Было это приблизительно в апреле 1871 года. После этого я видел Мартина Пембертона всего один раз. Потом он исчез. Прежде чем скрыться от всех, кто его знал, Мартин успел уведомить двух людей о том, что Огастас Пембертон, вопреки всеобщему мнению, жив. Эти два человека были Эмили Тисдейл и Чарлз Гримшоу, пастор Сент-Джеймсской церкви, который отпевал Пембертона-старшего. Мисс Тисдейл считалась невестой Мартина, хотя мне, например, с трудом верилось в то, что Мартин когда-либо добровольно согласится променять бури и штормы своего неукротимого духа на безмятежную гавань супружества. Я был не слишком далек от истины: отношения Мартина Пембертона и мисс Тисдейл складывались далеко не безоблачно, и помолвка их была под большим вопросом.

Так же как и я, мисс Тисдейл и доктор Гримшоу вполне допускали иносказательное толкование заявления Мартина, оба они считали, что его нельзя понимать буквально. Мисс Тисдейл настолько привыкла к драматическим преувеличениям своего жениха, что присовокупила это утверждение к его многочисленным метафорам, которые уже давно ставили под вопрос целесообразность продолжения их отношений. Доктор Гримшоу в своих умозаключениях пошел еще дальше и предположил, что Мартин, если так можно сказать, не вполне в своем уме. В противоположность святому отцу я предположил, что под именем Огастаса Пембертона его сын имел в виду некий собирательный образ. Если бы вы только могли представить себе жизнь Нью-Йорка в те бессовестные времена, когда процветали проходимцы и жулики всех мастей… Огастасы Пембертоны представляли собой мощный культурный пласт нашей эпохи.

Все мы живем в царстве общественной жизни — самой дешевой из областей существования человеческого духа, в царстве газетной бумаги. В моем царстве.

Я уже говорил, что Уильям Марси Твид правил городом так, как не удавалось еще никому и никогда. Он стал подлинным мессией лоббистских политиков, явив собой образец демократии, какой ее представляли себе эти так называемые политики. Твид содержал всех судей штата, держал в кулаке мэра и имел даже карманного губернатора Джона Хофмана, сидевшего в своей резиденции в Олбани. Был у Твида и собственный камергер — некий адвокат Суини, надзиравший за судьями; держал Твид и штатного ловкача — Дика Конноли, этот пас на коротком поводке дельцов, проверяя счета в их бухгалтерских книгах. Таков был Круг приближенных. Помимо этого от щедрот Твида кормились еще десять тысяч человек. В основном это были иммигранты, которым он предоставлял работу, а они, любезность за любезность, голосовали за него на выборах.

Твид являлся председателем совета директоров в нескольких банках, держал контрольные пакеты акций газовых компаний, ему принадлежали омнибусные станции и трамвайные депо, даже каменоломня, откуда поставляли мрамор для общественных зданий, была его собственностью.

Каждый, кто имел дело с городом — подрядчики, плотники, трубочисты, поставщики и производители — платил от пятнадцати до пятидесяти процентов своих доходов в пользу Круга. Каждый, кто хотел получить работу — от школьного привратника до полицейского комиссара, — должен был внести вступительный взнос, а затем постоянно отчислять некий процент от своей заработной платы в пользу босса Твида.

Я прекрасно знаю, что думают представители нового поколения. Вы думаете о боссе Твиде с некоторым оттенком своеобразного восхищения, как о талантливом проходимце, о бесподобном мошеннике, о легендарном негодяе старого Нью-Йорка. Что вы можете знать, вы, с вашими мотоциклами, телефонами и электрическими лампочками? То, что он вершил в городе, было убийством в полном смысле этого слова. Наглым убийством. Можете ли вы представить себе всю неимоверную силу этого человека? Тот страх, который он внушал? Способны ли вы вообразить себе, каково жить в городе воров, охрипших от своего лицемерия, в городе, приходящем в упадок, и в обществе, которое только по названию является таковым? Что мог думать Мартин Пембертон, который, будучи еще мальчишкой, шаг за шагом, понемногу, узнавал, каким способом делал деньги его отец, и, кроме того, понимал, что его почтенный родитель является плотью от плоти адского города Нью-Йорка? Когда он, скитаясь по городу, утверждал, что его отец, Огастас Пембертон, до сих пор жив, возможно, он имел в виду именно это и ничего другого. На самом-то деле он рассказывал, что его отец во плоти разъезжает по Бродвею, высокомерно поглядывая вокруг. Совершенно не понимая Мартина, я не ошибся в главном, я сумел увидеть непреходящую истину его слов, хотя подлинный их смысл дошел до меня гораздо позже, когда все было кончено. То, что я понял и прозрел, было той формой интуиции, которая помогает нам угадать истину и тем вернее достичь ее позже, используя обычные инструменты человеческого познания.

Но я, кажется, уклоняюсь от темы моего повествования. Однако, мне кажется, вам будет небезынтересно узнать, что за человек рассказывает вам эту историю. Всю свою жизнь я посвятил газетному ремеслу, ибо считаю, что именно газеты пишут нашу коллективную историю. Лично зная босса Твида, я годами наблюдал за ним. При этом я без колебаний увольнял тех репортеров, которых он покупал взятками. Тех, кого он не мог подкупить, Твид пытался всячески опорочить. Все знали, что он из себя представляет, но никто не мог ничего с ним поделать. Он был неприступен. Когда он со своими прихлебателями и телохранителями появлялся, например, в ресторане, посетители физически чувствовали его силу… силу, от которой сразу становилось трудно дышать. Это был здоровенный, краснорожий сукин сын весом около трехсот фунтов. У этого лысого и рыжебородого типа были совершенно удивительные голубые глаза, в которых светилась невинность маленького ребенка. Сидя в ресторанах, он сам расплачивался за выпивку и еду. Но наступал момент, когда больше некому было пожимать руки и исчерпывались темы для тостов. Именно в этот момент его глаза меркли, в них исчезало всякое выражение и становилось ясно, что перед вами — кровожадный дикарь.

Вы, конечно, воображаете, что живете в современном цивилизованном и гуманном обществе, но вы должны понять, что в каждую эпоху существуют свои иллюзии. Когда мы были молоды, то просто жили, а не считали себя предтечами нового, вашего времени. В нас не было ничего причудливого или необычного. Уверяю вас, что после войны Нью-Йорк являлся намного более творческим и гениальным городом, нежели сейчас. Наши печатные станки ежедневно выбрасывали на улицу пятнадцать-двадцать тысяч экземпляров газеты, которые моментально расхватывались за одно-два пенни. Огромные паровые машины вдыхали жизнь в заводы и фабрики. Газовые лампы по ночам заливали город морем света. За три четверти столетия мы совершили Промышленную революцию.

Как люди мы были избыточны во всем — в удовольствиях, ярких, безвкусных празднествах, изнурительном труде и даже в смерти. В аллеях парков спали беспризорные дети. Копание в помойках стало профессией. Темные лошадки из класса новых богачей, не отличавшихся интеллектом, блистали своими подозрительными состояниями на фоне массовой нищеты. На окраинах города, за каменными стенами и высокими заборами, прятались наши богоугодные заведения, сиротские приюты, дома для умалишенных, ночлежки для бедных, школы для слепых и глухих и убежища для раскаявшихся магдалин. Эти учреждения были как бы продолжением спиральной дороги, связывавшей нас с древними веками нашей почтенной, убеленной сединами цивилизации.

Нашим городским бардом был не кто иной, как Уолт Уитмен, чем он, кстати, и прославился. Этот великий человек расхаживал по городу в морском бушлате и матросской шапочке. Всепрощающий исповедник, автор хвалебных песен и, на мой взгляд, абсолютнейший невежда во всем, о чем он так вдохновенно пел. Но у него есть совершенно необычные строки, посвященные нашему городу. Может быть, они не столь поэтичны, как другие его творения, но это вздох барда, готового запеть новую хвалебную песнь:

Я был ошеломлен. Останови свой бег!

Дай время исцелить круженье в голове,

Дремоту, сновиденья и зевоту…

Победа в войне за независимость сказочно обогатила нас. Когда эта война закончилась, на пути прогресса больше не оставалось препятствий. Не произошло классического крушения идеалов, не было предрассудков, способных стать на пути наступающего республиканского неистовства. Разрушать было нечего — мы не имели европейской культуры старых латинских городов и освященных веками средневековых цехов и гильдий. Пришлось разрушить всего-то несколько голландских ферм, превратить деревни в городки, а городки вогнать в границы полицейских участков. И произошло чудо. Как по мановению волшебной палочки, возникла Пятая авеню с ее гранитными и мраморными постройками. По Бродвею стали горделиво вышагивать бравые копы, которые, останавливая движение, покровительственно похлопывали по крупам лошадей, выталкивали из грязи повозки и кареты, двуколки и прочие экипажи, на которых мы передвигались по городу.

Долгие годы самыми высокими зданиями у нас являлись пожарные каланчи. Пожары у нас были настолько постоянными, что гореть стало для нас делом привычки. Дозорные на вышках семафорными флажками подавали сигнал, и добровольцы галопом мчались на очередной пожар. Когда стояла пасмурная погода, город окрашивался в голубые и синие тона. Нашим символом стала голубая дымка. По ночам из высоких труб литейных заводов вырывались яркие языки пламени и летели искры, рассыпавшиеся над старыми причалами и товарными складами и отражавшиеся в водах реки. Прямо по улицам катили коптящие сажей локомотивы. Уголь горел негасимым огнем в топках пароходов и паромов. В плитах наших домов тоже горел все тот же уголь, и в безветренное морозное зимнее утро над домами, словно над сказочным некрополем, неподвижными клубами висел переливающийся на солнце веселыми бликами дым.

Конечно, это был старый город, которому только предстояло подняться. В нем имелись старые салуны, хибарки, конюшни, пивоварни и молельни. Старая жизнь, отходящая в прошлое. Однажды утром мы проснулись, открыли окна, откинули ставни, вдохнули воздух, полный серных испарений, и в нашу кровь проникла непреоборимая решимость изменить все это. Упадок, таким образом, пробудил к жизни почти миллион человек, которые считали Нью-Йорк своим домом. Началась сумасшедшая гонка. Каменные дома появлялись в чистом поле, вырастая словно грибы после дождя, а по чистому полю прокладывали улицы, по которым начинали ездить люди в запряженных лошадьми экипажах.