На город пыхнул июль напалмом горыныча, враз выжигая ручейки улиц со скудной зеленью и загоняя всё живое в стеклопластиковые коробки подсасывать сплит-системы. Но глоток свежести раннего утра этот змей оставил-таки для меня.

На ногах с полшестого, сборы коротки-недолги — за рассветом-зорькой по пятам до далёкого, но милого Тулака́-уголка.

Переехав маршруткой два района, спешно топаю через сухостой неполивного скверика, меж брежневок с солидными прохладными тополями, акациями и другими тенистыми защитниками. Мимо лысых элиток с ячменями обветривателей на окнах и пустым жареным асфальтом вокруг.

Покатая спусковая дорожка-бегунья через камыш…

А где все деревья и уютные кусты? Там мы переодевались, выскальзывая из мокрых купальников, останавливались попить, договорить, прощались до следующего раза… Грунтово-песочные высоты взяты скрутной серой лебедой и чахотной, задохнувшейся полынью, — далась победа нелегко…

Быстрее мимо этой сорняковой беды, а то, чего доброго, замучаешься пропалывать.

Вот уже кусочек набережной, а за бетонными ступеньками она — Волга, тихо-зеркальная, величавая, пьянящая свободой и широтой. Дальше лес пижонистой щетинкой левобережья зелено соперничает с ярко-голубым, чистым небом, ревниво заглядывая в волнующую, роковую путину реки.

Сколько светлого простора — солнечного, прохладного, утреннего!..

Постоять. Глаза болят. Ты — крот. На работе от окна далеко, у противоположной глухой стены. Всегда полумрак с язвительным треском настольной лампы под носом во все времена года. Колючие буквы в корявых, перемаранных строчках-предложениях текстов нестерпимо хлещут по глазам ежедневно — недели, месяцы, годы, десятилетия.

И вот ты уже носишь в щемящих глазницах чугунной головы два сухих, раскалённых угля… Больно даже в зеркале. И ты в него уже не смотришь. Больно в телевизоре. И ты его только слушаешь. Иногда. Больно в любой книге, журнале, газете, колющихся пучками ошибок, и ты закрываешь их, не дочитав, — нечем, ведь жаринки сожгут тебе лицо, шею, плечи, руки, согнутые однообразным пыточным напряжением.

Заливаешь всклень шкварчащие глаза дорогой аптечной химией, болезными яблоками ворочаешь по пунктам упражнений офтальмологов — а потоки помарок, не тех букв, заменённых тупым сканером и превращенных «пришлось» в «приелось», «ощущение» в «опупение», стилистическая шелуха, изуродованный синтаксис и прочая рябая неверная дребедень перемогают. И всё — ты больна ими. Они везде. А ты — нигде. Ты никто. Тебя не помнят или быстро забывают, как случайное неудобство. На тебе экономят. От тебя отворачиваются.

И ты тоже бежишь — от «отупения». В себя… Насмерть усталая улитка в себе. В своей орбите… Эти неправые её распнут. Да, осталось только раз пнуть…

Но я-то сейчас — здесь. Раскрываю руки — божий свет… Я тебя забыла. Но я привыкну! Глаза болят. Но я буду смотреть в оба — во все глаза! Я вспомню. Научусь… Я постараюсь. Слёзы. Истерика? Да нет. Просто накопилось. Вечная неотвязная суета капканом-западнёй. Работа — дом и наоборот. Бегом. Снова работа до изнеможения. За кусок хлеба и оплатить.

Надеваю козырёк. Даже через прищур вижу — Волга своей красотой ослепляет, как впервые в жизни, как после прозрения…

Ступеньки. Останавливаюсь. Вдыхаю… вдыхаю… Сейчас тресну от удовольствия!

Справа внизу притоком волнуется и прибывает вьючная толпа. Посередине всего песка притаился длинный, с плоской спиной камень. Возле подставилась утреннему приветному солнцу стройная фигура пожилого мужчины. Узнаю, подхожу:

— Доброе утро, Максимыч.

— Здравствуйте. Располагайтесь. Мы тут с весны моционимся-плаваем… А вы всё в работах да заботах?

— Уже в отпуске. Первый день.

— Поздравляю. Скоро и подружки ваши явятся. Спят. Живут здесь, близко, вот и не торопятся. А вы всё так же, маршрутками?

— Зато раньше всех. Водила реактивный с утра попался. Бабуля ему: «Да остановите, просила! Я далеко пробираюсь, с заднего прохода!» Шофёр ей весело: «И как тебе, мать, удалось вылезти оттуда? Не обижайся — я же довёз». — «Та довёз».

Серьёзный Максимыч охотно смеётся.

Подошёл старый катерок-лапоть за «беженцами»-дачниками, причалил, выбросил язык-кладочку на песок — поднимайтесь.

— Максимыч, а вы и сегодня будете считать?

— А то как же, стареющую память надо тренировать. Как и тело.

Он начал арифметить, а я поспешила к воде. Ледяным перцем обожгло и толкнуло в сердце. Отвыкла за год. Вышла, походила.

Снова вошла, волна приняла меня и бережно понесла-покачала. Всегда не умела плавать. Но как-то зимой стала Волга сниться: захожу в воду, ложусь на волны и легко плыву. Правой, левой рукой… по дивану. Пришло лето. Я к Волге. И точно — поплыла. Благодарила и радовалась. Как сейчас.

В голубом просторе неба вдали маленькие облачка. Глаза их видят, и не надо напрягаться. Недалеко чайки планируют, носятся между небом и водой… Зелёная длинная полоса леса над светлым песочным пробором противоположного берега… глаза отдыхают, любуясь ими.

Волна плеснула в лицо. Ещё раз… Мягко. Мокро. Приятно…

«Прости меня, Волга-матушка, что забыла о тебе, забыла — какая ты… Знаю, только ты, волглая, нежная, погладишь, пожалеешь меня. Освежишь, отогреешь, придашь силёнок тянуть ещё, чтобы ноги не протянуть. Ты слышишь меня, гладишь исцеляющей, живительной мокрой ладошкой по утомлённым глазам, лицу… И смертная извечная сухость захлёбывается, тонет и уходит на дно твоё».

Ныряю, выныриваю из воды… «Какое благо от тебя!» Свежо. Пахнет. Над головой чайка сиганула с рыбёшкой. Подруги за ней стремятся, она — от них. Перекатываются в прозрачных волнах воздуха, весёлка свой улов не ест, ловко увёртывается… Да они играют!.. Им, как и мне, хорошо.

Но в отличие от них на мне нет тёпленьких перьев, м-мёрзну… Поворачиваю, волна быстро и косо несёт меня к берегу. Здесь вода теплее.

Песок. Мокрый, тугой, прохладный. Дальше сыпучий, тёплый. Греет ноги. Руки кладу на голову, потягиваюсь, поднимаю лицо к солнцу. Оно целует лоб, щёки, губы. Глаза влажно теплеют под согретыми веками. Вот оно — блаженство…

Повернуться спиной, повертеть талией-корпусом вокруг талии, помахать руками, как пропеллером… дыр-дыр-дыр-рр… и Карлсоном в бикинях взлететь ввысь, чуть спуститься и подрыгать голыми ногами над Максимычем, тоже чуть-чуть. Этот правильный отставной эфэсбэшник вместе с сознанием потеряет-таки бдительную готовность.

Нет, он хороший. Не буду. Руки на затылок, выпрямиться, подставиться. Солнце тихо накрывает лёгким, невесомым теплом. Расслабляет. Слушаю себя… Надо же — не только рабочая лошадь. Загнанная. Но… и женщина. Оттаявшая. Мокрая. Живая.

Как бы не размазаться киселём по песку. Бросаю прислушиваться. Подхожу к Максимычу:

— Ну как, сколько сегодня удачников?

— Рекорд! Сто тридцать. В прошлом году самое большее было сто девятнадцать.

— Молодец, всех взял. Как это ему удаётся?

— Промолчу. А вы в следующий раз не пропустите и понаблюдаете… Пойду тоже сплаваю.

Понаблюдала, потом: лапоть берёт сначала часть людей, отчаливает-отрывается от песка на мели и сажает остальных. Резиновый. Наш!

Сумка Максимыча заквакала-заюзжала, плавал он близко.

— Максимыч! Поводок эфирит!

Он торопится из воды:

— Труба жены зовёт, спасибо. — И трубе: — Да, слышу. Сейчас, чуть обсохну и уже иду.

— Ну вот, теперь я ваш личный секретарь.

Смеётся с хохотом — представил меня своей секретаршей в купальнике.

— А я вот три бутылки набрал всем, кто придёт, — ножки мыть.

— Ну вы, как всегда, галантны. Максимыч, а что с посадочкой? Как случилось, что вырубили всю зелень?

— Да. Мы все как раз были тут. Приехали работяги и давай пилить-рубить. Мы стали возмущаться, а они: «Не наше дело. Нам приказали. Надо будет вырубить весь город — вырубим. Все вопросы к новому хозяину. Вы ж голосовали! Вот и звоните, все команды оттуда». А Лидия звонила! — Максимыч поднимает руку с указательным пальцем вверх.

— И что?

— Да ничего. Бурьян и песок. Дышите полынь-травой и газовой атакой.

— И как же теперь?

— Как? Любуйтесь тем, что ещё осталось… Ну, мне пора. А вот и песочницы-водолазки ваши идут, — так вы их, кажется, окрестили?

— Ну и память у вас!

— Тренирую. Счастливо вам в первый день, — собирает вещи.

— Спасибо, до завтра.

Действительно, сверху напротив машет рукой Анна в ярком полосатом сарафане и белой шляпке-колокольчике. Я хорошо помню её янтарные кошачьи, как у Туськи, глаза, стрижку с рыжиной и веснушки. Вся в веснушках. Как пчёлка, и при случае остроязычно жалится.

А вон на ступеньках стоит-осматривается Лидия со своей неизменной красной соломенной шляпой и алым эффектным шифоновым паре, которым драпируется после купания, закрываясь от палёных лучей. Помню в её современной нарядной квартирке прихожку, где прямо по обоям нарисована большая ярко-зелёная ёлка с игрушками — весь Новый год, и счастливый голос Лиды: «Внучатая малышня! Контуры рисовал старшенький. Захарка помогал изображать звезду с игрушками, самый маленький квацал зелёную краску прямо ладошкой — тонировал. А бесформенный сюр вокруг ёлки — это их новогодний салют».

Лида давно вдовая. Но шли как-то с ней до остановки, она в белых капри, рубашка с узором-прошвой на груди и шляпа с похожим рисунком. Кокетливо беспокоясь, мне:

— Я похожа на грибок?

«Но какой симпатичный!»

— Э-э… тебе сюда высокие сабо на платформе — так и просятся.

— Ага. Займусь…

Поднимаю руки и машу в ответ обеим песочницам-водолазкам. Моё лето, нет — мой июль начинается.