Хотя о войне говорили давно, началась она все равно неожиданно, как всякое бедствие.

Первого сентября Ольшинских разбудил на заре далекий, но все нарастающий гул. Потом внизу громко хлопнула дверь, и женский голос закричал: «Война! Война! Немцы в городе!»

Пан Ольшинский наспех оделся, открыл окно и увидел, как со стороны Мазурских ворот в город входили гитлеровцы. Вскоре все вокруг наполнилось ритмичным топотом тысяч окованных сапог, громким барабанным боем, лязгом самоходных орудий, треском мотоциклов.

Заметались в панике проснувшиеся гралевцы. Кое-кто спрятался в подвалы в надежде переждать самое страшное — бои на улицах. Но ничего такого не случилось. Гитлеровцы заняли Гралево без единого выстрела.

Местные немцы ликовали. Они уже успели вывесить на своих домах фашистские флаги. Немки спешили к ратуше с цветами, корзинами фруктов, вином, приветствовали солдат восторженными возгласами:

— Хайль Гитлер! Хайль зиг! Слава, вам, слава, слава!

Ирена обрадовалась, когда отец сурово и твердо сказал матери:

— Собирайся, Настка! Пока эти оголтелые фашисты орут на весь город и целуются с гралевскими фольксдейчами, порази их всех, ясная молния, мы попробуем выбраться из города. Поедем на восток за Вислу. Думаю, туда германца не пустят… Сама понимаешь, здесь нам оставаться нельзя.

— Сейчас, Бронек, сейчас, — согласилась мать и продолжала неподвижно сидеть. Губы ее шептали молитву.

— Настка!

От окрика мать точно проснулась.

— Куда же мы побежим с детьми?

— Куда побежим! — взорвался отец. — Ты не кудахчи, а собирайся, да поскорей, пока они не одумались, расшиби их, ясная молния!

— Но ведь у нас нет хлеба, нет денег. Дома хоть картошки вволю… О, господи! — запричитала мать.

Отец уже вязал узлы, выносил их во двор и укладывал на тележку. Мать, не переставая плакать, посадила на узлы Ядвигу и Халинку, а Юзефа крепко держала за руку. Ирена суетилась вокруг тележки и торопила:

— Скорей, скорей, тато! А то немцы не выпустят нас из города.

— Не путайся под ногами! Сбегай лучше в дом, поищи ведро, — приказал отец. — В дороге без воды нельзя.

Ирена бросилась в дом. Он был похож на растревоженный улей. Голая и жалкая мебель, всюду обрывки бумаги и солома, вывалившаяся из тюфяков. На стеклах окон плясали красноватые, зловещие блики полыхающих уже кое-где пожаров. Дом показался Ирене чужим. Она нашла ведро и выбежала на улицу.

Дворами, закоулками Ольшинские выбрались за город. Там, минуя тенистое Грюнвальдское шоссе, двинулись по пыльной проселочной дороге на Млаву. «Все! Нет у нас теперь дома. Мы беженцы, — подумала Ирена. И вдруг вспомнила Лелю. — А ведь мы даже не попрощались!»

Было знойно. Страшно хотелось пить. Впереди Ольшинских и за ними тащились уже сотни таких семей из пограничных местечек и деревень. Все шли на восток к Висле. Шли молча, будто стыдясь чего-то. Над головами беженцев повисла плотная завеса пыли. Пот заливал глаза, немилосердно жгло желтое маслянистое солнце. Плакали дети, жалобно мычали недоенные, привязанные к тележкам коровы. А дороге, казалось, не было ни конца, ни края. Над притихшими, недавно убранными полями и лугами дрожало зыбкое марево. Далеко-далеко маячила сизая, еле видная полоска леса.

А тем временем по залитому асфальтом Грюнвальдскому шоссе беспрерывным потоком двигались немецкие колонны, танки, самоходные орудия. Они тоже шли на Млаву.

Халина и Ядвига уснули на узлах. Мать прикрыла их от солнца платком. Девочки все время вздрагивали во сне и всхлипывали. Ольшинский устал, толкая тяжелую тележку. Он еле передвигал ноги, обутые в грубые яловые сапоги, рубашка его потемнела от пота.

— К вечеру будем в Илове. В этой деревне и заночуем. Крепись, Настка, — бормотал он.

Лес, за которым начиналось Илово, был уже близко. Но неожиданно, сотрясая воздух, пронеслось несколько фашистских бомбардировщиков. Они шли так низко, что их черные тени скользили по убранным полям, по дороге. Вдруг что-то ухнуло, задрожала земля. И сразу к небу поднялся огромный султан пыли, полетели комья глины, камни. Люди попадали прямо в дорожную пыль или в канавы, под мясистые листья лопухов. Послышались плач, стоны. Рядом с приникшей к земле семьей Ольшинских рухнуло громадное дерево. Потом стало совсем тихо. Оглушенная Ирена увидела над собой встревоженное лицо отца.

— Тебя не ранило?

Было уже далеко за полдень, когда они, наконец, добрались до леса. Но не успели пройти и километра, как дорогу преградили мотоциклисты. Немцы кричали:

— Возвращайтесь назад, польские собаки, не то всех перестреляем! Назад!

Ольшинский вышел вперед и попытался было возразить немцам. Они молча направили на него автоматы.

— Бронек!..

Ольшинская кинулась к мужу и потянула его назад…

Поздним вечером голодные и смертельно усталые Ольшинские вернулись домой.

Немцы считали Гралево своим, и поэтому уже через два дня вывели войска, оставив лишь около сотни солдат.

Гралево попало в лапы гаулейтера Коха. С первого же дня оккупации он приказал навести в городе железный немецкий порядок. Город стал называться Зольдау. На дверях магазинов и учреждений появились таблички с надписями на немецком и польском языках: «Евреям, полякам и собакам вход воспрещен», или «Только для немцев». Всем полякам было приказано носить на груди желтый лоскут с темно-синей буквой «П». Лоскут был виден издалека.

Над особняком сбежавшего адвоката Вирвича развевался черный флаг СС. В подвалах особняка хозяйничало гестапо. Там пытали и убивали поляков. Расстреливали за все: за найденный радиоприемник, оружие, польские книги, которые было велено сжечь еще в первые дни, хождение по улицам в полицейский час. На рассвете расстрелянных и замученных увозили на телегах в направлении деревни Коморники. Однажды, укрывшись в подъезде, пан Ольшинский видел, как с телег, прикрытых мешками, на мостовую капала кровь…

Усадьба сбежавшего помещика Гедамского превратилась в концентрационный лагерь. Мимо него не разрешали даже проходить. В каждого, кто появлялся вблизи усадьбы, будь то взрослый или ребенок, стреляли с вышек. Школу тоже обнесли рядами колючей проволоки и пустили через нее ток. Вскоре туда привезли несколько сот изможденных, полуодетых людей. Этих несчастных водили под конвоем строить новую дорогу на окраине города. (После войны гралевцы назвали эту дорогу «Аллеей мучеников», потому что там от побоев и голода погибли сотни людей.)

Совсем распоясались местные немцы. Самыми жестокими из них были помещик Фриц Скуза и лавочник Отто Шмаглевский, которого поляки прозвали «черным дьяволом». Они знали в лицо всех жителей Гралева, заставляли их низко кланяться, били, плевали в лицо и за малейшее неповиновение доносили в гестапо. Почувствовав себя настоящими хозяевами Гралева, они прошлись по домам, переписали всех поляков, сняли отпечатки их пальцев и велели немедленно выходить на работу — мостить булыжником дороги и улицы Гралева. Предупредили: кто не хочет работать на месте, того вывезут на работы в Германию или отправят в лагерь, а кто выйдет работать — получит продовольственные карточки.

Подумав и посоветовавшись, Ольшинский и Граевский решили выйти на работу.

— Работать можно по-разному, — сказал дядя Костя. — Поработаем, а там видно будет.

— Правильно, — поддержал Ольшинский. — Думаю, не долго им здесь хозяйничать, порази их всех, ясная молния!

Ирена теперь редко видела отца. Он часто уходил из дома по вечерам, возвращался поздно, хмурый. Как-то раз обмолвился, что он и Граевский слушают в одном месте радио. Мать сразу запричитала.

— Перестань, Настка, — строго сказал отец и нахмурился.

— Не ходи больше! Хочешь нас сиротами оставить? Ты забыл, какое теперь время? — не унималась мать.

— Я ничего не забыл, Настка! Но надо же знать, что на свете делается, чтобы приободрить других, иначе люди поддадутся немецким уговорам. Мы хотим, чтобы мазуры остались верными Польше. Вчера, например, мы с Костей слушали, как о Варшаве говорил весь мир. Оказывается, наша столица сопротивлялась дольше всех городов, хотя правительство, во главе с президентом Мостицким покинуло ее в первую неделю войны. Варшаву жгли, бомбили, оставили без воды, света, а она все боролась. Об этом должны узнать все гралевцы, а ты говоришь — не ходи! Ты не права, Настка.

Первая военная зима пришла очень рано. Уже в конце октября повалил снег.

Однажды вечером Леля Граевская засиделась у Ольшинских допоздна. Давно наступил полицейский час, и Ирена оставила подругу ночевать. Пришел отец. Мокрая одежда торчала на нем коробом. Мать сняла с него полушубок, собрала на стол. Он поужинал куском сухого хлеба, запил его ячменным кофе с сахарином.

Ирена подсела к отцу и тихо спросила:

— А вы, тато, сегодня тоже слушали радио? Плохие вести, да?

— С чего ты взяла? — нехотя ответил отец. — Не спрашивай, чего не следует.

— Не сердитесь, тато! Лучше расскажите нам: бьют еще наши немцев или нет? — не унималась Ирена.

— Вот пристала, словно репей к хвосту. Только смотрите, никому об этом ни гу-гу! — сдался отец.

— Никому, дядя Бронек! — поспешила заверить Леля.

— В конце августа в Гданьский порт пришел якобы с «визитом вежливости» немецкий броненосец «Шлезвиг Гольштейн», — начал Ольшинский. — И обрушил внезапно, порази его, ясная молния, всю мощь своих двадцати девяти орудий на оборонительные сооружения Вестерплатте. Это коварное нападение с моря было поддержано огнем немецкой артиллерии с суши и жуткой бомбардировкой с воздуха. Более трех тысяч вооруженных гитлеровцев надеялись за один день смять и уничтожить наш форпост — небольшой гарнизон пограничников. Их было всего сто восемьдесят два человека. Но, несмотря на это, Вестерплатте защищалось семь дней и ночей. Дрались до последнего патрона. Командовал пограничниками майор Сухарский. Запомните эту фамилию, девочки.

Ольшинский помолчал немного, ласково провел рукой по светлым волосам дочери, сказал:

— Ничего, мы еще посмотрим, кто кого одолеет! Нашими руками немцы строят сейчас дороги, но строят они для нас, для наших детей. — Заметив вопросительный взгляд Лели, пояснил: — Мы скоро прогоним немцев, и все будет нашим. А после войны мы, рабочие, возьмем власть в свои руки, как это сделали наши восточные соседи — русские.

— Москали? Что вы, тато! — испугалась Ирена. — Это же наши враги, дикие азиаты и безбожники.

— Чушь, дочка! — засмеялся отец. — Вам в школе морочили головы, а ты, глупенькая, верила. Именно у русских нам надо поучиться…

Отец не закончил фразу — на пороге комнаты стояла мать. Она была бледная, глаза у нее горели. Отец посмотрел на нее с тревогой и попросил:

— Сходила бы к доктору, Настка!

— Зачем?

— Так ведь ты больна…

— Это все из-за тебя. Ты пропадаешь по вечерам, и я все время боюсь, что к нам ворвется «черный дьявол» и тебя заберут. Мне страшно, Бронек. Я не сплю по ночам, все слушаю… А теперь еще и Ирену с пути сбиваешь. Пожалел хотя бы детей.

— Прости, Настка, и пойми: мне нельзя иначе. Нельзя подводить товарищей, которые мне верят. И дочке полезно знать правду. — Отец обнял мать за плечи.

— Ты, неугомонный, довоюешься! Чует мое сердце, — вздохнула мать.

Когда прошли первый страх и оцепенение, гралевцы все чаще стали задумываться и спрашивать друг у друга:

— Как это случилось, что наш город сдался гитлеровцам без единого выстрела?

— Нас предали, — предполагали одни.

— Еще в августе был разработан план эвакуации Гралева, — припоминали другие. — Выходит, власти знали, что города им не удержать. Городская знать удрала, а нас оставили на погибель, на издевательства.

— Да и в лагере, в основном, одни евреи и пленные солдаты. Куда же делись польские офицеры? Неужели их всех расстреляли? — допытывались третьи.

— Как бы не так! Сбежали.

Ирена и Леля жадно слушали разговоры, только не понимали, кто прав. И как могли сбежать офицеры: такие гордые, красивые, похвалявшиеся своей смелостью.

— Дядя Костя, вы у нас человек сведущий, — обратилась Ирена к Граевскому, — правда, что польские офицеры предатели и трусы?

— Это почему? — удивился Граевский.

— Испугались немцев и сбежали.

Граевский внимательно поглядел на Ирену и дочь, вздохнул и сказал:

— Люди разное болтают. Впрочем, о некоторых офицерах говорят правду — сбежали. Незадолго до начала войны я гостил у родственников. Шел утречком мимо офицерских домов и видел, как солдаты грузили на машины большие ящики, узлы и чемоданы. Когда машины были уже полны, в кабины втиснулись офицеры с женами, с детьми. Жара, а офицерши в мехах… Я подошел к солдатам и спросил: куда, мол, подались господа офицеры? Солдаты пожимали плечами и молчали. Один из них сказал неуверенно: «Офицеры уехали на месяц в летние лагеря». «В лагеря? С женами, детьми и имуществом?» — усомнился я…

Граевский помолчал с минуту.

— Но не думайте, девочки, что все офицеры такие. Наша Польша не была подготовлена к войне, это верно. Но в армии было много героев-солдат и верных офицеров. Ведь остались с народом такие герои, как майор Сухарский, командир Вестерплатте, и тысячи других.

Незадолго до Нового года, поздним вечером, когда сестренки, отец и Юзеф уже спали, а Ирена с матерью домывали на кухне посуду, в дверь громко постучали. Мать, побелев от испуга, прижала руки к груди — и ни с места. Ирена подошла к двери и спросила:

— Кто там?

— Открывай, — потребовал сердитый, нетерпеливый мужской голос.

— О, боже, наверное, немцы, — прошептала мать и без сил опустилась на табуретку.

Ирена кинулась в комнату к отцу, затормошила его и закричала:

— Вставайте, тато, немцы!

Дверь слетела с петель. На кухню ворвался сам «черный дьявол» с двумя полицаями. Они грубо оттолкнули пани Ольшинскую и ринулись в спальню.

Ольшинский сидел в одном белье на краю постели и щурился от яркого света направленного на него фонаря. Отто Шмаглевский, играя толстой плеткой, которую всегда носил с собой, издевательски проговорил:

— Ну что, старый мазур, председатель народной рабочей партии, не ждал гостей, а?

— Таких, как ты, не ждал.

— А ну, встань, бунтовщик, и показывай, куда спрятал ваше проклятое знамя! — потребовал Отто.

— Какое знамя? Не понимаю, — зевнул Ольшинский.

— Врешь, мазур!

— Ищи, если не веришь.

— Ну, погоди! — И Отто с полицаями принялись переворачивать всю квартиру. Пораскидали постели, вспороли тюфяки, перетрясли все белье, одежду, взломали кафельные печи.

Ирена стояла рядом с отцом и смотрела полными ужаса глазами на этот погром. Она не знала, что отцу удалось надежно спрятать знамя еще в первые дни войны, и все боялась, что немцы вот-вот наткнутся на это красно-малиновое с белым орлом и золотыми лозунгами полотнище.

Когда Отто рванул на себя дверцу шкафа, на пол вывалилось несколько старых книг. Поднял одну из них, самую толстую. Это была немецкая книга о Вильгельме II «Унзер кайзер» («Наш король»). Шмаглевский почтительно положил книгу на полку, спросил у Ольшинского:

— Откуда она у тебя?

— Это книга моего отца. Он получил ее от самого кайзера за хорошую службу на флоте. Там надпись.

Отто вновь взял книгу и прочел пожелтевшую надпись, заверенную огромной королевской печатью. Хмыкнул и сказал полицаям:

— Кончайте обыск! Тут надо разобраться…

Немцы ушли, но утром явились снова. Ольшинский собирался на работу.

— Ну, вот мы и разобрались, — объявил ему с ехидной ухмылочкой Шмаглевский. — Идем с нами! Оказывается, по тебе давно веревка плачет. И теперь тебе даже наш кайзер не поможет.

Полицаи схватили Ольшинского и поволокли к выходу. Пани Ольшинская, обезумев от горя, цеплялась за куртку мужа и в отчаянии спрашивала:

— Куда вы его уводите? Куда?!

— Пошла прочь, стерва!

— Успокойся, Настка! Я скоро вернусь. Береги детей.

Уже в дверях отец повернулся к застывшей в испуге Ирене, улыбнулся ей и сказал:

— Будь молодцом, дочка! Помогай тут матери…

Без отца дом осиротел. Ирена не могла привыкнуть к тому, что не слышит его шагов, добродушной перебранки с матерью и кашля по утрам. Ей все время казалось, что вот-вот откроется дверь, и отец войдет в дом, как ни в чем не бывало. Загремит сапогами, бросит на деревянный топчан пиджак, потянется до хруста в костях, доставая при этом головой газовый рожок под потолком, сядет у стола и первым делом спросит у Ирены:

— Ну, дочка, чем ты меня сегодня порадуешь?

Суровый с виду, он становился мягким и добрым, когда разговаривал с детьми. Ему можно было поведать все. Отец возвращался с работы, и в квартире становилось светлее и уютнее. От отца пахло потом, сосновой стружкой, пальцы его дрожали от усталости, когда он набивал свою потухшую трубку. Часто трубка вываливалась изо рта, и отец засыпал, пока Ирена рассказывала ему о своих успехах в школе. Мать, добродушно причитая, снимала с него сапоги и вдвоем с Иреной укладывала спать. Отец открывал глаза, и лицо его расплывалось в виноватой улыбке.

— Ладно, Иренко, мы с тобой завтра поговорим…

После ареста отца мать трижды ходила в городскую управу, наводила справки. Ей сказали, что политическими занимается гестапо, а туда лучше не показываться. Наконец один знакомый из управы по секрету сообщил, что пана Ольшинского в Гралеве уже нет, и посоветовал набраться терпения и ждать. Не одна она в беде.

Мать совсем слегла. Всегда молчаливая, она стала злой и раздражительной. Ее маленькая фигурка сгорбилась, глаза потухли, запали еще глубже. На бледном лице с редкой россыпью веснушек залегли скорбные складки, а волнистые, отливающие медью волосы побелели на висках. Ирена, бывало, любила глядеть, как мать причесывается. Усядется на стул перед зеркалом, вытащит все гребни и шпильки, распустит толстые косы, и волосы укрывают ее всю, словно плащом.

Она редко смеялась. Редко наказывала, но и редко ласкала своих детей. Была с ними строга и требовательна. Может, поэтому они больше тяготели к отцу. Особенно Ирена. Она жалела мать, но близости у них не было. Когда ей хотелось поговорить с матерью по душам, как некогда с отцом, та либо отмалчивалась, либо говорила:

— Не морочь мне голову своими разговорами. И без того тошно.

Оставалась Леля.

К счастью, подруга была настолько веселой и беззаботной, что Ирена с ней как бы оттаивала. Леля дурачилась, кривлялась, изображая «новых хозяев», потешалась над ними, болтала без умолку, словно ей было наплевать и на оккупацию и на «новый порядок». Ей всегда жилось легче, чем Ирене, такой уж у нее был характер.