Бог знает, почему на лекции по матанализу студент четвертого курса, бросив записывать за профессором, бросив следить послушно и старательно за его мыслью, представляет вдруг профессора ранним утром в постели, только что проснувшимся. Представляет спящее лицо его жены рядом, хотя понятия не имеет о ее существовании.

Представляет старое, щетинистое лицо профессора без очков, его руку на одеяле, лежащую как будто отдельно, саму по себе, как будто еще спящую. Представляет, как свет брезжит сквозь шторы. Как подходит собака, стуча когтями. Да есть ли у профессора собака? И если есть, так ли она черна, так ли выпуклы ее глаза? Он даже представляет дыхание черной собаки. И тычок ее мокрого носа в небритую щеку.

На самом деле это я представляю мальчика на лекции, которого настигло вдруг видение. Но я не знаю и никогда не узнаю, было ли так. Спросить не у кого. Мальчика нет.

Он слышал, как тяжело бьют в скалистый берег морские волны. Дом, где он жил в детстве, стоял над морем, на скале. Сам дом был деревянный, с рассохшимися полами. Флюгер на крыше со ржавым скрипом следил за направлением ветра. Снаружи дом белили каждую весну, и он становился как сахарный, как кусок рафинада, особенно издали, с улицы, которая все шла и шла в гору. И трамвай тащился в гору тяжело, как старик.

Вокруг дома был сад, в котором росла черешня. На черешню налетали воробьи, и старуха хозяйка швыряла в них камнями. И один раз Саша видел, как упал подбитый воробей. Он увидел его на выложенной красным кирпичом дорожке. С тех пор он старуху боялся.

Я видела Сашу только на фотографиях, которые его мать присылала нам время от времени. Мы с ней были дальние родственники и переписывались. Она приглашала нас в гости, но врач запретил мне бывать на солнце. Как-то раз она написала, что увидела меня во сне, как будто я сижу на полу в их доме и строю что-то из любимых Сашиных кубиков.

В конце августа этого года мы получили от нее небольшое, чуть больше половины страницы, письмецо.

"…Саша сейчас у нас, на каникулах, ему остается учиться один год, после думает поступать в аспирантуру. Он вам передает привет. Он говорит, что хочет вам позвонить, и я дала ему ваш телефон. Так что не удивляйтесь, когда позвонит…"

Удивляться было чему. К тому времени Саша проучился в Москве четыре года и ни разу за эти четыре года с нами не встречался, не говорил.

Немного все это казалось странным. И я даже стала ждать с тревогой звонка и спрашивала мать, когда приезжала вечером из Москвы, не звонил ли Саша.

Уже в начале октября поздно вечером нам позвонили из отделения милиции откуда-то в Митине и сказали, что Саша прыгнул с крыши семнадцатиэтажного дома. На крыше он аккуратно сложил свою шапку и сумку с документами, записной книжкой и предсмертной запиской, в которой сказал, что он никого ни в чем не винит. Никакого объяснения ужасному поступку он не оставил. В записной книжке был наш телефон.

К телефону позвали меня, потому что против телефона Саша указал мое имя. Следовательно, он собирался звонить не нам, а мне.

Не буду рассказывать, как слушала мать мой телефонный разговор с дежурным милиционером, заглядывая мне в лицо, как она потом рыдала, стоя на коленях посреди комнаты. Впрочем, уже и рассказала.

Телефона у Сашиных родителей не было, и мы просто ждали хоть каких-нибудь известий. Мы понимали, что за Сашей должен приехать его отец, и думали, что он к нам заедет.

Он дал телеграмму, что будет. Я страшно боялась его увидеть. Думаю, мать тоже. Мы занимали друг друга обыденными делами: убирались, готовили, ходили к соседям за раскладушкой, несколько раз находили причину пойти в магазин. Вечером я села смотреть телевизор, а мать все стояла в темной кухне у окна, прячась за штору. Наконец она заглянула ко мне в комнату, сказала тихо: "Идет", – и пошла отворять дверь. Я вскочила, выключила телевизор и встала в прихожей у стены.

Может быть, со стороны казалось, что ничего особенного не происходит. Приехал издалека измотанный дорогой человек с кривящимся ртом. Пожилая женщина помогла ему снять куртку, подала тапки, проводила в ванную. Молодая женщина, тенью стоявшая у стены в прихожей, отправилась за пожилой в кухню резать хлеб, ставить чайник, вынимать из холодильника водку…

Невозможно было начать разговор, но мать как-то вдруг просто сказала после того, как мы молча выпили и немного поели:

– Что же там случилось?

– Не знаю, – ответил он, не поднимая глаз. Затем глаза поднял. -

Чувствую себя виноватым, но в чем – не знаю. В точности – не знаю. Я со многими говорил сегодня. Со знакомыми его, с соседями по общежитию. Друга не нашел, друга у него, видно, не было. Никто ничего мне объяснить не может. И все себя виноватыми чувствуют.

– Может, не хотят объяснять?

– Может. Но вряд ли. Сами не понимают.

– Зачем он хотел нам звонить?

– Не вам, а ей вот. Не знаю, зачем. Галя сказала, что вроде бы прочитал он летом ее рассказ в "Юности". И вроде бы сказал про этот рассказ, когда мать спросила впечатление: я то же чувствую. Наверно, хотел про рассказ что-то спросить. Следователь вроде бы ничего.

Немолодой. Он говорит, что непонятно даже, почему Саша в Митино поехал. То ли он раньше там бывал и запомнил этот дом. Дом такой, в отдалении от всех, башня. Никого у него вроде бы знакомых нет в

Митине. Но кто знает. Может, он с какой женщиной в автобусе познакомился из Митина. Да не сказал никому.

Рот его скривился. Мать налила нам еще водки.

Раскладушку мы ему поставили в кухне. Уезжал он рано. Завтракать не стал. На остановку пошел один, просил не провожать. Мы смотрели из окна.

Не будет объяснения несчастной Сашиной судьбы. Я не знаю причины его ухода. Любовь, страх, религия, деньги? Не знаю. Объяснения не будет.

Я его не извлекла. Ни из разговоров с его знакомыми, ни из беседы со следователем, любезно согласившимся со мной встретиться, ни из собственного моего рассказа, прочитав который, Саша сказал: "И я так чувствую". Или: "Я то же чувствую". Точно Галя не запомнила. А может быть, он сказал: "Я тоже чувствую"?

Весь тот рассказ был написан ради того, чтобы передать ощущение счастья от обыкновенной жизни. Жизни в смысле существования, простого присутствия. Хотя нет, слово "присутствие" отделяет человека от мира. У меня была радость оттого, что человек существует не в мире, а с миром. Что он – одно с миром, с идущей, к примеру, по улице женщиной, которая несет трехлитровую банку красных соленых помидоров; рассол колеблется, ветром поднимается сухая пыль, пальто на женщине старое, и оно тоже существует. Мы все существуем, мы – есть. Счастье оттого, что мы – есть. Что жизнь и в нас есть, что мы

– материя жизни, плоть жизни, ткань, вещество. Что-то вроде этого.

Был там еще какой-то сюжет, даже авантюрный, но рассказывался только ради этого переживания жизни.

Надо сказать, что никакого вымысла в этом нет, и состояние, в котором я переживаю так свое существование, находит на меня иногда.

Со следователем я встретилась через неделю примерно после похорон

Саши, о которых несколько позже пришло нам от Гали письмо.

Следователь показал мне и предсмертную записку и даже стенограммы бесед с Сашиными знакомыми, со многими из которых я и сама уже встречалась. Следователь был человек пожилой, с большим и, видимо, нелегким жизненным опытом. Дела привык вести внимательно, даже скрупулезно. Это чувствовалось. Он многие вещи заметил, на которые я не обратила внимания. К примеру, это он заметил, сверяя Сашины конспекты лекций с конспектами его товарищей, что время от времени, не часто, впрочем, Саша переставал вдруг записывать, отвлекался на что-то минут иногда на пять, десять, затем вновь продолжал записи.

Причем записи его отличались точностью и осмысленно-стью. Все студенты твердили, что Саша никогда на лекциях не отвлекался на разговоры. Из чего я и решила, что он просто вдруг задумывался.

Почему, о чем? Разумеется, я приписываю Саше свой собственный образ мышления. Но мне кажется, его фраза о моем рассказе дает мне на это право. Нет, права она мне на это не дает, но толкает на этот путь, скорее всего, ложный.

О знакомых Сашиных следователь сказал, что в подобных случаях все выглядят подозрительно. Более того, все себя сами подозревают.

Вспоминают какие-то грубые или просто резкие слова, свою холодность или горячность. Но, скорее всего, дело в неустойчивой душевной организации Саши и в неумении его сблизиться с кем бы-то ни было.

Кроме того, как часто бывает в подобных ситуациях, дружба с людьми вроде Саши слишком тяжелое бремя для обыкновенного, желающего жить собственной жизнью человека. Люди вроде Саши требуют к себе серьезнейшего внимания, не просто участия, но соучастия. Не каждый способен нести эту ношу.

Следователь рассказал мне, какие вещи хранил Саша в своей комнате, как он одевался, какой пользовался зубной пастой. Я узнала его привычки, его странную манеру рано, часов в десять, ложиться спасть, но не засыпать, а лежать, отвернувшись к стене, и слушать приглушенные разговоры своих соседей по комнате. Он не скрывал этой своей манеры (иначе откуда бы мы о ней знали? Дневников Саша не вел); иногда утром он говорил, к примеру, следующее: "Пять часов". -

"Что?" – не понимали его. "Пять часов – разница между Читой и

Москвой". Он вступал в тот разговор, во время которого "спал" вчера вечером. Правда, он утверждал, что действительно спал, но во сне каким-то образом все слышал.

Между прочим, в Сашином паспорте обнаружили билет на Петербург, купленный заранее, за месяц до назначенного в билете срока. Никто не знал, зачем Саша собирался в Петербург, никто даже не знал, что Саша туда собирается. Во всяком случае, так говорили. В записной книжке у

Саши следователь обнаружил единственную запись, связанную с

Петербургом. Это был адрес частной гостиницы, в которой он, как выяснилось, заказал на одни сутки номер.

Мы разговаривали со следователем 20 октября. Саша собирался ехать в

Петербург 26-го. Я спросила следователя:

– Возможно, стоит съездить в Петербург вместо Саши, возможно, тогда хоть что-то прояснится?

Следователь сказал, что не видит в этом ни малейшего смысла. Даже если у Саши была назначена встреча в Петербурге, что мы можем о ней узнать сейчас, когда Саши нет? Даже если кто-то не знает о Сашиной смерти и ждет его в Петербурге, мы не знаем, кто это, где этого человека искать.

– На случай, если кто-то из встречающих поезд будет искать Сашу или если кто-то будет искать его в гостинице, я условился с одним моим хорошим приятелем в петербургской милиции. Это все, что мы можем сделать. Я делаю даже больше необходимого. Другой бы на моем месте давно прекратил следствие. Впрочем, – добавил он, – если вы хотите,

– пожалуйста. Я даже могу устроить вам билет в этот поезд. В этот даже вагон. Я даже дам вам мобильный телефон. Будете звонить, если что. И координаты моего петербургского приятеля дам. Единственное, чем не могу вам помочь, это средствами. Есть у вас деньги на поездку?

Двадцать шестое была пятница, так что с работы отпрашиваться не пришлось. Деньги я взяла в долг у нашего финансового директора, с большой симпатией ко мне относившегося. Матери не сказала, что еду в

Петербург из-за (вместо) Саши, иначе она Бог знает чего бы себе придумала, начитавшись детективных романов. Я сказала, что устала и хочу отвлечься. Я и в самом деле лет пятнадцать никуда не выезжала из Москвы. Так что мать даже обрадовалась моему внезапному желанию развеяться.

Настроение, точнее, состояние, в котором я ехала, объясняет обостренность моего восприятия.

Путешествие началось задолго до отправления поезда. Он отходил за несколько минут до полуночи. Я не могла поехать домой в нашу подмосковную глухомань, слишком много времени занимала дорога.

Поэтому после работы я отправилась в Музей кино. Кто-то из Сашиных знакомых говорил, что Саша туда хаживал. Мне казалось, что в вечер отъезда он вполне мог посмотреть старое, черно-белое кино.

На улице лил дождь. Сашины ботинки, насколько я знала от следователя, промокали. На новые денег у него не хватало.

Я посмотрела американский фильм тридцатых годов, взяла в буфете бутерброд с сыром и кофе. Времени было около девяти. Я съела бутерброд, выпила кофе и пошла на девятичасовой сеанс, уже на современный фильм. Ни он, ни публика, набившаяся зал, мне не понравились. В фильме было много насилия, зрители пили пиво, переговаривались. Звонили мобильники, зрители смеялись там, где мне было страшно. Иногда я даже закрывала глаза, чтобы не видеть. Мне казалось, что Саша не стал бы это смотреть, ушел.

В вагон я вошла все-таки слишком рано, за сорок минут до отправления. В пустое купе.

Постели были заправлены, шторы задвинуты, горели боковые светильники. Все очень цивильно, по-западному. Как будто я уезжала за границу. На столе лежал рекламный буклет Петербурга с ресторанами, кафешками, киношками, магазинами.

Минут через двадцать в купе вошел мужчина лет сорока. Со свернутого зонта текла вода. Мужчина пристроил зонт у стены под столом, закинул свою сумку на верхнюю полку и ушел курить на платформу. Я видела его из окна. В коридоре говорили по-немецки. Мужчина вернулся в купе за десять минут до отправления. Снял пальто, повесил на плечики. Сел ближе к двери.

Спросил у меня:

– Можно? – дотянулся и взял со стола буклет.

Через пять минут в купе ворвался молодой человек, мокрый, запыхавшийся, холодный. Свою сырую куртку он повесил на крючок возле пальто мужчины, и мужчина поглядел беспокойно на эту куртку, с которой потекла на пальто вода. Парень заметил его взгляд и перевесил свою куртку подальше, в самый угол. В купе было жарко. От парня пахло сыростью. Никакой поклажи при нем не оказалось.

Поезд тронулся точно по расписанию, я сверила по часам.

Одна полка оставалась свободной, потому что на ней собирался ехать Саша.

Мы сидели молча в маленьком тесном купе. Мужчина листал буклет.

Парень вытирал рукой мокрое лицо. Вошел проводник, и мы заплатили ему за постельное белье. Проводник посмотрел на пустую верхнюю полку и сказал:

– Здесь, значит, никого.

И ушел.

– У вас верхняя полка? – спросил парень мужчину.

– Да.

– Хотите, поменяемся?

– Зачем?

– Не знаю. Может, вам удобней внизу.

– Мне все равно, – сказал мужчина.

– Тогда я наверх.

Мужчина снял с полки свою сумку, парень в одну секунду, не распутывая шнурков, скинул свои большие кроссовки и взлетел наверх.

Он забрался под одеяло прямо в джинсах и свитере и накрылся с головой. Я вынула из сумки пакет с вещами и пошла переодеваться в туалет.

Когда я вернулась в спортивных штанах и футболке, они оба уже спали.

Парень даже похрапывал под одеялом на верхней полке. Мужчина, видимо, переоделся, пока меня не было. Его пиджак и брюки аккуратно висели на вторых плечиках, поверх пальто, подальше от мокрой куртки.

Даже не знаю, зачем я все так подробно расписываю. Возможно, хочу дать понять, что моим попутчикам не было никакого дела до пустой полки, что они жили в каком-то другом измерении, чем я. Возможно, я просто хочу описать ту жизнь, которую мог бы видеть Саша, которой мог бы жить. В точности все так бы и происходило: парень похрапывал бы на верхней полке, пахло бы сыростью, аккуратно висящий на плечиках костюм до странности походил бы на своего хозяина.

Я легла, погасила свой светильник, в купе стало темно. Иногда против хода поезда пробегал свет встречного фонаря.

Проснулась я, когда мужчины, уже одетые, сидели внизу. Они вышли из купе, и я быстро переоделась. Пришел проводник с заказанным нами чаем.

Кажется, я уже говорила, что пятнадцать лет никуда не выезжала из

Москвы (не считая почти каждодневных утомительных путешествий в электричках на работу и обратно).

Я как будто ступила на другую планету. Асфальт на платформе казался другим. Вокзал, близнец московского, смотрелся все же иначе: пустым, безлюдным, даже мрачным. Не было рекламы, не было киосков с водой, газетами и всяческой мелочью. И меня бы не поразило, если бы люди, мои соотечественники, говорили здесь на другом наречии.

И вдруг надо мной раздался голос. Говорил он по-русски, но с механическими, не человеческими интонациями.

– Встречающие Александра Ларионова, – произнес голос по радио, – просим подойти вас к справочной вокзала.

Восемь утра. Вокзал почти пуст. Светилось окошко справочной.

Я подождала минут десять. К справочной никто не подходил. Никто не ждал Сашу на платформе в Петербурге.

До гостиницы, в которой Саша собирался остановиться, я добралась пустым холодным автобусом минут за пятнадцать. В субботнее утро город спал. Сидя в автобусе у окна, я потеряла ощущение того, что я в другом городе. Ощущение вернулось в тот момент, когда автобус ушел и я осталась одна на улице.

Это оказался старый рабочий район, из него, перейдя Обводной канал, по проспекту Обуховской обороны можно было минут за двадцать пешком добраться до Александро-Невской лавры. Автобус вез меня в обход. Это все я узнала уже в гостиничном номере, развернув лежавшую на журнальном столе карту города.

Гостиница располагалась в первом этаже обыкновенного в Петербурге жилого дома, большого, выстроенного замкнутым многоугольником, так что внутри образовывался глухой двор, вернее, целая цепь дворов, соединявшихся подворотнями. Но вход в гостиницу устроили со стороны улицы, точнее, сквера, в котором никто не гулял, даже с собаками.

В дверь был встроен глазок видеокамеры. Над входом не висело ни вывески, ни указателя. Я позвонила.

– Что вам нужно? – спросил меня вежливый голос из динамика.

– Я заказала у вас номер.

– Ваша фамилия?

Дверь автоматически отворилась передо мной, и я вошла.

Это была совсем небольшая гостиница, на двенадцать номеров, которые почти все пустовали. В небольшом фойе, где я заполняла анкету

(паспортные данные и срок проживания), обшитом, как и коридор, деревянными панелями, работал большой цветной телевизор. Показывали новости: военные действия, убитых, раненых, затем – демонстрацию в какой-то европейской стране, футбольный матч, безумство болельщиков.

Совсем рядом с большим телевизором стоял маленький, черно-белый экран видеокамеры, смотревшей своим глазком из двери на улицу. На этом экране не происходило ничего, все оставалось неподвижным: голые ветки кустов в сквере, смерзшаяся листва под кустами, оледеневший тротуар.

Я умылась чуть теплой водой. Как объяснила дежурная, принесшая мне белую, с перламутровой, похожей на плотную рыбью чешую отделкой кружку горячего чая (на подносе кроме кружки стояло блюдце с горкой сахарного песка), так как мало народу и водой почти не пользуются, нужно время, чтобы вода прошла по трубам и нагрелась. Но я так и не дождалась этого времени.

Умывшись, выпив в тишине чаю, я переоделась и, заперев дверь и сдав ключ, пошла бродить по городу. Карту я взяла с собой.

Следуя карте, я пешком дошла до лавры. Просветлело.

По дороге я проходила под железнодорожным мостом, по которому в это время почти бесшумно шел поезд. Возможно, люди в нем еще спали. Они знать не знали о моем существовании да и о существовании самого этого города. Не о вечном и призрачном его существовании, а о секундном, мимолетном, реальном.

Еще в гостинице, разглядывая карту, удивляясь названиям близлежащих улиц – Мельничная, Глиняная, Фаянсовая, Глазурная, Хрустальная,

Стеклянная, – я вновь почувствовала, что являюсь как бы Сашиным продолжением и живу в настоящий момент его жизнью, которая еще не оборвалась, так как я ее – длю. Мое восприятие – это его восприятие.

Я – так же чувствую. То же.

Я посмотрела на темную воду в канале, на черные монашеские фигуры старух у желтой каменной стены. Желтая штукатурка осыпалась, старухи оказались не монахинями, а просто нищенками, которым я подала по железному рублю.

Я постояла в храме среди верующих. Купол был очень высок. Пели мужские ровные голоса. Горело пламя тонких восковых свечей. Сгорая, свечи потрескивали. Прямо у храма была могила с красной звездой.

Кого-то молодого здесь похоронили в 1921 году. За этой могилой стояли могилы подревнее, с крестами, с каменными, осевшими в землю надгробиями.

Почему я была так уверена, что и Саша стоял бы в этом храме и видел бы, как дымно кадит священник, как вдруг закрываются Царские врата и за ними опускается пелена, как занавес в старом театре? Что так же, как я, Саша видел бы красную звездочку среди черных крестов? И слышал бы крик вороны во влажном воздухе?

Я описываю свое путешествие по Петербургу до того момента, как эта уверенность меня покинула.

Следуя своему чувству, я брела по Невскому. Все еще было малолюдно.

В сравнении с Москвой реклама практически отсутствовала. Магазинов, кондитерских, кафешек открылось множество, во всех горел свет в этот ранний час. И все-таки город отдавал запустением. Точнее, между городом – знаменитыми его зданиями, каналами, мостами, набережными, садами, решетками, статуями и памятниками, – между этим вечным городом и живой быстротекущей человеческой жизнью, пестрой, горячей и беспокойной, пролегала пропасть. Уже вечером, идя по одной из прямых улиц от Литейного к Летнему саду, еле плетясь от усталости, я услышала разговор шедших передо мной двух женщин. Точнее, одну только фразу.

– Смотри, – сказала одна женщина другой, – видишь, окна? Здесь жил

Некрасов.

Она говорила об окнах в доме на другой стороне улицы. В высоких этих окнах на втором этаже горел свет, виднелся освещенный потолок, и казалось, что за окнами живут люди. Некрасов, его жена, прислуга.

Что они сидят сейчас за ужином. И дела им нет до всех нас, нынешних.

Это их город, не наш.

Я поймала машину, и шофер, спросивший, откуда я, в двадцать минут домчал меня до глухого сквера перед гостиницей. Я позвонила в дверь, на меня посмотрели в глазок, и дверь открылась. Я попросила чаю и пошла в свой номер. Не успела я расстегнуть пальто, как услышала звонок. Не сразу сообразила, что это мобильник. Я совсем забыла, что он у меня. Он лежал в шкафу в сумке с другими вещами. В первую секунду, когда он зазвонил, я даже испугалась.

– Але, – сказала я.

– Наконец-то, – сказал следователь. – Целый день звоню.

– Да я только что вошла.

– Мобильник с собой носят.

– Я забыла.

– Как дела?

– Не знаю. Ничего.

– Так я и думал.

– А ваши как дела?

– Нормально. Сын у меня в своей квартире ремонт делает и пока к нам переехал со всем семейством. Шумно.

– Понятно.

– Ладно. Отдыхай. Звони, если что.

– Я уже завтра в Москве буду.

– Ну и слава Богу.