Париж. Восьмидесятые годы XIX века. Сложная пора в истории Франции. Судьба родины волновала умы.

Вот слова Ромена Роллана:

«Мир погибает, задушенный своим трусливым и подлым эгоизмом. Мир задыхается. Распахнем же окна! Впустим вольный воздух! Пусть нас овеет дыханием героев…»

В 1884 году на Монпарнасе появился новый обитатель этой Мекки поэтов и художников. Ему было двадцать три года. Он приехал в Париж из старинного города Монтобана, что на границе Гаскони. Он пока никому не известен. Правда, как почти всегда бывает в жизни истинных мастеров, признание придет к нему поздно. И даже звание командора ордена Почетного легиона, которое он получит ровно через сорок лет после приезда в столицу, в 1924 году, не заменит ему отсутствия официальных заказов, о которых он мечтал всю жизнь… Но об этом позже…

А пока знакомьтесь — Эмиль Антуан Бурдель. Ваятель.

Сам художник рассказывает о себе:

«Мой дед с отцовской стороны был пастухом из Тари — Гаронны. Я вырос под звуки пастушеского рожка. Один из моих дядей каждое утро и вечер очаровывал Монтобан искусными переливами своей самшитовой свирели. Мой дед с материнской стороны — ткач — обладал неплохим голосом, он часто пел, и его простые, немного суровые песни до сих пор живут в моем сердце… От моего отца — резчика по дереву — я постиг принципы архитектоники. Четкая соразмерность отдельных частей мебели научила меня искать внутреннюю структуру вещей.

У одного из моих дядей, каменотеса, я научился прислушиваться к голосу скал; следуя советам самого камня, я стал правильнее компоновать планы, переходы форм — ведь когда рубишь, камень говорит с тобой.

Кверси — прекраснейшая страна в мире.

Я проводил там свои каникулы, бегая за козами, вырезая по дереву или обжигая в печи вместе с хлебами глиняных человечков …»

Сверстники молодого скульптора почувствовали, что на Монпарнасе появился юноша глубоко своеобычный, недюжинный. Андре Сюаре вспоминал:

«В нем чувствуется человек, выросший в общении с землей, а не с большим городом. Внимая его рассказам о родной семье, о пастухах и крестьянах, овеянных прелестью легенды, мы слышали голос маленького козопаса. Смолоду он походил на пастуха и лицом, и повадкой; один из портретов сохранил нам облик юноши с сухими линиями лба, худыми щеками и пышной шевелюрой черных кудрей, который словно ищет свою свирель, дар Феокрита».

Судьбе было угодно, чтобы именно этот скромный провинциал произнес огненные слова, которые обозначат эпоху в истории искусства Франции:

«Мы, художники, рождены быть глашатаями истины… Будем же помнить, что наше творчество есть прежде всего отражение нас самих. И наши создания зависят от высоты, доступной нашим душам… Художник — это последний герой… Искусство не цветет в блаженном покое; оно есть неизбывная борьба, тревожное волнение каждого дня нашей жизни, нескончаемая битва…»

Бурдель — сын рабочего — гордился этим; он написал, будучи уже прославленным скульптором с мировым именем:

«Я, конструктор и строитель, больше всего дорожу званием рабочего».

В биографии мастера есть событие, которое весьма четко рисует его духовную чистоту и моральную твердость.

Художник горько переживал отсутствие заказов на монументальные работы.

В сердце он хранил заветную мечту — создать в Париже памятник-монумент.

Плод.

Про себя же он говорил с иронией:

«А, это Бурдель, он делает только бюсты..

Безвестность терзала его в самые цветущие годы. И вот…

Но предоставим слово Сюаре:

«Ему было сорок пять лет, когда стало известно, что он получает заказ на монумент. Бурдель побледнел и взволнованно шептал: «Наконец-то, наконец». Однако когда он узнал, что речь идет о памятнике душителю Парижской коммуны, генералу Галифе, он отказался».

Но вернемся вновь в восьмидесятые годы, когда художник избирал путь в искусстве. Можно только поражаться, с какой фанатической прямотой шел молодой Антуан сквозь искушения буржуазного Парижа.

— Художник, — делился он потом с учениками, — должен иметь широкий кругозор. Необъятный кругозор в необъятном мире. Если он ограничит себя точкой зрения мелкого буржуа, он не увидит ничего, что способно повести его вглубь и вширь.

Юный провинциал из Монтобана отлично видел все и вглубь и вширь, необычайно тонко чувствовал.

Поэтому он так скоро покинул стены Школы изящных искусств.

Но и в мастерской метра Фальгнера он задыхался в атмосфере салонного благополучия: ему претили академический лоск и казенность учебы.

- Мсье, — сказал он Фальгнеру, — я не могу оставаться у вас. Я люблю ваше искусство, но я хочу избавиться от ваших официальных друзей.» Прощайте!

Бурдель ушел.

И позже признавался, что после двух лет пребывания в Академии понадобилось десять лет, чтобы освободиться от злополучного влияния. Гасконец, он со свойственными его народу задором и упорством разрубил этот узел, хотя на пороге его мансарды стояла нищета. Ведь, уйдя из Академии, он оставался без стипендии.

Антуан один в огромном городе.

«Лувр, мастера Нотр-Дам, Пюже, Бари — вот мои истинные учителя», — не уставал повторять Бурдель.

Слова «стремительный порыв — вот наивысший закон» становятся девизом всей его жизни.

Отдыхающая.

Нравы новых друзей Бурделя из среды монпарнасской богемы не всегда влекли молодого художника по путям праведным.

«Иногда поздно ночью, — рассказывал Бурдель, — когда я уже собираюсь укладываться спать, ко мне внезапно является Мореас. «Ваятель! Слушай», — и громким голосом он начинает читать мне Ронсара. Но сон сильнее меня, и, хотя я охотно послушал бы, мои веки слипаются сами собой…»

Порой его все же будят, и он с друзьями бродит по ночному Парижу…

«Как-то я видел В ер лена, он был сильно пьян, его пошатывало. Одетый в лохмотья, с большим красным шарфом на шее, он кричал: «Хочу в золоте ходить, весь в золоте». И при этом лицо Сократа, и какое лицо! Я никогда не видел ничего подобного …»

Но пастушья закваска всегда побеждала. Бурдель работает как одержимый. И вот в одном из маленьких кафе Монпарнаса состоялся первый вернисаж.

Критик Шамсо тогда писал:

«Однажды вечером сильная гроза загнала меня в подвал небольшого кафе, где были выставлены великолепные рисунки Бурделя. Кроме того, там было несколько групп, вызывающих удивление своей индивидуальной манерой и художественной выразительностью: это были эскизы в терракоте и гипсе. Чувствовалось, что перед тобой не ремесленник, а поэт».

Парижский Салон 1885 года…

Антуан выставил свою скульптуру «Первая победа Ганнибала».

Он удостоен «почетного упоминания».

Но главная борьба за стремительный порыв в искусстве еще впереди, хотя имя Бурделя уже становится известным в художественных кругах.

Эмиль Пувийон сказал о нем в 1891 году:

«Бурдель преодолел преграды на пути к известности, особенно трудные для художника независимого и гордого, который никогда не поступается своими идеалами в угоду моде или Академии».

Судьба уготовила художнику великое испытание. В 1893 году Огюст Роден приглашает молодого мастера к себе в помощники.

Роден и Бурдель. Великий скульптор с мировым именем и талантливый ученик. Выдержит ли молодое дарование опаляющие лучи славы маэстро?

Прежде всего предоставим слово самому Бурделю: «Мне хотелось бы указать в назидание всем вступающим в искусство, что мой путь стал таким широким благодаря той медленно созревавшей жатве тайн, которую я собрал на поле Родена. Но я всегда хранил нетронутым внутренний закон своего искусства».

Казалось бы, что может быть яснее — «жатва тайн». Это слова благодарного ученика.

Но отношения между людьми, а тем более творцами, сложны, бесконечно сложны. Прочтем строки из письма Бурделя к Шарлю Л еже, написанные в феврале 1927 года:

«Ах, насколько трудно знать скрытую жизнь людей, даже своих современников. Сколько оттенков и даже резких красок, которые трудно познать, открылось бы, например, если бы удалось пересказать точные подробности истории эволюции искусства Родена, прежде чем ему удалось завершить своего «Бальзака». А между тем еще существуют все действующие лица и все свидетели моей работы в моей мастерской над этой статуей Бальзака, равно как и свидетели моего сотрудничества при создании группы «Граждане Кале» и статуи аргентинского политического оратора. Если бы я этого и хотел, я не мог бы восстановить с полной истинностью взаимных воздействий между Роденом и мной в те времена, когда я работал для него, как в своей мастерской, так и в мастерской Родена на улице Университета». Это уже нечто большее, чем ученик.

Это, пожалуй, соавтор, да еще в таких кардинальных творениях Родена, как «Бальзак».

Ключом к постижению тайны отношений этих двух художников могут служить строки из письма Родена Бурделю:

«Я передам вам чашу, дорогой друг, впрочем, вы уже и так держите ее в руках, оба мы уже вкушаем от одного напитка».

Роден и Бурдель… Исследованию взаимовлияния этих великих мастеров еще будет посвящена не одна книга. Однако хотелось бы в конце привести слова Бурделя, как мне кажется, особенно значительные:

«Роден — гениальный аналитик, но я стремлюсь к синтезу». Нет нужды сравнивать масштабность наследия Родена и Бурделя. Важно, что Бурдель претворил тончайшую пластику Родена, являющуюся кульминацией скульптуры XIX века, в новую пластику XX века, более драматизированную, динамичную, экспрессивную и монументальную.

Он нашел новую красотув своих неповторимых шедеврах!

«Роден». Ваятель. Древний, как Пан. Мудрый. Добрый. Старый, как сама Земля. Его лицо, изборожденное временем, подобно старой коре могучего дерева.

Да, Бурдель, пожалуй, проник до глубины в великую суть Родена — в его сокровенную принадлежность природе — Земле.

Мастер словно прислушивается к песне ветра. До него долетели звуки птичьего гомона, обрывки слов, поцелуи влюбленных.

Старый художник счастлив.

Добрая улыбка спряталась в усах, приподняла брови, залегла в лучистых морщинах у глаз.

Но что это? Нам вдруг показалось, что лицо мастера стало суровым…

Оказывается, мы просто с нового ракурса увидели второй лик великого маэстро. Напряженный лик мастера, испытавшего горечь непризнания и опустошающую, ясную несбыточность мечты о прекрасном.

Роден слышал свист и улюлюканье толпы в парижских Салонах, знал и сладкие минуты капризной славы.

Бурдель, как никто, был близок Родену. И его портрет — шедевр психологического проникновения в сложнейшую душу творца.

Двуликий Янус…

Вот тайна решения портрета. Светлой души художник, гуманист, жизнелюб, он узнал на своем долгом пути всю сложность и контрастность жизни.

Время, разочарования, титанический труд сложили второй облик Родена, человека порой жестокого и нетерпимого.

Таков Роден!

Портрет был решен настолько непривычно, что сам Роден, увидев бюст, сказал: его поймут только через сто лет.

Прошло без малого три четверти века, и вот сегодня бюст Родена предстает перед нами во всей своей сложности и величавой простоте.

Роден.

«Геракл». Нечеловечески могуч герой античного мифа. Дуга напряженного лука, которой нет равной в мире по мощи, согнута его рукой. Веришь, что дай Гераклу ось, и он повернет саму Землю.

В воспевании этой гигантской силы Геракла — весь пафос пластики Бурделя. Долго, необычайно тяжко готовится Геракл поразить цель.

Он весь предельно собран.

Замер.

Мышцы торса, рук, ног напряжены до отказа.

Гудит скала, попранная мощной стопой героя.

Геракл…

Как далек этот юноша от привычных образов богатырей, огромных, массивных…

Геракл Бурделя так же отличается от них, как ягуар от слона. Да, именно ягуар или леопард. Так напоминает стройное могучее тело античного героя всю стать хищного зверя…

Эта фигура будто выкована из неведомого по упругости и стойкости металла.

Дик и непривычен лик античного героя.

Но я верю: это он…

Хищный профиль, венец грубо намеченных резцом волос. Почти звериный оскал. Тонкие губы…

Его взгляд словно заворожен: стрелок видит цель, и он почти слеп от жажды поразить врага. Мучительно сдвинуты дуги бровей. Две резкие морщины на крутом лбу обозначают сдержанную ярость. Желание победить.

Победить во что бы то ни стало.

В образе Геракла скрыта великая тайна непокоримости…

Когда мы вглядываемся в скрытое движение бронзовых мышц, в титаническое напряжение бойца, нас не покидает вера в конечную его победу.

Мы словно слышим гулкое биение сердца Геракла, заключенного в могучий плен бронзового торса. Мы явственно слышим, как скрипит лук, как гудит непокорная тетива.

Еще миг, и мы услышим, как запоет стрела, рассекая воздух.

«Геракл» взорвал Салон 1909 года.

Триумф, фурор, шок — все эти слова не отразят и сотой доли впечатления, которое оставил юноша, поражающий стрелами стимфалийских птиц.

Консервативные члены жюри утратили равновесие.

Геракл.

Их проклятия были настолько грозны, что автор бессменно находился возле своей работы, боясь, что рутинеры попытаются выкинуть ее из Салона.

Ваятель потряс Париж.

Лавина успеха наконец прорвала плотину молчания.

Скульптор в один день стал знаменитым.

Он выиграл сражение, которое вел четверть века.

Эпическое озарение мастера было итогом неимоверного труда. Глубокое изучение греческой архаики, постижение всего очарования французского средневековья — вот слагаемые, давшие истории мирового искусства шедевр!

«Геракл» — одна из вершин скульптуры, воспевающей человека-бойца.

«Хороший портрет стоит целой биографии», — любил говорить Роден.

«Бетховен».

Вглядитесь!

Вас поразит планетарность образа композитора. Словно расплавленная магма, вырвавшаяся из кратера вулкана, вылепила, обозначила черты гения.

Лава еще не застыла, ее горячие волны взметнулись и обозначили мощный рельеф лица Людвига ван Бетховена.

Лик создателя «Героической» симфонии подобен рельефу Луны, изборожденной кратерами, глубочайшими расселинами, трещинами. Титанические страсти наложили отпечаток, и мы явственно ощущаем следы ударов судьбы в рытвинах горестных складок, в глубине впадин глазниц, в резких морщинах лица.

Но в образе композитора царит воля.

Она в выпуклости лба, в массивности тяжелого подбородка. В жесткой прочерченности губ. Сложное чувство нераскрытости тайны овладевает нами постепенно, чем больше мы вглядываемся в асимметричные, смещенные черты скульптуры. Все страсти, вся мощь раскатов величественных симфоний, тонкость «Аппассионаты» в мерцающих бликах, бродящих по лицу композитора …

Глядя на скульптуру, мы словно путешествуем по неведомой планете и слышим звуки музыки.

Яростен резец творца, создавшего этот шедевр.

Скульптору сродни бетховенское ощущение мира.

Бетховен.

И эта равновеликость духовного напряжения нашла воплощение в совершенной пластической форме.

Можно часами бесконечно находить все новые и новые детали в сложнейшей структуре, во всей архитектонике головы композитора.

Но эта кажущаяся дробность и смятенность формы никак не нарушает величественности, целостности и монументальности решения образа создателя Девятой симфонии.

Мастер создал Бетховениану — более сорока портретов гениального композитора. Он начал работать над образом Бетховена еще в юности. Увидев однажды в витрине магазина в Монтобане его портрет, он был потрясен.

Неизвестно, знал ли скульптор слова Гайдна, сказанные им Людвигу ван Бетховену:

«Вы производите на меня впечатление человека, у которого несколько голов, несколько сердец и несколько душ…»

Бурдель интуитивно повторил в пластике это ощущение Гайдна. Его бюсты, эскизы, композиции, портреты показывают нам многообразие лика гения, всю неохватную глубину состояния души творца бессмертной музыки.

Бурдель писал:

«Портрет — это всегда двойной образ, образ художника и образ модели».

В истинный портрет (достойный этого имени) художник вкладывает свою личность и, кроме того, вечность. Он должен уметь выявить всеобщность и извечность жеста, который он собирается выразить…

Чтобы сделать портрет гения, надо сначала четко представить себе его сущность. Затем верность глаза и, наконец, выразительность.

Вспомним строки Бетховена из знаменитого «Завещания»:

«О, люди, считающие или называющие меня неприязненным, упрямым, мизантропом, как несправедливы вы ко мне! Вы не знаете тайной причины того, что вам мнится. Мое сердце и разум с детства склонны были к нежному чувству доброты. Я готов был даже на подвиги. Но подумайте только: шесть лет, как я страдаю неизлечимой болезнью… Какое, однако, унижение чувствовал я, когда кто-нибудь, находясь рядом со мной, издали слышал флейту, а я ничего не слышал или он слышал пение пастуха, а я опять-таки ничего не слышал!.. Такие случаи доводили меня до отчаяния; еще немного, и я покончил бы с собой. Меня удерживало только одно — искусство. Ах, мне казалось немыслимым покинуть свет раньше, чем я исполню все, к чему я чувствовал себя призванным».

Танец с покрывалом.

Едва ли история музыки сохранила документ более трагический. Художник проникает в сущность драмы композитора:

«Слух прорицателя Бетховена покорил неуловимое. Не чудо ли, что он, глухой, смог вызвать к жизни самые возвышенные, самые правдивые звуки, самые близкие человеческой душе. С какой бесконечной тоской он мечтал, должно быть, услышать пение птиц, недоступное для него, ибо ни один голос внешнего мира не прорывался через его навсегда закрытые уши. Воображение вело его с поразительной уверенностью и правдой. А может быть, иллюзия, вдохновение, искусство совершеннее действительности?»

Но был Бетховен другой. Это был человек непреодолимого взлета, могучих озарений, знавший меру той тяжести, которую он несет, но отлично понимавший, что он дает людям, — Бетховен — творец.

«Когда я открываю глаза, я должен вздохнуть, так как то, что я вижу, противно моим верованиям, и я должен презирать мир, который не подозревает, что музыка — это еще более высокое откровение, чем вся мудрость и философия; она — вино, воодушевляющее к новым произведениям, и я — Вакх, который готовит людям это великолепное вино и опьяняет их дух…» — писал Бетховен.

Для Бурде ля: «Искусство — это голос Вселенной».

В 1910 году на лекции в Гранд Шомьер художник сказал:

«Все искусства имеют между собой точки соприкосновения, они взаимопроникают друг в друга. Слушая недавно восхитительное трио Бетховена, я подумал, что на этот раз я слушаю скульптуру. Так же, как у Бетховена звучат три музыкальных голоса, подчиняясь законам его гения, так же и скульптор стремится свести воедино планы, профили и соотношения масс. Вторая часть трио закончилась, но я, целиком ушедший в себя, все еще продолжал слышать ее. И я слышал ее, когда синтезировал законы моего искусства. Я слышал ее всегда».

… Бетховен идет навстречу буре.

… Он слышит шум улиц и площадей, миллионноустые крики толп народа. Ураган разметал гриву его волос, свет молний озаряет его лицо. Нас овевает дыхание героя. Так скульптор воплотил мечту Роллана.

Луна.

Не надо забывать, что эта скульптура создана в самый разгул модернизма на Западе. Бурде ль и его искусство стояли как утес среди мутных волн абстрактного экспрессионизма. Ваятель видел крушение всех своих идеалов в пластике, музыке, культуре. И в 1914 году он создает еще один шедевр.

«Смерть последнего кентавра».

Оборвался последний аккорд лиры.

Угасла мелодия…

Обескровленные, бессильно откинулись сильные руки, упала на плечо голова последнего кентавра.

Скорбен его лик. Заломлены брови. Остро обозначились скулы, запали глазницы.

Смерть неумолимо витает над человеко-зверем. Но еще живы звуки, не заглушенные предсмертным стоном.

Кентавр еще жив, он еще тщится встать.

Увы, усилия напрасны. Мы словно ощущаем последний роковой трепет жизни, бегущий по могучему торсу.

Еще бьется сердце, еще вздрагивают мышцы, но глубокая тень, запавшая в прорези рта и в провалы глазниц, обозначает неумолимую смерть.

Бесконечно трогателен прощально-призывный жест руки, возлежащей на лире. Кентавр как бы завещает людям борьбу.

С чем?

С уродством?..

Или он пытается остановить неумолимо приближающуюся тьму?..

«Бюст Анатоля Франса». 1919 год. Скульптор создал его на пороге шестидесятилетия. Этот портрет как бы впитал весь огромный опыт, всю любовь автора к человеку, творцу.

На нас глядит эпикуреец и скептик, великий мастер слова, создатель нетленных ценностей…

Время согнуло некогда гордую голову, надавило на покатые плечи, посеребрило непокорный ежик волос, глубоко пробороздив морщины, резче обозначило складки у рта.

Но время бессильно перед силой души Франса!

И наш взгляд прикован не к приметам старения писателя: мы как бы не замечаем одряхления тела, нет, мы зрим огненную, полную лукавства, иронии, жизнелюбия душу; она в глазах, внимательно вглядывающихся в самую вашу суть.

Анатоль Франс.

Ваятель настолько точно обозначил бугристую структуру черепа мыслителя и писателя, что мы почти физически ощущаем титаническую работу мысли, скрытую под этим могучим полушарием.

Мы словно ждем, что сейчас скажет нам Франс, что раскроет этот пронзительный и одновременно добрый взгляд.

Портрет Франса — плод гигантского труда ваятеля.

Десятки сеансов, сотни часов анализа, синтеза, вдохновенного творчества стояли на пороге рождения этого шедевра.

В своем творении мастер воплотил всю мощь, всю глубину своих великих предшественников — Пюже, Гудона, Родена.

«Мое всегдашнее недовольство собой, — рассказывал художник, — глубоко трогало Франса. Как-то утром великий писатель явился ко мне. «Смотрите, Бурдель», — сказал он с таинственным видом, вытаскивая из кармана пальто одну из самых знаменитых своих книг. И он стал перелистывать ее страницы, испещренные помарками, вставками и карандашными пометками … А затем, наклонив ко мне свою высокую фигуру, проговорил: «Лишь глупцы уверены в своем совершенстве»».

«У современной скульптуры, — писала Вера Мухина, — два ствола, дающие соки своим более молодым ответвлениям, — Бурдель и Майоль, два полюса по темпераменту, пластической форме: один — пафос огня, другой — дышащее спокойствием море. Форма Бур деля не проста и не плавна; она вся комками, глыбами. Он, как вулкан, который властен сделать с землей что хочет — деформировать ее или строить по своему желанию. Предмет для него только предлог, повод для творчества. Его образы всегда напряжены, как тетива у лука, он их мучает, гнет, укладывает в нужные ему рамки; движения его фигур доведены до предела, никогда, впрочем, не доходя до срыва или слома».

Вся тайна экспрессии и могущества искусства Бурделя — в чувстве гармонии, великолепном знании и безмерном труде.

Впрочем, никто лучше его самого не скажет об этом:

«Деформация — слишком легкий путь. Многие думают, что достаточно начать деформировать, чтобы приобщиться к гениальности. Это ошибка, ибо всякая деформация, в основе которой нет глубокого знания, есть бесполезное дело; ни оригинальничанье, ни нарочитая грубость никогда не заменят подлинной силы… Отличие настоящего искусства — чувство меры».

Произведение искусства должно быть связано с эпохой, должно врасти в нее своими корнями, и в то же время в нем должно быть нечто от вечности.

Бурдель — создатель «Геракла», бюстов Бетховена, Родена, Франса, памятников в Монтобане, Буэнос-Айресе, Париже — оставил нам кроме своих творений еще один бесценный дар — учеников. Среди них двое — Вера Мухина и Иван Шадр. В их творчестве претворен призыв Ромена Роллана к созданию героических образов в искусстве.

Достаточно вспомнить грандиозные фигуры «Рабочего и колхозницы» Мухиной, венчавшие Советский павильон в Париже и потрясшие своей динамикой парижан, или поразительную по своей экспрессии скульптуру Шадра «Булыжник — оружие пролетариата».

Оба эти произведения, созданные в духе русской реалистической школы, в то же время воплощают лучшие традиции Бурделя.

Однажды Грабарь рассказывал студентам, какая невероятная одержимость охватывала больших художников, когда они создавали свои шедевры. Тогда они как будто ощущали биение сердца, тепло дыхания своих творений. Столько самого себя, своей души они вкладывали в произведения искусства!

Игорь Эммануилович вспомнил об одной любопытной истории, которую поведал ему Иван Шадр.

Вот она.

В мастерскую Родена вступили парижские сумерки, когда внезапно распахнулась дверь и в студию вошел Антуан Бурдель. Он был чем-то взволнован.

- Я сегодня сломал модель, — с горечью сказал Антуан, — в ней нет жизни.

Огюст Роден отдыхал в кресле. Иван Шадр заворачивал во влажные тряпки скульптуру.

- Антуан — я могу тебе подсказать рецепт, чтобы твой эскиз ожил, — улыбнулся, поглаживая бороду, Роден.

- Сделай милость, — пробурчал недовольно Бурдель.

- Прислушайся, как звучит «Марсельеза» Франсуа Рюда. «К оружию, граждане!» — вопит во все горло Свобода, летя на могучих крыльях. Я сам каждый раз поражаюсь, как ее каменные уста раздирают мою барабанную перепонку.

- Ты прав, Огюст, я тоже порою слышу, как она кричит.

- Чего же проще, Антуан? Тогда добейся, чтобы твоя скульптура заговорила с тобою.