественские каникулы в тот год я просидел вместе с Сэмми в Математической библиотеке .

В канун Нового года он позвал меня встречать праздник с его семьей в Бруклине. Мы сидели, пили и веселились, когда он отвел меня в сторонку.

– Можешь выдержать небольшой разговор о своем дяде? – спросил он. С того первого ночного разговора эта тема, будто по молчаливому согласию, не поднималась ни разу.

– Могу, конечно, – рассмеялся я, – только что тут еще можно сказать?

Сэмми вынул из кармана сложенный лист бумаги и развернул его.

– Я тут недавно предпринял некоторое тайное расследование по теме, – сказал он.

Я был удивлен.

– Какое «тайное расследование»?

– Да нет, не воображай себе ничего такого полицейского; в основном я занимался библиографией.

– И?

– И пришел к выводу, что твой дорогой дядя Петрос – обманщик!

– Обманщик?

Такое я меньше всего ожидал о нем услышать, и так как кровь не вода, тут же встал на его защиту.

– Как ты можешь такое говорить, Сэмми? Все знают, что он был профессором кафедры анализа в Мюнхенском университете. Он не обманщик!

Сэмми стал объяснять:

– Я прошелся по библиографическим указателям всех статей, опубликованных в этом столетии в математических журналах. Я нашел всего три работы, подписанные его именем, но ничего – ни единого слова – ни о проблеме Гольдбаха, ни вообще о чем-нибудь, имеющем к ней отношение!

Я не мог понять, как это связано с обвинением в обмане.

Сэмми снисходительно улыбнулся.

– Это потому, что ты понятия не имеешь о работе математика, – сказал он. – Знаешь, что ответил великий Давид Гильберт, когда коллеги спросили его, почему он никогда не пытался доказать так называемую Последнюю теорему Ферма – это такая знаменитая нерешенная проблема?

– Не знаю. Просвети меня.

– Он сказал: «Зачем мне резать курицу, которая несет золотые яйца?» А имел он в виду вот что: когда сильный математик пытается решить крупную проблему, на свет появляется множество фундаментальных результатов – так называемых промежуточных, и это даже если главная проблема останется не решенной. Вот тебе пример, который ты поймешь: теория конечных групп возникла в результате попыток Эвариста Галуа решить уравнение пятой степени в общей форме…

Суть аргументов Сэмми сводилась к следующему: не может быть, чтобы великий математик (все признаки которого были в молодости у дяди Петроса) всю жизнь провел, копая такую величайшую задачу, как проблема Гольдбаха, и не получил ни единого промежуточного результата, имеющего хоть какую-то ценность. Однако он никогда ничего не публиковал, и потому мы с необходимостью должны заключить (тут Сэмми воспользовался одним из видов доказательства от противного), что он лжет. Он никогда не пытался решать проблему Гольдбаха.

– Но за каким чертом ему было так врать? – спросил я озадаченно.

– Гораздо более вероятно, что он сочинил эту историю с проблемой Гольдбаха, чтобы оправдать свое математическое бездействие – вот почему я употребил суровое слово «обманщик». Понимаешь, эта задача настолько трудна, что никто не может поставить ему в вину, что он ее не решил.

– Но это же абсурдно! – возмутился я. – Математика – это для дяди Петроса была жизнь, единственный интерес и единственная страсть! И вдруг он ее бросает и еще ищет предлог, чтобы оправдать собственное бездействие? Ерунда!

Сэм покачал головой.

– Да, такое объяснение довольно печально. Мне его предложил один уважаемый профессор с нашего факультета, когда я обсуждал с ним этот случай… – наверное, он посмотрел на мое лицо, потому что быстро добавил: -…без упоминания фамилии твоего дяди, конечно!

Далее Сэмми изложил теорию «уважаемого профессора».

– Вполне вероятно, что в какой-то момент своей карьеры твой дядя потерял либо интеллектуальные способности, либо силу воли (может быть, и то, и другое), необходимые, чтобы заниматься математикой. К несчастью, среди молодых ученых такое случается сплошь и рядом. Перегореть или сломаться – нередко именно такова судьба преждевременных гениев…

Огорчительное предположение, что столь же прискорбная судьба может ждать и самого Сэмми, явно пришло ему на ум: он произнес это заключение тоном серьезным, даже печальным.

– Так что, как видишь, дело не в том, что твой бедный дядя Петрос с какого-то момента не хотел заниматься математикой. Он просто не мог.

После новогоднего разговора с Сэмми мое отношение к дяде Петросу снова переменилось. Дикая ярость, владевшая мной с тех пор, как я узнал, что дядя обманом заставил меня решать проблему Гольдбаха, уступила место более милосердным чувствам. Теперь добавился еще и элемент сострадания: каким для него было ужасом после столь блестящего начала вдруг ощутить, как его великий дар, единственная сила, единственная радость в жизни, покидает его. Бедный дядя Петрос!

Чем больше я об этом думал, тем больше раздражения вызывал у меня этот неназванный «уважаемый профессор», смеющий произносить такие безапелляционные суждения о человеке, которого он никогда не видел, и при полном отсутствии данных. И Сэмми тоже хорош! Как это он вот так легко обозвал моего дядю «обманщиком»?

В конце концов я решил, что дяде Петросу надо дать шанс оправдаться и опровергнуть как поверхностные суждения своих братьев («жалкий неудачник» и пр.), так и уничижительный анализ «уважаемого профессора» и этого нахального гения Сэмми. Пришла пора дать слово обвиняемому. Нет смысла говорить, что наиболее подходящим слушателем для его защитительной речи я счел себя. Я его жертва и родственник. И вообще он у меня в долгу.

Телеграмму с извинением я разорвал на клочки, но содержание ее не забыл. Дядя отсылал меня к теореме Курта Гёделя о неполноте; каким-то образом она должна была объяснить его омерзительное поведение по отношению ко мне. (Я ничего не знал о теореме о неполноте, но название мне не понравилось. Отрицательная частица в начале слова несла тяжелый смысловой багаж; какие-то метафорические смыслы скрывались, казалось, в том вакууме, на который намекала частица «не».)

При первой возможности – это было, когда я выбирал себе курсы на следующий семестр, – я спросил у Сэмми, тщательно стараясь, чтобы он не заподозрил связи между моим вопросом и дядей Петросом:

– Ты слыхал что-нибудь про теорему Курта Гёделя о неполноте?

Сэмми воздел руки к небесам.

– Ой вей! – воскликнул он. – Он меня спрашивает, слыхал ли я о теореме Курта Гёделя о неполноте!

– Это из какой области? Из топологии? Сэмми уставился на меня как на привидение.

– Теорема о неполноте? Из математической логики, о невежда!

– Ладно, перестань дурачиться и расскажи мне, о чем там речь.

Сэмми пустился объяснять по главным направлениям великого открытия Гёделя. Начал он с Евклида и с его представления о построении математической теории, где в основании лежат аксиомы, а над ними с помощью средств строгой логической индукции выстраиваются теоремы. Потом Сэмми перепрыгнул через двадцать два столетия и заговорил о Второй проблеме Гильберта, пробежался по «Principia Mathematica» Рассела и Уайтхеда и закончил самой теоремой о неполноте, которую изложил как можно более простым языком.

– Но разве такое может быть? – спросил я, когда он закончил, глядя на него вытаращенными глазами.

– Не только может быть, – ответил Сэмми. – Это доказанный факт!