Билли Батгейт

Доктороу Эдгар Лоренс

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

Первая глава

Наверно, он все спланировал заранее, потому что когда мы приехали в док, катер уже ждал, мотор тарахтел, за кормой вспенивалась вода фосфоресцирующими бликами, и это были единственные блики света, потому что луны не было, не было и электрического освещения; ни в закутке, где должен был сидеть сторож, ни на самом катере, и, разумеется, фары автомобиля тоже не горели. Но каждый знал, где что стоит и, когда здоровенный Паккард съехал с пандуса, Микки-шофер, так ловко притормозил, что доски под колесами едва скрипнули, и пока он тихо подъезжал к сходням, двери в машине уже открылись и они энергично вытолкали Бо и девчонку, и также быстро, что они даже не успели заметить свою тень в кромешной темноте, подняли их по мосткам на лодку. Никакого сопротивления – движение черной массы; я слышал лишь звук, выдавленный испуганным человеком, когда ему зажали рот рукой; машина взревела и уехала, а катер уже начал открывать полосу воды между своим корпусом и причалом. Одна незаметная минута… Никто мне ничего не запретил, поэтому я запрыгнул на борт и встал, уцепившись за поручень, испуганный, но, как Он сказал, толковый парнишка – Он сам так про меня сказал. Мол, толковый парнишка, все на лету схватывает. Я был очарован и восхищен той силой и грубостью, которую он олицетворял так, как никто другой! О, эта угроза в его глазах, могущая вспыхнуть на мгновение и тут же угаснуть – вот почему так все обернулось и вот почему я оказался здесь, вот почему я был так возбужден!

Кроме этого, у меня была еще зазнайская самоуверенность сопляка-мальчишки, в моем случае, как бы предположение, что я могу скрыться от него, когда захочу, что я предвосхищу его и убегу, предвосхищу его мысли и убегу за границы его владений. Ведь, если на то пошло, то я мог перемахивать через заборы одним движением, мог мчаться как ветер по аллеям, мог лазать по пожарным лестницам не хуже обезьяны и ловко танцевать на парапетах крыш. Я был толковым и знал это еще до того, как узнал это Он. Хотя, когда Он произнес те самые слова, они прозвучали больше, чем подтверждение, они сразу сделали меня ЕГО. Так или иначе, в то время я не думал такими формами, это жило во мне и я мог этим пользоваться, случись что. Это была даже не идея, а инстинкт, присущий мозгу изначально, данный ему свыше. А как иначе объяснить то, что я перегнулся через поручень и вгляделся в фосфоресцирующую воду за кормой, что я стал спокойно смотреть на удаляющуюся землю, что я ни капли не забеспокоился, когда ветер из черной ночи влажно прошелся по моим глазам? Затем перед моими глазами встал утес, покрытый огнями – океанский лайнер проплыл мимо. А я плыл с другими людьми – в окружении гангстеров, великих гангстеров великих времен!

Инструкции были просты: когда я не выполнял каких-либо поручений, я должен был держать ушки на макушке, ничего не упускать из увиденного и услышанного. Нет, так вот дословно Он не говорил, намеками и околичностями Он давал мне понять, что видит мою полезность в том, чтобы я стал тем, кто всегда видит и слышит. В любом состоянии. В упоении любви или трясясь от страха, испытывая унижение или смертельную боль – никогда не упускать ни одной детали, ни одного нюанса, всегда смотреть, слушать, запоминать. Даже если осталось жить мгновение!

Итак, я знал, что все спланировано заранее. Хотя выглядело капризом. Будто взбеленился и вот нате вам! Я вспомнил пожарного инспектора. Он мило улыбался, смотрел на юношу, положительно оценивая нюх парня на легкие деньги, а через пару мгновений схватил его за горло и разбил голову о каменный пол. Я впервые видел убийство. Можно, наверно, убивать как-то более ловко, но коли начал, то заканчивай, как бы тяжело ни было; у него не было никакой техники, Он просто прыгнул на жертву, разъяренный, выставил руки и опустился всем весом на беднягу, подмяв его под себя, вцепившись в него смертельным захватом, переломив его до хруста, сломав ему позвоночник, а затем, блокировав коленями раскинутые по бокам руки, сжал глотку и вдавливал большие пальцы рук до тех пор, пока не высунулся язык и не закатились глаза, одновременно остервенело колошматя его голову, как кокосовый орех, об пол.

Все они были одеты элегантно, к ужину: черный галстук и черное пальто с воротником персидского ягненка, белый шелковый шарф, жемчужно-серая шляпа, с вдавленной середкой, как у президента. Шляпа и пальто Бо были в гардеробе. Торжественный ужин в Эмбасси-клаб по случаю пятой годовщины их партнерства в пивном бизнесе. Заранее намеченное пиршество, заранее подобранное меню. Но Бо не ощутил некую жалостливую нотку в празднике, не понял и привел с собой последнюю свою пассию, и я почувствовал, даже не зная всей подоплеки события и дальнейших кошмаров, что она, девчонка, не была запланирована. Теперь она на катере, снаружи – кромешная мгла, они завесили иллюминаторы шторами и я не могу видеть, что происходит внутри, но я слышу голос мистера Шульца и хотя слов не разобрать, голос – недобр, и я думаю, что они не хотели бы иметь ее свидетельницей тому, что произойдет с мужчиной, к которому она была возможно расположена. Затем я услышал… или почувствовал шаги по стальной лестнице, повернул голову и согнулся над поручнем, как раз вовремя, потому что увидел освещенную складку зеленой рассерженной воды… Затем снова стало темно – штору опустили. Через несколько секунд шаги вернулись.

При подобном раскладе я не мог удержаться от уверенной мысли, что я, как нельзя прав, что запрыгнул на борт без его, босса, на то разрешения. Я жил, как и все мы, его настроениями, бесконечно думая о том, как вызвать его хорошее к себе расположение; он, казалось, вызывал в окружающих эту волну, этот импульс – умиротворить его, и когда я по его приказу занимался чем-нибудь, я старался довести исполнение поручения до блеска, одновременно обмозговывая и готовя слова-оправдания в свою защиту на случай непредвиденного изъявления им недовольства. Но верить в то, что мои действия могут быть как-то оправданы и я прощен? Нет, в это я не верил. Так я и плыл секретным странником, верхом на судне, держась за холодный поручень и несколько минут был уверен в себе; цепочки огней на мостах, под которыми мы проплыли, заставили ощутить жалость к своему прошлому. Затем, выйдя из устья реки в просторы открытого океана, катер начал тяжело переваливаться в мощных волнах, я был вынужден расставить ноги шире, чтобы крепче держаться. Ветер усилился вместе с качкой, водяная пыль взвихрялась и оседала на лице, я вжал спину в стенку кабины, подступила легкая головная боль. Я начал воспринимать воду, как зверя неведомой планеты; эта вселенная воды под килем, безбрежная громада дышащего естества, дурманила мое воображение своей таинственной и нескончаемой силой – я представлял, что даже если собрать все суда мира вместе, то и тогда они не покроют и миллионной доли шкуры этого зверя, состоящего из волн и девятых валов.

Поэтому я спустился вниз, двинув плечом дверь и проскользнув боком внутрь. Если мне суждено погибнуть, то пусть лучше я умру в сухом нутре катера.

Помаргивая от раздражающего света лампы, висевшей на потолке, я увидел элегантного Бо Уайнберга. Он стоял рядом со своими щегольскими кожаными туфлями, в них, мертвыми угрями, свернулись черные шелковые носки; ноги Бо, белые, рядом с чернотой обуви, казались длиннее и шире, чем ботинки. Он смотрел вниз. Наверно, голые ноги в сочетании с черным галстуком выглядели интимно-необычно; следуя его взгляду, мне пришлось посочувствовать его мыслям. Уверен, они именно такими и были как я представил – что, несмотря на все наши переживания по поводу вещей, созданных цивилизацией, все остается как было в самом начале: голая ступня с пятью пальцами, покрытыми, твердыми как ракушки, ногтями.

Перед Бо на коленях стоял Ирвинг. Как всегда деятельный, но равнодушный. Он методично завертывал брюки Бо вверх, аккуратно сгибая черноту сатина продольных швов. Ирвинг заметил меня, но предпочел не показывать этого, что тоже было для него характерно. Он был человеком мистера Шульца, полезным исполнителем его приказов, делающим все без обсуждений и собственных мнений. Не отвлекаясь ни на что, он методично завертывал брюки Бо вверх. Впалая грудь, редеющие волосы, кожа бледная, как у алкоголиков, цвета высохшей газеты. Я видывал алкашей в полицейских фургонах и знал, чем они платили за вынужденную трезвость: усилие воли и концентрация, в результате – похоронная скорбь на лицах. Мне нравилось смотреть на Ирвинга за работой, даже если он делал что-то обычное, а не то, что сейчас – из ряда вон выходящее. Каждый заворот брюк в точности копировал предыдущий, движения рук были неспешными, но экономными. Он был профессионалом, но поскольку другой профессии, кроме как выполнения самых разных дел в специфически выбранном жизненном пути у него не было, он и вел себя так, будто его жизнь и есть его профессия. Наверно, так бы вел себя, разумеется, делая моральные и географические поправки, какой-нибудь дворецкий, за годы службы сроднившийся со своими хозяевами.

Частично скрытый тенью тела Бо, в другом конце каюты, на таком же расстоянии от него, что и я, в своем открытом пальто и сбитом белом шарфе, в серой шляпе, сдвинутой на затылок, с одной рукой в кармане, с другой, сжимающей пистолет, нацеленной без всякой причины в потолок, стоял мистер Шульц.

Сцена оглушила меня – я почтительно взирал на лица и ощутил историчность момента. Катер подбрасывало вверх и опускало вниз, но трое мужчин не замечали этого, даже ветер за стенами был глух и строг к назидательной картине казни. Спертый воздух кабины был пропитан запахами смолы и дизельного масла, на полу валялись кольца канатов, уложенные одна поверх другой как резиновые шины, шкивы, снасти, крюйсы и другие железки, чье назначение я не знал, но важность их для морской жизни с охотой признавал. Вибрация работающего дизеля успокаивала мою руку, покоящуюся на двери в каюту. Ее я медленно прикрыл.

Мистер Шульц взглянул на меня, неожиданно раздвинул губы, обнажив ряд белых зубов, его лицо, всегда грубо вытесанное, размягчилось в улыбку – щедрую улыбку, вызванную положительной реакцией на явление народу меня, родимого.

– А вот и человек-невидимка! – пошутил он.

Я, честно говоря, порядком струхнул от его комментария. Впечатление было, что я находился в церкви и икона заговорила. Но, несмотря на страх, я улыбнулся в ответ. Радость заполнила мою мальчишечью грудь; благодарность Богу за то, что он дал пережить мне этот момент. Слава богу, моя собственная жизни не планировалась быть прерванной.

– Ирвинг, глянь! – сказал мистер Шульц, – Ребенок присоединился к нашему путешествию. Любишь морские прогулки?

– Еще не знаю, – ответил я правду и не понял, почему мой ответ оказался таким смешным.

Мистер Шульц громко расхохотался. Трубно, совершенно некстати для скорой смерти одного из присутствующих. Мины двух других более соответствовали моменту.

А о голосе мистера Шульца надо сказать особо: в грубом мужском превосходстве его натуры над остальными людьми голос играл не последнюю роль. Не то, чтобы звуки речи были всегда раскатисты и громки, нет, сам голос являлся ощутимым фактом действительности. Он выходил из горла гармонично и гулко, сочетая в себе мощь разной инструментовки, низкие и высокие тона. Гортань, казалось, была независимой от чего бы то ни было в производстве речи. В рождении голоса участвовали еще грудь и нос, поэтому результат был потрясающим – звучащий баритон мгновенно заставлял прислушиваться и слушать. Хотелось иметь такой же голос. В общем, он, емкий и мужицкий, царапал слух только в двух случаях – или когда босс гневался, или когда смеялся. Его смех мне не нравился. А может он не нравился потому, что мистер Шульц своим замечанием указал на мою ловкость – ведь я незаметно присоединился к обществу умных людей за счет Бо, который должен был умереть.

На стенке каюты висела узкая зеленая скамья, я присел на нее. Что Бо Уайнберг мог натворить? Я был едва знаком с ним и мне он представлялся в виде странствующего рыцаря, редко посещавшего офис на 149-ой улице, я не мог его представить ни в автомобиле, ни на грузовике, но постоянно ощущал его весомость во всех операциях мистера Шульца – он был центровой фигурой. Так же, как и Дикси Дэвис – юрист организации, или Аббадабба Берман – бухгалтерский гений. Можно сказать, он составлял костяк управленческой структуры организации. Его конек – дипломатическая работа, утряска проблем с другими бандами и организация убийств, связанных с бизнесом босса. Он был одним из столпов. А по степени ужаса, им вызываемого, был, наверно, вторым после самого Шульца.

Его ноги обнажились до колен. Ирвинг встал и предложил Бо руку, которую тот деликатно, как принцесса на балу, соизволил принять. Бо приподнял ногу и осторожно опустил ее в металлический тазик для стирки, заполненный только что разведенным бетоном. Я, разумеется, сразу же заметил, едва войдя внутрь, как легкая рябь на поверхности мокрого раствора копирует поверхность моря, как в тазике поднимаются и опускаются волны, как выплескиваются ошметки цемента наружу, когда катер бросает.

После крещения океаном я мог бы, наверно, нормально воспринять эти неожиданные события, но все-таки, по правде говоря, был оглушен и раздавлен своей причастностью к созерцанию человека, который вот-вот отправится в путешествие по морю с ногами, замурованными в бетон. Я лихорадочно думал о загадочности вечера и въявь слышал погребальный звон уходящей жизни. Будто позвякивали где-то буйки, предупреждая одинокие суда, плывущие мимо. Свидетельство происходящему было суровым, моим личным испытанием – я смотрел как Бо Уайнберга пригласили присесть на табурет, подвинутый к нему сзади и затем предложили вытянуть руки вперед. Веревки, крепко опутавшие перекрестья запястий Бо, туго стянули руки, на пеньке еще были видны следы ее долгого лежания в магазине кольцами. Ирвинг завязал тугие узлы, по-своему красивые, как сегменты обнаженного позвоночника. Затем он продел соединенные руки Бо меж его бедер и привязал его к табурету, не давая Бо шанса даже шевельнуть коленом, затем тремя широкими петлями опутал тазик через ручки и, перемотав Бо еще раз по диагонали, окончательно все закрепил. Вполне возможно, что для Бо подобные бойскаутские способы пеленания человека уже были известны, он их наверняка видел на ком другом, потому что он не удивлялся, а отстраненно и с одобрением следил за действиями Ирвинга, будто не его привязывали к табурету, не его ноги скрылись в застывающем цементе, не он сидел в каюте катера, резво прыгающего по волнам нью-йоркской бухты вперед, в Атлантику.

Само помещение имело овальную форму. Девчонку спрятали в трюм, люк виднелся в дальнем углу. Вверх, за моей спиной, устремлялась металлическая лестница, ведущая в рубку, где, по моим предположениям, находился капитан, или как там его правильней назвать, и делал свое дело – рулил. Я еще никогда в жизни не плавал. Катер для меня значил нечто новое, я восторгался величиной, емкостью и приспособленностью его для морских плаваний, а также тем, что есть средства передвижения по нашему слабо очерченному пути в этом мире, средства – результаты долгих усилий мысли человечества. Волны тяжелели, удержаться без опоры на что-либо становилось труднее, мистер Шульц присел на скамью против меня, а Ирвинг схватился за перекладину лестницы, ведущей в рубку, как за поручень в метро. Наступила тишина, прерываемая кряхтением мотора и гулом волн. Мы напоминали людей приготовившихся слушать органный концерт. Бо потихоньку вернулся к жизни и оглядел присутствующих – кто есть кто и что с ним будет. Я поймал на себе незамутненный блеск его черных глаз, остро сверкнувших на мгновение, и испытал облегчение увидев, что он не возлагает на меня ответственности и не хочет этого. Ни за зло пыхтящий океан, ни за забивающую дыхание массу воды, ни за ее холодный, бездонный зов.

Каюта, залитая зеленым, каким-то шероховатым светом лампы, создала ауру интимной причастности нас четверых друг к другу, малейшее шевеление все тут же замечали. Поэтому, когда мистер Шульц едва уловимым движением сунул пистолет в просторный карман своего пальто, достал из внутреннего кармана серебряный портсигар, вытащил сигару, откусил ее кончик и сплюнул, я пристально следил за ним, как за магом. Ирвинг вытащил зажигалку и поднес ее к сигаре. Мистер Шульц, не торопясь, прикурил ее, перекатывая пальцами, чтобы она прикурилась равномерно; через далекий и неясный шум моря и перестук мотора, я услышал его мощные вдохи. Сигару трудно раскурить. Я увидел облако дыма, ползущее по щекам и бровям, отчего лицо его увеличилось. Зажигалка погасла, Ирвинг вернулся на прежнее место, мистер Шульц откинулся на скамье. Сигара тлела в углу рта и наполняла каюту дымом, неприятным и удушливым в помещении.

– Пусти свежий воздух, парень, – велел мне босс.

Я выполнил приказ с присущим мне рвением. Повернулся и, привстав на скамье, сунул руку под занавесь, щелкнул ручкой и открыл иллюминатор. Ночь, коснулась моей руки, вся ладонь стала мокрой.

– Темновато для ночи, а-а? – вопросил мистер Шульц. Он встал и подошел к Бо, который сидел лицом к корме, опустился перед ним на корточки, как доктор перед пациентом. – Ай-яй-яй! Ирвинг, мужика всего трясет. Когда же цемент застынет, Бо совсем замерз!

– Уже скоро, – ответил Ирвинг, – Чуть-чуть.

– Чуть-чуть подождать, – сказал мистер Шульц, будто Бо нуждался в пояснении. Он извиняюще улыбнулся, встал и по-братски приобнял Бо за плечи.

Тут вступил Бо и то, что он сказал, удивило меня до крайности. Это были не те слова, которые мог сказать новичок или обыкновенный человек: в такой ситуации его слова больше чем все ремарки мистера Шульца дали мне понять, в какую область наглости, вызывающей смелости к жизни, шагнули все эти мужчины. Это было другое измерение. Возможно его слова были всплеском отчаяния или опасным средством привлечь полное внимание босса: мне никогда не приходило в голову даже сама возможность того, что человек в таких обстоятельствах, остро чувствуя подступающую смерть, может контролировать то, как скоро она придет. Он сказал: «Ты – говно, Голландец!»

Мне сперло дыхание, а мистер Шульц только качнул головой и вздохнул.

– Сначала ты упрашиваешь меня, а потом – ругаешься, – сказал он.

– Я тебя не упрашивал, я сказал тебе, отпусти девчонку. Я думал ты еще остался человеком. Но ты – говнюк. И когда ты не можешь найти говно, ты идешь в сортир и суешь свой нос прямо в очко. Вот, что я о тебе думаю, Голландец.

Бо не мог видеть меня, он сидел ко мне спиной. Крутой мужик. Красивый по-мужски, блестящие черные волосы зачесаны назад, никаких холостяцких хохолков, загорелое, как у индейца, лицо с выступающей вверху костью скул, полные губы правильной формы, мощный подбородок – все это покоилось на утонченной шее, которую воротник и галстук облегали плотно и элегантно. Даже сгорбившийся от стыда за свою беспомощность, черный галстук – вкривь на белом воротнике, черный сатиновый смокинг – притянут веревками к плечам, отчего поза Бо выглядела жалкой, а взгляд – униженным, он выглядел достойно и я видел в нем класс и мощь представителя славного племени знаменитых гангстеров великого времени.

В порыве смущенной преданности или просто думая как секретный судья, решение по делу которому еще не принесло должного удовлетворения, я размышлял о том, что мистеру Шульцу все-таки не хватает некоего качества или доли элегантности, которая есть у связанного пленника. Правда заключалась в другом: даже в самом лучшем костюме мистер Шульц не смотрелся, он страдал от портных из-за самого себя, как к примеру, ничего не могут сделать с собой рахитичные или близорукие, так и он, подсознательно знал это, потому что всегда подтягивал брюки вверх к месту и не к месту, задирал подбородок, застегивая воротник, стряхивал несуществующий пепел с жилета или постоянно снимал шляпу и сминал края. Все это он делал неосознанно. Как бы автоматически пытаясь изменить свои отношения с одеждой, будто его неудовлетворенность парализована без надежды на изменение. Даже если окружающие думали, что все сидит на нем как влитое, он все равно не успокаивался и снимал с себя очередную пылинку.

Все дело было наверно в его туловище, короткошеем и плотном. Я думаю, главным звеном в облике человека, мужчины или женщины, является длина шеи. Глядя на нее, можно с уверенностью сказать, есть ли пропорция веса тела к росту, натуральна ли поза, есть ли у человека дар устанавливать контакт глазами, гибок ли его позвоночник, широк ли шаг и вообще – есть ли у такого человека предпосылки выглядеть естественно и красиво в перспективе занятий спортом или любви к танцам. Короткая шея предполагает расположенность к метафизическим недостаткам, каждый из которых порождает неспособность обладателя такой шеи творить, изобретать, быть великим, но прямо-таки вносит струю ярости к мятущемуся в своей ограниченности духу. Я не заявляю, что все это аксиоматично, не говорю, что это – гипотеза, которую можно доказать или опровергнуть, и уж ни в коей мере не научный факт, все это скорее слабый намек на чутье, на поверья, что в век эпохи радио, выглядело даже разумным. Может мистер Шульц и сам как-то тайно осознавал это, потому что я уже знал о двух убийствах, совершенных им лично, оба начались с шеи: удушение пожарного инспектора и еще более кошмарное уничтожение некоронованного короля Вест-Сайда, который к несчастью сидел в парикмахерской, обвязанный, обмыленный и готовый к бритью, но не готовый к появлению мистера Шульца.

Поэтому я предполагаю, что ответом на вопрос, почему мистеру Шульцу не хватало элегантности, могло быть вот что: он мог и по-другому потрясти вас. Да и есть, наверно, определенная связь между телом и разумом – если одно грубо, то и другое не может быть утонченным – поэтому-то мистер Шульц и не признавал препятствий, которые надо обходить или избегать, он их просто уничтожал. Поэтому я понял, что имел в виду Бо, когда продолжил:

– Подумать только! – обратился он ко всем. – Он приказал этому вонючему итальяшке двинуться на Бо Уайнберга? Каково? На Бо, который скормил ему Винна Колла и держал Джека Даймонда за уши, чтобы он сунул ему ствол в рот и выстрелил? На парня, который сделал Маранцано и подарил ему уважение профсоюза стоимостью в миллион? Кто валил всех направо и налево и прикрывал его задницу, кто нашел друзей в Гарлемской полиции, когда он сам немел от страха, кто дал ему шанс, кто сделал его миллионером, сделал из него – нищего засранца? Вот этот говнюк! Послушайте, неужели я мог ожидать, что он вытащит меня из ресторана вместе с невестой? Женщины, дети, кто угодно – ему наплевать. Он мерзок даже официантам. Ирвинг, ты не был в ресторане, ты не видел – даже официанты воротили нос от него и его костюма, купленного прямо с рекламной куклы на Делани-стрит.

Я подумал, что лучше бы мне ничего не слышать, инстинктивно зажмурил глаза и вжался в стену каюты. Но мистер Шульц, казалось, не реагировал, его лицо оставалось бесстрастным.

– Не надо обращаться к Ирвингу, – сказал он, – говори со мной.

– Мужчины говорят между собой, – продолжил он, – Когда мнения разные – мужчины говорят. И слушают друг друга. Вот что делают мужчины. Я не знаю, откуда ты вышел. Из утробы женщины или гориллы. Ты – вонючая обезьяна, Голландец. Бегай на четвереньках и чеши свой зад. Где твой хвост, Голландец?

– Бо, – обратился к нему мистер Шульц, – ты должен понять, что я уже миновал стадию гнева. Я не злюсь. Не трать зря слова.

И, будто потеряв к пленнику интерес, он вернулся на скамью против меня.

Бо ссутулился и уронил голову. Я подумал, что для такого мужчины, для мужчины такого ранга, каким был Бо, его резкость естественна, и еще более правдоподобно его бесстрашие убийцы перед лицом собственной смерти, ведь и сам он был из того мира, где смерть – лишь общий, почти ежедневный фон бизнеса, ничем не отличающийся от взноса в банк или платы по счету, поэтому его смерть ничем не отличается от сотен подобных; я смотрел на него и думал о гангстерах, как о супер-расе людей, воспитанных самой жизнью с почти прирожденной готовностью умереть. Но то, что я услышал потом, было воплем отчаяния: Бо, как никто другой, знал, что апелляций в его мире не бывает, осталась одна надежда – на быструю и легкую смерть и я с ужасом понял, с мгновенно пересохшим от догадки горлом, что Бо именно этого и хочет – спровоцировать мистера Шульца, оскорбить его и в последнем рывке жизни продиктовать боссу способ исполнения приговора и время.

Но тон Голландца был настолько нехарактерным для него, настолько спокойным, что мне стало ясно – мистер Шульц уверен в себе до последней возможной степени и поэтому может быть беспощадным. Его «я» полностью исчезло, осталась оболочка, молчаливая, безличная, остался профессионал, и он позволил словам Бо полностью стереть себя и стал тихим и строгим, в чем-то похожим на него, на свою правую руку в бизнесе. Тогда как сам Бо, ругающийся, выведенный из себя, бессвязный и пустословный, стал похож на мистера Шульца.

Все дальнейшее осталось в моей памяти как первое, очень слабое разумение того, как ритуальная смерть смещает что-то во вселенной, как происходит преобразование – огонь в глазах вздрагивает и гасится прямо в них, это как взрыв внутреннего взгляда, ты чувствуешь его, как чуешь запах горелой проводки.

– Мужчины говорят, если они мужчины, – сказал Бо, полностью изменившимся голосом. Я едва слышал его. – Они чтут прошлое, если они – мужчины. Они платят долги. А ты никогда не платил долгов, долгов не денежных, а долгов чести. Чем больше я делал для тебя, чем больше я становился тебе как брат, тем меньше я мог на тебя положиться. Я должен был знать, что ты в итоге со мной сделаешь! Даже без причины, просто потому, что ты так платишь долги. Ты не платил то, чего я действительно стою, ты никому не платил их цену. Я защищал тебя, спасал твою жизнь десятки раз, я делал твою работу и делал на уровне. Я должен был знать, что именно так Голландец Шульц расплачивается с долгами, вот так он содержит бухгалтерские книги, надувает всех и вся, всех и вся…

– Говорить ты всегда умел, Бо, – сказал мистер Шульц. Он втянул в себя сигару, пыхнул дымом, снял шляпу и ладонью поправил центр. – Ты всегда умел говорить лучше меня, потому что ходил в колледж. Но, с другой стороны, я хорошо умею считать, поэтому мы – равны.

И он приказал Ирвингу привести девчонку.

Она поднялась – завитушки блондинки, белая шея, плечи – будто Афродита из волн. В темноте машины я так и не рассмотрел ее – она была просто чудо, тонкая, тепло-кремовое платье на двух висюльках в этой темной и пропахшей керосином лодке, подчеркивали бледность ее лица и страх. Я смотрел на нее во все глаза, испуганный не менее ее, испуганный тем смущением, что древние прорицатели называли вожделением зла. Нет, это касалось не ее пола, а скорее ее класса. Она была богиней красоты и доказательством моих мыслей был тяжелый вздох, застрявший в глотке Бо, который прекратил изливать горечь ругательств на мистера Шульца, а попробовал выпрямиться на табурете и начал раскачивать его. Босс вытащил пистолет и положил руку с ним Бо на плечо. Зеленые глаза девушки расширились от вопля Бо, с запрокинутой в последнем рывке бессилия головой. Он опустил голову и лицом, стянутым болью, а не ртом, закричал, что не надо глядеть на него, отвернись, отвернись!!!

Ирвинг, поднимавшийся вслед за ней, поймал ее начавшую сгибаться фигурку-тростинку и усадил ее на сверток брезента, прислонив к кольцам канатов. Она села, почти бездыханная, выставив вперед коленки и отведя глаза в сторону, очень красивая, как я мог заметить, а в профиль просто совершенная, как в моем воображении я рисовал себе истинных аристократок, тонкий нос и ямочки на щеках, полумесяц их опускался к губам, таким обнаженным и чувственным, с линией их изогнутой к нежной шее и опускавшийся к груди – маленькой, изящной птичке – я позволил своим глазам спуститься еще ниже – хрупкая грудная клетка необремененная, насколько я мог судить, нижним бельем, и сама грудь, явная, округлая, четко очерченная под блестящим сатином белого платья и угадывающаяся из декольте. Ирвинг принес ее меховую накидку и набросил ей на плечи. Неожиданно я ощутил себя близко-близко к ней, пространство каюты сузилось – я заметил пятнышко в низу ее платья. Будто капнуло масло.

– Облевала все помещение, – констатировал Ирвинг.

– О, мисс Лола, прошу прощения, – улыбнулся мистер Шульц, – воздух спертый, я понимаю. Ирвинг, налей даме, – Из своего кармана он достал изящную фляжку в кожаном футляре. – Плесни мисс Лоле немного.

Ирвинг встал по центру каюты, широко расставив ноги для баланса, открутил крышку фляжки, налил ей и протянул.

– Давай, давай, маленькая мисс, – сказал мистер Шульц, – это хорошее виски, ваш желудок успокоится.

Я не понял, почему они не видят, что она на грани обморока, но они знали больше меня. Ее голова шевельнулась, глаза открылись и я ощутил сожаление за свой романтизм – она уже была пьяна и пыталась сфокусировать свои глаза на протянутом наперстке-крышке. Затем она взяла ее, оценивая, и лихо влила в себя.

– Браво, дорогуша! – похвалил ее мистер Шульц, – Ты ведь знаешь, что делаешь? Всегда знаешь, что ты делаешь. Что, что ты сказал, Бо?

– Ради бога, Голландец, – прошептал Бо, – Все решено, все уже решено!

– Нет, нет, Бо, не беспокойся. Вреда мы леди не причиним. Даю слово. А теперь мисс Лола, взгляните, в какую неприятность влип ваш Бо! Вы давно с ним знакомы?

Она промолчала, даже не подняла на него взгляд. Рука ее безвольно упала на колени. Металлическая крышка от фляжки скатилась вниз и юркнула в щель пола. Ирвинг тут же нагнулся за ней.

– Не имел удовольствия видеть вас до нынешнего вечера. Он никому вас не показывал. Хотя было ясно, что Бо влюбился, мой закоренелый холостяк, мой сердцеед! Теперь-то я вижу почему! Но он зовет вас Лолой, а я уверен, что это не ваше имя. Я знаю всех девушек по имени Лола.

Ирвинг прошел к своему месту, вручив мистеру Шульцу крышку. Лодку занесло вверх, Ирвинг уцепился за лестницу и повернулся к нам, ожидая вместе с нами ответ девчонки. Лодку бросило вниз, а она сидела и молчала, лишь слезы текли из ее глаз. Мне показалось, что весь мир стал водой – и снаружи, и внутри, – а она все молчала.

– Хорошо, будьте Лолой, раз уж так хочется, – продолжил мистер Шульц, – Но кто вы бы ни были, вы видите в каком положении сейчас Бо? Так ведь, Бо? Покажи ей, как ты не сможешь кое-что сделать! Самые простые вещи: вытянуть ногу, почесать нос… Все, больше не можешь! Ах, чуть не забыл, ты можешь ведь орать! Но ногу поднять не больше можешь, галстук снять и ремень расстегнуть – тоже. Он, мисс Лола, не может сделать ничего. Он потихоньку начинает отходить в иной мир. Поэтому ответьте, дорогуша, мне просто любопытно. Где вы встретились? И сколько времени он пел вам серенады?

– Не отвечай! – закричал Бо, – Мои дела ее не касаются. Слушай, Голландец, ты ищешь причины? Я могу привести тебе их сотни и они все сводятся к тому, что ты – говнюк!

– Ай-яй-яй! Такое нехорошее слово! – сказал мистер Шульц, – Перед женщиной, перед мальчиком. Не забудь, Бо, здесь есть женщины и дети.

– Знаешь, какая у него кличка? Бочонок! Бочонок Шульц! – Бо закашлялся отрывистым подобием смеха, – У всех есть клички. Бочонок! Ту кошачью мочу он называет пивом и даже не платит за это. Жмется на выплатах, имеет денег столько, что он не знает, на что их потратить, и все равно считает центы на ребятах. Всю операцию такого размаха, все это пиво, профсоюзы, всю эту громаду, он ведет, будто заправляет паршивым магазинчиком. Я прав, Бочонок?

Мистер Шульц задумчиво кивнул.

– Но попробуем взглянуть на все с другой стороны, Бо! – сказал он, – Я стою здесь, а ты сидишь передо мной… Ты – кончен! И как тебя теперь назвать? А? Мистер высокородный Бо Уайнберг? Наехать на хозяина, вот класс?

– Можешь трахать свою покойную мамочку! – взорвался Бо, – А папа твой пусть лижет дерьмо из-под лошадей! Пусть твои дети будут поданы тебе на подносе отваренными в кипятке и пусть во рту у них будет по яблоку!

– Ну, завелся! – сказал мистер Шульц, закатывая глаза долу и вздымая руки, будто обращаясь к Богу. Затем взглянул на пленника и резко опустил руки, хлопнув себя о ляжки.

– Сдаюсь! – пробормотал он, – Твоя взяла. Ирвинг, есть на судне еще помещения?

– На корме, – ответил тот, – Сзади, – пояснил он.

– Спасибо. Пойдемте, мисс Лола! – сказал он и протянул руку девушке, словно приглашая ее на танец. Она вздрогнула и всем телом отшатнулась от него, задернула платье на колени, прижавшись спиной к канатам. Мистер Шульц даже взглянул на свои руки мельком, чтобы понять, почему они ей так отвратительны. Мы тоже посмотрели на его руки. Ногти нуждались в обработке. Каждый палец обрамляла колония редких черных волос. Он дернул к себе девушку, поставил ее на ноги, она вскрикнула. Бо, глядя на босса исподлобья, одновременно захрипев в последнем рывке, попробовал разорвать веревки, опутавшие его. Голландец взял девушку за талию и повернулся к Бо.

– Видите, маленькая мисс, – сказал он, не глядя на нее, – поскольку исправить он ничего не может, придется нам за него постараться. Время придет, ему больше ни о чем не придется беспокоиться. Поэтому ему придется довольствоваться тем, что есть!

Подталкивая девчонку перед собой, мистер Шульц спустился по лестнице на корму. Я слышал, как она поскользнулась и вскрикнула, затем послышался глухой приказ заткнуться, затем тонкое, протяжное завывание и дверь захлопнулась. Остались шум ветра и плеск воды за бортом.

Я не знал, что мне делать. Я по-прежнему сидел на скамье, согнувшись, вцепившись в край, вслушиваясь в вибрацию мотора, ритмично отбивавшего ход. Ирвинг прокашлялся и поднялся в рубку, к рулевому. Я остался наедине с Бо. Его голова уже опустилась вниз, не в силах сдерживать боль в шее. Я не хотел оставаться с ним, поэтому встал и занял место Ирвинга, а затем начал медленно подниматься, ступенька за ступенькой, лицом к Бо, а пятками нащупывая металлические перекладины. Высунувшись из пола рубки, я остановился и обхватил себя руками. Ирвинг говорил с человеком за рулем. В рубке было темно, лишь свет от компаса и приборов освещал их лица. Я представил, как они вперили взгляды в темноту океана. Они говорили, а я слушал. Лодка плыла к своей неведомой цели.

– Знаешь, – сказал Ирвинг глухо, – я тоже начинал на катере. Ходил на скоростных, еще когда работал на Большого Билла.

– Вот как!

– Да! Сколько уже… Десять лет назад! У него были классные катера. Звери! Тридцать пять узлов, нагруженные до упора.

– Точно! – поддакнул рулевой, – Знавал я эти катера. «Мэри», «Беттина»…

– Ну, знаешь! – обрадовался Ирвинг, – «Король-рыболов», «Галуэй»!

– Ирвинг! – донесся голос Бо снизу.

– Мы заходили в Атлантику, грузили ящики и назад в Бруклин, на Канал-стрит. Оборачивались быстро!

– Точно! – кивнул рулевой, – А у нас были имена и номера. Мы знали катера Билла и знали, как за ними надо гоняться.

– Что? – потянул Ирвинг и я почувствовал, что даже в темноте он побледнел.

– Точно говорю! – сказал рулевой, – Я тоже гонял на катере в те годы, мой номер был Джи-Джи 282!

– Будь я проклят! – выругался Ирвинг.

– Видели, как вы проноситесь мимо. Тогда, черт, даже лейтенант патруля имел только сотню с хвостиком в месяц.

– Ирвинг! – заорал снизу Бо, – Ради бога!

– Он все предусматривал, – сказал Ирвинг, – Молоток был мужик. Ничего не оставлял на авось. А в конце первого года мы даже наличку не возили, все в кредит, как джентльмены. Да, Бо! – Ирвинг обернулся к лестнице.

– Вытащи меня отсюда, Ирвинг, я прошу тебя, вытащи и застрели!

– Бо, ты же знаешь, я не могу, – ответил Ирвинг, солдат короля.

– Он же идиот, маньяк. Садист!

– Извини! – тихо сказал Ирвинг.

– Мик продал его. Я сделал Мика. Ты думаешь я подвешивал его, пытал? Или глядел на него связанного? Нет. Я хлопнул его и все. Пристрелил. Я не мучал его. Не мучал его! – крикнул он и протянул уже со слезами в голосе, – Не му-учал!

– Могу дать выпить, Бо, – ответил Ирвинг, – Будешь виски?

Но Бо начал всхлипывать и, казалось, уже ничего не слышал.

Рулевой включил радио, покрутил настройкой. Щелчки, голоса людей, рулевой не прибавлял громкости. Люди что-то говорили. Другие им отвечали. Они отстаивали свои принципы, позиции, убеждения. Их не было с нами на катере.

– Чистая была работа! – сказал Ирвинг рулевому, – Хорошая! Погода мне не мешала. Я любил ходить на катере. Любил ходить туда, куда хочу и когда хочу.

– Точно, – поддакнул рулевой.

– Я ведь вырос на Сити-Айленде, – продолжал Ирвинг, – прямо у причалов. Если бы не… я, наверно, на флоте служил.

Бо Уайнберг стонал и плакал, повторяя: «Мама! Мамочка!»

– Особенно мне нравился конец ночной работы! – улыбнулся Ирвинг, – Наша стоянка была на Сотой улице, большой морской ангар.

– Точно! – кивнул рулевой.

– Подходили к Ист-ривер перед рассветом. Город последний сон смотрит. Солнце сначала на чайках видишь, они белыми-белыми становятся. А затем Хелл-Гейт начинает блестеть. Чистым золотом!

 

Вторая глава

А виной всему стало жонглирование. Мы болтались вокруг склада на Парк-авеню, вы только не подумайте, что я имею в виду роскошное и богатое Парк-авеню в Манхэттэне. Наша одноименная улочка – это другое. Совершенно бесхарактерное скопище гаражей и автомастерских, двориков, мощеных тесаным булыжником, редких домов, раскрашенных под кирпич, бульвара, посередине которого был широкий ров, деливший более центральную часть района от более окраинной. В конце рва – открытый участок метро, глубиной в десять метров ниже уровня поверхности; там визжали поезда и этот звук был фактом нашей жизни. Иногда мы вставали у железного, из прутьев, забора, говорили и прерывались на середине предложения, продолжали говорить, после того, как шум стихал. Все время мы проводили на улице. Развлечением было прибытие грузовиков с пивом. Одни ребята играли в «стеночку» одноцентовыми монетами, другие – пробками от бутылок, третьи – курили сигареты, купленные три штуки за цент в магазинчике сладостей на Вашингтон-авеню, иногда просто убивали время в разговорах на тему о том, что они сделают если их заметит мистер Шульц, как они докажут ему, что они – самые крутые парни, как они заработают и небрежно кинут хрустящую «сотку» долларов на кухонный стол – перед матерями, кричавшими на них, и перед отцами, стегавшими их ремнями. Я практиковался в жонглировании. Всем чем угодно: камешками, апельсинами, пустыми зелеными бутылками из-под колы. Раз я бросал горячие булочки, стянутые с жаровен передвижных пекарен Пехтера, и поскольку я всегда только и делал что жонглировал, то мне в этом особо никто и не докучал. Разве что иногда кто-нибудь пытался прервать мои упражнения, подбросив лишний предмет, толкая меня под руку или схватывая апельсин и давая деру. Жонглировать умел только я, наверно это, и еще едва заметный нервный тик и выделило меня в конце концов из толпы юнцов. Не скажу, что именно так все я и задумал, просто вышло так, как вышло.

Когда я не жонглировал, то тренировался в ловкости рук: заставлял исчезать монетки в своих руках. На свет божий они являлись из их грязных ушей. Показывал карточные фокусы. За все это я был прозван Человеком-мухой, по аналогии с персонажем из комикса – волшебником, усатым мужичонкой в смокинге и чародейской шляпе, который, кстати, сам по себе как маг для меня интереса не представлял. Волшебство это волшебство, а вот ловкость рук – это да! Это меня вдохновляло! Это было как хождение по канату, или по краю забора у метро, когда проносящиеся мимо поезда взвихряют воздух. Или как акробатские штучки-дрючки, все эти сальто-мортале, прыжки с переворотом. Все, что касалось проворства рук, ног, тела, головы – вот что вызывало мое маниакальное восхищение! Я, в свою очередь, достиг кое-чего – мог сгибаться пополам как складной ножик, бегал со скоростью света, имел зрение орла, мог слышать даже тишину и поэтому чувствовал приближение школьного надзирателя еще до того, как он выходил из-за угла, поэтому им надо было прозвать меня Фантомом, по имени еще одного персонажа из того же комикса, парня, имеющего герметичный шлем-маску и розовый костюм аквалангиста, в приятелях у которого был только волк. Но вся ребятня моего детства была туповата, они даже не думали про Фантом, даже после того как я, единственный из них, оказался в другом мире, мире их мечтаний.

Склад на Парк-авеню был одним из нескольких, принадлежащих банде Шульца. Там хранилось пиво из Юнион-Сити для отправки на восток. Прибывающему грузовику даже не требовалось гудеть, двери склада распахивались, будто они обладали разумом, сами собой. Все грузовики были еще военного заказа, времен Первой Мировой, и даже цвет имели соответствующий – хаки. Кабины грузовиков были скошены, сзади были двойные колеса, передача была цепной – при езде она трещала, как ручная мельница. По углам кузовов торчали колы, соединенные вверху перекладинами, на них лежал брезент, аккуратно подогнанный и заправленный. Он закрывал груз, про который все и так все знали. Выползающий из-за угла грузовик нес с собой арому низкосортного пива, вся улица тут же заполнялась запахом, будто в склад заезжали огромные, вонючие слоны из зоопарка. А парни, выходившие из кабин, не были обыкновенными работягами в мягких кепках и шерстяных куртках – это был другой тип, в плащах и шляпах. Они прикуривали особым способом, из ладошек, сложенных чашечкой. Складские загоняли грузовики в чрево помещения, темное и неразличимое внутри, а я думал об этих парнях, как об усталых патрульных, вернувшихся с дежурства по неведомой зоне. Военная четкость и деловитость этого снабженческого механизма, вкупе с полу-законностью существования его хозяина, притягивали мальчишек как магнитом, мы вечно крутились рядом стайкой пугливых голубей, воркующих, сопящих и шурующих туда-сюда в отдалении, лишь только в слышали знакомый звук цепей передачи, лишь только завидев скошенную кабину, высовывающуюся из-за угла.

Разумеется, это была одна из партий пива мистера Шульца, мы не знали точного количества грузовиков, хотя и предполагали, что число велико, а по правде говоря, мы вообще ничего не знали и никто из нас не видел самого Шульца, хотя все надеялись на это. Но мы всегда ощущали гордость за то, что он избрал нашу улицу для одного из своих складов, мы разделяли с ним сопричастность к одной территории и в те редкие минуты сентиментальности, когда мы, пацаны, не грызлись друг с дружкой, нас охватывала мысль, что мы являемся частью чего-то очень достойного и, разумеется, испытывали превосходство на ребятней из других, обычных районов, которые не могли похвастаться близостью к вонючим партиям пива и особой атмосфере, вызывающих дрожь взглядов небритых мужчин, и участка полиции напротив, обитатели которого, выходя на улицу, как бы теряли всю свою важность в виду незатейливого склада.

Особый мой интерес вызывало то, что мистер Шульц продолжал свой, ставший легальным после отмены «сухого закона», бизнес в традициях нелегального. Я думал, что пиво, так же как и золото, само по себе является опасной сферой, даже если оно и разрешено. Или что люди, возможно, покупали бы лучшее пиво, чем предлагал мистер Шульц, если бы он не продолжал внушать всем страх, что значило, что он считал все предприятие некоей обособленной империей, с законами, установленными им самим, а не обществом, и для него все равно законна торговля пивом, незаконна ли, он бы делал свое дело в любых обстоятельствах так, как он считал нужным и горе идиотам, могущим думать иначе.

Вот что на самом деле являлось сердцем и душой нашей жизни в те годы в Бронксе. Вы бы никогда не узнали от этих пацанов с облупленными носами, гнилыми зубами и вечно грязной кожей, что в те времена, помимо Шульца и его банды, случались и другие вещи: такие как школа, книги и вообще вся цивилизация приданных ей взрослых, бледнеющих в антимире под яркими огнями Великой Депрессии. Менее всего это можно было узнать по моему виду.

В один их тех дней, помнится, он был необычайно жарким даже для июля – сорняк вдоль заборов пожелтел и склонился к земле, над булыжными мостовыми парил воздух, искажая перспективу – все ребята сидели вдоль складской стены в вялом ничегонеделании, а я стоял напротив, через дорогу, и разглядывал местность, демонстрируя последнее свое достижение – жонглирование предметами разного веса. Все искусство состояло в том, чтобы предметы взлетали у меня из рук изящно и на одну высоту, что достигалось поддержкой определенного ритма в усилиях по нарастающей – этот трюк требовал виртуозной четкости, и чем лучше он исполнялся, тем естественнее и обыденнее он выглядел для непосвященных. Поэтому я знал, что я – не только жонглер, но и единственный, кто может оценить этот вид жонглирования. Увлекшись, я позабыл о пацанах и стоял, с поднятой к небу головой; предметы влетали и опускались, следуя движениям рук по заданным орбитам. Я жонглировал, будто исполнял песнь циркового жанра, сам себе артист и зритель и, зачарованный, полностью выпал из мира, не видя, ни как одна легковушка выехала со 177-ой улицы на Парк-авеню и остановилась у гидранта, не заглушая мотор, ни как, наконец, подъехал большой «Паккард» и остановился против ворот, загородив их для меня. Если бы я не смотрел вверх, то видел бы, что все ребята уже поднялись на ноги и отряхивали задницы, что из машины вышел мужчина, открыл заднюю дверь и вот оттуда, в немного примятом белоснежном костюме, пиджак нараспашку, галстук приспущен, с платком в руке, промокая взмокший лоб, вышел, когда-то для соседей мальчик по имени Артур Флегенхаймер, а ныне известный по всему городу, мужчина по прозвищу Голландец Шульц.

Разумеется, я вру, что ничего не заметил. У меня отличное боковое зрение и все я видел. Но притворился, что меня ничего не интересует, кроме жонглирования. Шульц же вышел из машины, облокотился о верх локтем и посмотрел на меня. Я, приоткрыв от усердия рот и бегая глазами по небосводу, изображал ангела, взирающего на Господа. Затем я проделал потрясающую вещь: я скосил глазами на жаркую улицу, отметил про себя – вот он, Шульц не только смотрит на меня, но еще и удивлен и приятно поражен моей ловкостью – и, продолжая бросать предметы, мои миниатюрные планеты, задал им немного другую траекторию. Один за одним с одинаковым интервалом на одинаковой скорости я отправил два шарика, апельсин, яйцо и камень через себя за забор, прямо на пути нью-йоркского метрополитена. Закончив, я так и остался стоять с воздетыми к небу руками, ладони открыты солнцу, и на секунду застыл в театральной позе, как перед зрительным залом, что, кстати, было как нельзя более соответствующим моменту и именно то, что я тогда чувствовал, завершив удачнейшее из моих выступлений. Великий человек засмеялся и зааплодировал. Затем взглянул на своего помощника справа, пригласив того оценить искусство мальчугана, тот немедленно присоединился к аплодисментам. Потом мистер Шульц поманил к себе пальцем и вот там, у машины, с одной стороны – аудитория мальчишек, сгрудившихся в отдалении, с другой – дверца «Паккарда», я увидел лицо повелителя и его руку, вытащившую из кармана, толщиной в ломоть хлеба пачку банкнот. Он отделил одну, десятидолларовую, и протянул мне. И пока я таращился на невозмутимого Александра Гамильтона в овале 19-го века, я в первый раз услышал характерную хрипотцу гулкого голоса мистера Шульца, думая в тот момент, что картинка на купюре ожила и говорит со мной, пока, наконец, не привел себя в чувство и не осознал, что слышу великого гангстера моих грез. «Толковый парнишка!» – сказал он, как бы делая вывод. Затем рука убийцы снизошла до меня, как скипетр державной власти, мягко коснулась моих щек и подбородка, горячая ладонь слабо похлопала по шее. Спина Голландца исчезла в темноте пивного склада, тяжелые ворота закрылись, лязгнула щеколда.

То, что случилось сразу после этого, показало мне последствия переворота в моей судьбе: ребята немедленно окружили меня и уставились на свежую «десятку» в моей руке. До меня дошло, что осталось несколько секунд до того, пока эта бумажка не будет принесена в жертву клану: кто-нибудь что-нибудь скажет, другой вцепится мне в плечо, ярость и унижение вспыхнут одновременно, коллектив бросится на дележку богатства, заодно преподавая всем урок, возможно, для убедительности, чтоб не задавался, расквасят мне нос.

– Смотрите, – сказал я, складывая купюру вчетверо, на самом деле прикрывая ее ладонью сверху, потому что перед самой атакой, они бестолково сгрудились вокруг меня, телами занимая свободное пространство, сложил ее еще раз длину и еще раз в ширину, когда она уменьшилась до размеров почтовой марки, я положил ее между ладоней, потом – оп! – разнял, но ее уже там не было. О, вы, проклятые оболтусы! Жаль, что какое-то время мне надо было примкнуть к вашей горе-компании, о, вы, жалкие ублюдки, измывающиеся над своими младшими сестрами и братьями, вы, никуда не годные воришки булочек и конфет, идиоты, домогающиеся воровской романтики, с вашими уже мертвыми, бессмысленными глазами, бледной кожей, обезьяньими замашками – прощайте навсегда! Оставляю вам комнаты внаем, вопящих младенцев, будущих нерях-жен, медленную смерть в безысходности и закабаленности от работодателей, предрекаю вам ваши преступления и достойное за них наказание, перспективу «неба в клеточку» и одиночную камеру до конца своих дней!

– Смотрите! – крикнул я, показывая пальцем вверх. Их головы вскинулись, ожидая, что мои 10 долларов вспорхнут в небо им на потеху, как это я часто делал с их монетами, железками и кроличьими ногами, и в этот момент, когда они еще ничего не поняли, я толкнул пару из них и рванул прочь!

Догнать меня было невозможно, но они попытались. Я пересек 177-ую улицу и побежал на юг. Некоторые повисли у меня «на хвосте», другие ринулись на параллельные улицы, веером охватывая все пути моего вероятного маршрута, но я бежал по прямой, никуда не сворачивая. Вскоре они начали останавливаться, чтобы подтянуть штаны, а я прибавил ходу и свернул, чтобы окончательно сбить их с толку и вскоре остался один. Это была 3-я авеню. Я сел на приступок у ломбарда, расшнуровал свои тенниски, расправил банкноту и засунул ее внутрь. Зашнуровав, я побежал дальше, просто так, от радости, попадая то в тени от домов, то в солнце, как в кадры фильма, чувствуя каждый теплый луч, как прикосновение пальцев мистера Шульца.

Все последующие дни я был очень непохож на себя. Я был тих и слушался старших. Как-то вечером стал убираться в доме и мама испытующе посмотрела на меня поверх стеклянных стаканов, в которых вместо воды стояли свечи – это была странность и скорбь жизни моей матушки – так вот, она посмотрела на меня и спросила:

– Билли? Что ты натворил?

Момент был очень интересный и мне стало любопытно: а что же дальше? Но уже через секунду ее внимание вновь поглотили стаканы с горящими в них свечами. Она вглядывалась в них, будто читала, будто каждое колебание огонька выражало букву ведомого только ей алфавита. День и ночь, зимой и летом, она читала эту Библию – свечи! Их у нее было всегда много, она заставляла весь стол стаканами и свечами. Другим людям такой стол с огнями нужен разве что раз в году, ей он был нужен каждый день.

Я присел на выступ пожарной лестницы, стал ждать ночного ветерка и продолжал думать то, о чем никогда прежде не думал. Тогда, перед пивным складом, у меня и в мыслях не было ничего кроме жонглирования. Степень надежд на чудо не превышала обычную величину, как и у всех околоскладских ребят. Если бы я жил около стадиона «Янки», я бы знал, где вход для игроков, а к примеру, живи я где-нибудь в фешенебельном Ривердэйле, мимо мог проехать сам мэр и помахать мне рукой из машины. Это была обстановка, это были реалии того места, где ты жил и для любого из нас они не значили больше, чем значили. А часто даже еще меньше, как, к примеру, еще до того как мы все родились, заезжал на Тремонт-авеню Джин Отри со своим ансамблем и выступал в перерывах перед показами кинокартин – ну и что, это все окружало нас и было нашим, оно само по себе ничего не значило, пока оно было нашим, оно лишь удовлетворяло твои идеи о судьбе, проходило отметкой в мире, метило тебя: тебя знают, тебя видели и твои перспективы на жизнь такие же, как у великих мира сего и тех, кто рядом с великими. О, они узнали нашу улицу! Да, узнали. Ну и что? Так думал я до того события, ведь не мог же я в самом деле спланировать, что буду ежедневно жонглировать до тех пор, пока это не заметит мистер Шульц. Просто так получилось. Но раз событие произошло, оно может стать предзнаменованием. Мир в большинстве своем хаотичен и событиен, но каждый случай потенциально пророчит тебе что-то. Сидя на приступке, одной ногой на лестнице, другой – на горшке с засохшим цветком, я развертывал 10 долларов и свертывал.

Через дорогу стояло здание приюта для сирот, официально «Дом для детей. Макс и Дора Даймонд». Это был дом из красного кирпича, с тонкими гранитными полосками, окаймлявшими окна и крышу; внизу – огромное, полукруглое крыльцо, сужавшееся кверху, оно состояло из двух половинок, разделенных входными дверями. Стайки ребятишек покрывали ступени, они весело чирикали о чем-то своем и с моего высока выглядели, как беспорядочная масса воробышек, скакавших вверх-вниз, вправо-влево. Некоторые повисли гроздьями на поручнях, окаймлявших крыльцо. Их было так много, что я удивился, где Макс и Дора всех их размещают. Здание было маловато для школы и общежития, подразумевая своим видом, что где-то сзади есть дополнительные корпуса, что, в условиях застроенной тесноты Бронкса, даже для благотворителей-богачей Даймондов было накладно, но, тем не менее, корпус был больше, чем казался; этот дом смог приютить многих, он дал мне друзей детства и даже несколько детских сексуальных приключений. Я заметил моего старого приятеля, из породы неисправимых и невоспитуемых, Арнольда Мусорщика. Он толкал впереди себя детскую коляску, доверху заполненную всякой дребеденью – основным богатством Арнольда. Он работал от зари до зари. Я посмотрел, как он стаскивает коляску в подвал, игнорируя малышей, крутящихся вокруг. Потом дверь в подвал закрылась, он исчез.

Когда я был помоложе, приют был моим вторым домом. Ко мне так привыкли, что воспитатели и не подозревали, что на самом деле мой настоящий дом – напротив. Я жил так же, как и дети-сироты и так же получал свою долю синяков и царапин. На свой дом я не смотрел. Вообще странно, почему я втесался в другую компанию, ведь у меня была мама, которая, как и другие мамы, уходила на работу и приходила с нее, и я имел нечто среднее между обеими жизнями, семейная жизнь оставалась в тяжелом грохоте открываемых владельцем дома дверей и последующим всхлипыванием матери до рассвета.

Я обернулся. Вся кухня была освещена свечами воспоминаний – одна комната из всей квартиры медленно уплывающей в темноту вслед за улицей, как сцена театра, и я подумал, а случаен ли выпавший мне шанс, не есть ли он продолжение чего-то другого в моей короткой пока жизни? А напротив, налитый жуткой силой, как лава из кипящего вулкана города, вздымался дом сирот – почти полная копия моего дома.

Да, давненько я не играл там, в приюте, предпочитая шататься в другой стороне, в районе Уэбстер-авеню. Там были ребята моего возраста, а не сопляки. Я уже перерос средний приютский возраст. Но совсем связей не прерывал – оставались девочки и все тот же Арнольд. Какая у него фамилия? А так ли это важно? Каждый божий день он обходил помойки Бронкса, заглядывал в мусорные баки и что-то находил: он совал свой нос во все мыслимые и немыслимые места – под лестницы, обшаривал углы пустырей, задворки магазинов и не пропускал подвалов. Кстати, в те времена, собственно мусора было маловато и занятием Арнольда промышляли многие – старьевщики со своими двухколесными тележками, торговцы с лотков, шарманщики, бродяги, алкаши, а также все, кто видел хоть что-нибудь ценное – все они не упускали возможности нагнуться и прикарманить ту или иную вещь. Но Арнольд был гением, он находил ценность в том, что другие отвергали за полной ненадобностью, в том, что даже опустившиеся попрошайки считали ниже своего достоинства поднять с земли. Он обладал врожденным чутьем поиска. Разные дни месяца он проводил в разных местах – мне иногда казалось, что уже одно его появление на улице прямо-таки заставляло обитателей сорить из окон и дверей, а он спокойно все собирал и сортировал. За те годы, что я его знал, вокруг Арнольда сложилась своеобразная аура уважения к его труду, он ведь вовсе не ходил в школу, не выполнял никаких обязанностей по приюту, жил как жил в своем подвале, будто кроме него и мусора ничего не существовало. И самым странным было то, что все это казалось настолько естественным, что никто и представить не мог этого пухлого подростка с неглупым лицом, бессловесного до известных пределов, иным. Казалось, он и его такая жизнь, монотонная, чудная, если не сказать идиотская, дополняли друг друга, как две половинки одного целого. Я смотрел на него иногда и думал, а почему так, как он, не живу я сам? В любви к порванному, брошенному, забытому. В привязанности к поломанному, разобранному, разбитому. В интересе к тому, что плохо пахло и потому даже никем не разгребалось. В стремлении к непонятному в формах, необъяснимому в целях и неразличимому в способах функционирования. В любви к мусору, всеобъемлющей любви ко всякому мусору.

Я решил для себя кое-что, обычно не приходящее мне в голову, покинул маму с ее свечами. Зацепился за пожарную лестницу, спустился вниз, заглядывая по пути в окна нижних этажей на обитателей в их летнем дезабилье, повис на последней перекладине, прыгнул на булыжник и бегом пересек улицу. Я спрыгнул по гранитным ступеням приюта в подвал, в контору мистера Арнольда Мусорщика, где круглый год пахло золой, где все сезоны было тепло и воздух был сух до горечи, где легкая угольная пыль заполняла все помещение и перемешивалась с запахом подгнивших луковиц и картофелин – все это я, без сомнения, предпочитал вонючим коридорам и комнатам наверху, до отказа заполненными вечно описанными матрасами и вечно сопливой ребятней. И я сказал ему, что хочу пистолет. Сомнения в том, что у Арнольда не может оказаться оружия, у меня как-то не возникло.

Как позже мистер Шульц поведал в порыве откровения, первое, что чувствуешь – спирает дыхание от ощутимой тяжести в руке. Ты что-то пытаешься думать, а сердце колотится, только бы они поверили, только бы поверили до конца! Но ты еще не изменился, ты еще молокосос, с губами белыми от пенок, ты надеешься на их помощь, они тебя научат, как с ним обращаться. И вот так все это начинается, с этих самых страхов, с испуга в глазах, с волнения в руках! Торжественный момент говорит сам за себя, он – это приз, это – букет невесты! Потому что пистолет ничего не значит, пока он не твой. И что происходит дальше? Ты понимаешь, что не стань он твоим, ты будешь мертвецом, ты вызвал к жизни обстоятельства, но у них своя правда, своя ярость и ими может воспользоваться любой, и все это ты понимаешь мгновенно, вбираешь в себя гнев от осознания того, на что толкают тебя люди, уставившиеся на твой пистолет, от осознания людской невыносимой муки за то, что ты наставил на них свой пистолет! И именно в этот момент ты перестаешь быть молокососом, ты ощущаешь свой гнев, который до этого дремал и ты меняешься, ты уже в самом рассерженном состоянии за всю свою жизнь и волна ярости поднимается в груди и заполняет тебя всего! Все! Ты больше не щенок, пистолет – твой, ярость – там, где ей и положено быть – в тебе, а все ублюдки, стоящие перед тобой, знают, что сейчас, если они не дадут того, чего ты хочешь, им – каюк! Ты вспыльчивый, взрывной, неуправляемый! Почему? Потому что ты заново родился и стал Голландцем Шульцем, вот почему! А уж потом все идет гладко, без сучка и задоринки, ты словно прорвался в мощный вздох из небытия, потом выдохнул и ты можешь назваться своим именем и уже весомо вздохнуть свежего воздуха жизни и свободы!

Разумеется, в тот момент я ничего не понимал, но вес оружия в ладони немедленно сообщил мне, каким парнем я могу стать. Сжав рукоять вещи, которая даровала мне взрослость, я не имел никаких планов на жизнь, наивно предполагая, что может сгожусь для мистера Шульца и что мне надо быть готовым к тому, что я вообразил. Тем не менее, пистолет стал первым камнем в основании.

Пистолет нуждался в смазке и очистке, но я мог ощущать его вес и мог вытащить пустой магазин и снова задвинуть его назад с удовлетворяющим слух щелчком, я мог убедиться, что серийный номер спилен, что значило, что пистолет когда-то принадлежал братству – Арнольд подтвердил это, сообщив, где он нашел ствол: в болоте за пляжем Пэлхам, во время отлива. Наглый нос пистолета торчал из жижи, как сучок.

А уж название пистолета возбуждало меня больше всего – Автоматик! Самый современный, тяжелый, но компактный, Арнольд сказал, что он в рабочем состоянии, нужны только патроны, но у него их нет. Он спокойно, не торгуясь, принял мою цену в три доллара, взял мою «десятку» и сунул ее в один из чанов, где лежала его коробка с деньгами, вернул семь сдачи, рваными, помятыми однодолларовыми купюрами и сделка была совершена.

Настроение сразу поднялось, весь вечер я ощущал себя на высоте, правый карман штанов утяжелял мой железный друг. В кармане, я еще раз убедился в своей интуиции, была дырка, будто специально созданная для ствола. Дуло приятно холодило бедро, рукоятка покоилась в кармане, все аккуратно, будто специально подогнано. Я зашел домой и отдал матери пять долларов, что составляло менее половины ее недельной зарплаты в химчистке на Уэбстер-авеню. «Где ты взял деньги?» – спросила она, сминая бумажки в кулаке, растерянно улыбаясь. Не мне, а, как обычно, никому в частности. Затем, не дождавшись ответа, снова повернулась к своему столу, заставленному свечами. Я спрятал пистолет и снова пошел на улицу. Там уже сменились действующие лица: ребятня сидела под домам под надзором мамаш, места на обочине заняли взрослые, шла игра в карты на ступенях крылец, вился дымок сигарет, женщины в домашних халатах сидели стайками, как девочки, выставив коленки вверх, парочки прогуливались от фонаря к фонарю. Мне внезапно стало плохо от такой идиллии бедности. Поэтому я посмотрел на небо – оно было чистым – между крышами виднелись легкие облака. Все это привело меня к мысли о моей верной подружке, Ребекке.

Она была проворной черноволосой девчушкой, кареглазой. Ее верхняя губка была деликатно тронута намечаемыми лет через двадцать усиками.

Все сироты были в здании, ярко горели все окна. Я стоял внизу и слышал неумолчный гвалт, с мальчукового крыла он был на порядок громче. Затем зазвенел колокол, я спустился по аллее в маленький двор и сел ждать на угол поломанного забора, окружавшего площадку для игр. Где-то через час почти во всех окнах верхнего этажа свет погас и я подошел к пожарной лестнице. Подпрыгнул, зацепился за перекладину, подтянулся и полез наверх. Перегнувшись в окно моей любви, в окно комнаты, где спали старшие девочки от 11 до 14 лет, я нашел глазами кровать моей маленькой шалуньи. Ее глаза широко раскрылись, но ни капли не удивились. Все подружки тоже не нашли что сказать. Я провел ее через ряды их немигающих глаз к двери, что вела к лестнице на чердак и крышу. На крыше, покрытой разномастной черепицей, еле блестевшей в лунном свете, в закутке между двумя башенками я стал жадно целовать ее, снимая ночную рубашку, трогать ее груди и соски. Затем я медленно опустил руки, обхватил ее ягодицы и почувствовал, что она поддается. И вот тут, пока я сам еще не зашел очень далеко, когда ее позиция была наисильнейшая, я выторговал честную цену и вытащил из остатков один доллар. Она схватила бумажку, смяла в кулачке и тут же, без церемоний, села на крышу и стала ждать, пока я, прыгая то на одной, то на другой ноге, стащу с себя штаны и все остальное. Стаскивая одежду, одной половинкой мозга, необремененной страстью и похотью, прокручивал совершенно другой сюжет: странно, люди типа мистера Шульца и меня, складывали наши деньги аккуратно и нежно, вне зависимости от количества купюр, женщины же, моя мама и маленькая Ребекка, тут же сминали их в комок и прятали в кулак, забывая о все прочем. Или сидя в печали перед пляшущими огоньками с шалью на плечах, или – лежа на крыше, раздвинув ноги – два раза за один доллар!

 

Третья глава

Когда катер вернулся к причалу, нас ожидали две автомашины с работающими двигателями. Мне бы хотелось получить дальнейшие инструкции, но мистер Шульц грубо засунул девушку, чье имя было не Лола, на заднее сиденье первой машины, сел рядом и захлопнул дверь. Не зная, что делать, я последовал за Ирвингом во вторую… Там было откидное сиденье, на него я и уселся, мне в этом повезло – машина была заполнена до отказа. С другой стороны – не совсем. Я сидел спиной к движению, лицезрея троих членов банды, впритирку умостившихся прямо передо мной. Ирвинг и еще двое, все в одинаковых плащах и шляпах, смотрели прямо перед собой, через ветровое стекло на идущую впереди машину. Чувство было неприятным – как в плотном бутерброде, со всех сторон гангстерская серьезность, давящая атмосфера и оружие в карманах. Мне было бы лучше или в машине мистера Шульца, или вообще где-нибудь на 3-ей авеню, в надземке – сидел бы себе в грохочущем вагоне по пути в неблизкий Бронкс, да читал рекламу в сполохах промелькивающих где-то внизу столбов. Иногда босс совершал непредсказуемые и глупые поступки, мне казалось, что мое приближение к нему в банде – самый необъяснимый из них. Моя персона без околичностей воспринималась высшим звеном, ее простые же члены думали не знаю что; я тщился мыслью о том, что может быть мое положение и расплывчато, но ведь я был скорее где-то подмастерьем, учеником, сочувствующим, а не нормальным бандитом. И если я не прав, то я был такой один-единственный, будто мою должность, или как назвать то, чем я занимался, придумали специально под меня, и это должно было сказать хоть что-то сидящим передо мной тупоголовым, но, увы, боюсь, ничего не говорило. Наверно, все дело в возрасте. Мистеру Шульцу было за тридцать, мистеру Берману – за сорок, все остальные, за исключением, пожалуй, Ирвинга, едва перешагнули за двадцать. Поэтому я, для молодого двадцатилетнего парня, имеющего хорошую работу и главное – перспективу профессионального роста – был просто недоразумением. Мое, подростка, присутствие в разных ситуациях бизнеса было неподходящим. Если не сказать хуже. И уж совсем оскорбительным для их чувства собственного достоинства. Одним из тех, кто забирал Бо из ресторана, был Джимми Джойо, он жил на Уик-авеню, за углом моего дома и его младший брат учился вместе со мной, посещая пятый класс третий год подряд, пару раз я замечал, как Джимми неодобрительно поглядывал на меня, как бы не замечая и не воспринимая меня как человека, но он ведь знал, кто я есть на самом деле. С ними, боевиками организации, я иногда представал в свете какого-то непонятно-нахального каприза босса, даже не как мальчик, а скорее как лилипут, некий шут при дворе короля, способный удрать от больших королевских волкодавов с псарни. Своя псарня мистеру Шульцу нравилась, и жить в таком окружении нравилось, а мне требовалось хоть как-то упрочить свое положение среди них всех, хотя, где и когда мне мог представиться такой случай, я не имел понятия. Ситуация, когда я сидел на откидном сиденье, упираясь ногами в их коленки, была, разумеется, не та, на которую я рассчитывал. Никто не комментировал мое присутствие на катере, но здравый смысл подсказал мне, что я был свидетелем убийства – одного из самых главных, одного из капитально подготовленных и что это значило для меня, полное доверие как члену банды или доверие такого секрета тому, кто и так скоро будет очередной жертвой – я не мог понять. Опасность жгла мне уши, я понимал, что мог бы в жизни обойтись и без такого секрета, что я – законченный идиот – сам, сам запрыгнул на катер! Пойманный мимолетным капризом мистера Шульца в его сети! Боже мой! Меня охватила слабость и тошнота, будто я снова оказался в море. Я подумал о Бо и представил, что он все еще опускается на дно – открытые глаза, тазик с цементом на ногах… Несмотря на испуг, мелькнула мысль и о Лоле, она ведь тоже все видела, а общая сентенция такова – убийцы не любят оставлять в живых посторонних свидетелей. Но по ее поводу я почему-то не очень волновался, сам не знаю почему, во всем этом деле что-то было скрыто от меня. Я захотел ее увидеть, да и с какой стати паниковать? Она ведь еще жива.

Все эти мысли отрезвили мой рассудок, я обратил свой взгляд в окно – структура города, упорядоченная многолетней мыслью и заботой, мощь зданий и сияние фонарей в черноте улиц, приглушили страх. Город успокаивал меня. Я попытался снова поразмышлять о своих далеко идущих планах и имперских амбициях. Если мои предчувствия изменяют мне, то класс и уровень восприятия мира мистером Шульцем мне недостижим. Он ведет себя без излишней обдуманности – так же должен делать и я. Нас вела общая судьба-злодейка, и, если я верю себе, то должен верить и ему. Я оказался в восхитительном и возбуждающем мире опасности, не вымышленном, а самом натуральном, в трех измерениях, я стал опасен самому себе, опасен моему наставнику, опасен всем опасностям, которые окружают его самого, т.е. его бизнесу, его жизни, полной убийств; вне этого мира были полицейские. Четвертое измерение. Я распахнул окошко, вдохнул немного свежего воздуха и расслабился.

Машины двигались в центр. Мы проехали по 4-ой авеню, затем через тоннель, по пандусу, который окружал Центральный вокзал, потом поехали по Парк-авеню, по настоящему, а не бронксовской подделке, мимо новых башен Уолдорф-Астории с его знаменитой аллеей Пикока и не менее знаменитым хозяином, неугомонным Оскаром. Все это я черпал из газет, из этой бездонной бочки информации. Мы свернули на 59-ую улицу и последовали за трамваем, чей звонок напоминал гонг на боксерских матчах, наконец, развернулись к обочине Централ-парка и встали в тень статуи генералу Шерману, сидящему на усталом коне. Дождь лил как из ведра, вода лилась не только с неба – безостановочно работал многоярусный фонтан – вода стекала в большую емкость, окружающую еще несколько фигур. Если бы Шерману захотелось отпробовать каменных фруктов у женщины с корзиной, которая стояла на ярус ниже чем он, ему пришлось бы перепрыгивать через весь бассейн. Мне никогда не были по душе монументальные скульптуры. Для Нью-Йорка они – как неуместные изыски, привнесенные чужой культурой, абсолютно не гармонирующие с духом города. Более того, они выглядят аляписто и лживо; можно сказать много, но представить в Бронксе каменных генералов на конях, или дам с корзинами фруктов, или солдат, стоящих в патетическом окружении умирающих товарищей, поднимающих руки и ружья к небу – невозможно! К моему изумлению мистер Шульц вышел из машины, подошел к нашей и, открыв дверь, сказал: «Эй, малыш!», взял меня за руку и вытащил под дождь. Я стоял, мгновенно мокрый, и думал, что, вот, стою здесь в море воды и скоро я – жонглер, занесенный черт знает за чем в мир бандитов, буду найден лицом вниз в грязной луже под каким-нибудь кустом парка и что, если глубина лужи может служить мерилом моей ценности или того, что я мог достигнуть, то, по всей видимости, лужа будет глубиной в дюйм – вполне достаточно для бродячей собаки, которая решит вытащить меня за штанину из грязи и слизать грязь с моих мертвых глаз. Но босс, подводя меня к первой машине, сказал:

– Сопроводи леди в ее номер. Она не должна никому звонить, что бы там ни случилось. Хотя она и не будет пытаться. Она сложит вещи. Ты сиди с ней, а когда снизу позвонит кто-нибудь из моих людей, спускайся с ней вниз. Понятно?

Я кивнул. Мы подошли к его машине и, хотя вода уже стекала с полей его шляпы, он только сейчас достал черный зонт с заднего сиденья и открыл его. Затем он дал девушке руку и помог ей выйти, вручив мне и ее, и зонтик; это был приятный момент, мы трое – под одной шелковой полусферой, она загадочно смотрела на него, полу-улыбаясь, он гладил ей щеку и тоже улыбался. Затем он резко нырнул в машину и дверь еще не успела захлопнуться, как авто взяло с места, взвизгнуло шинами и рвануло вперед. За ней умчалась и вторая машина.

Мы стояли в эпицентре бури. Тут до меня дошло, а где, собственно, мисс Лола проживает? Я как-то продолжал думать, что раз уж мне дадены полномочия по ее поводу, то она должна подчиниться мне и сейчас ждать. Но она сама взяла мою руку двумя своими и, тесно прижавшись ко мне под зонтом, его натянутая ткань звенела барабанной дробью, повела меня торопливо через 5-ое авеню. Улица была просто затоплена дождем; стекающая с зонта вода поместила нас в цилиндр с тонкой пленкой – краем. Мисс Лола, кажется, вела меня к отелю «Савой-Плаза»… да, так и есть, швейцар выскочил из вращающихся дверей, в руках зонтик, ринулся к нам, выказывая заботу; через несколько секунд мы уже были в ковровом царстве – ярко освещенном, но уютном лобби. Какой-то слуга в смокинге и полосатых брюках разъединил нас. Лицо у мисс Лолы покраснело от возбуждения, она рассмеялась, глядя на промокший низ своего платья, рукой взъерошила волосы, обрызгивая все вокруг, одновременно глянула на клерка за стойкой – Добрый вечер, мисс Дрю, Добрый вечер, Чарльз

– ответила на приветствие полицейского, стоящего неподалеку в окружении приятелей из обслуги. Так хорошо ему было стоять в сухости лобби, когда на улице жуткое ненастье, а я, опустив глаза долу, ждал, с пересохшим горлом, как она объяснит ему мое пребывание в таком отеле. Ведь я, с его точки зрения, был обыкновенный голоштанник с улицы. Я пытался не оборачиваться назад к вертушке-двери – моей спасительнице в случае бегства. Впереди, за кривыми изгибами дверцы лифта, угадывался проход, который, как я думал, тоже ведет на улицу. Я молился, что мистер Шульц знал, что делал, послав меня сюда, молился, чтобы мисс Лола проявила понимание и даже помощь мне, неуклюжему в окружении роскоши, мисс Лола, мисс Дрю, кто бы она ни была и что бы она ни пережила этой ночью в связи со смертью близкого ей человека, с которым ей, возможно, было очень приятно ходить в рестораны и ложиться в постель. Но никаких объяснений с ее стороны на последовало, будто она только и делала, что каждую ночь заходила сюда с очередным пацаном в дешевой куртке, старых синих брюках и чисто бронксовской стрижкой; взяв меня за руку, она проследовала в лифт вместе со мной. Я будто превратился в ее компаньона, а лифтер, даже не спрашивая, нажал кнопку и я сразу вырос в своем понимании того, что объяснений можно ждать от кого угодно, кроме людей с самой вершины и кошмарная тень откровения, блещущая в жутко-зеленых глазах мисс Дрю стала в моих снах одним большим адом. Вместе с той поездкой на катере.

Отель был из серии сногсшибательных! Когда двери лифта открылись, мы оказались прямо в номере. Полы блестели лаком, на противоположной стене висели коврик и гобелен, изображающий рыцарей, закованных в латы, с пиками, верхом на лошадях, каждая на задних ногах, ряды рыцарей и лошадей выстроены как по линеечке – а мебели здесь не было потому, что это было фойе, прихожая с лифтом, и стояли по углам лишь две огромные урны с изображенными на них древнегреческими философами со свитками в руках. Или саванами, я так и не разобрал, потому что настроение мое больше предполагало все, что связано со смертью. Но я предпочел не заострять внимание на убранстве фойе, а двинулся следом за девушкой через распахнутые двери, двойные, до потолка, в маленькую зальцу, сплошь увешанную картинами в темных тонах, каждая потрескавшаяся от времени. Слева виднелась еще одна дверь, из-за нее мужской голос на шум наших шагов вопросил:

– Дрю?

– Мне надо по маленькому, – ответила она. Буднично. Не останавливаясь, прошла дальше, где обнаружилась еще одна дверь, за углом, и скрылась в ней. Я остановился и оглядел апартаменты: за той дверью, откуда донесся мужской голос, виднелась маленькая библиотека, с книгами в шкафах за стеклами, высокая лестница на колесиках, громадный глобус из дерева, отполированного до блеска, две бронзовых настольных лампы с зелеными абажурами с обеих концов маленькой софы. На ней сидели двое мужчин, один старше другого почти вдвое. Старший держал, вздутый от возбуждения, половой член молодого в своей руке.

Боюсь, я загляделся на них.

– Я думал тебя до утра не будет! – прокричал старший, глядя на меня, но прислушиваясь к шагам мисс Дрю.

Он отпустил то, что держал, встал с софы и поправил галстук-бабочку. Это был Харви, высокий, стройный мужчина, выхоленный, в твидовой тройке. Он засунул палец в карман жилетки и подошел ко мне. Он выглядел здоровым и ухоженным, внушая всем своим видом только уважение. Я, даже не успев оценить его облик, просто отступил назад. Проходя мимо меня, он спросил:

– Ты в порядке?

Получилось очень громко, потому что он был так близко, что я заметил как тщательно вычесаны его волосы, волосок к волоску. Вот такой он был, Харви.

Жить гораздо проще на планете, где никому ничего не надо объяснять. Воздух там прорежен, немного свободнее, чем тот, к которому я привык, но никакого напряжения. Парень, сидящий на софе, двумя пальцами взял косметичку и начал снимать тушь с глаз. Он взглянул на меня и засмеялся, будто мы – сообщники, и я понял, что он тоже не принадлежит этому дому, он – пришедший, как и я. Сразу об этом догадаться было трудно. Пока он занимался гигиеной, я разглядел его – черные волосы прилизаны, маслянистые глаза, нахальные и живые, смотрят весело, костлявые плечи скрывались под обыкновенным студенческим свитером грубой вязки бордово-серого рисунка.

За все нахлынувшее на меня разнообразие жизни в тот день и ночь нес ответственность мистер Шульц и я предпочел делать то, что он велел. Я походил по залу, заглядывая в разные двери, их обнаружилось несколько, и нашел Харви в необъятной, по размерам втрое превышающей нашу квартиру в Бронксе, спальне серо-белых тонов. Дверь в ванную была открыта, виднелись плитки, тоже белые, Дрю мылась там под душем, а сам Харви сидел со скрещенными ногами на краю безбрежной кровати и курил. Говорил он очень громко, заглушая шум льющейся воды:

– Дорогая! Скажи мне, что ты делала и почему вернулась? Угробила мужичка?

– Нет, дорогой. Но больше в моей жизни его не будет.

– Что же он такого сделал? Ты же просто стелилась перед ним? – спросил Харви грустно, улыбаясь самому себе.

– Ну… если хочешь… он умер.

Спина Харви выпрямилась, он поднял голову, будто проверяя, правильно ли расслышал. Затем взглянул на меня, сидящего в дальнем углу на стуле с мягкой серой обивкой. Я был так же не к месту здесь, как и в библиотеке, с той разницей, что сейчас предстал перед хозяином в полном своем обличье. Я тоже распрямился и постарался ответить на его взгляд таким же строгим взором.

Харви резко встал, прошел в ванную и закрыл за собой дверь. Я взял трубку телефонного аппарата, стоящего на столике рядом и прослушал вежливую фразу оператора отеля, мол, он внимательно слушает и весь готов к услугам, затем положил ее обратно. Телефон был белый. Я никогда в жизни не видел белого телефона. Даже шнур был белый. Огромная кровать была белой, обивка, пушистые подушки, около дюжины, с кружевной тесьмой, все было белым. Все остальное в комнате было серым: ковер, мебель. Свет струился из-за карнизов, на потолок и стены, лампы были спрятаны от глаз. В этой комнате жило двое человек, потому что было два столика по обе стороны кровати, две двери в туалет, и два одинаковых платяных шкафа. Если до сих пор я мог узнать про богатство из газет, и думал, что могу представить каково это, быть богатым, то действительность перечеркивала все прежние представления; то, что было нужно богатым для жизни, потрясало: длинные ложки для обуви, инкрустированные костью и резьбой, свитера всех цветов радуги, десятки пар обуви всех моделей и стилей, набор расчесок и щеток, коробочки и шкатулки с украшениями, кольцами, браслетами, золотые настольные часы с маятником.

Дверь ванной открылась, вышел Харви с одеждой мисс Дрю: платьем, трусиками, чулками и туфлями. Он брезгливо бросил все в корзину для мусора. Бросил и потер руки. Затем прошел в дальний конец спальни, где было что-то вроде кладовой и вынес оттуда саквояж. Тут же бросил его на кровать. Затем сел рядом и принял прежнюю позу, перекрестив ноги, и стал ждать.

Я тоже ждал. Появилась Дрю – одно полотенце облегало ее фигуру, второе было навернуто на голове как тюрбан.

Спор был относительно ее поведения. Харви настаивал, что она стала сумасбродкой и что ни к чему хорошему это не приведет. Она возразила, мол, приглашение на ужин они приняли вместе. Уж не говоря о регате на выходные. Ей что, терять всех друзей? Харви звучал убедительно, но я перестал его слышать и тому были причины: мисс Дрю стала одеваться. Она встала у гардероба и отпустила большое полотенце, которое упало на пол. Я смотрел ее тело: худенькая, стройная девочка с попкой мягкой и немного плоской, с четким позвоночником, по-девичьи хрупким и нежным, все как у моей маленькой грязной Ребекки. Все части ее тела были как у Ребекки и все вместе составляли знакомое тело женщины. Уж не знаю чего я ожидал, но она была обыкновенной смертной с кожей, порозовевшей от душа. Она надела пояс и медленно накатала на ноги чулки, следя чтобы шов был строго сбоку, затем пристегнула их к поясу, надела трусики и нижнюю юбку. Проделывала она процедуру одевания проворно, ловко и по-женски мягко. Так себя одевают настоящие женщины – их одежда это их оружие в этом мире, их белье – защита от войн, засух, восстаний, пожаров, наводнений и холодов. Я смотрел, как нижняя половина ее тела все больше и больше скрывалась за вещами: юбка, туфельки на высоком каблучке. Она сбросила тюрбан-полотенце с головы и начала паковать саквояж, переходя от шкафа к кровати решительными шажками и не переставая говорить, что ей, собственно, наплевать на мнение друзей, и какое они отношение имеют к ней, она собирается в гости к кому хочет, черт всех возьми, он прекрасно знает и чего зря об этом толковать, сплошное занудство с его стороны начинает раздражать ее. Затем она захлопнула саквояж и, как бы подводя итог, защелкнула его на два бронзовых замка. Я-то думал, что слышал все, что было сказано на катере, но теперь понял, что это не так. У нее и мистера Шульца была еще какая-то своя договоренность, которую она решила выполнять.

– Я говорю о порядке, хоть каком-то, – сказал Харви, в его голосе сквозила неубежденность, – Ты хочешь все разрушить? – промямлил он, – Я имею в виду скандал – это еще не все? Ты очень умная, но озорная и непослушная хулиганка. Но всему есть пределы, дорогая. Тебе открутят голову и что потом? Будешь ждать от меня спасения?

– Ха-ха и еще пол-столько!

Она присела, обнаженная по пояс, у трюмо, посмотрела на себя в зеркало, причесалась резкими движениями, покрасила губы. Затем надела бюстгальтер, блузку и куртку, застегнулась, звякнула парой браслетов, защелкнула их на запястьях, одела ожерелье. Новая мисс Дрю обернулась и посмотрела на меня в первый раз – в глазах упрямая решимость. Ну когда, скажите, и где, я мог бы увидеть женщину, которая оделась передо мной, готовая убежать черт те куда с убийцей ее возлюбленного?

И вот мы едем. Три часа утра, разрываем 22-ую дорогу носом автомобиля, вон из города, через холмы, среди которых я никогда не бывал. Я сижу рядом с Микки, а мистер Шульц и его леди сзади, с бокалами шампанского в руках. Он рассказывает ей про свою жизнь. Сзади, на расстоянии, едет еще одна машина – в ней – Ирвинг, Лулу и мистер Берман.

Ночь моего самого емкого обучения подходит к концу, впереди меня еще ждут лекции и практические занятия, я еду среди холмов, мистер Шульц показывает мне мир. Приложение к «Нэшнл Джиогрэфик», с той лишь разницей, что груди были белыми и я видел контуры океана и видел белые контуры мисс белой Дрю, а теперь вижу черные контуры холмов. В первый раз в жизни я понял место города в мире. Можно было и так это понять, но мне как-то и в голову не приходило задумываться об этом. Никогда из города я не выезжал, не знал, что такое расстояние – а ведь «далеко» значило и морскую прогулку на амфибии, и причал, и то, где мы очищались от ила и слизи, то, где мы загорали и вкушали блюда, то, где мы пролагали тропки, где танцевали, где оставались завитки наших экскрементов, все это там, далеко и потом, а здесь и сейчас – черные холмы, ветер. Я слышал мягкий свист ветра, врывающегося в полуоткрытое окно, будто какой-то незнакомец за окном насвистывает что-то, глаза мои закрываются, я слышу гудение восьмицилиндрового мотора, басовитое и ровное, хрусткий голос мистера Шульца, рассказывающий, как в бытность свою совсем молодым, грабил он кого ни попадя, слышу шелест шин на мокром шоссе.

Глаза закрываются окончательно, голова падает на грудь, я еще слышу отрывки смеха сзади, но уже не понимаю, о чем там речь, уже три часа, уже подступает утро, прошла самая кошмарная ночь моей жизни, а я еще не вздремнул ни минуты.

 

Четвертая глава

Из газетной передовицы я узнал, что за мистером Шульцем охотятся – федеральное правительство объявило, что он будет подвергнут наказанию за неуплату налогов. Однажды полиция взломала его офис на 149-ой улице и нашла там книги с кое-какими данными по пивному бизнесу. И после всего этого я его видел лично и чувствовал его руку на своем лице. Увидеть во плоти того, о ком пишут газеты, уже само по себе рядовым событием не назовешь, но увидеть того, о ком газеты пишут, что он – преступник, это уже из области черной магии. Если газеты сообщают, что за ним охотятся, они не врут, но само слово «охотятся» предполагает, что тот, за кем охотятся, бегает по ночам, а днем скрывается в укромных уголках, т.е. старается быть невидимым, но если он не бегает, не прячется и за ним «охотятся», если он всегда на виду и просто заставляет людей его видеть – то это очень сильная магия! Разумеется, без мощного хруста купюр не обошлось, доллар есть доллар, помаши им и можно стать невидимым! И все же риск есть, не всегда работают, увы, даже доллары! Я решил, что в Манхэттэне такие трюки не проходят даром, ведь именно там сидят налоговые инспектора, открывшие сезон охоты. Но в Бронксе, по соседству с пивным складом, это может пройти, почему бы и нет? Но лучше всего этот трюк срабатывает, решил я, в самом сердце гангстерского логовища, в их офисе, в том самом, который разворошила полиция и выискала компрометирующие документы, нужные для заведения дела.

Вот таков был примерный путь размышлений мальчика Билли, когда он повис на подножке троллейбуса, следовавшего на юг, на 149-ую улицу. Передвигаться таким способом очень нелегко – для пальцев есть слабая зацепка в виде наружной полосы в низу окна, которое было задним, когда троллейбус ехал в одну сторону, и становилось передним, когда троллейбус ехал в обратном. Оно было огромным и поэтому приходилось скрючиваться под ним, чтобы тебя не было видно; если водитель замечал тебя в зеркале заднего обзора, он мог резко прибавить ходу, затем тормознуть и его, сукиного сына, не волновало, есть ли сзади машины, нет ли. Но если бы только это – для ног было оставлен едва выступающий изгиб бампера, поэтому весь процесс поездки на задках троллейбуса больше напоминал приклеивание себя всем телом к корпусу. Правильным поведением при такой поездке был резкий соскок при остановке и ожидание, пока троллейбус снова не тронется, не только потому, что висящий представлял собой объект преследования со стороны любого полицейского и его дубинки, но и для экономии сил на поездку до следующей остановки. Кому охота слететь на ходу, особенно на Уэбстер-авеню, где одни гаражи, да склады, длинные, на весь квартал, и где троллейбус мчится в свое удовольствие, не особенно заботясь об идеально прямом движении, отчего шины скрипят и визжат, а дуга высекает искры из пересечений проводов. Это факт – не один мальчуган погиб, катаясь подобным образом. Тем не менее, такой способ передвижения был моим любимым. Даже в то описываемое время, когда у меня на руках оставалось два доллара, и я спокойно мог позволить себе заплатить пять центов за проезд.

Доехав до 149-ой улицы, я спрыгнул и пробежался немного, еще толком не поняв, зачем я, собственно, сюда приехал. Точного адреса их конторы я не знал и поэтому два утомительно-долгих часа таскался вверх-вниз по холмам, забираясь на запад до самого Конкорза, и вдвое дальше – на восток. Стояла удушающая жара. Мне повезло, когда я обратил внимание на две машины, стоящие бок о бок на стоянке закусочной неподалеку от Южного бульвара. Если бы я их видел по одной, то они бы не привлекли моего внимания, но вместе… в них было что-то знакомое. Слева от закусочной стояло четырехэтажное офисное здание непонятного цвета с большими, грязными окнами. Войдя внутрь, я почуял острый запах мочи и древесной слизи. Никаких табличек с наименованием контор или фирм ни снаружи, ни внутри я не заметил. И возликовал – нашел! Выскочив наружу, я перебежал через улицу и присел на обочину, между двумя припаркованными грузовиками. Стал ждать.

Оказалось, посмотреть было на что! Время – около полудня, солнце выжигалось в сиянии проводов, дым из выхлопных труб растекался белоснежными облачками, жар плавил асфальт и он прогибался, обмякший, под моей пяткой. Хороший детектив мог указать потом, вот где он сидел, вот здесь была подошва его теннисок, а по глубине отпечатка можно судить, что было это в полдень. Раз в несколько минут кто-нибудь, обычно в безрукавке, нырял в здание. Один спрыгнул с автобуса, другой приехал на машине, дожидавшейся его с включенным двигателем, третий примчался на такси. Все они очень спешили, у всех были серьезные физиономии, они были разные – белые, черные, цветные – они шли быстро, некоторые бежали, а один даже хромал. Они были разными, но общим было у всех одно – бумажный коричневый сверток. Они входили с ним, а выходили без него.

Вы можете подумать, эка невидаль, чего-чего, а бумажных пакетов в округе предостаточно. Но на 149-ой улице их не было нигде: ни на обочинах, ни в мусорных ящиках. Чтобы раздобыть оный, мне пришлось зайти в магазинчик и потратить деньги, купив сладостей. Я сделал все приготовления: завернул пакет сверху, в точности как у них, помял его немного, набрал в грудь воздуха и, хотя до офиса было с квартал, изобразил спешку и полетел. Пока добежал, разумеется, вспотел как мышка. Распахнув двери в темную, пропахшую мочой, прихожую, я сразу пошел вверх по деревянной лестнице с необычайно скрипучими ступенями, они выгибались от малейшего соприкосновения и скрипели бы, пройдись по ним даже таракан. Если у них был офис, то только на самом верху, в этом весь смысл. И чем выше я поднимался, тем светлее становилось и на последнем этаже. Крыши как таковой не оказалось – застекленная решетка, покрытая пылью. На площадке была дверь, обыкновенная, покрытая листовой жестью, вся в зазубринах и вмятинах, ручка была стесана. Легким нажатием пальца я открыл дверь и вошел внутрь.

Не знаю, чего можно было ожидать, но обнаружилось вот что: короткий пустой коридор с выщербленными половицами и еще одна дверь, с глазком, абсолютно новая и без ручки. Я постучал и немного отошел, чтобы заметили мой пакет. Слышали ли они, как билось мое сердце: громче чем кувалда по наковальне, громче, чем полицейские топоры по жестяной двери, громче, чем топот ног дюжины полицейских, преодолевающих четыре пролета деревянной лестницы?

Клацнул замок, дверь открылась, впуская меня внутрь, и я оглядел большую приятную комнату, заставленную старенькими столами, за ними сидели, пересчитывая какие-то бумажки, слюнявя пальцы, разные люди. Звонил телефон, я стоял у стойки, доходившей мне до груди и протягивал пакет, пытаясь не задумываться о парне, под потолок, с невыносимо тяжелым дыханием, который открыл мне дверь. Я ощущал чеснок, а парня исторгавшего чесночный дух, звали Лулу Розенкранц. Его голова была непропорционально велика, космы черных волос дополнялись черными кущами бровей, из-под которых почти не видны были глаза, а нос, сломанный ровно посередине, окружали голубые от оспин щеки. Каждый его выдох я тут же начал воспринимать, как огонь, выходящий из его драконьей пасти. Мистера Шульца видно не было, ко мне подошел лысый мужичок в бухгалтерских нарукавниках, взглянул с любопытством, взял пакет и, перевернув, высыпал содержимое на стойку. До сих пор помню его удивленную физиономию, обозревающую маленькие кексы от Дугана, которые я купил в магазине. Он раздвинул их руками, заглянул в пустой пакет, затем побледнел, встревоженный и немного поглупевший от попытки понять, что все это значило. И поднял взгляд на меня.

– Что это? – заорал он, – Чего ты мне принес, идиот?

Народ прекратил шевеление, стало тихо, один или два встали и решили посмотреть что же там такое? Лулу подвинулся сзади. Все обратили взоры на мои кексы. Найди я такой пакет на улице, никаких кексов не было бы и в помине, я бы его надул воздухом, подвернул края и так бы и принес. Когда пакет надуваешь, его можно бросать как мячик, стучать по нему как по барабану, а можно хлопнуть по нему и будет маленький взрыв. Если бы я рванул пустой пакет перед парнями, то даже не знаю, что бы они со мной сделали? Лулу, наверно, уложил бы меня ударом правой или левой на пол, наступил бы на спину и прострелил основание черепа. Сейчас-то я знаю, что с ними нельзя даже делать неожиданные резкие движения. В общем, чтобы получить пакет, мне нужно было что-то купить, я и купил эти несчастные кексы, облитые сверху шоколадом с ванилью, купил именно их, просто потому что лично мне они нравились. А может их форма и вес как нельзя более кстати подходили к форме и весу пакетов, которые носили другие посыльные? Не знаю. Я выгреб кексы прямо с витрины, сунул их в пакет, дал хозяину деньги и ушел. И принес их в офис самых страшных гангстеров, что я мог представить, прямо в их логовище! На поверку оказалось, что я снова попал в самую точку, как тогда, при жонглировании. Что бы я ни сделал, все срабатывало, я не мог ошибиться, меня будто вели свыше, я ощущал, что что бы в дальнейшем ни случилось, это обязательно будет связано с мистером Шульцем. Но в тот гнетущий момент созерцания кексов я на миг усомнился в своем предназначении – такое чувство посещает нас иногда: кажется, что в следующий миг твоя судьба решится кем угодно, только не тобой.

В этот самый момент, когда все неповоротливые мозги комнаты размышляли над загадкой кулинарии из магазина сладостей, из кабинета, предваряемый раскатами своего рассерженного голоса, выбежал сам мистер Шульц. За ним проковылял задом наперед тщедушный малый в сером костюме, пытаясь уложить какие-то разлетающиеся у него из рук бумаги в свой портфель.

– Законник хренов! Какого черта я тебе плачу? – орал мистер Шульц, – Тебе надо подписать бумаги! Очень просто, взять и договориться. А это – дерьмо! Все эти формулировки, закорючки, условия…! Чего ты их мне суешь? Делай, что тебе сказано и хватит божиться! Я умираю здесь. Я могу сам научиться в любом колледже твоим премудростям, пока ты сдвинешь дело!

Мистер Шульц был в рубашке с короткими рукавами, поверх нее – подтяжки, без галстука, в руке он комкал платок, вытирая им шею и уши, пока наскакивал на юриста. Я увидел его в первый раз вот так спокойно, без ослепляющего солнца: тонкие черные волосы, зачесанные назад, огромный лоб, тяжелые глаза с розовыми краями, покрасневший то ли от насморка, то ли от аллергии нос, мощный подбородок и неожиданно тонкий, искривленный рот, исторгавший трубный рев:

– Никаких бумаг, просто слушай! – Он нагнулся и выбил портфель из рук юриста. Бумаги вспорхнули. – Погляди вокруг! Видишь, здесь двадцать столов. А сколько за ними сидит людей? Всего десять. Неужели тебе ничего не говорят пустые столы? Они тянут душу из меня, юрист хренов, каждый день, что я под колпаком, я теряю ставки, теряю выигрыши, теряю людей. Они уходят к макаронникам. Меня не было в деле полтора года и пока ты, засранец из колледжа, распивал чаи, они все забрали!

Юрист был угнетен словами босса и одновременно злился на него за выбитый из рук портфель. Он попробовал ловить листки в воздухе, затем плюнул, сел и начал подбирать их с пола. Он был из тех тонкокожих, которые трепетно относятся к чувству собственного достоинства. А еще у него были черные ботинки с маленькими дырочками для вентиляции, я их запомнил.

– Голландец! – ответил он, – Ты, как мне кажется, не хочешь признаться себе, что все козыри у них в руках. Я ходил к нашему другу в сенате. И что? Я говорил с тремя лучшими юристами в Вашингтоне, у меня человек на самой вершине работает, не покладая рук, он собаку съел в судах, очень уважаемый человек, он всех знает. И даже он помалкивает. Ситуация тяжелая. К федеральной службе не достучатся ничем. Дело поправимо, но требует времени и терпения. Это надо пережить!

– Пережить? – взвился мистер Шульц, – Пережить?!

Я подумал, что если он убьет юриста, то прямо здесь и прямо сейчас. Из его уст посыпались отборнейшие ругательства, он знал их столько, что просто перечислял их как в литании, шагая нервно взад-вперед. Это был мой первый опыт созерцания его гнева – он просто ошеломил меня. Я смотрел на его вздувшиеся вены на шее и удивлялся, как это юрист не съежился от страха перед ним. Гнев мистера Шульца был непередаваем и ни с чем не сравним – это была последняя возможная стадия неистовства перед убийством, но остальные воспринимали босса спокойнее, чем я, для них вспышка не первая, а такая обычная, повторяющаяся, как скандал в семье, который хоть и случается порой, но потом все приходит в норму, поэтому они отнеслись к боссу с церемониальной вежливостью. А совсем душа у меня ушла в пятки, когда, неожиданно, вышагивающий по комнате Голландец, подошел к стойке, прямо передо мной, схватил кекс, и, не останавливая тираду, разорвал обертку, в которой кондитеры его пекли, и пошел обратно, на ходу откусив добрую половину сладкой мякоти. И даже не заметил что он ест, откуда это взялось, будто поглощение пищи для него немного смещенное выражение ярости и обе формы его гнева были разными функциями его аппетита. Кекс, поглощенный боссом, стал достаточной причиной для лысого, все еще держащего пустой пакет, почему я здесь, загадка была решена, он вернулся к работе. Все остальные тоже сели за свои столы, а Лулу Розенкранц сел на свое плетеное кресло у двери, достал пачку сигарет и закурил.

А я все еще был живой и для всех уже принадлежал к этому офису, по крайней мере, секунду или две. Мистер Шульц так и не заметил ни то, что он сделал, ни меня самого, но одна пара проницательных и слегка изумленных глаз заметила и поняла все. Даже, я предполагаю, бесстыдную наглость моих амбиций. Эта пара глаз, прямо и немигающе оценивающая меня, принадлежала человеку, сидящему за последним столом у окна и, глядя на меня, он говорил по телефону тихим и спокойным голосом: его, казалось, не удивляла и не трогала буря шефа. Меня озарило – конечно, это мистер Берман, финансовый гений мистера Шульца, великий Аббадабба, и то, как он говорил, не внимая ни шуму, ни выкрикам, глядя поверх голов, было определенной концентрацией ума, стоявшего на уровень выше окружающих. Он медленно повернулся, поднял руку и нарисовал в воздухе фигуру. Немедленно вскочил какой-то парень и написал на доске цифру «6». Тут же все остальные принялись одновременно делать одно и то же: каждый отделял из своей кучи листков какие-то определенные и бросал их на пол. Легкие листики залетали по комнате как на параде в честь Линдберга. Как он объяснил мне позже, цифра была последней цифрой перед запятой десятых долей самых полных вероятностей первых трех заездов дня, в соответствие с данными тотализатора в Тропикал-Парке, Майами, Флорида. И это был первый элемент выигрышного номера дня. Второй элемент появится таким же образом, как и первый, после вторых двух заездов. А последняя цифра – вероятно, с последних двух заездов. Подчеркиваю, вероятно, потому что выигрышный номер доставался нелегко – если, к примеру, он усиленно подпитывался стараниями всяческих астрологических книжек, в которые любили заглядывать игроки, мистер Берман брал тайм-аут на минуту и звонил другу, тот работал на бегах и знал, сколько было поставлено на ту или иную лошадь, выяснял все детали и уже окончательно устанавливал последнюю цифру наиболее близкую к выигрышной, тем самым приумножая ежедневную прибыль мистера Шульца и прославляя гангстеризм в целом. Этот вид надувательства был лично разработан мистером Берманом и им же внедрен, поэтому частично ему он был обязан возникновению прозвища «Аббадабба».

По тому как он нарисовал цифру в воздухе, я немедленно определил, что главней его в комнате нет. Несмотря на шум, система работала безотказно, цифра появилась на доске. Закончив телефонный разговор, он встал. И оказался на удивление невысоким. Он был одет в летний желтый костюм и смешную панамку, сдвинутую на затылок. Пиджак на нем висел странным образом, он свисал далеко вперед, будто сзади ткань оттягивал на себя горб. Шагал он нетвердо, раскачиваясь. Рубашка была из шелка, тоже желтая, а бледно-голубой галстук был пришпилен серебряной запонкой. Меня удивило, что человек с такой нелепой фигурой тоже хотел выглядеть элегантно. Штаны на подтяжках висели так высоко, что скрывали грудь. Когда он подошел к стойке, то я его уже еле видел, по-моему, он был еще ниже ростом, чем я. Коричневые глаза скрывались за очками в стальной оправе. Его взгляд меня ничем не пугал, взгляд из-за очков почти всегда абстрактен. Из его носа, острого и худого, лезли клочки черных волос, подбородок дополнял остротой нос, рот был мягкий, кривоватый. Перекатывая сигарету из одного края рта в другой и положив клешневатую руку на кексы, он скосил на меня глаза, спросил:

– Ну, малыш, а где же кофе?

 

Пятая глава

Минуту спустя я уже мчался по ступеням вниз, повторяя как заклинание, сколько черного, сколько черного с сахаром, сколько со сливками, сколько со сливками и сахаром, я несся по 149-ой улице к закусочной, обгоняя машины, и гудки автобусов и грузовиков, переключения скоростей, цокот копыт конных экипажей, весь этот уличный гам, раздираемый криками и руганью часов пик, звучал в моей голове как торжественная оратория. Я сделал на радостях «колесо» и два сальто, не зная в тот момент, как еще отблагодарить Бога за получение первого задания от банды Голландца Шульца.

Я, конечно, немного предвосхитил реальные факты. Несколько дней балансируя на терпении многих и в основном просиживая на той же обочине, обозревая то, к чему я так стремился. Мистер Шульц не замечал меня, и в тот день, когда он наконец сделал это, я поднимал с пола листки бумаги. Уличного жонглера он, разумеется, уже забыл, и прямо спросил мистера Бермана, что я за хмырь и какого черта здесь ошиваюсь?

– Это просто малыш, – ответил мистер Берман, – Малыш-талисман.

Ответ почему-то удовлетворил мистера Шульца.

– Талисманы нам сгодятся! – пробормотал он и скрылся у себя.

И вот каждый день я отправлялся на задках троллейбуса к ним, будто на работу и, если мне удавалось принести им кофе или подмести пол, то я считал день удачным. Мистер Шульц по большей части отсутствовал и всем заправлял мистер Берман. Я достаточно долго наблюдал за их работой, чтобы придти к выводу – решения принимает мистер Берман. Мистер Шульц высказал оценку, мистер Берман нанял меня. Немного спустя, в тот день, когда он решил мне объяснить принципы игры, я стал ощущать себя учеником, а пока, сидя на обочине, был горд и терпелив, я постепенно становился своим.

В отсутствие мистера Шульца работа шла вяло, прибегали посыльные по утрам со своими пакетами коричневого цвета, к полудню они приносили все, что надо, первый заезд кончался в час дня, цифры появлялись на доске каждый час, полтора, а целиком волшебный номер окончательно оформлялся к пяти часам, в шесть офис закрывался и все расходились по домам. Даже преступная деятельность, если видишь ее изнутри, день за днем, выглядит скучной. Да, выгодной, но такой, увы, монотонной. Мистер Берман обычно покидал помещение последним, с собой он всегда имел кожаный портфель, наверно, с дневной выручкой, и как только он трусцой сбегал вниз и появлялся на улице, к нему подкатывала машина. Он садился и уезжал, бросая обычно взгляд на меня, сидящего на обочине, коротко кивал и вскоре я уже не мог считать свой рабочий день законченным, пока не видел его прощального кивка. Я пытался по его лицу, по бесконечно малым изменениям в его походке, словах, жестах хоть что-то вычленить, хоть чему-то научиться, хоть как-то узнать о себе, и его лицо в окне автомобиля, иногда скрывающееся за облаком дыма, стало моей загадочной инструкцией на ночь. Мистер Берман был оборотной стороной мистера Шульца, два полюса моего мира, властный гнев одного уравновешивался бесстрастным спокойствием другого, они были непохожи, как небо и земля, мистер Берман никогда не повышал голос, звуки выходили из того уголка рта, который не был занят вечной сигаретой, дым заполнял его голос густотой и делал его хриплым, слова выходили отдельно, будто через многоточия, приходилось вслушиваться в его слова, потому что он не только не повышал голос, но и ничего никогда не повторял. Фигура его была как-то мягко деформирована, этот то ли горб, то ли сильная сутулость, походка с несгибающимися коленями, добавляли в его облик какую-то женскую хрупкость, которую он прятал вызывающей стильностью одежды. Мистер Шульц, наоборот, был как одна сконцентрированная, грубо вытесанная глыба здоровья, никакая одежда не могла это ни скрыть, ни затенить, ни соответствовать его резким движениям и энергичному темпераменту.

Однажды, около стола мистера Бермана, я нашел несколько листочков. Они отличались от тотализаторных. Убедившись, что никто на меня не смотрит, я спрятал их в карман. Вечером, дома, я рассмотрел их – на всех было одно и то же, квадрат, разделенный на 16 клеток заполненных числами. Я внимательно изучил их и увидел, что сумма чисел сложенных по любой диагонали или любой прямой линии, вертикальной или горизонтальной, была одинаковой. Все три квадрата были заполнены по-разному, повтора ни в одном расположении чисел, ни в сумме не было.

На следующий день я понаблюдал за Аббадаббой повнимательнее и заметил, что то, что я раньше принимал за работу, было на самом деле неким машинальным математическим ничегонеделанием. Целый день он сидел за столом и что-то считал, в основном по бизнесу, но время на другое тоже оставалось. И он жонглировал цифрами просто для своего развлечения. В отличие от него мистер Шульц никогда не оставался без работы, он не мог думать ни о чем, кроме работы, кроме бизнеса, а мистер Берман жил и думал цифрами и числами и ничего не мог поделать с этим, они окружали его и пронизывали его, были его сутью. У мистера Шульца таким бзиком были его амбиции.

В ту первую неделю моего более или менее постоянного присутствия в офисе мистер Берман ни разу не спросил ни как меня зовут, ни где я живу, ни сколько мне лет, вообще ничего не спрашивал. Я был готов плести что угодно, но и кроме него никто мне вопросов не задавал. Обращался он ко мне без экивоков: «Малыш». Однажды у нас случился разговор:

– Малыш, сколько месяцев в году?

– Двенадцать.

– Тогда, январь – один, февраль – два и так далее. Понял?

– Понял.

– Дату своего рождения мне не говори, а вместо этого сложи число месяца твоего рождения и следующего.

Я сложил, сам факт нашего разговора был для меня событием.

– Теперь умножь полученное число на пять.

Я умножил и сказал, что готово.

– Теперь умножь полученное число на десять и прибавь к нему число дня твоего рождения.

Я умножил и прибавил.

– А теперь скажи результат.

– 959.

– Итак, – сказал он удовлетворенно, – спасибо за информацию. Ты родился девятого августа.

Дата была верной и я осклабился. Но он не остановился на этом.

– Хочешь я скажу сколько у тебя мелочи в кармане? Если угадаю, я выиграл, если нет, то отдам тебе вдвое больше, идет? Отвернись, чтобы я не видел и посчитай.

Я сказал, что и так знаю.

– Тогда умножь в уме это число на два.

У меня было 27 центов – получилось 54.

– Прибавь три.

Получилось 57.

– Умножь на пять.

Получилось 285.

– Вычти шесть и скажи результат.

– 279.

– Ну вот, малыш, ты проиграл мне 27 центов.

Он был прав.

Я покачал головой и изумленно улыбнулся, хотя улыбка моя была фальшивой. Вручив ему деньги, я надеялся, что может он их не возьмет, но нет, спокойно положил мелочь в карман, отвернулся и забыл про меня. Я остался с пустыми карманами. Позже меня посетила мысль о том, что у него такой склад ума: если ему надо будет узнать что-то от меня, то он узнает это через математику. А что если он захочет узнать мой адрес? Или номер школы? Все можно перевести в числа, даже имена, обозначив буквы порядковыми номерами. То, что я считал бездумным времяпровождением, было на самом деле системой понимания мира – я ощутил дискомфорт. Оба они, и мистер Шульц, и мистер Берман, знали, как выудить из тебя то, что они хотят. Даже незнакомец, ничего не знающий о мистере Шульце, ни его имени, ни репутации, мог мгновенно получить информацию о нем из вспышки гнева – и мгновенно поверить, что этот человек действительно может покалечить или убить любого, кто встанет у него на пути. Аббадабба Берман вычислял. Высчитывал вероятности. Его походка была нездоровой, но его мозг был великолепен, поэтому все события и случаи, все желания и средства их выполнения переводились в его голове в стройные математические формулы и это значило, что он ничего не делал до тех пор, пока все не просчитает. В них обоих была эта жила – неумолимая воля взрослых людей.

– Да ты и сам сможешь заполнить такой квадрат числами. Это не трудно, если будешь знать принципы, – сказал мистер Берман, кашлянув от сигаретного дыма.

Неделю или две спустя случилось что-то из ряда вон выходящее, мистер Берман разослал всех людей из офиса с какими-то поручениями. Вскоре в офисе никого не осталось кроме меня и его. Он поманил к себе пальцем, написал на клочке бумаги адрес, где-то на 125-ой улице и имя, Джордж. Я проникся: вот и пришел мой шанс! Не задавая никаких вопросов, даже толком не расспросив, где, собственно, этот дом находится, а находился он в Гарлеме, где я сроду не бывал, я сразу побежал, решив, что возьму такси и пусть водитель сам найдет дорогу. Из чаевых и сдач от поручений принести выпить и закусить у меня скопилось четыре доллара с мелочью и я подумал, что лучшего применения им мне не найти. Тогда я смогу показать насколько я шустр. Но останавливать такси мне тоже ни разу не приходилось и я очень удивился, когда одна машина с шашечками притормозила около меня. Я прочитал адрес таким тоном, будто с рождения только и делаю, что езжу на такси, влез внутрь и захлопнул дверь. Фильмы научили меня правильному обращению с таксистами, мое лицо было бесстрастным, несмотря на ликование от предстоящей поездки. Спустя пол-минуты, проехав всего квартал на красной коже заднего сиденья, я решил, что отныне – такси мой новый, самый правильный способ передвижения.

Мы проехали Гранд-Конкорз и по мосту на 130-ую улицу. Пунктом назначения оказался магазин на углу 125-ой и Ленокс-авеню. Я приказал таксисту ждать тем же безучастным тоном почерпнутым из кино, но он ответил, что, мол, сначала заплати за доставку сюда. Я заплатил. Едва я вышел из машины, то увидел мужчину с громадными припухлыми глазами и синяком на щеке. Это и был Джордж, он стоял за стойкой, прикладывая кусок льда себе под глаз, струйки воды сбегали вниз по лицу. Это был худощавый негр, с серыми волосами и серой щеточкой усов. Он весь вздрагивал и не только его волосы, но и он сам весь был пепельно-серый. Рядом сидели несколько его друзей, не покупателей. Они тоже были неграми. В шерстяных рабочих кепках, несмотря на жару, и никто из них не был рад моему появлению. Я ничего им не сказал, просто смотрел на них. И ощущал себя представителем той силы, которую они боялись. Я взглянул через витрину на проходящего черного парня и заметил, что стекло разбито, а на линолеумном полу валяются его осколки. Такси на обочине, вроде и правильно припаркованное, выглядело не из этого мира, да и сам мир выглядел чужим; темный магазинчик, будто отломанный айсберг отплывал от шельфа мистера Шульца. Джордж сунул руку в один из ящиков для мороженого и достал коричневый пакет, завернутый сверху обычным способом, положил его на мраморную стойку.

– Ничего не могу поделать, теперь я работаю на них, – сказал он, прижимая лед к щеке, – Скажи ему! Видишь, как вышло? Скажи ему. Пусть он провалится в преисподнюю, это ему тоже передай. Все белые – ублюдки. Все вместе.

Всю дорогу назад в Бронкс я проехал стиснув пакет в руках. Я не посмотрел внутрь, зная, что там сотни долларов. Я был счастлив и так – отныне я официальный человек в системе. Мелькнула мысль про Джорджа? Но, по большому счету, мне было наплевать. Радовало все, даже поездка за свой счет без чувства страха, и то, как ни был он зол, он сразу принял меня за еще одного человека мистера Шульца, профессионала, чье лицо всегда безлично, несмотря на боль и беду того, к кому он приехал, он ведь приехал за деньгами и он их получит, вот и все. Я ехал через реку и мое сердце билось, благодарное красоте и очаровательности существования. И текла подо мной вонючая речка Гарлем и извергали дымы трубы заводов на той индустриальной стороне.

 

Шестая глава

Для меня все было о'кей, но для банды Шульца именно в дни моего появления наступили плохие времена. И так было до тех пор, пока Дикси Дэвис, этот юрист, на которого Шульц все время ругался, не выработал некий хитроумный план, как сдаться на милость федеральной службе налогов, точнее, главному районному чиновнику. Если вы не представляете себе насколько запутанно это выглядит на практике, то вряд ли поймете, почему мистер Шульц так надеялся, что его официально вызовут в суд и возбудят дело, и целыми днями ходил взад-вперед, ни о чем другом не думая и не мечтая, а однажды, не по пословице, а по жизни, рвал на себе в отчаянии волосы, потому что до тех пор, пока он не будет вызван повесткой в суд, и уже в суде, в ходе рассмотрения дела не заплатит налог, он не может заниматься бизнесом. С другой стороны и суд не был панацеей – ведь до тех пор пока он не был уверен, что выиграет дело, какой резон ему было вообще желать этого. К примеру, если бы суд проходил в Нью-Йорке, где его имя было на слуху и где он имел, скажем так, своеобразную репутацию, дело бы он проиграл независимо от состава жюри присяжных. Вот в этом и заключалась вся суть бесконечных переговоров между Дэвисом и службой налогов. Шульц хотел определенных гарантий перед явкой в суд. Эти гарантии были очень простыми – его должны были не арестовывать, а отпустить под залог.

Он говорил мне, что преступный бизнес, как и любой другой, требует постоянного к себе внимания со стороны владельца, потому что всем наплевать, как идет его, хозяина, бизнес. Его дело – его и заботы, его бремя, ему и следить, чтобы все шло без сучка и задоринки. Но самое важное, чтобы бизнес постоянно рос, потому что, как он объяснил, если сегодня ты достиг тех же результатов, что и вчера, т.е. не вырос, это значит, что бизнес начинает умирать. Бизнес, это как живое существо – прекратив расти, начинает стареть. А уж если говорить об особенностях его сферы деятельности, очень сложной не только в области спроса и предложения, а также в обращении с людьми и даже присущей ей некоторой дипломатии, не говоря уж о самих деньгах, об их выплатах, что само по себе требует целого отделения контроля, так вот, люди, на которых можно положиться, рождены вампирами, им нужна твоя кровь, твои деньги, и если они их не получат, то они затаиваются и исчезают в тумане, и тебе надо, чтобы ты постоянно был виден в своем бизнесе или он от тебя уйдет. Все, что ты построил, возьмут другие, т.е. чем больше ты преуспеваешь, с тем большей уверенностью можно сказать, что число засранцев, желающих отнять у тебя дело, растет. Он не имеет в виду закон, он имеет в виду конкуренцию, этот род деятельности не привлекает джентльменов, и если они найдут щель в твоих доспехах, то тут же последует удар клинком в тело, если у тебя всего лишь один раз рядовой заснет на посту или какого-нибудь рядового сманит конкурирующая организация, уже не говоря о твоем собственном отсутствии на командном месте, то все, тебя уже нет, любая брешь, любая слабина – это твой конец, они тебя не боятся, они тебя сожрут, ты будешь мертв, более того, в том, что от тебя останется, не сразу признаешь тебя самого – гроб будет заполнен мясом, костями и мозгом.

Я воспринял его сетования на жизнь как свои собственные, да и мог ли иначе? Мы сидели на застекленной задней веранде его дома, двухэтажного, из красного кирпича, в Сити-Айленде. Он – великий человек, доверил свои мысли, свои заботы сиротке Билли, парню – талисману, неожиданному и необъяснимому протеже. Он уже вспомнил тот момент, когда в первый раз оценил меня и мои способности к жонглированию, как же теперь я мог не воспринять темные тучи над его душой и не почувствовать их как свои собственные? Как мог я позволить раствориться изводящему страху потери, несправедливости, пересушивающей самое нутро, героическому удовлетворению от того, что выжил, что не сдался, способности видеть людей насквозь? Вот он дом, его секретный угол, где мистер Шульц останавливался, когда не находился на своей охраняемой территории – вот он, этот дом, обыкновенный, таких сотни в округе, только на этой короткой улочке, где вокруг одни времянки одноэтажные, он все-таки выделяется. Эдакий островок. И все это было в нашем Бронксе и я отныне тоже знаю про это место (география дома – секрет, посвящены в него всего несколько человек, я в том числе), это дом мамы Ирвинга, она ходит вокруг с мокрыми руками, готовит, убирается. Эта улочка засажена жесткими ясенями, их мало, но они точно такие же, как в городских парках. Мистер Берман тоже знает, потому что это он однажды привез меня сюда, он каждый день привозит отчеты по работе боссу. И пока я сидел на веранде, а они смотрели бумаги, мне пришло в голову, что все соседи вокруг, а может и весь квартал, тоже знают, иначе ведь нельзя – нельзя не знать, если такая знаменитость ходит по этой улице, машина знаменитости – всегда на обочине, две личности на заднем сиденье.

Так вот дом на самом берегу, даже на Нью-Йорк не похоже, холмы здесь другие, дороги не заасфальтированы, долины не похожи на город-метрополис – на этом островке много солнца и люди, живущие здесь, должны чувствовать что-то особенное, некую изолированность от мира, такую, какую ощущал я сам, наслаждаясь связью с иным микрокосмом, видом на пролив Саунд, который был для меня как океан, далекий до горизонта, серый, лениво перекатывающий волны, будто это скаты домов и камень стен, волнуемых землетрясением, будто он был огромным монументальным телом, слишком большим, чтобы иметь врагов. За оградой высился над водой причал, с лодками и моторками всех мастей, подвешенных на балках или вытянутых на песок, несколько болтались, пришвартованных на цепях. Но одна лодка, привлекшая мое внимание, была закреплена веревкой и была готова, судя по виду, к немедленному отплытию: это была скоростная моторка, из красного дерева, покрытая лаком, с кожаными, коричневыми сиденьями, с бронзовой, начищенной окантовкой переднего стекла. Руль был как у автомобиля, а на корме весело трепыхался звездно-полосатый флажок. Еще я увидел щель в ограде, тропка от дома напрямую вела через забор к воде и причалу, я понял, что это – отходной путь для мистера Шульца. Как же я восхищался его жизнью, с ее укусами со всех сторон, с постоянным вызовом правительству, которому ты не нравишься, которое тебя не хочет терпеть, а хочет разрушить все твое, и поэтому ты должен сам себе построить защиту с помощью денег и людей, развертывая вооруженную линию обороны, покупая союзы, патрулируя границы, как бы разделяя себя и его – это государство, своей волей, умом и воинственным духом, и проживать в самой середине этого монстра, в самом его нутре.

И помимо этого еще умудряться оставаться в живых в постоянных тисках опасности, не давать им сжиматься до смерти, всегда чувствуя их неумолимый пресс – вот что возбуждало меня. Поэтому люди в округе никогда не донесут, его жизнь здесь – это честь им, это слава им, это как постоянное напоминание всем, что жизнь может ярко гореть в крошечном промежутке между рождением и смертью и такое же чувство они могут получить лишь однажды, или в церкви, в минуту откровения, или в наивысшую точку самой романтической любви.

– Боже ж ты мой, я должен был зарабатывать все. Никто никогда не дал мне ни одного цента, я вышел из ниоткуда и все-все сделал сам! – сказал мистер Шульц. Он сидел, пыхтел сигарой, погруженный в раздумья. – Да, были и ошибки. Не ошибешься, не научишься. А на другого дядю я работал только один раз. Мне было 17 лет и меня послали в Блэкуэл-Айленд, вскрыть домишко. Адвоката для меня не нашлось и они хотели послать меня в колонию для несовершеннолетних, с отсрочкой от настоящего приговора, в зависимости от поведения. Наверно, это было честно с их стороны. Скажу тебе, если бы тогда у меня были такие ушлые юристы как сейчас, жизнь моя была бы другая. Эй, Отто? – воскликнул он, смеясь, но мистер Берман, сдвинув панаму на лицо, посапывал и я подумал, что ему, наверно, уже не раз приходилось слушать про тяжелую жизнь Голландца от него самого. Не раз и не два. – Будь я проклят, если бы стал целовать их в задницу. Чтобы они меня отпустили. Черта с два! Я им всем такое устроил! Вообще более задиристого сукиного сына они не видели, пришлось им послать меня в исправительную школу, в деревню, к коровам и навозу. Знаешь что такое исправительная школа?

– Нет, сэр, – ответил я.

– Это… скажем, вовсе не пикник на природе. Я росточком-то не вышел, был примерно как ты сейчас, маленький такой, тонкокожий ублюдок. А плохих ребят там было в излишке. И я знал, что начинать надо как можно раньше, иначе заклюют. Поэтому гонору у меня было на десятерых. Чихал абсолютно на всех. Дрался по малейшему поводу. И выбирал самых здоровых. Делал из них куски дерьма, одного за другим. Я даже убежал оттуда потом, это было нетрудно… Перелез через забор и шлялся по лесам сутки, пока не поймали. Присовокупили за побег еще пару месяцев. Ходил весь ободранный, изорванный и вонял лесом, как зомби. Когда меня наконец отпустили оттуда, они сами были этому рады до смерти! Ты, кстати, в какой банде?

– Ни в какой, сэр.

– А как же ты хочешь стать кем-то? Научиться чему-нибудь? Я вырос из банды. Это – учебный полигон. Никогда не слышал про банду Лягушатника?

– Нет, сэр.

– Господи! Это была самая известная из старых банд Бронкса. У вашего поколения нет памяти. Ведь это была первая банда первого Голландца Шульца, ты что не знаешь? Самый крутой уличный боец среди живших! Он носы откусывал. Он яйца отрывал… Моя банда дала мне эту же кличку, когда я вышел из исправилки. Этого требовалось заслужить. Я всем показал, что хочу и могу быть тузом, самым крутым. Поэтому меня и назвали Голландцем Шульцем.

Я прокашлялся и посмотрел через стекло веранды и кустарник на воду, где маленькая парусная лодка проплывала недалеко от берега.

– И сейчас есть банды, – сказал я, – но они в основном состоят из тупоголовых юнцов. Я не хочу платить за чужие ошибки. Только за свои. Я думаю, что сейчас, чтобы научиться – надо сразу идти наверх.

Я прикусил язык, не смея смотреть ему в глаза. Глядел вниз, на свои ноги. И чувствовал его пристальный взгляд. Дым сигары вползал в меня как его едкий взгляд.

– Эй, Отто! – крикнул мистер Шульц, – Проснись, черт! Ты пропускаешь массу интересного!

– Вот как! Ну это только ты так думаешь! – сказал мистер Берман из-под панамы.

* * *

Все, что случалось, не было одномоментным; день и ночь я проводил с ними, никаких расписаний не устанавливалось, никаких планов, кроме настоящего времени, я внезапно садился с ними в машину, мы ехали, глядели в окно на жизнь, бегущую мимо; меня порой охватывало странное чувство нереальности происходящего, если светило солнце, то оно светило слишком жарко, если наступала ночь, то темень была – хоть глаз выколи, все движения мира вокруг меня казались не просто жизнью, а сложной игрой, где все играли в конспирацию от всего остального, и то, что было естественным для всех, становилось неестественным для меня, то, что я делал, искажало моральные требования к действительности. Мое желание исполнилось, я постигал азы, будучи на самой вершине.

Вот один из уроков: меня высадили на углу Бродвея и 49-ой улицы и приказали смотреть, что здесь случится. Больше ничего, никакой привязки ни к зданию, ни к авто, ни к человеку. Машина тут же умчалась, через несколько минут появилась другая, с мистером Берманом – черный «Шевроле» совершенно неприметный в общем потоке грузовиков, желтых такси и автобусов. Ни Микки, шофер, ни мистер Берман не взглянули на меня, когда проезжали мимо и я решил, что так надо и тоже не смотрел на них. А «Шевроле» стало появляться и проезжать каждые пять минут. Я стоял в дверях ресторана Джека Дэмпси, который еще не открыли, было около девяти утра, Бродвей был свеж, только что открылись газетные киоски, стали появляться продавцы булочек с сосисками и колы, открылись и несколько магазинчиков, торгующих миниатюрными свинцовыми статуэтками Свободы. На втором этаже здания, через 42-ую улицу был танцевальный зал, большое окно открылось и кто-то заиграл на пианино. Здесь сейчас был местный Бродвей, его исконные обитатели, те, кто появлялся в утренние часы, до открытия баров и магазинов, те, кто жил над кинозалами, те, кто выводил на прогулку своих псов, чтобы заодно купить газету и бутылку молока. Разносчики булок спешили с тележками из пекарен в булочные, фургоны развозили туши говядины, ражие молодцы вынимали их из передвижных холодильников и бросали на роликовые скаты в подвалы ресторанов. Я смотрел, наблюдал и заметил дворника с метлой и белой летней кепкой с оранжевым козырьком, он чистил улицу от конского навоза, обрывков газет и прочего, накопившегося за ночь мусора. Широкой лопатой сгребал все в кучки и забрасывал в бачок на тележке, совсем как домохозяйка на кухне.

Спустя какое-то время прошла поливальная машина и улица заблестела как свежесмазанная сковородка – я тут же заметил, что на углу с 70-ой улицей зажглись цепи огней над входом в театр Льюиса. Слепило солнце и прочитать бегущую строку новостей вокруг здания «Таймс» было тяжело. Черный «Шевроле» подъехал еще раз, мистер Берман на этот раз взглянул на меня и я забеспокоился, быстро оглядев улицу. Но движение машин было самым обычным и люди вокруг шли по своим делам. Обычные люди по обычным делам. Какой-то человек в костюме и галстуке подошел к углу и поставил ящик с яблоками на асфальт, сверху табличка – «Яблоко – 5 центов». Утро, как утро, подумал я еще раз, может их интересует окно позади меня, где Джек Дэмпси был снят прямо на ринге в Маниле. Рядом висели фото поменьше, где другие боксерские знаменитости трясли руки кому-то еще, но потом мой взгляд в зеркальном отображении ресторанного стекла уперся в противоположное здание. Я повернулся. Из окна пятого этажа вылезал мужчина с ведерком и губкой для мытья окон, его пояс был прикреплен к крючьям, вбитым в стену рядом с окном. Он повис и начал работать: намылил окно. Вскоре я увидел еще одного мужчину, этажом ниже, который прикрепил себя к крючьям точно так же, и тоже собирался приступать к работе. Я понаблюдал за ними и почему-то мне стало ясно, что именно за ними меня и приставили смотреть. За мойщиками окон. На тротуаре, под ними, появился знак «А», предупреждающий прохожих, что сверху идут работы. Этот же знак был на эмблеме их профсоюза. Я пересек Бродвей и встал на юго-западный угол 49-ой улицы и 7-го авеню, поднял голову выше и заметил, что от двух балконов, почти под самой крышей, тянулись вниз тросы и, где-то на высоте 15-го этажа, висела подвесная корзина с еще двумя рабочими. Там, под крышей, окна были громадными, им не удалось бы помыть их, используя крючья в стенах. Вот эта корзина внезапно накренилась, трос с одной стороны лопнул, взлетая как бич к самой лебедке, мужчины нелепо взмахнули руками и съехали по корзине в сторону. Один из них не сумел зацепиться и ухнул вниз прямо на тротуар. Не помню, кричал ли я, видел ли кто или слышал случившееся, но когда мойщик еще летел вниз, за несколько секунд до смерти, вся улица знала, что случилось. Машины резко тормозили, одна за другой, будто связанные общей цепью. Раздался визг тормозов, он как бы предупредил пешеходов во всем квартале, что случилась катастрофа, будто нормальная работа, о которой все знали, резко прекратилась и люди об этом узнали моментально. Тело мойщика, у самой земли принявшее горизонтальное положение, а летел он кувыркаясь, ударилось о крышу автомобиля и раздался взрыв, будто выстрелила пушка. Я с удивлением смотрел, что то, что осталось от мойщика, эта груда костей и плоти, пробившая металл кузова, еще немного шевелилась после удара, будто какой-то гигантский червяк импульсивно двигал членами. Жизнь уходила, борясь.

Мимо меня промчался конный полисмен. Второй мойщик сумел зацепиться за корзину и висел, раскачиваясь. Его ноги судорожно искали выступ, хоть какой, но стена была гладкой, он кричал благим матом, а корзина как маятник, раскачивалась на одном уцелевшем тросе и амплитуда хода не была высчитана для его спасения. Какая сила была в его руках и мускулах пальцев? За что мы все так держались в этом мире бездонных глубин, которые давали нам шанс выжить и на воде, и в воздухе, и на мостовой – и могли внезапно открыться и явить свою грешную притягательность и увлечь за собой вниз – в грохоте, в шуме, в выстреле? Бело-зеленые полицейские фургоны неслись к месту происшествия со всех сторон. С 57-ой улицы на Бродвей заворачивала пожарная машина с выдвижной лестницей. Я не мог двинуться с места, оцепеневший от вида смерти.

– Эй, малыш!

Сзади меня стоял «Шевроле» мистера Бермана. Дверь открылась. Я подбежал к машине, влез внутрь и Микки тут же тронулся.

– Никогда не уподобляйся деревенским остолопам, малыш, и не разевай рот! – сказал мистер Берман, – Тебе было велено стоять, вот и надо было стоять!

Если бы не его слова, я бы не удержался и обернулся назад, даже зная, что мы проехали уже достаточно и за машинами, забившими все место происшествия, ничего не видно. Я проявил волю и заставил себя не дергаться и смотрел вперед, молча.

Микки держал обе руки на руле, изредка правой переключая скорости. Если круг руля представить в виде часов, то его руки были на 10 и 2. Он вел машину спокойно, но не медленно, никого нагло не обгоняя и не подрезая, используя малейшие возможности, чтобы проехать быстрее. На светофорах он спокойно ждал зеленого света, не пытаясь проскочить на желтый. Микки был шофер высокого класса, и этим все сказано, он сливался с машиной и когда ее вел, то все чувствовали, насколько легко и изящно у него это получалось. Сам я не удосужился научиться управлять машиной, но знал, что для Микки 100 миль в час – или 30 – не имеют значения, он вел бы ее на всех скоростях так же уверенно и спокойно. Сейчас, в свете беспомощного падения мойщика окон, компетенция Микки была как молчаливый упрек в подтверждение замечания мистера Бермана.

За все это время, что я знал Микки, не помню, чтобы я обменялся с ним хоть парой слов. Может он стеснялся говорить. Его ум заключался в его толстых руках и глазах, изредка бросающих взгляд в зеркальце заднего обзора. Глаза у него были голубые, голова абсолютно лысая, уши стянуты назад, на шее толстые складки. Когда-то он был боксером, но никогда не выигрывал даже отборочных клубных соревнований. А знали его по тому случаю в Джером-арене, где Шоколадный Малыш, тогда он только-только начал подниматься, отправил его в полный нокаут. В общем, как я слышал.

Не знаю почему, мне хотелось плакать.

Микки завез нас в какой-то гараж на Вест-Сайде и, пока я с мистером Берманом зашли в закусочную напротив похлебать кофе, поменял машину и появился под окнами на «Нэш», номера были черно-оранжевыми, другими.

– Безгрешные не умирают, – сказал мне мистер Берман, – А поскольку грешны все, смерть ожидает нас всех. И ее надо ждать.

Затем он подвинул мне одну из игрушек: на плоскости в квадратной коробке было 15 квадратных жетонов, с порядковыми номерами, и одно пустое место – надо было двигать жетончиками, не вынимая их, чтобы все расставить по порядку, от 1 до 15.

Как я говорю – это было что-то вроде вступления в армию, я пришел и записался. И первое, чему я научился – у них не было обычных правил для дня и ночи, существовало несколько типов света, и мешать их было нельзя, если свет такой, то он и должен быть такой, самый черный и тихий час был лишь только одним из типов света.

Никаких попыток ни с чьей стороны на предмет объяснений, почему все прошло именно так, никогда не было и никто не пытался ничего оправдать. Я это знал и не задавал вопросов. Затвердил сразу, что у них есть одна строгая этика поведения, все обиды нормальные в нормальной жизни и здесь нормальны, все острые проявления чувств справедливости здесь такие же, как и везде, все уверенности в правоте и неправоте – тоже, если уж ты принял первую извращенную предпосылку их поведения. Но вот над ней мне предстояло еще поработать. Я обнаружил, что легче всего говорить с мистером Шульцем. Его пара-другая слов проясняла для меня все. Я решил, что я уцепил идею, но не прочувствовал ее до конца, чувством идеи обладает лишь ее создатель и кто он, могло выясниться лишь в присутствии мистера Шульца.

Пока меня одолевали подобные мысли, я смог вычислить на каком плотном уровне происходили вещи, которых все ожидали в тихие полуденные часы на заднем крыльце дома в Сити-Айленде.

Мистеру Шульцу принадлежал Эмбасси-клаб. Это была одна из его многочисленных недвижимостей доступная для публики, с канопе наверху, на котором было его имя. Из газет я знал о ночных клубах: кто туда ходит и какие прозвища у этих людей, многие из высших слоев. Я знал, как они обмениваются приветствиями, все эти кинозвезды, художники и другие представители элиты, звезды спорта, писатели и сенаторы, знал, что там проводятся всякие шоу, играют оркестры, поют блюзы белые девочки или негритянки, знал, что там есть вышибалы и девочки в коротких юбчонках и шляпках, которые ходят между столиками и торгуют сигаретами с подносов; все это я знал, но вот видеть воочию не приходилось.

Поэтому я был приятно поражен, узнав, что они посылают меня туда на работу. Помощником официанта. Вы только представьте, я – малыш, в ночном клубе в самом центре!

Но проработав неделю я не мог уже сказать, что там мне все нравилось. Во-первых, никакими знаменитостями там и не пахло. Приходили неизвестные личности, выпивали, закусывали, танцевали под оркестр, но они были не теми. Я сразу понял это – потому, что они сами оглядывали зал в поисках ТЕХ, ради кого они сюда пришли.

Вечерами, до 11 часов, пока не начиналось шоу, в клубе было пустовато. Зал был голубым; голубой свет падал на сиденья вдоль стен, на столики с голубыми скатертями и на маленькую танцплощадку в центре, рядом со сценой без занавеси – оркестр состоял из двух саксофонов, трубы, пианино, гитары и ударных. Девочки, вернее девочка, была лишь в гардеробе, девочек с сигаретами не было, репортеры, ищущие для «желтой прессы» жареных новостей, сюда не забредали. Место было мертвым, а мертвым оно было потому, что мистер Шульц не мог здесь показаться. Привлекал людей он. Люди любят появляться там, где что-то произошло или произойдет. Они любят силу. Бармен за стойкой, рукава засучены до локтя, зевал. На самом плохом, в плане расположения, столе, около входной двери, на сквозняке, каждый вечер сидели два помощника инспекторов налоговой службы. Они заказывали слабые коктейли, которые не пили, и лишь безостановочно курили. Я усердно менял пепельницы. На меня они не смотрели. На меня никто не смотрел. Я был настолько незаметен в своем коротком сером пиджачке, что, наверно, считался частью обстановки. Меня не замечали даже официанты и я этим почему-то гордился. И это делало меня ценным. Потому что я был послан сюда мистером Берманом с необычным наставлением: держать все в поле зрения и все замечать. Я смотрел и замечал. Какими же идиотами становились люди, приходящие в ночной клуб – 25 долларов за бутылку шампанского вызывали у них дикий восторг, 20 долларов всунутые распорядителю на входе – и вот он ведет посетителей в зал, усаживает их, хотя вокруг полно свободных мест. Весь ресторан был тесноват, на сцене, близко-близко от столиков, стоял оркестр, получалось, что он как бы между рядов. Ребята из оркестра баловались «травкой», даже певичка. На третью или четвертую ночь моего пребывания, протянула мне ладонь, на которой была папироска с прищепкой – я втягивал в себя дым, глотал его, повторяя их манеры, втягивал этот горький чай, в мою глотку вливался жар угольков и я кашлял, а они смеялись, но смех их был снисходительным. Все, кроме певички, были белые ребята, чуть старше меня. За кого они меня принимали? За студента на приработке? Я молчал, пусть думают, что хотят. Мне же для полного свыкания с ролью не хватало лишь очков в костяной оправе, как у комика Ллойда.

На кухне главным шефом был здоровенный негр, он курил сигареты, стряхивая пепел на жаркое, не расставался с тесаком, которым он пугал и гонял официантов и вообще всю обслугу. Он покрикивал и иногда раздражался гневными тирадами, зверски попыхивая сигаретой среди вкусного царства. Единственный, кто его не боялся, был хромой, с серыми волосами, старикан-негр, мойщик посуды. Я смотрел как он погружал свои руки в мойку, заполненную кипятком и тарелками, и удивлялся – тот никогда не обжигал своих рук. У нас с ним установился контакт. Я приносил ему посуду. Он положительно оценивал мое старание помочь ему. Я вычищал тарелки от остатков пищи. Мы были профессионалами. В кухне приходилось быть осторожным – пол был покрыт несмываемым слоем жира; на стенах, будто приклеенное, отдыхало тараканье племя, липкие ленты, развешанные там и сям, были черные от мух, иногда от одного бидона с отбросами до другого проносились серые прожорливые животные

– крысы. Все это было за двумя дверьми на пружинах – за ними облитый голубым светом – Эмбасси-клаб.

Когда выдавалась свободная минутка, я останавливался и слушал певичку. У нее был премилый голосок и она так смотрела, будто перед ней необозримая даль. Клиенты любили танцевать под ее пение, особенно женщины, им нравились переживания, тоска одиночества и безответная любовь. «Я люблю его, а он принадлежит другой. Он поет нежные песни не мне!» Она стояла перед микрофоном и почти не шевелилась, наверно, обкурившись, боялась даже руки поднять, но периодически, в самые патетические моменты песни, подтягивала свое черное платье вверх, будто боялась, что оно спадет и все увидят ее обнаженные грудки.

Около четырех утра в ресторан подъезжал, выглядевший свежо и нарядно в своих ярких костюмах пастельных тонов, мистер Берман. В этом часу заведение пустело окончательно: ни парней из налоговой службы, ни официантов, ни оркестра. Но официально клуб как бы работал и единственным посетителем мог быть лишь какой-нибудь полицейский, зашедший пропустить рюмочку «под завязку» ночного дежурства. Я занимался делом – стаскивал скатерти со столов, ставил на них стулья, попозже приходили уборщицы и мыли полы, пылесосили ковровое покрытие и натирали воском паркет танцевального «пятачка». Закончив работу, я шел по вызову в подвал, где прямо под залом был оборудован, обшитый панелями, маленький офис. В офис вела железная лестница, а входом служила пожарная дверь. Мистер Берман проглядывал чеки, считал выручку ресторана и спрашивал меня о том, что я видел. Я, разумеется, видел всякую ерунду: все для меня было новым – ночная жизнь Манхэттена перевернула за неделю весь образ жизни. Я работал ночью, а спал – днем. Жизнь била ключом вне меня, деньги текли рекой, но немного в другом направлении, не как в офисе на 149-ой улице, здесь они не зарабатывались, а тратились и переходили в голубой свет, шикарную одежду и глуповатые песенки о любви.

Из разговоров с мистером Берманом я понял, что гардеробщица платит ему за свое место, а не наоборот, как мог бы я подумать – для нее это была очень выгодная работа, каждый вечер она покидала заведение не одна, а с очередным ухажером, ждавшем ее под козырьком у входа. Но мистер Берман спрашивал не об этом.

Я часто представлял свою малышку Ребекку. На высоких каблуках, одетую в черное платье – мы танцевали. Мне казалось, что даже одна моя униформа приведет ее в восторг. Спал я в этом самом офисе, ложился на диван, лишь только мистер Берман уходил, и во сне занимался с ней любовью и ничего не платил. Я ведь был с гангстерами и уже одно это было достаточным, чтобы она любила меня просто так. О моих сновидениях мистер Берман тоже не желал знать. Иногда я просыпался по утрам из-за вечной проблемы молодого организма

– приходилось что-то делать с бельем – я нашел китайскую прачечную, совсем как коренной обитатель Бродвея, где мне отстирывали последствия эротических мечтаний, пришлось и раскошелиться на покупки: трусы, майки, носки, рубашки я тоже стал покупать на 3-ей авеню. Она уже стала моей. Я даже был доволен собой, в центре мне жилось нормально. В отличие от Бронкса, центр уже стал тем, кем Бронкс только собирался стать. А так, те же улицы и еще работа за 20 долларов в неделю. За уборку грязной посуды и постоянное внимание – от этого у меня было напряжение в глазах и ушах. Для чего я смотрел на них всех, не знаю. На третий или четвертый день моего пребывания в клубе видение падающего мойщика окон стало стираться из памяти. Будто даже поведение на Ист-Сайде было другим, даже для гангстеров. Спать я перешел на раскладушку, просыпался под вечер, поднимался по железным ступенькам вверх, выходил через пожарный выход на аллею и шел за угол в бар, там ужинали таксисты, а я завтракал. О, завтраки у меня были огромные. Нищим старикам, пытающимся проникнуть в кафетерий и вечно гоняемых владельцем, я покупал булочки или кексы. Я отстраненно размышлял о том, как я устроился и думал о себе в положительном ключе, не одобряя лишь то, что я не навещал маму. Однажды я позвонил ей из телефонной будки и сказал, что меня с неделю не будет, но, боюсь, она не запомнила. Пришлось ждать 15 минут, пока ее вызвали наверх из подвала прачечной.

Все это было антрактом в пьесе моей жизни, тихим и спокойным антрактом.

Затем, после одной из ночей, у меня, наконец, появилась кое-какая информация: в клуб приходил Бо Уайнберг, сидел там с компанией, ел, пил, и даже заплатил оркестру. Тогда я еще не знал его в лицо, мне поведали о нем ожившие официанты. Мистер Берман сообщению ничуть не удивился.

– Бо придет еще раз, – сказал он, – не обращай внимания на сидящих с ним рядом – смотри кто будет сидеть у входа!

Спустя два дня мне представилась такая возможность. Бо появился с миловидной блондинкой и парочкой: мужчиной в хорошей одежде и брюнеткой. Они сели на лучшее место, рядом с оркестром. И все обычные посетители, наконец, смогли убедиться, что на этот раз они пришли сюда не зря. Не потому что Бо потрясающе смотрелся, хотя и это отрицать нельзя: стройный, смуглый, безукоризненно одетый, зубы сверкали изумительной белизной и даже свет, казалось, вобрался весь в него и исходил обратно другим оттенком, красным, а и потому, что на его фоне все остальные сразу поблекли. Он с друзьями было одет парадно, будто вся компания решила на пути из оперы домой зайти перекусить. Он приветствовал многих сидящих вокруг, покровительственно кивая, будто являлся владельцем заведения. Даже музыканты появились раньше и сразу начались танцы. Словно по мановению волшебной палочки ресторан превратился в самый настоящий ночной клуб, откуда ни возьмись валом пошли посетители, забившие разом все места. Нью-Йорк сошел с ума. К столику Бо подходили люди и представляли себя и знакомых. Ведь рядом с Бо сидел какой-то известный игрок в гольф, не помню его имя. Гольф не моя игра. Женщины смеялись, дымили сигаретами, окурки заполняли пепельницы с ужасающей скоростью. Странно, но мне показалось, что чем больше народу приходило, тем шире раздвигались стены заведения, тем сильнее звучала музыка и вскоре у меня появилось ощущение, что в мире остался только ресторан – а за стенами нет ни улиц, ни города, ни страны.

В ушах звенело, я носился ракетой, весь в мыле, но все-таки увидел Вальтера Уинчелла, присевшего к Бо за столик на пару минут. Позднее Бо обратился персонально ко мне, сказав, чтобы я передал официантам его просьбу: подлить в бокалы двум инспекторам налоговой службы, сидящим у самой двери на сквозняке. Восторг был полный. После полуночи вся компания решила поесть и я помчался с подносом на кухню – серебряные щипчики с булочками на тарелку – и на обратном пути еле удержался, чтобы не пожонглировать ими под музыку. Звучал блюз, ритмичный и вольный. Но инструкций мистера Бермана я не забывал. Человек, зашедший в ресторан за несколько секунд до Бо и севший у бара, не был Лулу Розенкранцем с бровями монстра, не был он и Микки, шофером с розовыми ушами, он не был тем, кого я мог видеть и запомнить на грузовиках или в офисе на 149-ой улице, и вообще он был не из нашей организации. Маленький и пухлый, он скромно сел у стойки, выкурил пару сигарет, выпил минеральной воды. Послушал музыку, одинокий посетитель, скромный и незаметный. Он ни с кем не говорил и свою шляпу положил рядом на поверхность бара.

Позже, когда утро заглянуло в подвал, пробежавшись лучом по дренажной трубе, мистер Берман поднял глаза от деловых бумаг ресторана и вопросил: «Ну?», глаза, за роговицами очков, спокойны как всегда. Я глядел за тем человеком и видел как тот оставил свой спичечный коробок в пепельнице. Но момента проявить свою смекалку, предъявив его, еще не наступил. Он был необходим мне для окончательной точки.

– Был какой-то залетный! – сказал я, – По всей видимости из Кливленда.

Я так и не поспал в то утро. Мистер Берман послал меня наверх к телефону, дал номер, я позвонил, подождал, пока гудок не прозвенит три раза и повесил трубку. Обратно я принес черный кофе и булочки. Уборщицы к этому времени вылизали ресторан – он блестел в свете одной-единственной лампы над баром, мирный и вальяжный, через густые шторы на входе едва пробивались аккуратные снопики лучей солнца. Частью того, чему я выучился – было быть полезным и видимым, а иногда полезным и невидимым. Второе я выбрал сейчас, потому что мистер Берман потерял ко мне всякий интерес и говорить больше не хотел. Я присел на ступеньки около бара, усталый и гордый за точное выполнение инструкции. Неожиданно появился Ирвинг, а это значило, что мистер Шульц тоже здесь и скоро появится в поле зрения. Ирвинг подошел к стойке, опустил лед в бокал, разрезал лимон на четверти, плюхнул одну вслед за льдом, добавил зельтцерской из шипучей бутылки с носиком-пшикалкой и взболтал содержимое. Проделав все так тщательно, что на поверхности бара не осталось ни капельки, он выпил бокал одним махом и крякнул. Затем он помыл бокал, вытер его полотенцем и поставил на место, в ряд таких же бокалов. В этот момент мне пришло в голову, что вся моя самоудовлетворенность не подкреплена ничем истинно толковым. Дурость и только! Вера в то, что мой опыт прибавил мне весу? Какого? Что я сам есть объект моего опыта, что за чертовщина? И затем, когда Ирвинг подошел к входной двери, в которую стучали, звеня вставным стеклом, и впустил недальновидного пожарного инспектора, который выбрал именно это время и почему, кроме слов разлетавшихся в великом каменном городе о том, что босс мертв или почти умер, будто маленький кусочек пустыни среди цветочного великолепия с пророками древнего племени, я увидел к чему может привести ошибка в мыслях даже перед тем как это случилось, что предположение опасно, что уверенность ложная пахнет гибелью, что этот человек забыл кто он есть – всего лишь пожарный инспектор, забывший свое место в инспекции, и свою незначительность в этом деле вообще. Ирвинг в принципе имел деньги и дело бы кончилось парой долларов и парень бы ушел, но по ступеням спускался мистер Шульц и в голове его билась информация, переданная мной через мистера Бермана. В другое время мистер Шульц мог непредвзято восхититься милой наглостью и дать пожарному инспектору маленькую взятку. Или просто отшить того словами, мол, не нашел ничего лучшего чем заявиться в такую рань, мол, если есть жалобы, иди и строчи в своем департаменте. Он мог сказать, я сейчас позвоню и из твоей задницы, идиот, у тебя в инспекции котлету сделают. Но вышло по-другому: он взъярился и расколошматил голову парня о танцевальный пол. Совсем молоденький парнишка. Кудрявые волосы. Я успел застать его еще живым – на пяток лет старше меня. Кто знает, может у него остались жена и ребенок где-нибудь в Куинсе? Он тоже, как и я, был амбициозен. Так близко перед глазами я еще не видел убийство. Даже не могу сказать как быстро это произошло. Или как медленно. Долго. Самыми неестественными были звуки. Хриплые выкрики предсмертного боя, похожие на рев оргазма, они возбуждали жалость и были уходящими на ту сторону жизни, такими унизительными. Мистер Шульц поднялся с пола и отряхнул коленки. На нем не осталось ни одной капли крови, хотя вокруг головы инспектора, через спутанные волосы расплывалась целая лужа красного. Он подтянул брюки, тяжело дыша, провел рукой по голове, приглаживая взъерошенную прическу и поправил галстук.

– Уберите этот мешок с дерьмом! – приказал он Ирвингу и мне.

Затем ушел к мистеру Берману, в подвал.

Я не мог пошевелиться. Ирвинг велел мне принести пустой бак из кухни. Вернувшись, я увидел, что Ирвинг сложил парня вдвое, коленки к голове, и укутал его же пиджаком, завязав рукава. По-моему, ему пришлось сломать хребет пожарнику – так туго он его сложил. Пиджак скрывал голову, иначе бы я не выдержал. Когда мы запихивали его тело в обыкновенный оцинкованный бак для мусора, оно было еще теплым. Затолкав его внутрь, Ирвинг набросал сверху стружки из ящиков, в которых на складе хранились французские вина и забил крышку кулаком. Мы вытащили бак на улицу, прямо к подкатившей мусорной машине. Ирвинг перекинулся словечком с шофером. Да, городские службы убирают мусор с улиц, а для заведений есть специальные компании – эта машина принадлежала такой. Два парня встали на тротуаре и начали подавать вверх третьему компаньону баки с мусором, тот опорожнял их в чрево огромного контейнера и сбрасывал обратно. Все баки остались стоять там, где им было положено стоять. Кроме одного. Если бы даже вокруг стояла толпа, а откуда ей в такие часы взяться, кому охота наблюдать за работой мусорщиков и ощущать бьющие в нос запахи, то и тогда, в гудении мотора, в гулких ответах баков на бесцеремонность обращения с ними измазанных молодых людей, никто бы не заметил, что грузовик отъехал с одним баком, уложенным прямо в контейнер с мусором, что через час или два весь мусор вываленный на свалку, будет проутюжен трактором под неумолчный гвалт морских чаек.

И Ирвинга и Аббадаббу Бермана угнетало, что то, что произошло, не было запланировано заранее. Их лица выражали недовольство. Не страх, что могут возникнуть непредвиденные трудности и не профессиональное беспокойство. Угнетала сама идея, что вот есть на свете такие идиоты, у которых могут возникать неправильные мысли о себе, о том, какие они сильные и ловкие, и что столкнувшись с такими идиотами их убивать за это не надо! Они ведь не в бизнесе. Спустя какое-то время, даже мистер Шульц огорчился. Было уже нормальное, а не неестественно раннее утро и Ирвинг приготовил два коктейля. Голландец выглядел так, будто случившееся – это крест, возложенный на него, да и на остальных членов банды, которым придется нести его до конца жизни. Интересна была его реакция на событие! Он сказал:

– Ничего с собой не могу поделать. Это прямо пронизывает улицы. Ирвинг, помнишь Норму Флой, эту сучку? С инструктором по верховой езде путалась? Помнишь как она огрела меня на 35 «штук»? Что я сделал? Я смеялся до слез! Молодец, что скажешь! Разумеется, если я ее поймаю, то выбью ей все зубки! А может и не выбью… Вот в этом все и дело. Эти ребята выносят наши отношения прямо в толпу, на улицу! Кто там следующий после пожарного инспектора? Почтальон?

– У нас есть время, – сказал мистер Берман.

– Да! Да! Лучше обойтись без такого перехлеста вообще! Я уже больше не могу. Вот! Достало! Слишком много юристов развелось. Знаешь, Отто, а ведь парни из налогового управления не идиоты, чтобы позволить мне заплатить налоги!

– Верно.

– Поэтому никаких больше встреч с Дикси. И проясним все, что у нас накопилось с Хайнсом. Что будет – то и будет!

– И ресурсы позволяют! – добавил мистер Берман.

– Вот-вот. Пару вещей покажем и по-моему, уже время для их показа. А там… как бог или черт рассудит! Я этим гадам покажу! Я все еще Голландец!

Мистер Берман велел мне выйти наружу. Вскоре он присоединился и мы, стоя на обочине у мусорных баков, поговорили.

– Представим, – начал он, – что у тебя есть числа от 1 до 100. Какова цена каждого числа? Да, число 1 имеет цену 1, а число 99 имеет цену 99 единичек, но каждое число в этом ряду стоит всего лишь одну– единственную единицу, понял?

Я кивнул.

– Хорошо! – сказал он. – Теперь вычти из сотни 90 и остается всего 10, так? Какие 10, не важно, 5 из первого десятка, 5 из – второго. Сколько стоят оставшиеся числа? Неважно в каком десятке эти числа, важна их роль в общей сотне! Понял?

– Да.

– Поэтому чем меньше чисел, тем больше они стоят, так? И неважно, что число говорит своей величиной, его ценность, выражаемая чистым золотом, заключается в его окружении другими числами. Ты понял суть?

– Да.

– Хорошо. На досуге обдумай мои слова еще раз. Как, к примеру, число выглядит одним, а является на поверку – другим? Но я тебе привел другой пример, поэтому думай. А пока давай прогуляемся. Ты выглядишь кошмарно. Весь зеленый. Тебе надо подышать свежим воздухом.

Мы свернули на восток, пересекли Лексингтон-авеню и пошли к 3-ей улице. Мы шли медленно, мистер Берман чуть позади. Он говорил:

– Я скажу тебе свое любимое число, но прежде попробуй его угадать.

– Я не знаю, – ответил я, – и угадать вряд ли смогу. Может то число, из которого вы можете выводить любое другое?

– Неплохо, – поощрил он меня. – Но твое определение приложимо к любому числу. Нет, мое любимое число – 10! Знаешь почему? В нем равное количество четных и нечетных чисел. В этом числе есть также первая порядковая цифра, и есть ее отсутствие, по недоразумению названное нулем. В нем есть первое нечетное число и первое четное, и в нем есть первый квадрат. И еще в нем есть первые четыре числа, которые сложенные дают 10. Это мое счастливое число, моя удача. А у тебя есть такое число?

Я покачал головой.

– Советую взять 10, – сказал он и добавил, – Пора домой!

Он вытащил из кармана стопку денег.

– Вот тебе зарплата – 20 долларов. Еще 8 долларов – выходное пособие. Ты уволен.

Я еще не успел огорчиться, а он продолжил:

– Вот тебе еще 20 долларов ни за что, а просто потому что ты хорошо читаешь названия итальянских ресторанов на коробках спичек. Это – твои деньги.

Я взял деньги и, сложив их, положил в карман.

– Спасибо, мистер Берман! – сказал я.

– Теперь, – продолжил он, – я даю тебе еще 50, 5 «десяток», но это уже

– мои деньги. Ты понял, почему я их даю тебе, но они – мои?

– Вы хотите, чтобы я что-нибудь купил для вас?

– Да. Купи мне, но для себя, пару брюк и пиджак, рубашку, галстук и хорошие ботинки. Эти трущобные, что ты носишь, оскорбляют мой вкус. Помощник официанта в респектабельном ресторане в баскетбольных холщовых бутсах – это нонсенс! Тем более, они уже на ладан дышат. Тебе повезло, очень немногие обращают внимание на обувь. Сожги их, ладно? Еще я хочу, чтобы ты постригся и не выглядел как чучело после дождя. Еще, купи себе чемодан, а в него положи белые носки и одну книгу. Я хочу, чтобы ты купил настоящую книгу из настоящего книжного магазина. Не журнал, не комиксы, а книгу. И положил ее в чемодан. Купи себе очки, будешь читать книгу в очках, может и так случится… Ты понял? Очки, такие как у меня.

– Но мне не нужны очки! – сказал я, – У меня отличное зрение.

– Сходи в любой ломбард и тебе найдут очки с простыми стеклами. Без рассуждений, сходи и купи. Не торопись. У тебя есть несколько дней. Погуляй, подыши воздухом, повеселись. Время у тебя есть. Когда ты нам понадобишься, мы пришлем за тобой.

Мы уже стояли у станции надземки на 3-ей улице. Предстоящий день обещал быть жарким. Я мысленно пересчитал деньги в кармане – 90 долларов.

В этот момент мистер Берман вытащил еще одну «десятку».

– Купи что-нибудь маме! – сказал он и его последние слова звучали в моей голове всю дорогу обратно в Бронкс.

 

Седьмая глава

Поезд в Бронкс был пустым – я ехал один в вагоне, бездумно глядя в окна проносящихся перед моим взором домов. Комнаты за окнами оставались у меня в памяти, как снимки фотоаппарата – белая кровать вдоль стены, круглый дубовый стол с бутылкой молока и тарелкой, настольная лампа с веерным абажуром, зеленый стул. Иногда виднелись люди, облокотившиеся на подоконники и глядящие на поезд, будто они видели его в первый раз. Каково им в этих комнатах, которые каждые пять минут заполняет грохот, а вибрация ссыпает штукатурку со стен? Эти сумасшедшие женщины, натянувшие веревки между окон и вывесившие белые выстиранные простыни – проходящие поезда поднимали ветер, – белье хлопало, гулко, барабанно. Раньше мне даже не приходило в голову, насколько же Нью-Йорк забит людьми и… домами, один поверх другого! Даже поезд шел над улицей, как пол одной квартиры был потолком другой, а ведь было еще и метро под землей. Нью-Йорк – это разные уровни, весь город стоит на каменном монолите, а с ним можно делать все, что угодно: строить небоскребы, прорывать в нем туннели, крепить металлические конструкции в пяти метрах от земли и пускать по ним поезда прямо через квартиры людей.

Я сидел – руки в карманах, деньги разделены пополам на каждый карман. Дорога почему-то получилась неблизкой. Сколько же меня не было дома? Я и не помнил даже! Ощущая себя солдатом, едущим на побывку из далекой Франции, где я с год воевал. Все казалось странным. Я вышел на остановку раньше и прошел пешком один квартал до Батгейт-авеню. Улица была сплошь торговой – одни магазины, лавки и лавочки. Я шел между тележками и навесами, обходя торговцев, зазывающих прохожих одним и тем же – апельсины, яблоки, мандарины, сливы, персики – цена везде одна и та же, восемь центов за фунт, десять за фунт, пять за штуку, три за штуку. Они писали цены на картонках и втыкали их в ящики с каждым фруктом или овощем. Но этого было недостаточно. Цены еще и выкрикивались. Торговцы орали: «Миссус, вы только взгляните – у меня самые лучшие грейпфруты, попробуйте!» Они уговаривали, они увещевали – женщины говорили что-то в ответ. Я почувствовал себя лучше в этой невинной колготе жизни, в этой жуликоватой атмосфере торгашества.

Над улицей плыл треск голосов и гуд рожков автомобилей. Дети стремительно носились с одной стороны улицы на другую, а над потоками людей, на пожарных лестницах сидели безработные – беззаботные мужчины в неряшливо вздыбившихся из штанов рубашках – и читали газеты. Аристократы улицы владели магазинами, в которые надо было входить через дверь, но и там – все те же тушки цыплят с перьями, выпотрошенные рыбы, вырезки, молоко, сыр, хлеб… Перед магазином военно-морской одежды, на выдвинутых над улицей прутьях развевались бушлаты и холщовые портки, они же висели на входной двери и в витрине. За пять или десять долларов можно было приобрести пару брюк и пиджак. Мне было 15 лет и в кармане у меня лежало 100 долларов. Я знал, что сейчас, здесь, я был, без сомнений, самый богатый человек на улице.

На углу размещался цветочный магазин, в нем я приобрел горшочек с геранью для матери. Из цветов я больше ничего не знал! Герань едва пахла и даже запах напоминал что-то огородно-овощное, а не изысканное цветочное, но это было похоже на то, что мама сама покупала и потом забывала поливать. Такие горшочки с высохшими растениями стояли у нас за окном кухни на пролете пожарной лестницы. Листья герани были толстыми, набухшие хлорофиллом, а цветочки – маленькие, фиолетовые и некрасивые. Я знал, что герань в общем-то не совсем тот подарок, что имел в виду Аббадабба, но он был явно от меня, а не от банды гангстеров. На этой мысли, немного раздражающей, я свернул уже к дому, за магазином сладостей, и вышел прямо к приюту. Сироты в одних трусиках носились под гидрантом, испускавшим фонтан воды. Было еще утро, они бегали мокрые и довольные – коричневые, загорелые бесенята, вопящие от удовольствия. Разумеется, старшие подростки были одеты в нормальные купальные костюмы, приютскую униформу голубого цвета, одинаковую и для девочек, и для мальчиков; кое-где в трусиках были дырки от ветхости. Они носились под водой вместе с детьми с прилегающих домов, одетых в разноцветные трусики. Их матери завистливо наблюдали за ними из окон, жалея, что сами не могут вот так пробежаться под фонтаном, не потеряв своего взрослого достоинства. Вода, зонтиком повисшая над улицей, светилась радугой, оттеняя черноту влажной мостовой. Я поискал глазами мою чародейку Бекки, но ее там и не могло быть, она, как и другие, более или менее взрослые, делала различия между тем, что можно, и что – нельзя. Даже жара не заставит их преодолеть себя и окунуться в лучистую водяную детскость. Я прошел мимо, поднялся по темной лестнице к квартире, к тому месту, откуда я начал жить.

Мама была уже на работе. Такой квартиры как у меня, не было, наверно, ни у кого в мире. В кухне раз случился пожарчик, эмаль на столе была сожжена по центру, образуя выгоревшее пятно размером с огромное яйцо, краска по краям вздулась. Свечи все равно зажигались в стаканах, выстроенных рядами.

Иногда, в холодную погоду, ветер поддувал через трещины в стеклах, через щель под входной дверью, тогда пламя свечей клонилось в одну сторону, затем – в другую. Так пламя вытанцовывало ветер. Сейчас свечи тоже горели, казалось, их стало даже больше чем обычно. Эффект был такой, что если бы потолок был полом, то огромная сияющая люстра освещала все равномерно, как огромную залу.

В моей маме есть нечто от волшебницы. Она – высокая женщина, выше меня. Она – выше моего отца, судя по фото на бюро в главной комнате, становившейся ее спальней, когда она разбирала диван. Много лет назад она перечеркнула фигуру мужа цветным мелком крест-накрест. А до этого бритвой сцарапала его лицо. Да, да, она делала подобные вещи. Когда я был совсем малым, то думал о всех ковриках мира, что они сделаны из мужских пиджаков и брюк. Она прибила его пиджак на входе гвоздями к полу, как шкуру зверя. Еще у нас в доме всегда стоял запах свечей и пригарков. Вот такая квартира!

Туалет был всего лишь туалетом – мрачным кубом. А ванна была в кухне, накрытая деревянной откидной крышкой. Я поставил герань на нее, чтобы мама сразу заметила подарок.

В крохотной своей спаленке я обнаружил новое: подержанную коляску, коричневую, с облупленными краями. Казалось, она занимает всю комнату. Осья были ни к черту, я подвигал ее взад-вперед, коляска, казалось, развалится; она вся ходила ходуном. Но шины были промыты до состояния первоначальной белизны. Даже козырек работал, его можно было надвигать над всей коляской, закрывая дите от ветра и дождя. Обратно козырек складывался легко и защелкивался декоративной защелкой у изголовья. В козырьке были маленькие дырочки, свет из окна освещал внутренность коляски. На мягкой одеялке лежала тряпичная кукла. Может мама купила все целиком у Арнольда Мусорщика? Вот так подарок к моему возвращению!

Она не задала много вопросов, оставшись довольной моим, наконец, появлением. Прибытие сына, казалось, разрушило ее восприятие мира, если бы ее свечи были телефоном, то ей пришлось этим вечером говорить в две трубки сразу, одна линия – свечи, другая – я сам. Мы пообедали в кухне, сидя рядом с ванной, герань стала неким ярким центром комнаты, появление цветка более чем что-либо подсказало маме, что я нашел работу. Я пояснил, что являюсь помощником официанта, в чьи обязанности входит неполное ночное дежурство сторожем заведения. Я сказал ей, что работа мне по душе, много «чаевых». Всему она поверила.

– Но это только до осени, сынок, – ответила она, – ведь потом надо в школу.

Затем она привстала, чтобы поправить один стакан со свечой.

Я кивнул. И сказал, что мне надо одеться получше, иначе мне придется расстаться с работой.

В субботу, когда она вернулась из прачечной, мы поехали на троллейбусе по Уэбстер-авеню до самого Фордхэма и зашли в магазин Коэна – мамино предпочтение для покупки костюма. Именно там, как она сказала, мой папа выбирал себе нормальную вещь. У нее оказался потрясающий вкус, она оказалась толковой мамой в этом далеком от нее мире и я спокойно вздохнул, сняв с себя ответственность за покупку одежды. Я совершенно не знал как это делается. Она выглядела нормальной и разумной, ей шло платье с фиолетовыми цветами на белом фоне; волосы мама причесала так, что они умещались под шляпку, едва выглядывая. Меня всегда раздражало и беспокоило одно – она никогда не стригла свои волосы. Тогдашняя мода делала акцент на короткой стрижке, она же носила длиннющие. По утрам, готовясь идти на работу, ей приходилось долго причесывать их и укладывать в некую спираль на голове, многочисленные булавки поддерживали это сооружение в порядке целый день. На бюро стоял целый кувшин этих булавок. После принятия ванны, когда она ложилась в постель, ее длинные серо-черные волосы, вычесанные по всей длине, покрывали подушку, спадали на пол и застревали между страниц Библии, которую она читала на ночь. Еще мне не нравилась ее обувь. На работе ей приходилось много стоять, на ногах это отражалось не в лучшую сторону, мама предпочла носить мужские ботинки белого цвета. Она полировала их белым кремом каждый вечер и утверждала, в ответ на мои раздражительные замечания, что они – не мужские, а специальные, больничные. Споры по поводу обуви вызывали у ней улыбку. Она еще больше уходила в себя. Она никогда не ругалась на меня, а если что-то спрашивала, то первоначальный интерес или беспокойство, выраженное в самом вопросе, исчезали к концу предложения. Она проговаривала слова, к концу фразы – снова углублялась в себя. Но в эту субботу она была полностью со мной.

Костюм, выбранный ею, был элегантен – светло-серый, однобортный, летний. К нему прилагались двое брюк, рубашка с целлулоидной вставкой в воротнике и красный вязаный галстук с прямоугольным концом. Мы пробыли в магазине Коэна довольно долго, старый джентльмен, который помогал нам в выборе покупок старался не обращать внимания на явную неплатежеспособность клиентов, на мои холщовые кеды, на мамины мужские полуботинки. Он понимающе глядел на нас, этот пухлый старик, теребил, как четки, сантиметр, висящий на шее, и, наверно, кое-что понимал про гордость бедных. Но когда мама открыла кошелек и показала наличность, я заметил облегчение на его лице. Даже скорее любопытство по поводу привода сюда этой высокой симпатичной женщиной какого-то мальчугана в рванье и изумление, когда она купила ему костюм за 18 долларов и все прилагающееся. Может он решил, что это – эксцентричная богачка, подобравшая меня на улице и решившаяся на такую вот благотворительность. Я догадывался, что этим вечером он скажет своей благоверной, что работа делает из него философа, потому что каждый день он видит полную сюрпризов человеческую натуру и о жизни сказать ничего определенного нельзя – так она многообразна и лежит за пределами его понимания.

Старый джентльмен занялся окончательной подгонкой костюма и удлиннением брюк. Мы сказали ему, что вернемся, и пошли вверх по холму, в Гранд-Конкорз. Там я нашел неплохой обувной магазин и купил пару черных туфель с шикарной толстой подошвой и еще пару, точно таких же как у Дикси Дэвиса, полностью кожаных. Еще 9 долларов исчезли. Кожаные я положил в коробку, а другие – надел. Мы шли по Фордхэму и пришли к ресторану Шафтс. Здесь мы остановились и присоединились ко всему зажиточному бронксовскому люду в красивом зале. Гуляли мы шикарно – куриный салат и сэндвичи, маме – настоящий чай, мне – шоколадное мороженое. Все блюда выставлялись перед нами на бумажные картонки, которые в свою очередь клались на льняные кружева. Официантки, все в черном, носили передники из таких же кружев и все это прекрасно дополняло друг друга. Я был страшно рад, что мы с мамой пошли в ресторан, очень хотелось устроить ей праздник. Я наслаждался звуками ресторана, отдаленным бряцанием ножей и вилок, керамическим перестуком посуды, шорохом юбок, снующих туда-сюда, официанток с подносами, заставленными блюдами, лучами послеполуденного солнца, отдыхающими на красном ковре. Мне нравилось мерное кружение здоровенных вентиляторов под потолком, их неторопливое вращение подчеркивало неспешность обедающих. Я сказал маме, что у меня есть деньги еще и можно купить ей что-нибудь, много чего, и туфель для ее больных ног, и что здесь пара минут до универмага Александерс, где есть много одежды. Но ее вдруг заинтересовали кружева на столе, она водила по ним ладонью, трогала их пальцами, затем закрыла глаза и стала читать их как азбуку слепых. Потом она сказала слова, которые, боюсь, я точно не расслышал, но переспросить побоялся.

– Надеюсь, он знает, что делает!

Даже голос был не ее, будто за нашим столом сидел кто-то третий. Я даже не знаю, сказала ли она эти слова для себя или прочитала их на кружевных подставках.

И все же сорок долларов я положил ночью в ее книжку и осталось у меня всего 25. Я обнаружил, что уже привык к обладанию крупных сумм, будто от рождения не страдал нищетой. Правда, к деньгам привыкаешь легко, сказочность их первого обладания вскоре становится скучной и незаметной обыденностью. Мама получала за работу в прачечной 12 долларов в неделю и эта сумма виделась мне значительной, обладающей определенной ценностью. Тогда как мои собственные, гораздо большие, из-за случившейся расточительности, таковыми не являлись. Идея Аббадаббы Бермана. Я надеялся, что доллары, положенные в ее кошелек перетекут в качество именно заработанных денег, тех, что она получала в конверте, в день зарплаты.

Вскоре вся округа знала, что у меня завелись аккредитивы зеленого цвета. Я купил блок сигарет «Уингс» и не только курил их сам, но и никому не отказывал. В ломбарде на 3-ей авеню, куда я зашел в поисках очков, я наткнулся на сатиновую спортивную куртку, черную – с одной стороны, белую – с другой. Ее можно было носить и так, и эдак, что я попеременно и делал, прогуливаясь вечерами. Название команды – «Шадоуз» – явно не местное, не бронксовское, было вышито черными нитками на белой стороне и белыми – на черной. Я носил куртку, курил сигареты, щеголял новыми ботинками и светился новым выражением лица. Его, наверно, я бы не смог искусственно создать, но оно было заметно окружающим. Я определенно стал представлять собой другой вид исчисления! На улице, не только для моего поколения, но и ребят постарше, своеобразным моментом было другое – с одной стороны я хотел, чтобы все знали то, что можно было легко понять и так, что деньги бродяге с улицы не сваливаются с неба просто так, а только из одного источника, ведомого всем, с другой – я не хотел меняться, хотел оставаться прежним мальчиком на «переходе во взрослость», таким же чудаковатым, как и прежде, пацаном – сыном местной тихопомешанной. И все же во мне появилось новое – выросшее. То, что придавало резкость и отточенность поведению и чертам характера, то, что острый взгляд учителя мог заметить, как печать божьей милости, то, что могло внезапно включить напряжение мозга и явственно увидеть будущую жизнь, которая могла бы составить гордость обитателю Бронкса, увидеть его, в будущем великого. Я имею в виду, что если бы окружающие меня взрослые были истинно прозорливы и мудры, те кто жил рядом и мог видеть меня в школе, на улице, в магазине сладостей, да где угодно, то их глазам несомненно бы открылась правда обо мне – как об одном из немногих, кто в будущем оторвется от общей приниженности, кто станет другим и состоится как человек. В том, как я двигался, было скрытое искусство ума, так иногда проскальзывает тонкий рассчитанный ход в грубом спортивном состязании, тот, что дает человеку право ощутить надежду на лучшее на какой-то неуловимой момент времени, этот ход, спонтанный и ни к чему не привязанный и не из чего не произрастающий, не имеющий основы, все-таки дает шанс, несмотря на плохие времена и окружение, взвиться в небо Америки, ощутить себя жонглерской кеглей, хоть на время взмывающий ввысь, но не от руки к руке, а от темноты к свету, от ночи ко дню, и в конце концов улетающим в бесконечность вселенной, в объятия Бога!

Так или иначе произошла смена меня самого, и неважно, что чувствовал я сам, а чувствовал я себя – объектом! Как много мелких штрихов и деталей, узнавания нового меня проявилось повсюду, будто я попал на семинар – эти ощупывающие взгляды людей, осматривающие тебя – хлоп, и ты чувствуешь, что тот или иной человек больше не хочет иметь с тобой никаких дел, никогда, или наоборот – раз, а вот этот приценивается к тебе в зависимости от религиозных или политических воззрений, но в любом случае их оценка или отделение от себя значило одно – ты переместился в их системе координат!

В то же время никто ничего не знал, понимаете, с кем я и где работал. Все это было вторичным от изменения моего визуального и ощутимого физически амплуа, кроме, разумеется, тех, кто уже тогда был в бизнесе. Но они-то как раз и ничего не показывали из принципа, и были правы – всему свое время, во-первых, а во-вторых, потому что с их профессиональной точки зрения я как был, так и остался явной шпаной. Вот примерный портрет того состояния улицы, в которую я окунулся тем летом. Никто толком так и не понял, что со мной произошло: как я жил в самом пульсе кровеносных областей, освещаемых бульварной прессой, размноженной среди соединений бумаги с типографской краской, спрятанный осторожной лисой среди разнотравья в самом центре новостей того времени.

И вот вечером я сидел на приступке здания приюта, одев белую сторону куртки наружу, со своими друзьями Ребеккой и Арнольдом и мы были предоставлены самим себе – ребята из стаи в своем прибежище. Это был летний вечер, тот его час, когда голубизна еще яркого неба плавно перетекает в густеющую темноту улицы с загорающимися фонарями. Было шумно, из открытых окон громко верещало радио, покрываемое гулкими голосами из домов. Из-за угла появился бело-зеленый фургон полицейских из местного участка, медленно приблизился к нам и остановился. Тихо урчал мотор, я поглядел на человека в форме, он взглянул на меня, рассмотрел внимательно, оценил по-своему. Мне показалось, что все внезапно стихло, хотя ничего не изменилось, я почувствовал, что куртка моя загорелась в свете заходящего солнца, будто я и машина медленно взлетаем в воздух, отделились шины, корпус, от зеленого низа до белого верха. Затем голова полицейского отвернулась, он сказал что-то сидящим внутри, и они засмеялись. Потом они включили фары, как выстрелили, и поехали от нас.

Это был тот самый миг осознания себя, о котором мне поведал мистер Шульц. В окружении этого странного света я впервые ощутил гнев. Он пришел как подарок, как награда. Я ощутил конкретную, с криминальным душком, ярость, я узнал ее. Она пришла неожиданно, искомая мной и не желаемая одновременно. Пришла на ступенях приюта в окружении таких же странных, как и я, полу-детей. Это была едва осязаемая, запретная взрослость детских мечтаний. Теперь она появилась и утвердила себя – я стал другим, я стал гражданином, теперь уже точно стал. Я был зол, потому что думал, что сам могу решить по какую сторону мне встать, сам, а не эти вонючие полицейские. Я был разъярен, потому что в мире ничего нет временного. Я был раздосадован до крайности, потому что мистер Берман послал меня домой и дал денег, потому что хотел научить меня цене денег, а я этого не понял.

Теперь я вспомнил его слова, мол, не бери ничего в голову, нужен будешь

– тебя найдут. Я стоял тогда около клуба. И не слышал его! Почему мы не слышим того, что нам говорят? Минуту спустя после таких слов я беззаботно запрыгал по ступеням вверх на станцию надземки и опустил монету в турникет с толстым увеличительным стеклом, показывающим как велик американский степной буйвол. И все забыл, вспомнив только на ступенях приюта.

Этим же вечером, впервые в жизни, я организовал вечеринку. Эдакий вызов миру. Найдя бар на 3-ей авеню, в котором по нормальной цене несовершеннолетним продавали пиво, я купил несколько бутылок. Все звенящее хозяйство на тележке Арнольда Мусорщика я отвез к нему в подвал, где и состоялась ритуальная выпивка.

Сначала была уборка – вынос хлама, чтобы освободить две кушетки и немного свободного места для танцев. Арнольд, как свою долю, внес партию высоких пыльных бокалов, из которых мы потом дули пиво, и старый граммофон, с раструбом-ракушкой, набором игл и коробкой пластинок. Я сказал ему, что за все будет заплачено. Я хотел в тот день платить всем за все, даже Господу Богу за воздух. И провел вечеринку для всех неисправимых приюта Макса и Доры Даймонд после того, как все, включая сторожей и воспитателей, отправились спать. Гостей было около дюжины, девчонок и ребят, включая мою подружку Ребекку, которая появилась, как и прочие девочки, в ночной рубашке. Правда у нее были в ушах сережки, а губы оказались напомаженными. Впрочем все девочки тоже краснели губами – наверно, помада была одна на всех.

Мы долго издевались над пивом, пришедшим из известного нам источника – склада мистера Шульца – оно было отвратительным, как моча с водой, но поскольку это все-таки считалось пивом, нас всех вскоре обуяла причастность к взрослой распущенности. Кто-то посетил кухню приюта и приволок колбасу и хлеб, Арнольд порылся в запасниках и вытащил здоровенный кухонный нож и сломанный кофейный столик. Девочки нарезали бутерброды, ребята разлили пиво, я раздал всем желающим сигареты и пир начался.

Сухой, прогорклый воздух подвала наполнили дымы и запахи, желтый свет лампы освещал мелкие частицы угольной пыли, поднявшейся в воздух. Мы танцевали под черных певцов 20-ых годов, хрипло тянущих рифмованные строчки о неразделенной любви и выкрикивающих горькие суждения по этому поводу; о ножках и личиках, о булочках и джеме, о папе, который не то сделал, о маме, не то сказавшей, о людях, ждущих поезда, который ушел… Никто из приютских толком не знал как танцевать, хотя их и обучали каким-то азам – сама музыка учила нас. Арнольд сидел у «Виктролы» – граммофона, подкручивал его и доставал из черных бумажных пакетов пластинки. Он сидел на столике, под задницей – подушка, ни с кем не танцевал, не разговаривал, лишь комментировал в своей немногословной манере происходящее перед его глазами. Он не пил пиво, не курил, лишь ел и менял пластинки.

Лились звуки трубы, бренчало пианино, тукали барабаны, нежные тоскливые звуки заполняли подвал. Сначала девчонки танцевали друг с дружкой, потом подталкивали ребят и танцевали с ними. Грустная была вечеринка – белые подростки с Бронкса прижимались друг к другу под сладкие черные блюзы и были полны желания жить… Даже в приюте.

Но вскоре атмосфера изменилась, девчонки откопали где-то среди коробок с барахлом яркие лохмотья и Арнольд вроде не возражал. Они начали наряжаться поверх ночных рубашек в какие-то платья, напяливали на себя шляпки, надевали ветхозаветные туфли и не успокоились, пока не вырядились все до одной. Моя маленькая Ребекка оказалась завернутой в некое подобие черной испанской шали

– красное полотно с откровенными дырками. Она продолжала танцевать со мной босиком. Вскоре ребята нашли черные пиджаки, плечи которых свисали с них мешками, какие-то ботинки и галстуки, обмотались ими и получился уже карнавал. Мы танцевали, курили, пили пиво, представляя, как все это будет по-настоящему в будущем, где-нибудь в ресторане. Пыль летала по помещению и оседала на ярких костюмах детской любви, мы учились искусству быть счастливыми, Бог дал нам не только инструкции в голове, он, казалось, двигал нашими бедрами, начавшими попадать в ритм мелодий.

Позже я сидел с Ребеккой на кушетке, она качала ногой, положив ее на другую, и из-под шали виднелась ночная рубашка. Кроме нас никого не осталось. Она подняла руки и неуловимым движением закрепила свои волосы сзади. Меня всегда изумляла способность женского пола делать что-то со своими волосами без причины и вопреки законам гравитации. А может я уже порядочно захмелел к тому времени. Ведь под конец танцы были такими долгими, теплыми и близкими. Я курил – она взяла мою сигарету тонкими пальчиками, поднесла ко рту, втянулась и вернула сигарету на место. Я внезапно увидел, что ее глаза подведены черной маскарой, а губы тронутые помадой, немного побледнели. Она косилась на меня, продолжая покачивать ногой – я видел черные виноградины ее зрачков и белую шею, укутанную рваным пурпуром ткани. Без предупреждения и подготовки я вплывал в райские кущи интимности, будто только что встретил ее, свежую и нетронутую, будто не имел ее на крыше несколько недель назад.

Во рту пересохло, так она была детски-обольстительна. Я был зачинщик вечеринки и босс, оплативший прелести развлечений, щедрый и милостивый. Все эти танцы – а ведь я знал, что все знали, что у нас с ней было на крыше, около пожарной лестницы, но ведь тогда была физиология, спорт, я заплатил ей

– просто начали сводить меня с ума, она крутилась передо мной, закатывала глаза, двигала обольстительными ножками. В общем, все это было прелюдией к последующему добровольному акту овладения. Церемонией перед обладанием. И эта мудрая девочка-ведьмочка все поняла, что все что я делал – я делал из сердца, будто мой подъем в мире возвысил нас до бесконечности упорядоченных случайностей, которые позволили нам сейчас лицезреть горизонт, как необъятность! И они все это поняли, вся команда мальчишек и девчонок, тогда как я наслаждался лишь расслаблением и отдохновением.

Поэтому когда все ушли, мы легли в первый раз вместе обнаженными на кушетку – Арнольд уже сопел в каком-то углу. Мы лежали в темноте клетки, пыль и уголь, я на спине – тих и расслаблен. Ребекка перебралась на меня и вжалась в мою плоть, мягко дыша мне в щеку, как прохладная флейта, упорствуя плавными движениями тела. Медленно, сначала неловко, а потом все увереннее она нашла ритм, а я еще лежал пассивный и безучастный. Я поддержал ее руками и пальцами обхватил ее ягодицы, обследовал ее промежность, черную, как и ее волосы, я знал это, я провел рукой по всему телу, еще раз приблизился к анальному отверстию. Когда она приподнимала бедра я ощущал ее пальцем, когда

– опускалась, пальцы попадали в тиски, крепких, как мячики, ягодиц. Ее волосы упали мне на лицо и щекотали нос, потом она опустила голову и они упали на подушку, разделенные пополам. Я целовал ее щеки и чувствовал ее губы на своей шее, ее твердые соски – на своей груди, ее мокрые бедра – на своих бедрах. Дальше, я помню, она открыла для себя блаженство короткими вскриками прямо мне в ухо и когда она панически-конвульсивно задвигалась быстрее и внезапно стала твердой – я почувствовал короткие толчки в ее чреве, сокращения мускулов и изнывающие волны плоти захватили и меня самого и мой палец в ее ягодицах, я перевернул ее под себя и неистово отдал себя ей, такими же рывками доведя себя до состояния взрыва. Ее омертвевшее после напряжения тело затряслось и склонилось ко мне, нелепое и неумелое снова. Потом она вошла уже в мой ритм, встречая меня и отдаляясь, встречая, когда надо встречать, и отдаляясь, когда надо отдаляться и это было так восхитительно, что я не выдержал и выстрелил в нее и держал ее до тех пор железными руками, пока весь заряд белой мякотью не заполнил ее всю и не начал вытекать из нее. Она обняла меня и прижалась, давая мне отдых, и не надо нам было ни слов, ни признаний, ни поцелуев, а только спокойный, медленный переход в сон.

 

Восьмая глава

Меня разбудил утренний холодок, мягко тронувший кожу и тот уровень света, серого от пыли, что представлял собой начало дня в подвале приюта. Горка черного и красного материала была свалена у кушетки, будто тело ведьмочки внезапно исчезло: моя девочка снова удалилась на верхние этажи – в детство. Дети приюта всосали в кровь и плоть неотъемлемые для их жизни знания о том, как не попадаться, и я подумал, что для девушки гангстера эта черта вовсе не плоха. Подумать только, что надо, чтобы окончательно стать взрослым и жениться? Да, жизнь меняется с быстротой невообразимой и мой ум просто не поспевает. Или все это звенья одной цепи? Я изменился – соприкоснувшись с миром мистера Шульца, Бекки – соприкоснувшись со мной, а цепь – одна, выкованная безжалостным молотом жизни. Она не кончала до того, по крайней мере, со мной, и ни с кем другим тем более. У нее не было даже волосиков в пикантном месте, или было, но очень-очень мало. Она росла уже под меня.

О, Боже, что я чувствовал тем утром к этой волшебнице-сиротке, этой средиземноморской оливке, этой шустрой полу-женщине, полу-взрослой! К ее спине, ягодицам и то части, где расположен секрет и жизнь всех женщин! Я ей нравился! Необъезженная моя, думал я, я запрыгну на тебя и ты понесешь нас обоих, клянусь, у нас получится!

Я вспомнил как она прыгала через скакалку, неутомимо, с лихими девичьими вывертами: на одной ноге, с шагом, перекрестив руки, с наклоном, с поворотом, дольше, чем любая другая девочка. Еще она умела ходить на руках, вытянув стрелкой свои смуглые ножки, наплевав на вздернутую юбчонку и свои белые трусики, открытые взорам всех мальчишек. Она была прирожденной акробаткой: а я смог бы ее научить жонглированию, мы могли бы жонглировать в паре пятью, а потом шестью предметами…

Но сначала ей нужно купить подарок! Я попробовал представить, что бы это могло быть. И слушал звуки приюта – зная все здание как свои пять пальцев. Я лежал, с немного туманной головой от дрянного пива и кожей чувствовал по каждому шуму, по каждой вибрации большого здания, что пришло время завтрака. Всего лишь раннее утро. Я встал, собрал свою одежду в уголке, под ступенями отдал долг туалету и спустя несколько минут очутился на улице. Душ мальчиков был рядом: спустя еще пару минут я блестел отмытый, курточка – белая, и мчался к Пехтеру за свежей булочкой.

Я проснулся гораздо раньше всех, даже мама еще спала. Улицы были пусты, фонари продолжали гореть с ночи. Топая на 3-ю авеню, меня посетила мысль, что начать день было бы неплохо с покупки. Встать у ломбарда, выбрать на витрине что-нибудь стоящее для Бекки и, дождавшись открытия, зайти и купить. Какое-нибудь украшение, а может быть даже колечко.

Газетный киоск был еще закрыт. Стопки свежей прессы валялись около входа на станцию надземки, как сбросили их с грузовика, так они и лежали. Заголовок «Миррор», еще до того как я вообще обратил внимание на него, привлек меня тревожным ощущением. Я ощутил слова, вобрал их в себя и уже потом прочитал: «Кошмарное бандитское убийство»! Ниже виднелась неясная фотография человека в парикмахерском кресле – тело казалось безголовым, но пояснение внизу гласило, что голова закутана в окровавленные полотенца. Какой-то вест-сайдский босс. Я был так расстроен, что автоматически выложил три цента на землю около связок газет и вытащил одну для полного ознакомления с событием.

Интерес к теме у меня был чисто шкурный, сначала я пробежал глазами текст в тени под навесом, затем, так до конца и не уразумев все детали, вышел под столбы надземки и в полосах света, держа газету развернутой, еще раз медленно прочел все-все. Как ни далеко-описательно было это убийство от утренней идиллии улицы, от тишины на всех ее уровнях – ни тебе поездов, ни троллейбусов, лишь лучи встающего солнца, протыкающие железную вздыбленность рельс надземки на уровне второго этажа – мои глаза внезапно налились болью, текст – скопище черных знаков на белом фоне бумаги – обрел жуткую реальность послания лично мне.

Потому что я знал чьих рук это дело! Собственно из заголовка статьи нельзя было узнать ничего интересного, но я читал и читал все снова, ведь это касалось меня и как члена банды, и как человека уже из того мира, откуда пришло убийство. Я читал текст как учебник и мне ничего не надо было доказывать, ни о каком мистере Шульце в статье не упоминалось, и удивляться этому было бы наивно. Окаменевший и не способный нормально размышлять после своей первой ночи любви на земле, я думал, что все вокруг знают то, что знаю я и не знают того, чего не знаю я. Может в других газетах есть что-то проливающее свет..? Я вытащил «Таймс», в котором была похожая фотография и никакой информации. Я вытащил «Геральд Трибьюн» – эту высокомерную интеллектуалку Нью-Йорка, но там было всего лишь больше слов. Никто толком ничего не знал. Бандиты убивали бандитов каждый день, а вот за что и кто это делал – всегда оставалось тайной! Структуры тайного мира пересекались, союзники превращались во врагов, сотрудничество прекращалось, любое лицо в этом бизнесе могло быть убито в любой день любым другим лицом, а пресса, полиция – им были нужны свидетели, показания, документация, иначе все уходило в песок. Какие-то версии периодически возникали, но они требовали времени, как требуется историкам отстранение от событий, чтобы воссоздать видимость правды. В отличие от них всех, я сразу знал в чем там дело и кто – убийца! Он убил чем попало под руку! Он вбежал разъяренный и просто убил. Сымпровизировал – он не усаживал того босса специально в парикмахерское кресло. Все было по-другому: хвать бритву и… Он снова взбеленился и его невозможно было остановить, как тогда – в случае с пожарным инспектором.

Мои с Голландцем Шульцем пути пересеклись, когда его империя рушилась, когда он терял позицию за позицией, когда он становился неуправляемым – на фотографии проглядывал его почерк маньяка-убийцы и возникал вопрос, обращенный уже ко мне – а мне-то что теперь делать? Он повел себя не по-товарищески, нечестно, он ввязал меня в игру, правила которой отдавали душком, он перестал быть моим учителем и тренером, он мог научить меня с этого момента только одному – саморазрушению!

Я покрылся липким потом, к горлу подступила страшная в своей неотвратимости тошнота. В такие минуты хочется выть волком и кататься по земле, ничто другое не помогает. Я нервно огляделся и выбросил газеты в мусорный ящик, будто они жгли мне руки, будто они были доказательством моей вины и уликой для немедленного ареста.

На ступенях входа в надземку я просидел несколько минут. Обхватив голову руками и стараясь справиться с тошнотой. Спустя какое-то время меня прошибла слабость и дрожь – тошнота ушла, я мог дышать снова. Пожалуй, именно в этот момент во мне начало созревать мое тайное убеждение, что я все-таки могу от них скрыться, они будут искать и не найдут меня, потому что я знал много способов скрыться – им и не снилось сколько! Но сознанием я ощущал другое – отныне мистер Шульц представлял для меня гораздо большую угрозу в свое отсутствие. Он что-то сделает, о чем я знать не буду, и все – я пойман! Я стал более подвержен опасности от них всех, включая даже мистера Бермана – если меня нет рядом с ними. Как логическая предпосылка этот пункт, разумеется, спорен, но как чувство – абсолютно безошибочен! Если его нет у меня перед глазами, то как я могу узнать что мне надо бежать? И главное, куда? Я понял – мне надо всегда быть с бандой, вот где моя гарантия, вот где моя защита. Я чувствовал, что роскошь отдаления от них я не могу себе больше позволить. Безопаснее быть рядом с ними.

Я приказал себе думать лучше и глубже, и, чтобы собраться с мыслями, зашагал. Я шел и шел, а как доказательство реальности происходящего и мира вокруг, надо мной прогрохотал состав надземки, появились автомобили, грузовики, направились на работу люди, загудели рожки машин, начали распахиваться железные щиты ларьков и магазинов, открывались кафе. Я зашел в один из первых попавшихся, сел плечо к плечу с такими же, как и я, гражданами и, так же, как и они, начал день со стакана томатного сока, затем кофе, затем, улучшив самочувствие, заказал два яйца, наскоро обжаренные с ветчиной, тост, пончик и еще раз кофе, а завершил завтрак вкусной сигаретой, и вскоре все стало казаться мне не таким тоскливым: и перспективы, и жизнь в целом. Как-то Шульц сказал мистеру Берману в моем присутствии: есть две важные вещи, которые надо сделать как можно скорее. Первыми были мойщики окон, а вот этот случай – и есть вторая вещь. Спланированное деловое убийство. Неотвратимое и лаконичное, как телеграмма. Жертва ведь тоже из их мира. Конкуренция, ничего не поделать. Поэтому его убийство – это некий знак, некое послание нескольким людям, которым мистер Шульц таким образом кое-что сообщил. В то же время способ убийства, парикмахерской бритвой, предполагал для всех остальных: полиции, криминальных репортеров, ребят из налоговой инспекции и джентльменов из городской управы из комиссии по надзору за фактами коррупции в эшелонах власти, а в общем для всех остальных, кроме, собственно, гангстеров, что оно было совершено кем-то другим, почерк был явно не Голландца – скорее негритянский способ умервщления или сицилианский – ярко выраженная вендетта, но как бы там ни было, оно состоялось и выводы могли делаться разные.

Все это могло служить утешением для меня, но я начал сожалеть, что в момент принятия решения меня выслали из штаб-квартиры и я не слышал приговор. Я забеспокоился о себе – мое собственное положение внутри банды изменилось без моего ведома, или, что еще хуже, я переоценил и себя, и это пресловутое положение! А было ли оно вообще? Я шагал назад по 3-ей авеню, чувствуя повторение прилива тошноты и тягу к близости к мистеру Шульцу. Мое ощущение было странным. Тогда, после убийства пожарного инспектора, я был зелен лицом от переживаний – может мне не надо было принимать все так близко к сердцу? Может, думал я, по их мнению, мне еще не хватает мужской силы выносить подобное спокойно? Я побежал. Пересекая тени и участки, открытые солнцу, вприпрыжку, через две ступени, мчался по лестнице в свою квартиру – думая, что они послали за мной, а меня дома – нет!

Но послания не оказалось. Мама занималась прической. Она взглянула на меня с любопытством, руки вверху, поддерживающие копну волос, во рту – две булавки. Я едва мог дождаться, пока она уйдет на работу. Она была всегда раздражающе медлительна, будто ее время гораздо длиннее прочего, и она могла варьировать им в свое собственное удовольствие. Наконец дверь за ней закрылась. Я бросился к вновь приобретенному чемоданчику, спрятанному в углу шкафа, к моему кожаному подержаному товарищу, и начал паковать то, чем был я в новой жизни: костюм, ботинки, рубашка, галстук, очки с простыми стеклами, белье, носки. Туда же отправились зубная щетка и порошок. Я все еще не купил настоящую книгу в настоящем магазине, но в городе это не составит особого труда. Кошмарную коляску пришлось выкатить в комнату мамы – иначе нельзя было достать пистолет, он лежал под кроватью. Оружие ушло на самое дно багажа. Я захлопнул чемодан, закрепил ремни и стал ждать. Я был уверен, что они явятся по мою душу именно сегодня, именно утром. Я уже не хотел этого, мне даже не пришло в голову, что я мог ошибаться. Иначе зачем мистер Берман велел мне купить новую одежду? Чтобы отпустить меня восвояси?

Я уже много чего знал. Я был толков, я знал, что происходит сейчас и что произойдет потом, я даже знал больше этого.

Единственное, что было мне неизвестно – срок. Когда они придут? Откуда они вообще узнают, где я нахожусь? На этой мысли я заметил полицейскую машину, крадущуюся к моему дому, моему подъезду. В голове тут же запаниковало мое сокровенное естество: «Вот! Вот оно! Уже поздно! Они уже окружили меня!» И когда из распахнувшейся двери машины вышел тот самый полисмен с хитромудрой физиономией, который рассматривал меня несколько дней назад на ступенях приюта, я осознал, что такое есть закон, сила униформы и отчаянное чувство отстраненности от будущего. Как бы ни был ты ловок и шустр, если такой момент наступает – то ужас сковывает все члены, все покрывает картина подступившей катастрофы, ты становишься зверем, пойманным в перекрестье безжалостных лучей света! Я потерял способность соображать. Он тем временем вошел в подъезд и стал подниматься. Я даже слышал его шаги. Выглянув снова наружу, я увидел, что второй полицейский вышел из машины и стоит облокотившись о дверцу, прямо под спуском пожарной лестницы. Все! Круг замкнулся! Я подбежал к входной двери и вслушался. Шаги, шаги, а вот и его дыхание! О, Боже! Полицейский постучал кулаком в дверь, сволочь. Я открыл – весь дверной проем заполняла его туша. Он промокнул свои серые волосы платком и, сняв фуражку, провел пальцем по ней изнутри.

– Ну вот, козлик! – сказал он. Под синей формой угадывались все те штучки, что они носят на себе – дубинка, наручники, пистолет – делающие его фигуру тяжелой. – Вопросов задавать не надо. Ты нужен. Собирайся и пошли!

Сейчас я попробую вам передать то, что рассказал мне мистер Шульц об этом убийстве, потому что дословно у меня не получится, я не могу даже представить по новой, что вот я около него и он мне с доверием, с полным доверием, рассказывает о самой тайной и никому не ведомой стороне его жизни, рассказывает взахлеб, гордо и удовлетворенно. Я почти не слушал детали, а смотрел в это лицо, удивляясь своей беспечности и все-таки расположения к нему, стараясь увидеть происшедшее его глазами, надеясь, что он не почувствует мое глубочайшее желание стать на время им самим, говорить со своим сознанием его голосом, и все-таки не смог. Слушая его душевные излияния, немой от гордости за то, что он доверял их мне и помня ужас того утра, я думал о себе, как об идиоте, который позволил усомниться в нем и его отношении ко мне, потому что, как он сказал, несмотря на честную импровизацию убийства в парикмахерской, оно все-таки было абсолютно верным и в точку, будто было спланировано загодя, даже несмотря на то, что все планы часто рушатся, поэтому порой лучше не иметь планов вообще и он знал тогда, что бритва – это гениально, она выпрастывала событие в разные концы города и всем по-разному и поэтому все, что он сделал, срасталось просто идеально и как любой другой ход в бизнесе, этот – был частично разбавлен удачей, частично – вдохновением, но, в любом случае, это было просто творение, правильное с точки зрения бизнеса и неотразимое с точки зрения поэзии гангстерства, хотя причиной убийства был всего лишь один-единственный железный мотив – наказание. Он был очень горд убийством. Думаю, ему стало легче после той неконтролируемой и ничем неоправданной расправы с пожарным инспектором. Он сказал – и никаких угрызений совести, никаких переживаний, ничего достойного сожаления как в случае с Бо, ничего личного. Мистер Шульц наслаждался отдыхом в публичном доме рядом с отелем «Максвелл», а Ирвинг случайно увидел того парня. Мистер Шульц отмечал возвращение из Сиракуз, где он отдался в руки правосудия, оставил залог и вышел из зала суда более не преследуемый всякими сыщиками, ищейками и прочими тварями из налоговой инспекции. Он праздновал выполнение первой части нового плана и уже распил первую восхитительную бутылочку вина с девочками, а что может в конечном итоге быть лучше этого? Так я его риторически вопросил, будто знал, что так оно и есть на самом деле, будто знал, что воссоздать старую жизнь и старого Шульца от головы до пят – еще та задача! Поэтому сообщение Ирвинга прошло как добрый знак, мистер Шульц в порыве вдохновения, чувствуя себя на крыльях удачи, мог сделать это.

Даже сам заход Голландца по времени в парикмахерскую совпал с окончанием стрижки – бедный сукин сын уже сидел вымытый, с откинутой головой, готовый к бритью. Этот вест-сайдский босс держал пистолет на коленях, под простынкой, а два его громилы были в прихожей, читали газеты, открытые через стеклянную входную дверь всем взорам. Такова была диспозиция.

Потом один из охранников случайно посмотрел поверх газеты и столкнулся с взглядом неизвестно откуда взявшегося и улыбающегося Лулу Розенкранца, щербатый рот и густая бровь которого наводили на определенные размышления. Рядом стоял Ирвинг, прижимая палец к своим губам: «Тс-с-с!» Охранник осторожно прокашлялся, призывая второго к вниманию, они обменялись взглядами, сложили газеты и встали, в надежде, что их стремительное и молчаливое согласие послать к чертям свою верность боссу будет должным образом оценено этими двумя печально известными и решительными в своих действиях личностями. Лулу и Ирвинг оценили жест и позволили им уйти через вращающуюся дверь, но только после добровольной отдачи газет. Теперь уже Лулу и Ирвинг заняли их место, рядом с пальмами, хотя, как говаривал мистер Шульц, Лулу мог бы и не притворяться – читать-то он не умеет. В то же самое время парикмахер, кутающий горячим полотенцем довольную мордочку клиента, видевший и правильно понявший церемонию смены караула, оставил все как есть, т.е. один нос клиента наружу, извинился и тихо исчез через зеркальную дверь, ведущую в подсобку, в недра парикмахерской, пронесся к выходу, где встретил другого парикмахера, на этот раз мистера Шульца, входящего в дверь и обряженного по-цирюльничьи во все белое, из-под рукавов торчали короткие, но мускулистые руки покрытые черными волосами, а из воротника – культяпистая, короткошеяя голова с сине-черной тенью, нещадно, дважды в день, выбриваемых щек. Голландец подошел к откинувшемуся в кресле клиенту, добавил горячих полотенец, изображая из себя сверхзаботливого парикмахера, попрыскал их из какой-то бутылки, стоявшей на столе. Походив вокруг кресла и поцокав от усердия и рвения обслужить по-высшему, он убедился, что клиент ни о чем не подозревает, осторожно приподнял простыню с колен, двумя пальцами взял пистолет и отложил его на столик, брякнув металлом о мрамор, приподнял полотенце на том месте, где у клиента была кадык, осторожно отвел его, выбрал, не торопясь, самую острую бритву и решительно рассек глотку от уха до уха. Когда тонкая полоска крови медленно расширилась в алую улыбку смерти, а жертва дернулась вопросительно в кресле, чуть плечом и немного коленями, больше недоуменно, чем обвиняя, мистер Шульц локотком надвинул ему голову вниз, чтобы не было лишних звуков и новыми порциями полотенец укутал голову и шею – их было достаточно рядом в тележке с паром. Фигура превратилась в статую белого цвета, с розовеющими кое-где линиями и пятнами. Мистер Шульц вытер лезвие, сложил бритву, положил ее себе в нагрудной карман, взглянул в прихожую, будто за ним наблюдала бесчисленная аудитория, вытер следы своих пальцев на рукоятке револьвера и вложил его в руку жертве, сбросил с себя парикмахерское одеяние и вышел через зеркальную дверь в подсобку, а оттуда – на улицу, оставив на сцене два кресла и один труп, сочащийся кровью.

– В самом процессе нет ничего страшного, – сказал мне мистер Шульц, по поводу заголовка передовицы, – Это все газетная трескотня. Попадись им я, все было бы хуже. Я сделал все красиво и профессионально. Парень умер, потому что начал шевелиться. Как курица с отрубленной головой. Ты знаешь, они ведь еще бегают, когда им голову отсекут. Я сам видел.