Зима, мой кот сидит на комодном телевизорном «Самсунге» у окна: всё видно и от батареи тепло. Вдруг чуть привстал, шею вперёд, лапы нетерпеливо переставляет. Быстрее… К прыжку напружинился засадник-заочник. Тихо заглядываю через занавеску. На верхней балконной полке с банками от солений сидят воробьи. Нахохлились. Ветер и в углу их достал, нацеленно студит в пёрышки, продувает. «Туська… эх ты, на замёрзших! И голодных…»

Пошла в кухню, накрошила хлеба в пакетик и снова к Тусовщику. Пернатые комочки-катышки на месте. Стук-стук по задвижке внизу двери — на балконе стайки как не было. Стук-стук вверху, открылось. Достала полочку из старого стола, в ней сушу весной-летом травы, водрузила на этажерку впритык — теперь не сдвинется. Насыпала горку крошек: «Спасайтесь!» Снова законопатила дверь. Ух, замёрзла…

Домашние дела-заботы… Захожу в большую комнату, а Туська носом продолжает охотиться в окно-занавеску. Смотрю сбоку: искры янтарных глаз точно ведут цель, а воробьи на его этажерке хозяйничают, питаются. Но сторожатся окна. Один, самый чуткий, вытянулся, вскрикнул, фьють — и был таков. Остальных четырёх тоже сдуло. Ждём. Храбрый пролетел мимо балкона, — разведка. Сел на верхнюю полку. Подозрительного никого. К нему остальные. По одному падают в столовку. Ныряют и выныривают, ни на секунду не забывая про окно. Пошевелилась-выдохнула. Ни одного!

«Туська, а шустрики-то умные и осторожные, как ты», — погладила.

К вечеру закатное солнце улыбалось в балкон, воробьи грелись, доедали, прыгали с места на место, уверенно чиркали носами об полки. Чистили пёрышки, прихорашивались, — теперь можно подумать и о внешности.

По утрам еду оставляю на балконе в тумбочке. Вечером смотрю — пусто. А крылатики сидят вверху на полке и с ветром перьями играют. Зимуют. Дома. Туська привык, не жаждет. Сидит копилкой, наблюдает-соседствует.

Как-то утром останавливаюсь возле работы. Снег. Воробьи слетают с деревьев, кустов. Самые храбрые возле меня, разглядывают то одним глазом, то другим. Надеются. Мороз. Ветер. Приседают на лапки, греют. Натаптываю место и кидаю крошки, сюда, вон туда. Клюют. Приседая. Ещё слетаются…

«Ладно, ребята, выживайте».

Теперь с маршрутки перехожу светофор, заворачиваю на тротуар к работе — летят крикуны, пикируют с верхних веток деревьев, кустов, узнают, в чём бы ни была. Который с вывихнутой лапкой клюет на одной, а крылом подпирается. Шину бы наложить. К нему — а он скок-скок от меня. «И правильно, ведь кто-то тебя обидел».

К весне солнце стало топить снег, возле работы лужица, а в ней мои воробьи-чистюли моржуют в ледяной воде, расхристались, обдавая себя брызгами, галдят, радуются. Раньше нас знают, что быть весне в городе.

Дома на балкон стали наведываться синички. Закрепила повыше кусочек сала.

Вот и бирюзовая птичка объявилась: поджалась вся пёрышками, стянулась в яркий тугой комочек — с мизинчик стала, и это чтоб не испачкать красоту свою приметную. Одной лапкой стоит, другой жирную находку придерживает, лакомится. А звенит колокольчиком, чисто, с эхом…

Прижились на балконе землисто-серые пернатики, громко по-хозяйски чирикают, улетают, прилетают, едят, опять улетают. Один громче всех кричит, распушился, крылышки оттопырил, хвостик трубкой и всё серенького тихого малыша задевает. Надоело, видно, тот прыг на пятнистого, легонько потянул у горластого хохолок и снова на полку. Задирайка довольно заткнулся. Ах, вот оно что! Значит, большенькие пятнистые — воробьихи, а робкие скромники-серыши — мужички. Никогда бы не подумала! Да так легонько, мгновенно и просто…

Утром с рассветом на верхушке дерева у балкона хор: живы-жив, живы-жив… ц-ц-ц-ч-ч-рч… трескуче перетирают — еду давай! Иду. Открываю балкон, крошки с вечера готовы, сейчас. Туська следом просачивается через сетку. Садится на свою этажерку. Верхушки веток с молодыми почками-листочками качаются вместе с серыми комками. Тишина. Воробьи в шоке. Головы торчат, смотрят на кота, опасного. И враз гвалт — дружный, возмущённый: «Вора бей! Наш балкон, наша еда!» Осудили. Полная обструкция мне и коту. Бойкот. Никого. Тишина.

— Туська, что мы с тобой наделали?

А он спокойно, вальяжно разлёгся, жмурится от света, нюхает свежий воздух, — его хата с краю.

Спускаюсь вниз во двор. Под дерево — «чика-чика-чика». Тишина. «Чикуня-чикуня…» Сыплю крошки, рассыпаю пшено. Они на соседних деревьях. Поняли. Чирикаются, договариваются. Слетаются один за другим. Клюют. Молча, быстро. Дел много. Надо соломинки, пёрышки, листики-былинки таскать, дома строить. Хватают кусочки хлеба и стремительно уносят. В гнёзда. В семью, высиживать детёнышей.

Как-то стою в обед у работы, своих весёлых и бойких пташек столую. Мимо мужик:

— Нашлась богачка дармоедов кормить!

— А знаете, китайцы от своей многолюдной жадности извели воробьёв — хлеб вредные насекомистые и сгубили на полях. Так завозили птичек из других стран.

— Грамотная!

А мой воробей понял, что ли, — как прыгнет возле меня, высоко, ещё раз, что-то ухватил на лету и стал об землю долбить. Приглядываюсь, а он какую-то букашку на части делит. Хм… вот тебе и дармоед.

В конторе сняли старый, бесполезный кондиционер, выставили в коридор. До обеда оттуда громкое, беспрерывное и бедовое: чьи-ничьи, чьи-ничьи… Вышла, прислушалась. Точно — из ящика. Приставляю ухо — пищат. Одна клеточка выломана. Туда и залетали. Попросила, сняли решётку. Руку глубоко в пыльные запчасти, а там гнездо — тесное, уютное. Трое желторотиков, один — большенький, посильнее — и голосил, а двое молчат без сил.

Гнездо с малышами в коробку наружу, отверстием на подоконник, привязываю к окну, где вверху торчал охладитель, гильотиной отсёкший воробьят от родителей. Старшенький заходится в крике.

Кто наведывался — все в один голос:

— Да не прилетят они!

«А это мы ещё посмотрим…»

Прилетели. Двое. Пятнистая и серый. Приноравливались, примерялись. Беспокоились. И стали что-то в клювах приносить и вставлять в малышей, особенно в бойкого.

…Два дня выходных. «Господи, почему не взяла домой!.. А как тогда родители? А Туська как посмотрит? Контора закрыта. Как там они?..»

В понедельник — бегом.

К окошку. Коробка входом уже повёрнута к стеклу. Гнездо пустое — нет малышей. Парочка серых заглядывает, горестно убивается: не живы… не живы…

Как втолочь этот день в тесной конторе…

«Вы очень хорошие родители. Самые заботливые. Были… Голосистенький ваш вон как отважно и отчаянно боролся за жизнь».

В обед с пшеном вышла на улицу под окно, стою, пусть воробьи и эти — осиротевшие — увидят меня. Свою, ихнюю. Сыплю понемногу, тихо. Слетаются. Клюют. И похожие, и разные… «Ешьте, крепитесь. И снова выводите».

…Утром и вечером слетаются, ждут. По часам. Сами клюют молча, сторожко, а рядом скачут и громко чирикают подростки, подпрыгивают близко к мамашам и папашам, которые старательно суют крошки им в рот. Те снова кричат, крылышками пингвинно-веерно хлопают, чтоб о них не забыли. Пшено клюют сами, неумело, потом опять к старшим: чням-чням… «Нате. А вот ещё».

Преданы своим детям, дому, городу. Здесь у них свой тополь, своя берёза. Своё небо.

Воробьи всегда с нами.