Мистерию красок, процесс создания самой прекрасной картины на свете наблюдала Чию-Шаго, сидя на краю обрыва, под которым было только небо. Еще темное, но светлеющее на глазах, меняющее покров от густого фиолетового до прозрачного сапфирового, оно безграничным морем растекалось во все стороны, и светло-коралловыми островами всплывали в нем высочайшие недостижимые человеком остроконечные пики гор.

«Да будет неба сапфир! Пусть желтое солнце — мир Наполнит светом своим Оранжево-золотым! Да будут ночи полны Жемчужным блеском луны! Пускай от звезд и планет Спускается тихий свет, И радуги окаем Сияет синим огнем. Пусть поит дождь океан, Пусть будет вечной земля, Родительница добра; Здесь так зелены поля, Так много прекрасных стран»,

— пела душа Чию-Шаго Гимн небу, земле и свету, а вслух девочка только мычала, выражая лишь звуками свой восторг.

Когда, каким-то чудом преодолев путь к Стране Снегов, Бахтигуль оказалась на пологом холме, где стояли хижины кочевников, она осталась в одном из легких домов ботцев. Женщина, приютившая странную молчаливую девочку, дала ей имя Чию-Шаго. Это имя означало Немая собачонка.

Дочка молодой пары, жившей в отдельной хижине, — маленькая любопытная малышка, которая только научилась ходить — сразу потянулась к Бахтигуль ручонками. Ее мама, которую звали Баса, — по своему красивая женщина с добрыми глазами, сияющими смешинками, с черной косой, обвитой вокруг головы, в шерстяном переднике поверх плотной коричневой юбки и расшитой яркими нитями шерстяной рубахе, с не менее яркими связками каменных бус, закрывающих шею и грудь — сочла это добрым знаком.

Большие косматые собаки, чьи шеи украшали красные и желтые ободы с шерстяной бахромой, обнюхав пришлую девочку, сели перед ней, словно ожидая приказания. Бахтигуль погладила их по черным головам, обняла, что-то мыча, и с тех пор почти не расставалась со своими новыми четвероногими друзьями, чьи глаза, хоть и не сверкали желтыми топазами, как у выкормившей ее волчицы, но блестели, как мокрые черные камни и излучали добро. За свою любовь к собакам и получила Бахтигуль новое имя — Чию-Шаго.

Каждый день Чию-Шаго начинался с ликования души. Обретя новую семью среди добродушных и работящих ботцев, девочка вновь почувствовала себя счастливой. Она с радостью выполняла любую работу — вместе с хозяином и собаками следила за яками, вместе с хозяйкой готовила еду, а вместе с их дочкой играла, веселясь не меньше, чем она.

Но ее самой большой радостью было вот так, сидя в одиночестве, наблюдать, как просыпается мир. Как тьма уступает место свету, как золотятся далекие белые вершины в первых лучах солнца.

Когда ночь, как обычно, туманом сползла в ущелья, а солнце затеяло игру с инеем, покрывающим войлочные крыши хижин, Чию-Шаго встала и хотела было вернуться к своим обычным делам. Но звук упавших камешков привлек ее внимание. Девочка глянула вниз, туда, куда уходила узкая тропа. Петляя между скалами, в этот час окрашенными в пурпур, тропа заворачивала за очередной выступ и терялась в темноте. Чию-Шаго поискала взглядом, откуда упали камни, и вдруг увидела белый хвост, мелькнувший за поворотом.

«Белая лошадь!» — обрадовалась девочка и, не медля, спрыгнула на камень, оказавшись сразу ниже своего любимого места на весь свой рост. Осторожно ступая, она пробралась по тропе до того поворота и, уцепившись за холодные выступы скалы, заглянула за нее. Прямо перед ней, на фоне каменной стены — такой сиреневой, словно на нее опрокинули чан краски! — стояла белая лошадь. На седле, излучая свет, лежал крупный, размером с голову человека, камень.

«Чинтамани!» — сразу узнала Чию-Шаго чудесный камень, о котором не раз пастухи пели старинные сказания, сидя вечерами у костров и подыгрывая себе на бубне.

Забыв об осторожности, Чию-Шаго пошла к лошади, не глядя под ноги и не спуская восторженных глаз с ореола сияния, окружавшего камень. Лошадь ударила копытом, словно пугая человека, но осталась на месте, лишь нервно всхрапывая.

«Лошадка, хорошая!» Чию-Шаго вышла на небольшую каменную площадку, где стояла белоснежная красавица. Лошадь успокоилась и прекрасными глазами, обрамленными длинными ресницами, воззрилась на девочку, губы которой были сжаты, а ласковые слова текли прямо из сердца. Казалось, что лошадь удивилась и потому разглядывала маленького человечка, словно не веря своим глазам.

Чию-Шаго медленно подошла к лошади вплотную и осторожно, очень нежно погладила ее атласный бок. Лошадь заржала, встала на дыбы. Камень с ее спины свалился прямо на Чию-Шаго, не удержавшую равновесия. Когда девочка поднялась и села, испуганно таращась вокруг, лошади уже не было. Она ушла так же внезапно, как и появилась, но, разжав ладошку, Чию-Шаго увидела маленькую черную гальку круглой формы с небольшой нашлепкой почти посередине.

«Камушек…» — удивилась Чию-Шаго и тут же поняла: Белая лошадь подарила ей Чинтамани.

«Если на пути Белой лошади появляется человек, не отравленный пятью ядами зла — гордыней, страхом, гневом, завистью, темнотой ума, — если душа его светла, а помыслы чисты, то Белая лошадь может отдать ему камень и тогда тот человек получит особую силу. Но, если только он применит ее во зло, то камень сразу исчезнет, а душой человека завладеют демоны», — прозвучал утихающий, как эхо, голос.

Чию-Шаго вздрогнула и будто очнулась ото сна. Наяву звучал другой голос — взволнованный. Это Баса искала ее.

— М-м-м! — как могла громче закричала она, но только камни посыпались от ее мычания.

И все же ботцы услышали. Баса, а вслед за ней и ее муж, подбежали на звук падающих камней и, посмотрев вниз, ахнули:

— Как ты туда попала?! Стой, не шевелись! Мы тебя сейчас вытащим!

Чию-Шаго крепко сжала в руке свою драгоценность и пошла, переступая приставными шагами, как когда-то по тому роковому бревну. Она боялась не за себя, а за тех, кто ее любил, и больше не хотела, чтобы еще кто-то пострадал, вызволяя ее из беды.

Получив в дар Чинтамани, Чию-Шаго чаще обычного уединялась от всех и сидела, задумчиво глядя перед собой, сжимая в руке волшебный камень. Она думала о том, какое желание загадать.

Ей хотелось услышать голос матери, когда та, сварив суп или пожарив на стенках котла хрустящий хлеб, позовет громко, так, что будет слышно по всей степи: «Бахтигуль!». Бахтигуль… как давно не слышала она своего имени, как давно…

Или, вспомнив доброго бородача, Чию-Шаго, думала: «Как было бы хорошо, если бы он вернулся, и мы вместе поехали бы в его дом, а по пути, может быть, он согласился свернуть в мою долину, и я показала бы ему, где жила». Вздохнув тяжело, понимая, что она уже никогда не увидит ни своего бородача, ни своей долины, Чию-Шаго думала: «Пусть хоть он вернется к своим детям и к своей жене. Привезет им красивую ткань, сверкающие камни, какие продают в том селении, где разошлись наши дороги».

Но больше всего волновалась Чию-Шаго, когда вспоминала свои тяжелые сны. Сколько крови видела она, сколько искаженных муками лиц, сколько несчастных женщин и детей, безутешно оплакивающих своих мужей и отцов! Тогда Чию-Шаго думала: «Пусть больше никто не умирает! Пусть прекратятся войны и убийства, и все пасут скот или сажают ячмень, или поют веселые песни у больших костров».

Так и не решив, что же загадать, девочка снова прятала свой камень и ложилась спать, решив, что завтра она непременно загадает то самое главное желание, которое обязательно исполнится.

Баса, наблюдая за девочкой, заметила, как она изменилась.

— Слышишь, — обратилась она к мужу, — не позвать ли нам жреца, чтобы отогнал злых духов, что-то совсем грустной стала наша Чию-Шаго, как бы демоны не задумали отобрать ее у нас…

Муж согласился. Тем более, наступало время появления приплода у яков, да и землю копать придется, чтобы ячмень посадить. Надо заранее умастить жертвой демона Сабдага. Не любит он, когда копают землю и нарушают его покой.

Жрец пришел утром. Весь день он готовился к обряду, а пастухи помогали ему: обустроили место для большого костра, подобрали овцу для жертвоприношения. К вечеру, когда солнце скрылось за далекими снежными хребтами, жрец надел высокую черную шапку, украшенную яркими перьями и диадемой из скрещенных костей, и многочисленные амулеты из камней и бронзовых пластин, с начертанными на них заклятиями и именами духов-покровителей. Среди амулетов особо выделялся крест с закрученными влево концами. Крест был богато украшен пластинками бирюзы и коралловыми бусинами и обрамлен изящной вязью из бронзовых нитей.

Все расселись вокруг костра и приготовились смотреть ритуальный танец, полный особого смысла и для того, кто танцевал, и для тех, кто смотрел. Чию-Шаго тоже села рядом со своей хозяйкой, прижавшись к ней. Невиданное доселе зрелище интриговало ее и волновало.

Жрец воздел руки к небу, тягучим голосом проговорил заклинание и, резко сорвавшись с места, пустился в пляс, стуча в двойной барабан, напоминающий формой две головы, соединенные шеями, или фигурку женщины, утянутую в талии узким поясом. Служитель бон скакал в бешеном ритме, изредка замедляясь. Он, то отбивал монотонный такт, то переходил на рваный, завывал и шептал заклинания.

Чию-Шаго поддалась очарованию танца, она тоже раскачивалась вместе со всеми, что-то мычала, а когда жрец подбегал к ней и заглядывал в глаза, то перед ней мелькали разные страшные физиономии. Но Чию-Шаго не боялась их. Руки демонов, протянутые к ней, натыкались на непреодолимую преграду света, и жрец тоже видел это. Но, благодаря заклинаниям жреца, демоны расползались, уходя все дальше от костра. А он, заколов жертвенную овцу, возвысил голос до предела, и грозно пропел им вслед:

— *О, вы, все духи, демоны, оборотни, привидения, злобные сущности, духи безумия и эпилепсии, мужские и женские небесные покровители, а также все другие, примите эту жертву, и да будет между нами соглашение, и пусть благодать и защита исходят от него!

Освятив всех сидящих огнем, жрец взял широкий нож и расчленил жертву на куски, сопровождая кровавый ритуал суровым предупреждением для людей:

— *Если вы осмелитесь нарушить заключенное соглашение, то будете разрублены и выброшены, как это животное, приносимое в жертву! Поэтому будьте едиными в своих помыслах и преданны богам небесным и земным, чтобы они могли увидеть ваши чистые помыслы!

Жрец упал на колени, лицом к огню, поднял руку и махнул кистью, дав понять, что обряд завершен. Люди тихо разошлись. Жрец долго сидел с опущенной головой, и никто не решался беспокоить его. В этот момент он мог разговаривать с богами, а мог и восстанавливать силы, отданные на борьбу с демонами. Только глубокой ночью он встал, раскидал куски жертвенного животного с обрыва и, тяжело ступая, ушел в хижину, приготовленную для него.

Ранним утром, как всегда, Чию-Шаго встречала новый день, сидя у обрыва. Небо светлело медленно и словно нехотя. Толща облаков текла от белых вершин нескончаемым потоком, будто за ними кто-то, невероятно гигантский, может быть сам дух гор Ахмес, кипятил огромный чан воды, и пар, то собираясь пышными клубами, то растягиваясь в длинные пряди, расползался по всей Стране снегов.

— Пойдешь ли ты со мной, дитя? — услышала девочка и сразу узнала по голосу вчерашнего жреца.

Она обернулась. В еще сером свете утра лицо служителя бон выглядело уставшим: глаза обрамили черные тени, кожа на лице, несмотря на темный цвет постоянного загара, казалась покрытой тонкой зеленоватой вуалью. В обращении жреца Чию-Шаго услышала что-то знакомое, какое-то старое, но далекое прозвище, прозвучавшее так, словно оно прорвалось сквозь толщу времен и, наконец, достигло ушей той, которой предназначалось.

Чию-Шаго встала. Жрец почтительно склонил голову. Еще вчера, погрузившись с помощью ритуального напитка в мир истинных вещей, он увидел, кто на самом деле скрывается под личиной маленькой немой девочки. Жрец не удивился. Служители бон давно ждали вестника перемен. Гармония мира висела на волоске и только один дух, безропотно пройдя все испытания в теле человека, мог вернуть чаши весов к одной линии, когда добро и зло снова разделят мир на две равные части и начнется новый цикл борьбы. И вот посланник богов — Рожденный свободным — здесь! И осталось только отвести девочку в уединенное место, где, освободившись от мирских забот, она сможет, погрузив свое человеческое сознание в мир грез, освободить свой дух, выйти на границу добра и зла и совершить то, что предназначено.

Баса, словно почувствовав что-то тревожное, в это утро проснулась раньше и вышла из хижины, беспокойно вглядываясь в светлеющую округу. Увидев девочку и рядом с ней жреца со склоненной головой, она удивилась. Несмело подошла и стояла, не осмеливаясь вмешаться в неслышный простолюдинам разговор. А то, что девочка и жрец разговаривали, женщина поняла по меняющемуся выражению лица своей приемной дочери, каковой она считала Чию-Шаго.

Но вот светлые глазки девочки обратились к ней. Чию-Шаго подбежала к названной матери, обхватила ее ручонками, прижавшись всем тельцем. Баса услышала голос, прозвучавший в ее голове звонкими колокольцами: «Спасибо тебе, ты помогла мне. Сейчас я уйду. Так надо. Но я всегда буду помнить тебя, и просить Всеблагого за твою семью».

Чию-Шаго подняла глаза, с улыбкой посмотрела в затуманенные слезами глаза Басы, кивнула ласково и, подав руку жрецу, пошла с ним по тропе, ведущей к длинному озеру, на одном из островов которого стояла обитель служителей Бон.

Тропа к храму на Озере Небесного Камня шла по холмам, усыпанным осколками скал, через крутые заснеженные перевалы. Озеро, то и дело синеющее внизу, под тропой, казалось Чию-Шаго безграничным и больше походило на реку, которая вдруг взяла и остановилась, словно задумавшись, в глубокой впадине между нескончаемыми горами.

Жрец вел девочку по самым надежным тропам, с удивлением наблюдая, с какой проворностью она перебирается через скалы, как легко дышит на перевалах, где воздух так беден и так холоден, что, вдыхая его, совсем не чувствуется насыщение, и сердце начинает набирать ритм, гоняя кровь с пущей яростью.

И вот, наконец, за невысоким холмом, на котором пучком, как букет цветов в вазе, стояли высокие палки с яркими разноцветными флажками, показался храм, будто парящий над невероятно синим в этом месте озером. Стены храма, сложенные из камней, уходили в воду. С высоты хорошо различался небольшой дворик и высокая башня с плоской крышей. Стены храмы были покрашены белой и красной краской, отчего он выглядел, как талисман на сапфировой груди озера.

Чию-Шаго, увидев храм, обрадовалась, промурлыкав что-то на своем никому не понятном языке.

— Да, дитя, мы пришли. Теперь это и твоя обитель, — жрец погладил ее по головке.

В уединенном от шумного мира храме служителей бон жили всего три жреца. Их тесные комнаты находились на втором этаже башни. Первый, по традиции страны Бот, занимали животные — яки и несколько овец. Там же находились мастерская и хранилище запасов.

Жрецы не удивились гостье: они умели сохранять спокойствие и принимать все происходящее, как должное. Девочке отвели такую же узкую комнату в углу башни рядом с лестницей, ведущей на крышу, откуда открывалась панорама на озеро, окружавшее храм со всех сторон. Только узкий перешеек соединял остров с круто уходящим вверх холмом. Никаких растений — цветов или деревьев — Чию-Шаго не увидела, что огорчило ее. Даже в стойбище она находила отраду для глаз, с детства привыкших к разнотравью окружающего мира. Но красивые росписи на стенах келий, которые ей показали жрецы, восполнили недостаток радужных цветов. Только выражения лиц демонов казались страшными, но Чию-Шаго старалась не смотреть на них, и переводила взгляд на сияющие лица богов и богинь.

Среди богинь девочка узнала ту женщину, что приходила к ней по лунной дорожке в минуты отчаяния. Вся светящаяся, в белых одеждах, она также ласково смотрела на малышку и с фрески. Заметив, как особо внимательно девочка разглядывает изображение этой богини, жрец сказал:

— Это Лучистая Луна, она следит за демонами, живущими в воде.

Чию-Шаго удивилась, подумав, почему именно эта богиня приходила к ней, ведь там, где ее оставил бородач, не было даже самого маленького озера, в котором могли жить демоны-рыбы. Но, как всегда, девочка промолчала, и, почувствовав усталость, показала, что она хочет спать.

В эту ночь Чию-Шаго спала так спокойно, как никогда. А жрецы, засветив лучины, поставленные в одну большую чашу с жиром яка, обратились с молитвами к Богам Света о просвещении своего разума и выборе дальнейшего пути познания истины.

Озеро Небесного Камня пугало Чию-Шаго. Его воды были не такими, как в горных реках, где девочкой плескалась Бахтигуль. Те воды несли силу земли, проясняли мысли, освежали тело. Студеные, как вековые льды, они обжигали при омовении, даря человеку энергию созидания. Воды же озера, как стражи окружающие маленький островной храм, зловеще шептались, закручиваясь воронками, или рыча бросались под ноги, когда Чию-Шаго подходила к самому краю берега.

За все время пребывания в храме Чию-Шаго ни разу не окунулась в озеро. По утрам она набирала воду в кувшин и совершала омовение, закрыв глаза и представляя себя в своей родной долине. Воспоминания о детстве жили в ее сердце, и дня не проходило, чтобы какое-то из них не вспорхнуло горлинкой и не осветило тоскливые дни молчаливого одиночества.

С тех пор, как Чию-Шаго появилась в островном храме, жрецы, не услышав от нее ни слова, тоже замолчали, посчитав свою речь никчемной в присутствии посланницы неба, за которую они приняли чистое в своих помыслах дитя. Только вступая в схватки с демонами во время ритуальных обрядов, они пели гимны богам и шептали заклинания.

Дни Чию-Шаго проходили в обычных делах. Наравне со всеми она трудилась в храме, иногда покидая его, чтобы погулять по окрестным холмам. Но никогда не уходила далеко и никогда не участвовала в шаманских мистериях, устраиваемых жрецами или в стенах храма, или в стойбищах пастухов.

Ночами Чию-Шаго металась, видя во снах войны и смерть, прочно связанные с образом женщины — молодой и красивой, но пугающей злобным огнем очей. Жрецы молились о душе девочки, прося богов пощадить ту, на чью долю выпала безмерная чаша страданий, с каждым днем наполнявшаяся людским горем все больше и больше. И все же настал момент, когда сердце Чию-Шаго переполнилось, и осталась лишь последняя капля, которую оно могло вместить.

Стояли первые весенние дни. Солнце все чаще освещало одинокий храм и уже подольше согревало его, щедро даря тепло, которого так жаждали люди. Чию-Шаго, укутавшись толстой шерстяной накидкой, сидела на широком камне, одним боком уходящем в темную воду. Красные, бирюзовые вкрапления сплели на антрацитовой поверхности камня замысловатый узор, и Чию-Шаго рассматривала его, притрагиваясь пальчиками к вмурованным самоцветам. Погрузившись в думы, она не заметила, как солнце закатилось за гору, и ночь, быстрее, чем обычно, накрыла густым туманом и храм, и озеро, и ее.

Необычные видения, сменившие картины битв, потоком потекли перед взором Чию-Шаго. Вот она увидела своего бородача, подхватившего на руки маленького мальчика, а вот перед ней ураганом промчался табун лошадей… Совсем другой воздух окружил Чию-Шаго. Ветер, ударив в лицо, принес почти забытые ароматы молодых трав, напомнив о прошлом, или доставив весть о настоящем…

Воды Йенчуогуз — мутные, как подслеповатые глаза стариков — заполнили все ложе реки, хищно облизывая пологий берег, только-только оживающий после зимней скованности.

Тансылу, гордо вскинув подбородок, стояла у воды, держа в поводу Черногривого. Короткий стеганый халат на девушке, как и сваленная из черной шерсти шапка, были оторочены двуцветным мехом горного барса, кожаные штаны согревали стройные ноги мягким мехом овцы, такие же сапожки и рукавицы защищали руки и ноги от студеного ветра, прилетающего из степи. Две крепкие косы извивались змеями по спине девушки, когда он, решив поиграть, нападал на нее то сзади, то сбоку.

Черногривый, проживший к этому времени большую часть жизни, отпущенную коням, грел хребет под теплой попоной из кошмы, свалянной замысловатыми цветными узорами. Из ноздрей коня валил пар. Терпеливо ожидая хозяйку, хоть и не понимая, отчего она так долго и пристально смотрит на воду, ее верный спутник то кивал головой, фырча и жуя уздечку, то по очереди расслаблял ноги, подергивая при этом мускулами.

Берег за их спиной поднимался вверх на пригорок — там шумело зимнее стойбище — кишлак их племени, разросшийся за долгое время благополучной жизни после того, как они вернулись в родную степь из далекой горной долины.

Тогда степное сообщество приняло мятежное племя настороженно, но потом, не заметив для себя опасности, о которой всю зиму шептались во всех стойбищах, вспоминая воинственность Тансылу и ее победу над Бурангулом, все успокоились. Снова, как и прежде, создавались семьи, укрепляя родственными узами разрозненные племена, снова рождались дети и плодился скот. Акыны сложили песни о славной матери Тансылу, отдавшей свою жизнь за жизнь дочери, о великой битве вождей двух племен, в которой Тенгри даровал победу не осторожному и опытному воину Бурангулу, а бесстрашной и отважной девушке, взявшей в руки меч отца.

Тансылу была весела и общительна, шутила и смеялась на пирах, вместе с Аязгулом смело вела свое племя на новые пастбища, и люди поверили в то, что ее душа освободилась от зла. И только шаман все еще смотрел на воинственную предводительницу с опаской.

Прищурившись, он словно буравил ее взглядом, проникающим дальше того, что видели все, и его душа волновалась, чувствуя недоброе. Потому Умеющий Разговаривать С Духами часто один уходил в степь и, войдя в транс, слушал ветер, дыхание земли, говор воды в реках, пытаясь проникнуть в тайны мироздания и получить ответ о будущем степного сообщества.

А вокруг Тансылу тем временем собиралась рать. Молодые воины почитали за честь скакать в ее эскорте, сопровождать везде и всегда, будь то на поиск новых пастбищ, или на званый пир. Да и ее муж — Аязгул, которого уважали и почитали не только молодые, но и старики, не выказывал недовольства от общения жены с молодыми воинами. Он только молча поглядывал за всеми, тая свои думы хоть и за светлыми, но непроницаемыми глазами.

Никто из соплеменников не мог понять отношений Тансылу и Аязгула. Муж и жена, они спали в разных юртах, но во всех делах оставались вместе, и, хоть порой расходились во мнениях, в итоге все же Аязгул соглашался с женой, показывая всем, кто в племени вождь. Молодежь видела только внешнюю сторону их отношений, старики же смотрели глубже. Их вопрошающие взгляды пугали Тансылу.

Особенно боялась она шамана. Ее бы воля, и она уничтожила его, но шаман был неприкасаем, и потому Тансылу оставалось только избегать встреч с ним. Но темные струйки ненависти, затаившейся в душе, открыли путь демонам зла, которые толкали девушку на безумные поступки. Тансылу не могла противиться воле Эрлига. Она ощущала необоримую тягу к сражению и, собрав отряд бесшабашных юнцов, тайком, под прикрытием поиска новых пастбищ, выходила на торговый путь, соединивший восток и запад, и грабила караваны, убивая при этом всех свидетелей. Ее воины разбирали добычу, пряча ее в укромных местах, а Тансылу зорко следила за всеми, обещая наказать каждого, кто вольно или невольно проболтается. Уже два воина лишились языков, кто-то вообще не вернулся в стойбище.

Аязгул заподозрил что-то неладное, но расспросы ничего не дали. Воины молчали, лишь опуская глаза. И тогда Аязгул решил поговорить с Тансылу.

И вот теперь она, как загнанный зверь, стояла у реки, крепко сжимая рукоять своего меча, и ждала нападения.

«Пронюхал что-то, охотник… что ж, хочешь поговорить, поговорим, только что это изменит?..»

Тансылу злилась. А Аязгул все не шел. Наконец, за спиной раздался его голос, показавшийся блеяньем ягненка в шуме стремительных вод Йенчуогуза.

— Тансылу…

Она резко обернулась.

— А-а! Пришел! — по ее лицу скользнула ухмылка.

Она больнее лезвия кинжала полоснула по сердцу, но Аязгул проглотил обиду. Не за тем он пришел сюда.

— Тансылу, тебя часто нет в стойбище. Ты уходишь без меня. Наши воины получили такие увечья, словно побывали в рабстве. А они были с тобой! Что происходит, Тансылу?

Взгляд Аязгула показался Тансылу острее колких взглядов шамана, и она пошла в наступление, словно забыв, кто перед ней.

— Увечья, говоришь?! Пусть держат слово! Я их за собой не зову, сами идут! А раз так, пусть сами и отвечают за себя!

Аязгул ухватил жену за плечо. Она дернулась, но хватка Аязгула была жесткой: боль сковала сустав. Тансылу зверем посмотрела в синие глаза, когда-то давным-давно восхищавшие ее непостижимой глубиной.

— Пусти… — прошипела она.

Но Аязгул не торопился отпускать. Он держал жену, как того барса за горло, шкура которого сейчас согревала ее тело.

— Успокойся. Я не сражаться с тобой пришел, я хочу знать, что ты задумала, куда ты уходишь с воинами? По степи ползут слухи о гибели караванщиков, о разбойниках — не просто грабителях, а жестоких убийцах!

— Слухи ползут, говоришь… А сам? Ты забыл, как тогда, когда мы уходили в долину за горами, убил всех? А? Тогда ты думал о жестокости? Или тебя больше беспокоили слухи? Как же! Благородный Аязгул убил караванщиков, забрал весь товар!..

— Тогда мы не могли поступить иначе! Я выбирал между жизнью наших людей и жизнью горстки торговцев! Да, я не мог допустить во имя будущего нашего племени, твоего будущего и моего, чтобы кто-то узнал правду!

— Вот и я не могу!

Аязгул растерялся от чудовищной прямоты, с которой Тансылу выкрикнула последние слова. Суровая правда, о которой он только догадывался, настойчиво отгоняя прилипчивые, как слепни, мысли, предстала во всей своей наготе.

Тансылу высвободила руку и раненой птицей отскочила назад. Черногривый оживился, подставив бок, но хозяйка не запрыгнула, она только прижалась к нему. И через попону конь ощущал дрожь ее тела, такую знакомую ему, когда она воодушевлялась на битву и, достигнув нервного предела, коршуном взлетала на него и мчалась…

— Стой, Тансылу! — Аязгул тоже хорошо знал и эту воинственную позу, и это бесстрашное выражение лица. — Тансылу, остановись! Я не могу жить без тебя… не уходи…

От этих слов Тансылу словно захватило холодное течение Йенчуогуз, тысячи жалящих иголок пронзили грудь и закрыли проход воздуха к сердцу. Открытым ртом Тансылу хватала воздух, но не могла вздохнуть.

— Тансылу… — Аязгул кинулся к ней, подхватил на руки. — Что с тобой?..

Тансылу обмякла. Дыхание восстановилось. Глаза встретились с глазами. Губы сомкнулись с губами. Мир растворился в грохоте вод, несущихся туда, куда уходит солнце. Тепло сердца мужчины растопило лед в груди женщины, и кровь горячими ручейками растеклась по всему телу.

Они дышали одними легкими, одно сердце билось в их груди, одним телом они подминали слабые ростки трав под собой. Тансылу дернулась, почувствовав мужской клинок, но ужас, живший в ней с тех пор, как Ульмас жестоко разорвал ее плоть, отступил от нежной сладости, подаренной Аязгулом. Тансылу стонала филином, выпускала коготки дикой кошкой, извивалась гюрзой, а ее тело просило: «Еще, еще!»…

Они вернулись в кишлак вдвоем. Аязгул вел Черногривого, на котором царицей сидела Тансылу. Соплеменники поняли все без слов и встретили своих вожаков, как только что пришедших в стан жениха и невесту. Тансылу смеялась и светилась от счастья. Аязгул сдержанно улыбался, отвечая шутками на намеки друзей. И следующую ночь влюбленные спали в одной юрте, ощущая себя единственными живыми существами в огромной вселенной, которая мигающими звездами заглядывала в юрту через круглое отверстие наверху.

Перед рассветом Аязгул погрузился в сон, сжимая в объятиях так долго ожидаемую женщину. Но Тансылу не спала. Она думала. И вдруг позвала:

— Аязгул, — в ее голосе прозвучали осторожные нотки.

Привыкнув к хитрости жены, Аязгул напрягся, но погладил ее по обнажившейся руке и прикрыл шкурой.

— Аязгул, ты всю нашу жизнь хотел меня…

Как подтверждение сказанному тело мужчины напряглось, и желание запульсировало в воспрянувшем «кинжале». Тансылу рассмеялась, почувствовав это, но вернулась к своей мысли, не дававшей ей покоя:

— Ты хотел меня, но имел других женщин…

Аязгул не повелся на ее вызов и, вместо ожидаемых оправданий, он крепче обнял жену и сказал:

— Я мужчина, Тансылу. Ты сама видишь, что происходит даже при намеке…

— И ты заводил женщин далеко от нашего племени! Это чтобы я не знала?

Аязгул понял, что Тансылу знает что-то большее и, возможно, то, о чем не знает он сам. Он сел, накинул шкуру на плечи, потер лицо, пряча за этим жестом тревогу.

— Что ты хочешь сказать? Говори сейчас.

— Тебе так же хорошо было с той… с девчонкой, которая жила отшельницей со стариками? Как ее звали? Ты помнишь?

— Я помню. Ее звали Айгуль. Ее уже нет, Тансылу. И мы встречались недолго. Она умерла.

Тансылу ухмыльнулась.

— Я знаю.

— Что? Что ты знаешь? — Аязгул разволновался. Он испытывал к Айгуль нежные чувства. Он и сейчас вспоминает о ее смерти с болью. Ему было хорошо с ней, уютно и радостно. Айгуль была его отдушиной в той жестокой жизни. Если бы не Тансылу, он бы не раздумывая взял ее в жены. Забрал бы и ее стариков. Но не мог. Он не знал, что делать, боялся молвы, гнева Тансылу, боялся, что она убьет Айгуль. Убьет… Страшная догадка обожгла сердце: — Это… ты?..

Тансылу достигла своей цели. Теперь она видела, что Аязгул врет ей и врал всегда. И ей хотелось уколоть его еще сильнее. Она с напускным безразличием растянулась, закинув руки за голову.

— Твоя Айгуль переломала все кости, но не кричала. Терпеливая… Я успела сказать ей, кто я… только свой перстень, помнишь, тот, который я сняла с пальца убитого караванщика, я не нашла… Ты не знаешь, где он?.. Я думала, ты подарил мой перстень ей…

Аязгул потерял контроль над собой. Сон пропал, благостное настроение улетучилось. Зарычав, Аязгул вцепился в горло Тансылу. Она ухватила его за волосы и со всей силы, на которую была способна, потянула назад. Аязгул не чувствовал боли, он сжимал тонкое горло, ощущая ладонями, как бьется кровь в нем, слыша, как из него выползают последние хрипы.

В стойле громко заржал Черногривый. Сорвавшись с места, он разбежался, насколько позволял загон и, высоко задрав ноги, перескочил его. Из юрт выбежали люди. Зрелище, представшее их глазам, ошарашило всех.

Конь, птицей подлетев к юрте, ударил в нее передними копытами, издавая при этом такое злобное ржание, что оно напомнило кочевникам боевой клич. Деревянный каркас юрты не выдержал, треснул, кошма провалилась внутрь, а Черногривый снова замахнулся, но оклик выбежавшего Аязгула остановил его. Конь храпел и бил землю копытом, словно требовал чего-то. Он успокоился только тогда, когда вышла Тансылу. Простоволосая, в теплом халате она встала напротив своего коня, с восторгом в глазах любуясь им.

Аязгул положил руку на плечо жены. Она сбросила ее резким движением. Черногривый извернулся и укусил обидчика хозяйки. Пока Аязгул соображал, что делать, Тансылу вскочила на коня и, подбадривая его криками «кош, кош!» умчалась в багряное зарево утра. Аязгул свистнул своего Белолобого и помчался в погоню.

— Какая муха укусила Черногривого? — удивлялись люди.

— Скорее, Тансылу, а конь — под стать ей, такой же сумасшедший.

— Что ж им все неймется, ведь только сияли от счастья, оба, и на тебе, опять в ссоре…

— Поди, разберись в семейных делах…

— Да и не наше это дело, помирились, поругались, выспаться только не дали.

Люди разошлись, а всадники летели по просыпающейся степи, разгоняя криками ночных хищников. Сова промахнулась, не поймав мыши, волк убежал, бросив свою добычу, только демоны снова завладели той, которую у них из лап почти выдернул верный страж Тенгри…

Тансылу мчалась по просыпающейся степи, не замечая времени. Ветер хлестал ей в лицо, волосы развевались за спиной, как крылья ворона, в прищуренных глазах сверкали искры. Воительница подгоняла коня, не давая ему передыху, и Черногривый уносил свою хозяйку все дальше и дальше от обидчика. Лишь бы она скакала на нем, лишь бы она была в безопасности… Но что-то вдруг оборвалось в груди, свернулось клубком, кольнуло пикой в сердце. Конь сбавил темп, захрапел, встал и, не удержавшись на ногах, вдруг ставшими непослушными, завалился на бок, придавив ногу Тансылу.

— Черногривый!..

Тансылу выползла из-под взмокшего бока коня, кинулась к его морде, заглядывая в выпученные глаза. На губах Черногривого проступила розовая пена. Ее становилось все больше, а конь храпел, и все еще пытался встать, дергая ногами и приподнимая голову, которая бессильно падала назад.

— Черногривый… нет, нет! Что я наделала, друг мой, мой верный друг… Черногривый…

Тансылу зарыдала как в детстве, когда один из мальчишек в игре толкнул ее, и она упала, больно ударившись рукой о камень. Тогда ей было не столько больно, сколько обидно от своей слабости и вида победителя, смеявшегося над ней. Но сейчас в сердце Тансылу была другая обида. На саму себя. Лаская умирающего Черногривого, она осознала, что именно она виновата в его смерти и нет ей прощения ни у него, ни у людей, ни у себя самой.

Тучи закрыли небо. Пошел дождь. Сначала редкими, но крупными каплями он упал на землю, словно предупреждая всех о стихии. И вскоре вода с неба стала стеной. Тансылу, размазывая слезы по лицу, сняла свой халат и укрыла друга. Она сидела рядом с ним, вспоминая, как они вместе росли, как открывали для себя безграничный и прекрасный мир, как сражались и побеждали врага, как Черногривый всегда оказывался рядом в трудную минуту и спасал ее. Тансылу тихонько запела, прислонившись к шее коня, прямо в его ухо, чтобы ее песня была слышна ему. Он еще хрипел, но повел ушами, закрыл глаза и улетел в мир своих снов, в которых он и она всегда были героями.

Вода текла струями по голове Тансылу, по ее волосам, по телу, к которому прилипла ее белая рубаха. От холода девушку тряс озноб, ее голос дрожал, но она пела и эта песнь поднималась в небо вместе с душой Черногривого. А дождь все лил и лил, пробуждая к жизни еще спящие семена в земле, даря силу ранним всходам и оплакивая ушедшего друга человека, верой и правдой служившего ему до последнего вздоха.

Аязгул долго искал Тансылу. Дождь начал стихать, когда на зеленеющем покрывале напитанной влагой земли он увидел неподвижно лежащую жену, словно белым саваном укрывшую собой погибшего коня…

Тансылу открыла глаза. Закашляла. Втянула в себя теплый воздух. В свете тусклых масляных ламп едва различались украшения стен юрты, всегда радующие глаз яркостью красок. Рядом раздался голос:

— Очнулась, красавица моя, вот и хорошо, сейчас выпьешь горячего супа и сразу станет легче!

Мать Аязгула склонилась над невесткой, поднеся к ее лицу чашу с дымящимся мясным супом. Но Тансылу отвернулась. Старая Айган покачала головой.

— Надо кушать, дочка, у тебя жар, суп согреет грудь, станет легче.

Она снова попыталась напоить Тансылу горячим варевом, но та сжала губы и мотнула головой.

— Что ж, как знаешь…

Холодный воздух влетел в открываемый полог юрты. Вошел Аязгул.

— Как она? — вглядываясь в полумрак, спросил он.

— Не хочет суп, кашляет, горит вся…

— Идите, мама, я сам, идите, спасибо.

Айган с жалостью взглянула на сына и, ничего не сказав в ответ, ушла.

Аязгул подсел поближе к жене, убрал мокрую прядь волос со лба. Тансылу снова закашляла, привстала на одной руке. Муж подложил подушки ей под спину.

— Так лучше?

— Да, — с кашлем выдохнула она. Глубоко вздохнула и, медленно произнося каждое слово, сказала:

— Прости меня, Аязгул. Я виновата перед многими, но перед тобой больше всего, — снова закашлялась.

Аязгул поднес ей травяного отвара. Тансылу выпила его, вдыхая пряный аромат, снова напомнивший ей о степи, о Черногривом. Она подавила поднявшиеся из груди рыдания и отвернулась.

— Не плач, Тансылу. Я уже простил тебя. Не думай об этом. Тебе надо беречь силы…

— Зачем? — она подняла голову и метнула в мужа злобный взгляд. — Зачем мне силы?

Аязгул не нашелся, что ответить. Он молчал и с жалостью смотрел на подавленную женщину, всю жизнь боровшуюся со своими демонами. Неожиданно Тансылу засмеялась.

— Жалеешь меня! Всех жалеешь… Не жалей! Мне давно пора уйти, надо было тебе отдать меня Бурангулу еще тогда…

— Успокойся, Тансылу. Жар туманит твою голову, поспи лучше…

— Нет! — оборвала она, потом задумалась и никому, а словно незримому призраку тихо сказала: — Я вижу ее всегда. Вот сейчас она стоит у озера, в такой же белой рубахе, как у меня. Озеро… оно не похоже на наши озера, оно длинное и… страшное озеро, глубокое и темное… Нет! — Тансылу закричала и заметалась в беспамятстве.

Снаружи послышались удары в бубен: шаман начал свою пляску. По его приказу разожгли много костров. Пламя металось и рвалось ввысь, дрова трещали, разрождаясь мириадами искр.

Тансылу очнулась. Услышала песню шамана. Скривилась в усмешке.

— Он думает, что силен, что один одолеет демонов Эрлига! Как бы не так!

— Тансылу, — тревожась, позвал Аязгул.

Ее лицо изменилось: бледное, оно светилось в полумраке юрты, как жемчуг, а в глазах отражались огни светильников. И еще в глазах было такое смятение, что Аязгул не выдержал, уронил голову, прижался к жене, обхватив ее руками. Она провела ладонью по его голове, погладила по щеке, приподняла подбородок, заросший редкими русыми волосами. Взгляды мужа и жены встретились. Свет из одних словно перетекал в другие.

— Аязгул, ты простишь меня?

Он заплакал.

— Да, Прекрасная Как Утренняя Заря! Только не уходи от меня…

— Спасибо… не знаю, может быть Тенгри тоже простит меня, но… — в глазах Тансылу снова заметался страх, — но самого важного прощения мне не получить никогда!

— Какого? Скажи мне, за чью смерть ты винишь себя больше всего, скажи и мы вместе будет молить о прощении, и тогда Умай заступится за тебя и…

— Тсс, — Тансылу прижала палец к губам, — много слов, — ее голос снова стал спокойным и рассудительным. — Не заступится. Умай не заступится за ту, которая мыслью убила свое дитя. И не сразу убила, а мучила ненавистью все время, пока она росла, здесь, — Тансылу постучала пальцем по своему животу и, вновь оживившись, спросила, заглядывая в глаза мужа: — Ты оставил ее волкам?

Старая, но никогда не утихавшая боль, снова сжала сердце Аязгула. Он сел, отвернулся.

— Я потерял ее. Хотел похоронить, сделать курган, но потерял. На меня напали волки, я тебе рассказывал. На следующий день я вернулся туда, но не нашел никаких следов.

Тансылу зацыкала; то ли понимая, то ли издеваясь, сказала:

— Бедный, бедный охотник, не нашел никаких следов… Но я ее вижу! Я вижу ее всю свою жизнь, понимаешь?! — вдруг закричала она.

Откуда только взялись силы в этом истерзанном болезнью теле?! Тансылу затрясла Аязгула, вцепившись в него как кошка.

К голосу шамана присоединился еще один, и еще. Тансылу напряглась.

— Что это? Они провожают меня в дальний путь раньше времени? Хм… ну и пусть! Все равно Тенгри не примет меня без ее прощения. И Эрлигу не отдаст, и буду я вечность метаться между небом и землей!..

Аязгул потерял дар речи. Жена говорила чужим голосом — твердым, сильным, — и даже кашель стал другим, но кашлять она быстро перестала, и снова потеряв силы, упала на подушку.

— Дай мне, — она показала рукой в дальний конец юрты, где стояли сундуки, — дай мне мои украшения… там кольцо с тем кровавым камнем… Ха, да, я нашла его, ты удивлен? Нет, не на твоей девке — на пальце ее отца! Он уже был мертв, смердил в своей пещере, где его бросила его же жена…

Аязгул вспомнил, как он тоже был там. И тоже видел полуразложившееся тело отца Айгуль. Старик не пережил суровой зимы и, скорее всего, умер от голода. А его жена ушла, что тогда очень удивило Аязгула, но что-то подсказало, что ушла она не одна…

— Что ты сидишь? Дай мой сундук!

От резкого окрика туман воспоминаний рассеялся, и Аязгул поднес Тансылу небольшой сундук, окованный бронзой и украшенный бирюзой и камнями жадеита.

— Открой!

Сундук был не заперт. Аязгул открыл его, и сразу же увидел то самое кольцо, которое когда-то обожгло чужой кровью сердце Тансылу. Он взял кольцо и вложил в руку жене. Она сжала его.

— Это пусть вечно будет со мной, как напоминание о первой несчастной жертве.

Аязгул хотел спросить, почему она так думает, но Тансылу сама ответила на его непрозвучавший вопрос:

— Ульмас и Бурангул — не жертвы! Их я убила за дело! А тот караванщик… перед ним я виновата.

Тансылу облизнула пересохшие губы. Аязгул дал ей еще травяного отвара. Потом подал ожерелье матери — нить крупных коралловых бус, на каждой бусине которых были начертаны непонятные знаки. И среди круглых кораллов одна длинная бусина, из полупрозрачного черного камня с белыми рисунками. Эти бусы Дойла сняла с себя и отдала Аязгулу перед тем, как покинуть этот мир. Тансылу не носила их никогда, но берегла. И вот сейчас она пожелала надеть их.

В степи давно потемнело. Эта ночь воистину отображала мрак преисподней: небо еще с вечера заволокло плотным облачным покровом, и луна спряталась. Не желал Великий Бог Неба смотреть на землю, закрыл глаза, с головой укрылся кошмой, оставив людей самим вершить свои судьбы. Но, когда добро спит, приходит время зла. Демоны Эрлига, предвкушая давно ожидаемую добычу, повыползали из всех расщелин, готовые сразу же ухватить мятежную душу, как только она освободится от тела.

И только шаманы, собравшись вместе для совершения особого ритуала, держали злых духов на расстоянии от жертвы. Костры освещали ночь, от повторяемых заклятий крепла невидимая воздушная стена, а Стаж Тенгри синим облаком тумана окутал Великого Воина, потерявшего нить пути.

Когда холодные кораллы легли на грудь, Тансылу умиротворенно вытянулась на кошме, устремив взгляд в темное отверстие в потолке юрты. Снаружи слышалось потрескивание пламени. Шаманы молчали. То ли погрузились слишком глубоко в свои грезы, то ли спели все песни и теперь переводили дух. Стихия огня приняла эстафету от воздуха, распаляющего его с каждым дуновением ветра.

Аязгул не сводил глаз с лица Тансылу. Ее щеки алели румянцем, черные прямые брови стрелами, пущенными в разные стороны, очертили ровный бледный лоб. Прикрытые веки чуть подрагивали, крылья маленького носа раздувались при каждом вдохе. Тансылу облизывала губы — сухие, потрескавшиеся. Аязгул смочил их, положил свою руку поверх маленькой ладошки жены. Ее пальчики дернулись и затихли, и тут раздался треск. Одна из бусин лопнула. Следом вторая. Тансылу, казалось, ничего не слышит и не чувствует — она так и лежала неподвижно. Аязгул наклонился к ее лицу, ловя горячее дыхание.

— Не бойся, я еще жива, — сухо прозвучало в тишине.

Аязгул от неожиданности вздрогнул.

— Бусы… они лопаются…

— Да… слишком… велика сила… демонов, желающих завладеть… моей… душой…

Каждое слово давалось Тансылу с трудом. А бусы лопались и вместо красивой нитки розовых бус на груди женщины зияли дырами покрывшиеся чернью камни.

Голос шамана разорвал тишину. Удары в бубны рассыпались по всему стойбищу. По коже Аязгула поползли мурашки. Сильные голоса, словно отдохнув, восславили Тенгри, и он, сбросив свой халат, воззрел на землю приоткрытым глазом: четверть луны осветила небо, облака на котором расползлись клочьями. Демоны Эрлига, проиграв эту битву, ушли, но их шипение еще слышалось в степи: «Битва не закончена, лишь на время, лишь на время…».

Тансылу открыла глаза. По ее лицу струился пот, волосы слиплись и мокрыми прядями облепили лоб, шею. Аязгул намочил кусок ткани в чаше с водой и бережно, как дитя, умыл жену, собрал ее волосы, откинул назад и увидел на груди один камень, оставшийся целым — черный, длинный, с белым рисунком.

— Тансылу, ты поправишься, смотри, одна бусина не треснула, она такая же, какой и была!

Аязгул убрал почерневшие камни, и на тонком кожаном ремешке осталась одна бусина с начертанными на ней магическими знаками. Тансылу подняла руку, муж помог ей нащупать амулет. Она зажала его в ладошке и улыбнулась.

— Мама…

Слеза скатилась из уголка глаза и тонкой струйкой потекла к виску.

— Тансылу… — Аязгул не знал, что сказать, что сделать, — хочешь покушать? — оживился он, вспомнив про суп.

Тансылу одарила его нежным взглядом.

— Дай курт и травяного отвара.

Когда Тансылу поела, то попросила:

— Расскажи мне сказку, помнишь, как в детстве…

Охотник растерялся. В памяти ожила картина вечерней степи, когда они вдвоем лежали за курганом, рядом паслись Черногривый и Белолобый, а он рассказывал любимой о Тенгри и Умай.

— О том, как Тенгри увидел Умай?

— Нет, расскажи о твоем стойбище, где ты родился.

— О Маргуше! — Аязгул обрадовался.

Давно он не вспоминал родину, которая осталась в памяти разрушенным дворцом царя, занесенными песками домами жителей… Ни войны, ни пожары не смогли уничтожить жизнь в Маргуше, но природа! Пока была вода, щедро даруемая протекающей в оазисе рекой Мургаб, жизнь вокруг кипела, но река ушла, за ней ушли люди.

Аязгул лег рядом с Тансылу, облокотившись на руку и глядя в ее лицо, и начал рассказ: — Далеко-далеко, за бурными реками, за черными песками лежит древняя страна Маргуш. Много жило в ней славных людей, был у них царь, почитали они богов, строили хижины из глины, растили детей. Я родился тогда, когда все небо было усеяно сияющими звездами, и потому мой отец дал мне имя Аязгул — Рожденный Звездной Ночью…

Мелодичный голос Аязгула убаюкивал Тансылу. Она закрыла глаза и перед ее взором возникла прекрасная страна Маргуш — зеленый оазис на берегу реки, окруженный песками Черной пустыни. Люди — смеющиеся, работящие и среди них родители Аязгула и он — маленький мальчик с длинными волнистыми волосами и светлыми, как безоблачное небо глазами. Его взгляд похож на свет луны, а голос подобен воркованию голубя…

Чию-Шаго очнулась. Вода в озере закипела от окруживших остров демонов, протянувших руки к своей жертве. Встав, девочка сбросила накидку. Шерстяная юбка затрепетала на ветру, связки коралловых бус кольчугой укрыли грудь, охранные символы, начертанные на них, не подпускали демонов ближе, но силы духов-покровителей слабели: бусы трещали под напором алчных сил.

Глаза Чию-Шаго наполнились слезами, она оглянулась назад, но в тумане не увидела никого, кто бы мог прийти к ней на помощь. Вспомнив о Чинтамани, девочка достала его из передника и, раскрыв ладонь, вытянула руку вперед. Ветер опал, демоны притихли. В тишине гулко стучало сердце девочки, а ее мысли блуждали по далекой степи, связь с которой всю жизнь волновала незримыми образами.

В этот момент волей человека решалась судьба мира. Одна светлая жизнь как плата за зло, за слезы и кровь тысяч людей.

Девочка усмирила сердце, глубоко вдохнула колючий воздух высокогорья и впервые за свою жизнь сказала вслух:

— Будьте милосердны, боги… — и повернула ладонь.

Чинтамани упал и слился с другими камнями. Чию-Шаго вошла в воду…

Дух Великого Воина оставил тело Тансылу под утро, когда ее мятежная душа, наконец, обрела покой. Как и просила Тансылу, муж похоронил ее на берегу Йенчуогуз, недалеко от того места, где они впервые подарили друг другу себя.

Высокий курган вырос на холме, омываемом шумными весенними водами. Тансылу спала в нем, зажав в руке перстень с гранатом, а на ее груди среди других украшений покоился агатовый амулет с двумя лунами.

По степи пронесся клич, шаманы всех кочевий собрались у Батыр-камня. Каждый начертал на нем один символ, все вместе они составили заклинание, которое на протяжении веков, пока время и стихии не сотрут его, будет удерживать мятежный дух на земле, между вечностью и небытием, между добром и злом, сохраняя гармонию жизни в мире людей и во всем мироздании.