Сэляви

Долина Вероника

Стихи Вероники Долиной давно знакомы любителям поэзии, поклонникам авторской песни. Они просты и лукавы, одновременно безыскусны и полны метафор.

Впервые читателю предлагается столь большое собрание стихов В. Долиной «из жизни»; многое публикуется впервые; рассказ «Тихий зайчик», фото из архива и развернутые интервью добавляют немало интересного к образу известного автора.

 

 

Невинград

1

Я хотела бы, знаешь ли, Подарить тебе шарф. Было время, цепочку на шею дарила. А шарф — нечто вроде зелья из тайных трав, Зелья, которого я никогда не варила. Длинный, легкий, Каких-то неслыханных нежных тонов, Мною купленный где-то в проулках                                                            бездонного ГУМа… Не проникая в тебя,                                  не колебля твоих никаких                                                                                 основ — Он улегся бы у тебя на плечах, как пума. Он обнимет тебя за шею, Как я тебя не обнимала, Он прильнет к твоему подбородку — Тебе бы так это пошло! А я — уже не сумею. А раньше я не понимала, Что — никаких цепочек, А только тепло, тепло…

2

И еще — очень долго казалось, Что нет никого меня меньше. И все свои юные годы Я жила, свою щуплость кляня. Нет, правда, вот и моя мама, И большинство прочих женщин — Были гораздо больше, Гораздо больше меня. И теперь я, наверное, вздрогну, Когда детское чье-то запястье, Обтянутое перчаткой, В троллейбусе разгляжу. Эта женщина — много тоньше. Эта женщина много моложе. И потом — она еще едет, А я уже выхожу.

3

Будешь ей теперь пальчики все целовать. Выцеловывать ушко, едва продвигаясь к виску. Будешь курточку ей подавать, Помогать зимовать… И по белому снегу за нею, И по черному, с блесткой, песку… А со мною все кончено — и хорошо, хорошо, хорошо. И никто никого, я клянусь тебе, так и не бросил. Дождь прошел, снег прошел, год прошел,                                                                        — да, прошел! Ей теперь говори: «Твой пушкинский профиль,                                                                      твой пушкинский профиль…»

* * *

Туда меня фантомы привели, Где нет, не ищет женщина мужчину… Привиделись озябшие Фили, Где я ловлю попутную машину, Чтоб через четверть, может быть, часа, Московское припомнив сумасбродство, Внутри себя услышать голоса Филевского ночного пароходства. Туда ведут нечеткие следы, Где люди спят и к сказочкам не чутки. Где я у самой глины, у воды, Приткнувшись лбом к стеклу какой-то будки, Звонила, под собой не чуя ног, Но знала — выход будет нелетальный. Подумаешь, всего один звонок От женщины какой-то нелегальной… Так что ж, до самой смерти не права? Весь город, как ладонь, уже изучен. …Но выхватит судьба из рукава Гостиницу в сети речных излучин, Мужчину, прилетевшего с Земли, И женщину, поверившую чуду… Привиделись застывшие Фили — В которых не была, не есть, не буду.

* * *

Тебя, как сломанную руку, Едва прижав к груди, несу, Дневную дрожь, ночную муку Поддерживая на весу. Могла бы стать обыкновенной Сегодня же, в теченье дня. Но и тогда в твоей вселенной Не будет места для меня. Тебя, как сломанную руку, Качать, укачивать хочу, Дневную дрожь, ночную муку Удерживая, как свечу. Безвременный, всенепременный, Всего лишь гипс — твоя броня. И все равно в твоей вселенной Не будет места для меня. Тебя, как сломанную руку, Должно быть, вылечу, сращу. Дневную дрожь, ночную муку Кому-то перепоручу. Все бесполезно, мой бесценный, — Скажу, легонько отстраня. И никогда в твоей вселенной Не будет места для меня.

* * *

И снова упаду на дно конверта, Да так, как я не падала давно. Омерта, говорю себе, омерта! Омерта, итальянское кино. А немота поет нежней свирели — Мотивчик прихотливый, не любой. Утихли мои песни, присмирели. Да ты меня не слышишь, Бог с тобой. Не слышишь и опять проходишь мимо, Не слышишь, отворя чужую дверь. Омерта, вот и всё, аморе мио. Омерта, и особенно теперь… Заплаканную, вид неавантажный, Озябшую, как ни отогревай, Увиденную в раме эрмитажной — Запомни, никому не отдавай. И поплывет конверт во время оно, В размякшую, расслабленную даль, Где пьется амаретто ди сароно, Не горестный, а сладостный миндаль… И знаешь, эта музыка не смертна, Пока ты светишь у меня внутри. Омерта, говорю себе, омерта! Омерта, дорогой мой, — повтори.

* * *

Вместо крикнуть: «Останься, Останься, прошу!» — Безнадежные стансы Тебе напишу… И подумаю просто: Что же тут выбирать? Я на теплый твой остров Не приду умирать. Но в углы непокорного рта Твоего Дай, тебя поцелую — Всего ничего… Я сама ничего тут не значу. Запою — и сейчас же заплачу.

* * *

На мое «когда?» говоришь: «всегда!» Это трогательно, но неправда. Нет-нет — повторяю себе — да-да… Это обморок, но не травма. В этом облаке-обмороке плыву, Едва шевеля руками. И зову тебя, и зову, и звоню С бесконечными пустяками.

* * *

И ленивенько процедив: «Как дела, дружок, как дела?» Я, мой миленький, поняла, Что закончился рецидив. Не хочу с тобой говорить Ни о деле, ни о душе. А прочувствовать, воспарить — Не хватает меня уже. И, со вскинутой головой, Я, чужая в миру жена, Вот стою тут перед тобой — Абсолютно разоружена. Абсолютно, абсолютно, Абсолютно разоружена.

* * *

Хоть маленький сон, хоть малюсенький… Взгляну на тебя, ничего? Вот видишь, молюсь и молюсь тебе, Беспечное ты божество. За дымной завесой, за пыльною, И губы ладонью закрыл. Боишься, я крикну — «забыл меня?» А ты — ничего не забыл.

* * *

Ну, как вообще? Говоришь ты уверенно, Дрожащие губы мои пригубя. Да видишь, жива! Отвечаю растерянно… Жива без тебя.      Без тебя.      Без тебя.      Без тебя.

* * *

Да я сама такой же тонкости в кости. Возьми и скомкай, и сломай меня в горсти. Но я не хлипкая, взгляни в мои глаза! Скорей я гибкая стальная полоса. …Не слушай, миленький, все это болтовня. Уж как обнимешь, так отпразднуешь меня. Не бойся алого дразнящего огня, А бойся маленькой заплаканной меня.

* * *

А вот теперь другая женщина Пускай — слова мои споет. А я писала между жестами, Навзрыд, навылет, напролет. Слова обуглятся, оплавятся И — канут в дымчатый песок. Но, может быть, тебе понравится Чужой высокий голосок?..

* * *

Хочу увидеть тебя в костюме. В волшебно-серо-стальном костюме… Конечно, прежде иного хотелось, Но это было вотще, вотще… А я уже и не рвусь на части! Чего же я буду рваться на части? Ведь ты теперь — большое начальство. Да и вообще, и вообще, и вообще, и вообще, И вообще!

* * *

Мы другие, но все же мы те же. Все давно в тайниках, в дневниках, Мы встречаемся реже и реже. Реже некуда, реже никак! Я твой день, уже позавчерашний, Но — целую твой ветреный лоб, И — мурашки, мурашки, мурашки, мурашки, Мурашки — и полный озноб.

* * *

Я теряю тебя, теряю. Я почти уже растеряла. Я тираню тебя, тираню. Позабудь своего тирана. Вот бескровный и безмятежный Островок плывет Чистопрудный. Заблудился мой голос нежный Над Неглинною и над Трубной. Я теряю тебя, теряю. Просто с кожею отдираю. Я теорию повторяю, А практически умираю! И играет труба на Трубной, И поют голоса Неглинной Над моей головой повинной, Над душою моей невинной. Так идем по стеклянной крошке, Напряженные, злые оба. Намело на моей дорожке Два совсем молодых сугроба. И оглядываюсь еще раз, И беспомощно повторяю: Ну, услышь мой дрожащий голос, Я теряю тебя, теряю.

* * *

Ожидание — это чужое кино. Обещание чуда — не чудо. Как в кино, забери меня, милый, в окно. Забери меня, милый, отсюда. Сколько лет провела у стекла, у окна. Да теперь это больше не важно. Забирай меня, если тебе я нужна, Поцелуй меня коротко, влажно. Вероятно, иное иному дано. Я нелепа, я слишком серьезна. Окуни меня, милый, в кино, как в вино: Окуни меня, если не поздно. Выбирай мы друг друга и не выбирай, Но должно было грянуть все это. Забирай меня, милый, скорей забирай. А не то — моя песенка спета.

* * *

Попил кровушки моей? До свиданья. Нету музыки — разбилась пластинка. От бездарного самообладанья Пусть спасет тебя другая кретинка.

* * *

Не можешь быть, как книга, с полки снят, Не будешь ни подарен, ни потерян. Был близок — стало быть, и свят. И святость выше всех материй. Не станешь перевернутым листом, Ни скомканной, ни вырванной страницей. Взойдя над запрокинутым лицом — Ты, как и я, обязан сохраниться.

* * *

В таких, как ты, я ничего не понимаю. Таких, как ты, еще не приводил Господь. Не понимаю, как и обнимаю. И все держу зажатою щепоть. Каким таким, скажи, меня нездешним ветром Снесло туда, где дуновенья нет? Но вот же я — и миллиметр за миллиметром Наш межпланетный движется сюжет…

* * *

От этих мальчиков с их окаянной смуглостью Мне не спастись со всей моей премудростью. У них прохладный лоб, во лбу горение… Ну, сочини со мной стихотворение! От этих мальчиков с загадочною внешностью Такою веет непотраченною нежностью, Когда они от слез, от полудетской робости Вдруг переходят к каменной суровости. Ах, этих мальчиков в цепях непогрешимости Мне не спасти при всей моей решимости. В глазах зеленый лед, в губах смирение… Ну, сочини со мной стихотворение! Все, худо-бедно, все идет как полагается. К моей любви всегда блокнотик прилагается. Но с тем, кто музыке моей не подчиняется, — С тем никогда и ничего не сочиняется.

* * *

Ты делишься со мною планами, А я не вписываюсь вновь. Опять неловкая, нескладная — Ты, среднерусская любовь. Где-где с котятами и птичками Любовь танцует в облаках? А ты у нас — дитя со спичками. Дитя со спичками в руках. У нас одних такое станется: С резным крылечком теремок. А пригляжусь — из окон тянется Сырой удушливый дымок. Она стоит — платочек, валенки. Бездумный взгляд ее глубок. В ее ладони, зябкой, маленькой, Зажат проклятый коробок. О, это наши поджигатели… Ничтожна мировая связь. Какие силы мы потратили, С сироткой этою борясь. Какими нежными привычками Нам защитить себя теперь, Когда опять дитя со спичками То в окна постучит, то в дверь?

* * *

Назови меня пани! Поцелуй мне пальцы. Так нигде больше, Как было в Польше. Вот как это было. Я бы все забыла, Да не будет больше Так, как было в Польше. Помню все… А мудреное пиво, А чудные поляки, Подающие исподволь Мне какие-то знаки… Пани есть французска? Пани югославска? И глядит фарцовщик С потаенной лаской. Помню все… Не хочу просыпаться, Не хочу возвращаться. Никакого же проку От меня домочадцам! Все в себе обрываю, Да что я ни затеваю — Даже маленький шрамик твой Я не забываю. Помню все… Забываю, но помню все, Забываю, но помню все, Забываю — но помню. Помню все. Засыпаю — и помню все. Просыпаюсь — и помню все. Не хочу забывать.

* * *

Так вот: боюсь сорваться в страсть, как в прорубь. В новейший глянец ласковой беды. Но тот, кто был, кто пробовал, кто пробыл, — Запомнил вкус той ледяной воды. Кто прорубь знал — особая порода. Он как бы миру поданная весть. Он только цифра памятного кода. Он вышел, выпал, выплыл, да не весь. Ну, знал же, знал еще внутриутробно, Что это будет, будет впереди. Его трясет, в тепле ему ознобно, И плещет прорубь в треснувшей груди…

* * *

И вот походкой не московской Идет себе по Маршалковской И то и дело оставляет Свой неприметный в мире след. И не пойми его превратно, Но он склоняется приватно К тем магазинчикам приятным, Где горит уютный свет. Варшавский фокстерьер — не то, что наш. Он и ухожен, и расчесан, и подстрижен. Хозяйским ласковым вниманьем не обижен. Не фокстерьер — а в рамочке пейзаж. А я походочкой московской За ним трушу по Маршалковской. Поскольку я без провожатых — Бреду за этим фоксом вслед. И не пойми меня превратно, Но я уже клонюсь приватно К тем магазинчикам приятным, Где горит уютный свет. Варшавский фокстерьер — серьезный пан. Не может быть, чтоб он гонял каких-то сявок Чтоб хмурых кошек выпроваживал из лавок Чтобы таил в себе хоть маленький изъян. Он на цепочке на короткой, А я за ним трусцою робкой… Но вот закончились витрины, И встал хозяин прикурить. Толпа сновала и редела, А я стояла обалдело, — Вот мой хотель, а я хотела Хоть с кем-нибудь поговорить. Варшавский фокстерьер, ты тут в чести. Так вот хочу тебе сказать — до зобачення! Я чувствую — твое предназначенье Меня с Варшавой коротко свести.

* * *

Все дело в Польше, все дело все-таки в Польше. Теперь-то ясно из этого жаркого лета. А все, что после, что было позже и после — Всего лишь поиск того пропавшего следа. Ну, от субботы до субботы… Быть может, я и доживу. Дожить бы, милый, до свободы. Да до свободы наяву. Быть может, воздух? Рукой дотянусь, все в шаге. Да, это воздух — вон как меня прищемило… А может, возраст? В прохладной сырой Варшаве, Допустим, возраст, но было смешно и мило. Ну, от субботы до субботы… Быть может, я и доживу. Дожить бы, милый, до свободы. Да до свободы наяву. Но как же Польша, где мы заблудились, Польша? И этот поезд — на выручку и навырост? А все что после — то тоньше, гораздо тоньше… Душа не врет и история нас не выдаст. Ну, от субботы до субботы, Быть может, я и доживу… Дожить бы, милый, до свободы — Да до свободы наяву.

* * *

Вдвоем, вдвоем, вдвоем. Нежны до устрашенья… Давай меня убьем Для простоты решенья. Я в землю бы вошла, Как ножик входит в масло. Была, была, была, Была — да и погасла. Проблемы устрани Житья недорогого — Давай убьем меня И — никого другого. Программа дешева — Душе мешает тело. Жила, жила, жила, Жила — и улетела. Усталой головы Особая пружинка. По улицам Москвы Кружи, моя машинка. До дна, до дна, до дна Влюби-влюби-влюбиться. Одна, одна, одна… У би-уби-убиться!

* * *

Пропади ты пропадом — Говорю я шепотом В трубку телефонную, Дочерна сожженную Силой того выдоха, Где искало выхода Сердце мое бывшее, Без меня остывшее. Пропади ты начисто. Пропади ты намертво. Все, что было начерно — Напишу я набело. Провались же с грохотом Здания стоящего. Пропади из прошлого И из настоящего.

* * *

Дожила до постыдной сивости С идиотской мечтой о красивости, И при виде блондинки на длинных ногах Всею печенью чувствую — ах! Из меня ж не получится лапочка. Не сгорай, моя свечечка, лампочка… Где обнимутся двое — там третий молчи, Тех двоих — не учи. Никакого такого опыта, Кроме разве ночного шепота. Я подкрашусь снаружи, Настроюсь внутри. И никто мне не даст Тридцать три.

* * *

Мой Горацио, как ты горазд Слушать пенье под звуки кифары. Я уехала в свой Невииград. Потушите, пожалуйста, фары. Потушите, пожалуйста, свет, Отраженный водой многократно. Где была — там меня больше нет, И едва ли я буду обратно. Мой Горацио, ты ли не рад? Ничего не успело случиться. Я уехала в свой Невинград. Облученный обязан лучиться, А не мучиться день ото дня Под чужими прямыми лучами, Принужденно и жадно звеня Сохраненными втайне ключами… Мой Горацио, видишь ли, брат, Всяк спешит совершить свое чудо. Далеко-далеко Невинград. Ни один не вернется оттуда. Невинград, Невинград, Невинград — Повторяю, — хоть это-то можно… И заплакала, как эмигрант, Над которым смеется таможня.

* * *

От пепла до меда, от меда до пепла. Любовь происходит из этого спектра. Кружится над миром янтарной пчелой. Кружится пчелой, да ложится золой. Скажи, мой любимый, ты мед или пепел? Чтоб я не вязала немыслимых петель, Чтоб я не писала таких вензелей, А ты бы глядел на меня веселей! От меда до пепла, от пепла до меда! Себя превозмочь не умеет природа. И жар не остудит, и дрожь не уймет. Лишь пепел пригубит — и чудится мед. Откуда бы взяться подобной напасти? — Люблю от медовой до пепельной масти. Не благодеянье, не явное зло. От меда — сиянье, от пепла — тепло.

* * *

Ты то мерещишься, то чудишься! Хотя я чуда не ищу. Когда-то ты совсем забудешься! Тогда-то я тебя прощу. Тебя, такого звонко-медного, Над теплой ямкой у плеча… И лихорадящего, бледного, Растаявшего, как свеча. Нет, все не так теперь рисуется, Не надо ближнего стращать! Что выпадет, что подтасуется — И станет некого прощать. Но ты мерещишься, ты чудишься, Полуразмытый, видный чуть… Когда-нибудь и ты забудешься! Когда-нибудь, когда-нибудь.

* * *

Погляжу себе в глаза, Раз не поглядеть нельзя. Только что я вижу в дымке? Там, на снимке — разве я? Из какого полусна, В полумраке у окна, Там стоит, вполоборота, И душа ее темна? Из-за дальних ли границ, Из-за давних ли страниц, Но серебряная нитка Пробегает меж ключиц… Погляди же на меня. Среди света, среди дня Погляди без снисхожденья, Не беля и не черня. Это я, мой голубок. Я гляжу не вниз, не вбок. Я такой бываю редко. Но бываю, видит Бог.

* * *

Так уж лучше бы зеркало треснуло — То, настенное, в мутной пыли. Из мирка, захудалого, пресного — В номера интересной любви. Поспеши, поспеши, легкокрылая! Вот и лампы уже зажжены. Легкокрылая бабочка милая — Без любви, без судьбы, без вины… Не любил он — и номер гостиничный Пробирает нездешняя дрожь. — Не любил он! На площади рыночной Отступился за ломаный грош. Погоди, погода, бесприданница! Ты любила всего одного. Тот, кто знает любовь без предательства, —  Тот не знает почти ничего. Человек с человеком не сходится, Хоть в одной колыбели лежат. Не любил он — и сердце колотится. Не любил он — и губы дрожат. На пути ли в Москву ли из Нижнего, По дороге ли на Кострому… Легковерная, нелепая, книжная — Не достанешься ты никому.

* * *

И, пытаясь в себе заглушить Нарастающий гул камнепада, Говорю себе: надобно жить. На краю этой трещины — надо. Эти злые, кривые края Прорывают, ты видишь, бумагу. Эта трещина, милый, моя. И не двигайся, дальше ни шагу. И, по гладкому камню скребя И срываясь с него беспощадно, Умоляю себя и тебя: Это трещина, трещина, ладно? Без обиды тебе говорю, Накопив непосильную кротость: Отойди же, не стой на краю. Эта трещина, может быть, пропасть. Из твоей оскудевшей любви, Из улыбки тяжелой, нервозной Вижу трещину в самой крови — Незапекшейся, черной, венозной. И, пытаясь в себе заглушить Нарастающий гул камнепада, Говорю себе: надобно жить. На краю этой трещины — надо.

* * *

Он — вещать, она — верещать, достигать его глухоты. А душа — прощать, и еще — прощать, с небольшой своей высоты. Он — воплощать, она — вымещать, как-то все у них неспроста. А душа — прощать,  и опять — прощать, со своего поста. Он — сокрушать,  она — водружать, все чуднее их забытье. А душа — прощать, прощать и прощать, да они не слышат ее. Да они не видят ее. Да они не помнят ее.

* * *

He отвертимся — хоть увернемся От алмазных ее когтей… А следы твоего гувернерства — На повадках моих детей. Я окошко тебе открыла — На вот, руку мою возьми. Просыпайся скорее, милый! Поиграй с моими детьми. Почитаешь им Вальтер Скотта, Полистаешь для них Дюма. У тебя впереди суббота, У меня впереди зима. Но в тягучем густом романе Все замешено на крови. Расскажи ты им о Тристане, Расскажи ты им о любви. А ты дышишь тепло и сладко, Руку выбросив чуть левей, И мужская трепещет складка Между детских твоих бровей… Не бывает любви бескрылой, Не случается меж людьми. Просыпайся скорее, милый! Поиграй с моими детьми.

* * *

Расскажи мне, милый, где болит, расскажи, не уводи глаза. Видишь — на цепочке сердолик, каменная в жизни полоса. Отстранись немного, отступи, на меня как прежде погляди, сердце тихо дремлет на цепи, камень мерно дышит на груди. Видишь, в камне приглушенный свет, темный пламень изнутри горит? Это твоего паденья след, ты же падал как метеорит. Но ведь ты не скажешь где болит, отведешь невесело глаза. Я качну легонько сердолик, каменная в жизни полоса. Я качну легонько сердолик, каменная в жизни полоса.

* * *

Дети мои спят у края, у берега, Где йод, и смола, и музыка, и прачечная. Ну, пусть! Пусть будет, как это у Бергмана, — Жизнь то мерцает, то начисто прячется. И это, и это преддверие праздника — Там ель проступает, а может, Мерещится… И папа — он праведник, праведник, праведник. И мама — она грешница, грешница, грешница. Дети мои очнутся, очухаются, И в утробу запросятся, и займутся там играми. И жизнь там увидят черную, чудную, Это зимнее небо с ярчайшими искрами… И снова, и снова преддверие праздника. Звезда за звездой между веток навешивается. И папа — он праведник, праведник, праведник. И мама — она не такая уж грешница…

* * *

Розовый палисандр, Бархатная розетка. Фанни и Александр — Бабка моя и дедка. Время обнажено, Варево так клубится, Что не исключено: Сможешь, сможешь влюбиться. Снег идет к небесам. Ель озябла в охапке. Фанни и Александр — Дедки мои и бабки. Вертят веретено Голубь и голубица. Будет, будет дано — Сможешь, сможешь влюбиться. Буквицы в пол-лица, Строчные, прописные. Фанни и Александр — Это мои родные. Ну и еще одно, Звездчатая крупица… За тебя решено: Можешь, можешь влюбиться…

* * *

Вот минувшее делает знак и, как негородская пичуга, Так и щелкает, так и звенит мне над ухом среди тишины. Сердце бедное бьется — тик-так, тик-так, — ему снится Пицунда. Сердцу снится Пицунда накануне войны. Сердце бьется — за что ж извиняться? У, папы в спидоле помехи. Это знанье с изнанки — еще не изгнанье, заметь! И какие-то чехи, и какие-то танки. Полдень — это двенадцать. Можно многого не уметь. Но нечестно высовываться. Просто-таки незаконно. Слава Пьецух — редактор в «Дружбе народов», все сдвиги видны! Снова снится Пицунда, похожая на Макондо. Снова снится Пицунда накануне войны. Сердце бьется, оно одиноко — а что ты хотела? На проспекте Маркеса нет выхода в этом году. И мужчина и женщина — два беззащитные тела Улетели в Пицунду, чтоб выйти в Охотном ряду…

Дважды была я на Пицунде: в августе 68-го и в августе 92-го.

* * *

На верхней полочке уже Не хочется тесниться. Но сколько говорят душе, Любовь, твои ресницы… Когда разучишь мой язык, Ты, ласковый отличник, Забудешь то, к чему привык, И станешь сам — язычник, Тогда смогу вздремнуть часок И вспомню про хворобу. Вот только выну волосок, Опять прилипший к нёбу.

* * *

Ты меня попрекаешь везучестью… Иногда мне ужасно везет! Вот и сделался чуть ли не участью Небольшой путевой эпизод. То рассеянно смотришь, то пристально И сидим, к голове голова… Наклонись ко мне — вот и истина. Остальное — чужие слова. Мои дни не похожи на праздники. Мои ночи свирепо-скупы. И пускай уж чужая напраслина Не найдет между нами тропы. Эти встречи от случая к случаю, Разлитые по телу лучи… Ради Бога, скажи, что я — лучшая. Ради Бога, скажи, не молчи. Таковы церемонии чайные, Не в Японии, так на Руси. Положение чрезвычайное. Если можешь — то просто спаси. Вот гитара на гвоздик повешена. Не туда, а сюда посмотри. Поцелуй меня — буду утешена Года на два. А то и на три.

* * *

Ну, люблю я смазливых блондинов! Что ты будешь делать со мною? И любви этой гордое знамя Так и реет над жизнью моей. Но блондины об этом не знают. Да откуда бы им догадаться? И я вынуждена объясняться, Приручая их по одному. А блондины любят блондинок, В крайнем случае — светлых шатенок. Получают мучное на завтрак И молочное — на обед. Так живут, постепенно вянут, Угасают мои любимцы, Даже соли на вкус не зная, Даже перца не разобрав. А такие как я — стремятся Протянуть им всегда руку дружбы, Приготовить мясное блюдо И зажечь интимное бра. Но блондины об этом не знают… Да откуда им догадаться? И я вынуждена объясняться, Приручая их по одному!

* * *

Ты просишь с тобой посекретничать? Приходишь средь ясного дня? Учти, я не буду кокетничать, Когда ты обнимешь меня. Ты думаешь, видно, — раз женщина, То женщину можно понять! А женщину нужно разжечь еще, Разжечь — и тихонько обнять. Имеют значенье условности, Но знак подают небеса. Ты видишь — твердят о готовности Мои голубые глаза. Мои золотистые, карие… Зеленых угодно ль душе? Вот тренькаю тут на гитаре я, А можно обняться уже…

* * *

О тебе ни строка не пропета пока. Не пропета еще, не пропета, Оттого что примерзла моя рука Там, у невского парапета. Я с тебя одного не спросила пока. С прочих, знаешь, как строго спрошу-то… Оттого что запуталась страшно рука Между стропами парашюта. И одною примерзшей своею рукой И другою, прикрученной туго, Я держу тебя крепко, мой дорогой, Как и надо держать друг друга.

* * *

Я звоню тебе из Невинграда Сообщить, что я еще жива. В Невинграде — все, что сердцу надо: И невиноватость, и Нева. И моя премьерная простуда, И моей гримерной суета. Мне никто не позвонит — оттуда, Если я не позвоню — туда. Я себя сегодня постращаю, Теплый диск покруче раскручу. В Невинграде я тебя прощаю, А в Москве, должно быть, не прощу. Я звоню тебе сюжета ради… Я жива, и тема не нова. …В Невинграде всё как в Ленинграде — И невиноватость, и Нева.

* * *

Она над водой клубами. Она по воде кругами. Но я знала тех, кто руками Ее доставал со дна. Любая любовь, любая. Любая любовь, любая. Любая любовь, любая — И только она одна. Немилосердно скупая. Немо-глухо-слепая. Кровавая, голубая, Холодная, как луна. Любая любовь, любая. Любая любовь, любая. Любая любовь, любая — Учу ее имена. И верю в нее, как в рифму. И верю в нее, как в бритву. Как верят в Будду и Кришну И в старые письмена. Любая любовь, любая. Любая любовь, любая. Любая любовь, любая — И только она одна.

* * *

Сколько среди людей ни живи, каждый царь или бог. Но воспоминанье о старой любви всех застаёт врасплох. И открывается пыльный том, и ты не веришь глазам, а там — засушенный бледный бутон,  а был пурпурный розан. Как он кончики пальцев колол, светился весь изнутри!. Как нож из ножен, из книги на стол он выпорхнул — посмотри. Там пепел, пепел из лепестков — так собирай скорей. Как много на свете тайных богов, как много явных царей. Но и небожителей, — да, увы! — Будь то царь или бог, воспоминанье о старой любви всегда застает врасплох.

* * *

Как же я забыла любовь, рот-фронт, Вишня запечатана в шоколад? Как же я любила тебя, рот в рот. А теперь целуемся невпопад. Был же лепесток, был невинный фрукт, А теперь засахарен — стал цукат. Вот тебе итог — беспричинный труд, А не то чтоб мед или слет цикад… Как же я забыла быть начеку, И уменье ждать, и взнуздать детей. А могла б ладонью укрыть щеку И построить сон хоть из трех частей. А кровать кровила, никто не спас. Будто каравелла, пошла на дно. Я простила сердцу не первый спазм — Это было больно, да все равно. Да, во рту горчило, но с той поры Горло научилось — печет фарфор. Падал наутилус в тартарары — Сердце отключилось на счет «файф-фор»… Так я и забыла любовь, рот-фронт. Вишня запечатана в шоколад. А ведь я любила тебя рот в рот, А теперь целуемся невпопад.

* * *

Такая печаль у меня на груди, Что надо тебе полюбить меня снова. Я больше не буду дика и сурова. Я буду как люди! Вся жизнь впереди. Ее ль убаюкать, самой ли уснуть? Такое не носят московские леди. Такое, как камень с прожилками меди — К ней страшно притронуться, больно взглянуть. Такую печаль на груди я ношу, Как вырвали сердце, а вшить позабыли. Но те, кто калечил, меня не любили, А ты — полюби меня, очень прошу. Такая печать у меня на груди, Что надо тебе полюбить меня снова. Я больше не буду дика и сурова. Я буду как люди! Вся жизнь впереди.

 

Никаких особых мечт не было

Интервью Вероники Долиной

— Вероника, когда вы сегодня бросаете взгляд в прошлое, можете ли вспомнить, о чем мечтали и грезили в молодости?

— Никаких особых мечт не было… (Длинная пауза. Вспоминает.) Тогда я только что рассталась с музыкальной школой, наступила маленькая свобода, и я ринулась к книжкам. Красивая жизнь мерещилась, но она была сказочной, как и французская литература, которую нам успели преподать. Мы, неравнодушные к языку, проращивали свои грезы из книжек. Ничего-то мне не нужно было, кроме… Кроме дома как замка, вассалов как друзей, детей как паству и… музыки и книг — и всего этого побольше. Все мне казалось просто и реально, как в средневековье. Потом, конечно, жизнь все раскачала и подкорректировала.

— На стихи вас вдохновила первая любовь или они совпали?

— Конечно, в четырнадцать лет какой-то мальчик у меня появился, а лет в пятнадцать это был уже мальчик лет двадцати, а в шестнадцать — мальчику было уже лет под тридцать. Этот букет вызвал к жизни какие-то стихи с легкой манипуляцией гитарой.

— Но вы так давно пишете и поете, что создается впечатление, будто вы прямо со школьной парты шагнули на сцену. А может быть, так действительно и случилось?

— После школы я наслаждалась свободой, брякала на пианино, сочиняла как бы собственные версии Жанны д’Арк, Тристана и Изольды… И тут случилось чудесное знакомство — на самом деле не одно, а целый букет. Была такая волшебная женщина — Александра Вениаминовна Азарх — чудная классическая московская старуха с красотой колдуньи. Жила она на теперешней Мясницкой, а для меня это был очаг моего детства, я обожала эти места. Привела меня к этой дивной старухе моя тетя, и там я пела свои первые песни. Там бывали люди разнообразные — художнические и театральные, там было некое окно в другую жизнь, из этого окна мне тепло закивали, протянули руки. И еще очень быстро, через какие-то недели, я познакомилась с другом моего брата — нынче членом израильского кнессета Юрием Штерном, и он сделался на многие годы моим теплым другом.

Юра познакомил меня с Володей Бережковым, Аликом Мирзояном, Виктором Луферовым — тоже своеобразный творческий букет нашей компании. Это действительно произошло очень быстро — в первую осень после окончания школы.

Володя Бережков взял меня за руку и привел в литературное объединение, которым руководил легендарный тогда в Москве поэт Эдмунд Иодковский — автор бессмертного гимна целинников: «Едем мы, друзья, в дальние края, станем новоселами и ты, и я!» Это был чрезвычайно добрый, культурный человек, расположенный к тому, чтобы вести такое литобъединение очень разнообразных людей, но ужасно даровитых. Там я от 17 до 20 лет увидела клумбу чудесных московских очень одаренных, совершенно никакой властью и государственной мощью не обласканных людей. И я к ним притулилась.

— Однако вы оказались замужем. Не стало ли это помехой творчеству, не отвлекло ли вас?

— Нет, что вы! Были какие-то месяцы небольших потрясений младоженской души, но вообще все было забавно и романтично, с какими-то холодными душами, горячими конвульсиями. Нет, стихи не оставляли меня. Я прошла через первые потрясения, потом вошла во вторые и третьи и при этом опиралась на стихи.

Я замужем очень давно, об этом даже говорить странно. Вышла замуж в 19 лет и до сих пор перманентно нахожусь в этом состоянии, не приходя в сознание… Но в 20 лет, в 1976-м, наверное, это был год какого-то цветения, я попала на первый конкурс авторской песни. В жюри был Булат Окуджава, я помню лица Валентина Никулина и Геннадия Гладкова — была такая фракция. А конкурс был чрезвычайно поэтичен, интересен. Я же была ужасно неуклюжа, угловата и к тому же у меня была двусторонняя пневмония. Но там я, покачиваясь от слабости, все-таки спела свою Жанну д’Арк. Это то, что у меня было в запасе и что выглядело иначе, чем туристская песня или апология мужской дружбы, которая всегда воспевалась. Вот так я выступила и даже заняла, не помню точно, кажется, третье место. Это способствовало и сопутствовало тому, что потом года полтора — и уже не только в компании — я понемногу выступала на маленьких сценах. А потом посыпались предложения, и я стала много выступать начиная с 1977–1978 годов. Редкий день был у меня свободен.

А что касается семейной жизни… Я помню, как в школе объяснили про плюсы и минусы, а в биологии про женское и мужское. Да и дедушка мой был известным физиологом, и родня моя все медицинская. Мне представлялось естественным и натуральным жить в обществе мужчины и до сих пор так представляется. Мне кажется, что сосуществовать попарно как-то веселее.

— Несмотря на то, что вы рано усвоили семейные традиции, вы приобрели и личный опыт и, вероятно, отвергли что-то, привнесенное из опыта младости. Например, научились ли что-то не прощать мужчинам?

— Я — абсолютное прощение. А что можно не прощать? Понимаете, мы родились в очень немилосердном государстве, возможно, не в худшем из его городов. Более того, одно из открытий пребывания в этой стране, городе и в этом времени: становится все ужаснее. Как пропел так просто и верно мой друг Володя Бережков: «Тогда и надо было жить, кто знал, что дальше будет хуже».

Юность строит какие-то замки, но не догадывается, что дальше попросту будет хуже. Во всех отношениях. И если все кругом так ужасно и через такие жернова проходит человек, то ему ничего не остается, как быть милосердным по отношению к своим близким.

— Ваше всепрощение не дает ли повода близким сесть вам на шею? Бываете ли вы с ними строги? Ставите ли вы своих иногда на место, когда вдруг слух и вкус включаются?

— Нет-нет, у меня с этим плохо. Возможно, я иногда на кого-то произвожу очень монументальное впечатление, а на кого-то и демоническое. Боюсь, что ни того, ни другого во мне нет и многих симпатичных защитительных граней я на самом деле не имею. Я бы хотела быть проще и мягче. Я бесконечный ценитель мягкости абсолютно во всем — в красках, в интонациях, в языке, в манерах. Правда, рядом с мягкостью часто располагается неторопливость, а вот этой вещи я не ценитель. Я люблю буквально что-то моментальное — растворимый кофе, быстрый суп. Сколько я себя помню, во мне страшно Тикает. Раз тикает, во-первых, я немного опасаюсь, что однажды взорвется; во-вторых, это меня беспокоит и ночью и днем — то, что тикает. И я не могу делать что-то неторопливо и к людям неторопливым отношусь от недоверия до неприязни. А мягкость я страшно люблю.

— У вас четверо детей. Вы чего-то от них ждали, хотели или просто ребенок есть — и это само по себе прекрасно?

— Так… Так… Полагаю, лет десять назад я бы что-нибудь другое ответила, а лет двадцать — совсем другое. А что же теперь я скажу на это? А я не знаю, не знаю… Мне хотелось детей как адептов, как близких людей, поселить их рядом с собой и не расставаться как можно дольше. Но вот уже первый отделился от меня, и я отношусь к этому смиренно.

Но ничего, вы знаете, я не ждала от них, а то бы я им руки-то повыворачивала, холки бы намяла, носы бы поплющила. Но ничего этого я не умею. Напротив, дети очень сохранны, иммунны и при деле. И что я буду их теребить?

— Получилось, как вы мечтали, стать с детьми друзьями, близкими людьми?

— Не мое дело — резюмировать. Я их очень люблю, очень им предана. А как называется то, что между нами, не знаю. Я думаю, что очень прорастаю в них, и в этом есть много опасностей. Тут все немножко фантомно. И эти попытки создать профессию из ничего, и создать чуть ли не достаток, и из этого достатка создать большую авторскую версию для детей: вот такой город, такая страна, такое государство, а ты хорошо учись, будь человеком, уважай старших, люби младших… И что тогда будет? Никто не знает, что будет. Мне кажется, мои дети — я об этом с опаской говорю, с особой осторожностью — хорошо себя чувствуют на свой лад каждый и приоритеты в жизни имеют близкие к моим.

Но мне дик целый ряд вещей — таких общечеловеческих нормативов, которые наполнили нашу жизнь за последнее время. Кто-то же учит своих детей менеджменту, а кто-то, извините, маркетингу, а кто-то в какую ни есть юриспруденцию детей отдает или буквально в международное право… Вот ужас-то, на мой взгляд.

— А что вам видится в этом ужасного?

— Без комментариев, как наловчились говорить теперь некоторые… В моих глазах это ужас. То есть как?! Твой ребенок может принять неслыханную веру и оказаться адептом неслыханной конфессии. Это его дело. А если ты как родитель его куда-то толкаешь — дело плохо. Поэтому пусть любой из моих детей учится чему угодно и служит чему захочет, но я в ужасе от того, как некоторые родители программируют своих детей. Если мои дети читают книги, почитают музыку, обожают театр и кино — мне больше ничего не нужно.

— Вы много говорите о детях, но ни разу не упомянули о роли отца в их жизни.

— Во мне давно сидит цитата: «Лучшее, что может сделать отец в деле воспитания детей, — это любить их мать». Это очень сильная сторона вопроса, и она очень важна. Мои дети видели это. Сейчас у меня второй муж, но совсем не важно, какой он по счету. Мужчина, живущий со мной, — это моя вторая половина. Мне бы хотелось, чтобы человеку было хорошо со мной, вот и все.

— Были у вас сложности с детьми, когда вы вторично выходили замуж?

— Сложностей не было. Но необходимо было сделать так, чтобы уменьшить тяжесть травмы. Вот об этом я очень пеклась, этим была очень озабочена. И это мне удалось.

— Вероника, вы используете в своих воспитательных моментах опыт ваших родителей или так и говорите им, что жить в наше время страшно?

— Я не говорю, что страшно. На самом деле я выбираю другие слова. Но мы сурово живем, что и говорить. Мои мама и папа тоже не были особенно заласканы всей нашей средой. Но меня не учили сильно щетиниться — меня просто просили учиться хорошо, по возможности, учили музыке, языку. Папа и мама, как могли, со мной приятельствовали, но из-за занятости проводили со мной очень немного времени. Никаких наставлений не было — воспитывали исключительно на собственном примере: книжки, театр, бесконечно бережное друг к другу отношение. Вот это то, что было у родителей и существует сейчас со мною.

— Вы пережили с вашими разновозрастными детьми три переходных возраста. Очевидно, было сложно и нужны были какие-то особые знания и понимания, чтобы все это прошло безболезненно.

— Нет-нет, я не знаю, у меня все интуитивно, все по слуху. Я ведь стихи пишу со слуха, музыку по слуху. Недаром в детстве мы так любили радио-постановки, и чуть позже, нянча детей дома, я очень любила «Театр у микрофона». По слуху я и детей растила. Конечно, в переходном возрасте что-то малоприятное было, но я не позволяла себе, чтобы в наших отношениях мы заглянули за ту грань, из-за которой трудно будет вернуться к теплым и интересным отношениям. Все яркие размолвки — их было три-пять — я помню, помню их совершенно в самоуничтожительном свете. Надо было учить себя всякой сдержанности и бережности к детям. Иначе «дальше — тишина». А если ты хочешь с детьми и дальше общаться, находить общий язык и до тишины не допускать себя, то со словами надо обращаться чрезвычайно бережно.

— Вы знаете, у нас давно стало грустным правилом растить детей без отцов при живых отцах. Вы могли бы вырасти своих без отца?

— Откуда я знаю? Что вы! Я понятия не имею. Не… Я не думаю. Мне кажется, жизнь детей очень украшена мужским обществом. Но черт его знает… Наверное, есть такие сады-огороды, где дети цветут без этой поливки. Не знаю… Мне кажется, мужчина нужен для равновесия. Как писала Нина Садур: «Мужчина полезен для здоровья».

— Вы очень самостоятельная женщина во всех смыслах, и в смысле зарабатывания денег тоже. Нет с мужем по этому поводу напряжений?

— У нас нет этого состязания, и об этом не может быть и речи — муж тоже занимается вполне художественными вещами — снимает кино, а когда не снимает, то отдыхает. Какое тут может быть состязание? Дети в большей степени мои — что хочу, то и делаю. А хочу я их кормить, одевать, возить, учить — всегда хотела и продолжаю хотеть. Муж мне вполне соответствует в этом мире моих скромных желаний. Ну, чуть больше денег — чуть меньше… Я вообще простовата в этих вопросах, я же не бизнесвумен. Я абсолютный кустарь — натачал пару ботинок, пошел на угол и продал их. Натачал, например, пять песен — и чувствую, что две из них немножко ярче остальных. А в сумме их пять — это к вопросу о тачании обуви. Черт возьми, думаю, что я сижу? Еще десять — и будет новая пластинка. Это все, чем я занимаюсь. Ну и какое тут может быть состязание?

— Ну и когда вы успеваете при четырех детях «тачать»? Из чего вырастают ваши стихи и песни?

— Из любого времени дня и ночи… Какие-то ушки на макушке желательно поддерживать. Я сейчас меньше стала говорить вслух и про себя об электризованности, которая когда-то чрезвычайно способствовала. Теперь она меня пугает — просто в кому впадаешь, когда приходит это состояние. Я не говорю о влюбленности, а о психофизических испытаниях, когда они выпадают. Теперь надо беречься, ну хотя бы ради детей. Тех ушей на макушке, которые я раньше поддерживала, их уже нет. Но есть какие-то другие. Я колдую по утрам и вечерам, когда есть силы, я очень колдую над тем моментом, когда рука поспешает к бумаге. Тут я задерживаю дыхание, настолько это острые ощущения.

— А кто ваш слушатель сегодня? Он ведь, очевидно, совсем другой, чем у Земфиры, например?

— Конечно, совсем другой, но какая-то граница проходит. Я приветствую Земфиру, и ее очень любят слушать мои дети. Но, конечно, я немножко другое. Мы были намного менее музыкальны, намного скупее в выразительных средствах. Намного более ангалшрованы с точки зрения текста, и политически, и социально. Кому Бог давал поэтический дар, естественно, песни были поэтичнее. Но социальная нагруженность этих песен и этого стиля пения под гитару была, конечно, на первом месте.

Но, конечно, такого царства серости, которое наступило в 90-е годы, мы не чувствовали и не предполагали, как многого другого не могли предположить. Но к эстраде я глубоко равнодушна. Живу книгами. Подкармливаю свое нутро стихами.

— Муж поклонник ваших песен?

— Я бы сказала — без фанатства, когда приходится, то слушает. Понимаете, это уже взрослый брак — он взрослый человек. Я могу повести его на Сретенку, где родилась, к своим друзьям. А куда-то и он твердой рукой меня поведет. А я никого на свои концерты не вожу — кто может, тот сам придет, кто-то из близких придет, а кто-то останется дома помыть посуду. А не помоет — я сама это сделаю. Тут я очень либеральна.

— Но дети ваши, естественно, первые слушатели и ценители?

— Не первые и не последние. С какой стати их это должно интересовать? У меня масса ошибок в воспитании, и вот эта тоже — у нас не очень силен почтительный фон по отношению ко мне. Это в доме не очень приветствовалось и развивалось. Иногда мне это вредит, но зато они имеют собственные любови, собственные привязанности — и пускай себе. Они точно не фанаты моего творчества, но вот что уж точно меня совсем не тяготит. Пусть они будут фанатами кого захотят: Кафки, Эко, Цветаевой… Почему они должны любить меня? Пускай так с прищуром присматриваются… Ничего мне больше не ну ясно.

Понимаете, дети уже взрослые. Старший — Антон — уже диссертацию по детским книжкам написал, пишет эссе, рецензирует и делает другие разнообразные вещи. Средний — Олег — в театральном училище, а сейчас каникулы, и он снимает мультфильмы. Ася пишет что-то свое и записывает. Года три-четыре назад они как-то объединились и какую-то музыку играли, в том числе и публично. Сейчас они это делают редко, но иногда можно наткнуться на какую-то их антрепризу. А в еще более дальнее время мы вместе в кукольный театр играли. Дети резвятся по-разному и, что очень важно, не под моим руководством.

Я очень антитоталитарна, я против любого рода железных рук, любого рода памятников, очень против кумиротвореиия. И все же важные, главные вещи я очень берегу в себе и в детях стараюсь проращивать.

— Вы начинали писать и петь свои песни, когда были уже такие суперстар, как Ким, Визбор, Высоцкий, Окуджава… Вы стояли рядом или особняком?

— С Окуджавой у меня были своеобразные многолетние отношения — кое в чем они были дежурны и загадочны, кое в чем очень формальны и сложны. В силу жизненных обстоятельств они еще несколько запутались. Но с моей стороны это всегда была — без низкопоклонства — очень яркая и щемящая любовь. А с его стороны было такое поглядывание сверху — в иные годы оно было очень неравнодушным, впоследствии более равнодушным. Ну что поделаешь?

Высоцкого я не знала, хотя 1980 год был пограничным. У нас была дружба с драматургом Олегом Осетинским, сценарий которого был запущен на Одесской киностудии. Годы прошли, но я помню, что в этом сценарии была такая небольшая набоковщина — бывалый мужчина ведет с собой девочку на башню к шпилю — вы думаете, чего? — высотного сталинского дома. Вот такая история в замкнутом пространстве с некими взаимоотношениями. К главной роли будто бы был приговорен Высоцкий, а я уже написала песню, предназначенную девочке. В августе 1980 года мы предполагали познакомиться, но не довелось…

С Визбором я хорошо была знакома, и ужасную его милоту и дружественность прижизненную ощутила на себе, и горечь утраты…

С Кимом я дружу и приятельствую по сей день. И я счастлива, что он жив-здоров. Все-таки мы все уже чуть-чуть уходящие натуры.

Когда-то я очень хотела внутрицеховых корпоративных отношений, но не знала их никогда. Жила и живу в работе сама по себе.

Беседовала М. Рюрикова, 2000 г.

 

Аэротика

* * *

Каждая кроха просит: Не проходи! Каждая кроха носит Сердце в груди. Хоть и дымит треножник — Боли не причиняй, Не мелочись, художник, Не укрупняй. Из пустяков, безделок Сложен весь этот мир. Не будь, художник, мелок. Будь — ювелир.

* * *

He заметив, что дети предпочли бы тату или пирсинг, Не заметив, что люди все уехали на Кот-д’Азюр, Самый твердый на свете пушистый задумчивый персик Я возьму, надкушу и присяду на пыльный бордюр. Не заметив, что жизнь оказалась чудным извращенцем, Не умеющим помнить, не знающим сладких границ, Я укроюсь китайским прекрасным как сон полотенцем, И цветы там, и фрукты, и перья невиданных птиц. Дайте жить, дайте петь, отнимите судьбу как проблему, Опустите как в трюм, отпустите меня как в тюрьму. Я хотела успеть написать не роман, так поэму… Но для этого надо очутиться хотя бы в Крыму. Хорошо бы, чтоб память оказалась конфетной коробкой, Полной ласковых писем, таких, что вовек не прочтут. Хорошо бы флакон закрывался фигурною пробкой. Все потеряно, все. А хрустальная пробочка — тут.

* * *

Никакой в этом мире поэзии. Никакой в самом деле мечты. И подушечки пальцев порезаны. И страницы скандально пусты. Ну, помаешься, позаикаешься, Ну, посетуешь ты на судьбу. Но не очень-то перепугаешься, А покрепче закусишь губу. Други близкие, други далекие! Я гляжу ваших взглядов поверх. Ожиданья огни одинокие — Худосочный такой фейерверк. Матерь божья, какая поэзия? Матерь божья, какая мечта? Я и шита, и крыта, и резана — А страница пуста и пуста…

* * *

Я обиды рассовала по карманам И царапины, как кошка, зализала. Я училась этим маленьким обманам — Ничего тебе про это не сказала. В сумку сунула еще две-три тревоги И за пазуху упрятала упреки. Завязала в узелок свою досаду — Ничего такого мне теперь не надо! Мне нельзя заплакать, если захочу я. И молчать нельзя мне, если замолчу я. Ну, а главное — глубокие карманы, Чтобы в них держать свои обманы! Нетерпению купила я уздечку. Ожиданию достала птичью клетку. В уголке сложила каменную печку, Чтоб кидать туда свои стихи, как ветки. А еще купила швейную машину И дешевые обрезки матерьяла И себе карманы новые пришила — Мне уже карманов старых не хватало…

* * *

На дне старой сумки, качаясь в вагоне метро, случайно нашаришь забытый пенальчик помады и губы накрасишь. Усталый, вечерний Пьеро, которого ждут не дождутся балы, маскарады… И вздрогнешь от горечи. Жуткая, жгучая слизь. Возьмешься за горло, захочется кашлять и плакать, масла и добавки в такие оттенки слились… Взамен земляники прогорклая алая слякоть.

* * *

Гололед — такая гадость, Неизбежная зимой! — Осторожно, моя радость! — Говорю себе самой. Ведь в другое время года Помогает нам судьба, А в такую непогоду Затруднительна ходьба. Я в дому — совсем другая: Раз на дню, наверно, сто Я сама себя ругаю И за это, и за то. А сегодня не ругаю И напрасно не корю. — Осторожно, дорогая! Осторожно, — говорю. Как ты справишься с дорогой? Ведь ее не избежать. Равновесие! Попробуй Равновесие держать. Не волнуйся и руками Без стеснения маши. Равновесие! Как знамя Равновесие держи. Гололед — такая гадость, Неизбежная зимой! — Осторожно, моя радость! Говорю себе самой. Не боюсь его нисколько. Я всю жизнь иду по льду. Упаду! Сегодня скользко. Непременно упаду!

* * *

Иду по улице зимой, И непонятно мне самой, Как не заносит снегом? Хотя погода хороша — Болит, болит моя душа Между землей и небом. А где-то светится окно. Так поздно светится оно! Меня там не хватает. Хотя погода хороша — Болит, болит моя душа. Ее ледок не тает. А скоро будет Рождество! Но это тоже ничего. Потом пройдет и это. Хотя погода хороша — Болит, болит моя душа, Ей облегченья нету! А можно так и дальше жить — Спешить, грешить, людей смешить — Ни шатко и ни валко. Да и погода хороша… Но все болит, болит душа — Ее-то вот и жалко.

* * *

Была я баба нежная — А стала баба снежная. Стою ничьей женой Под горкой ледяной. Была я баба нежная — А стала баба снежная. Вот и вся любовь! Вот и нос — морковь, И колпак из ведра, И метла у бедра… Была я баба нежная, А стала баба снежная. А глаза мои страшны, А глаза мои смешны, А глаза мои — из угля, А черны — видать, грешны. Была я баба нежная — А стала баба снежная… И стою, смеюсь. Зареветь боюсь. Потому что я считаю: Зареву — сейчас растаю.

* * *

В шапке похожая на Чебурашку — Я приношу благодарность барашку, Шкура которого сделалась шапкой В жизни моей неуютной и шаткой. В шубе похожая на медвежонка — Благодарю же тебя, о дубленка, Шкурою гревшая страшную тушу — Ныне одевшая грешную душу. Мясо в кастрюле и мясо в судочке… Птенчики чьи-то, сыночки и дочки… Милые звери — и плотью, и кровью Нашему хилому служат здоровью.

* * *

О, эта странная прогулка — Всего от дома до метро, И окончанье переулка, Где вечно продают ситро. Вот обгоняет вас ребенок. Взглянули вы со стороны — И узнаете, как спросонок, Черты оставленной жены. По тротуару — вереница, И перед вами, как в кино, Проходят лица, лица, лица Любовей, брошенных давно. О, эта странная прогулка! Ах, эти тени — хоть беги!.. Но почему-то очень гулко Здесь ваши слышатся шаги. А изменить маршрут непросто — Всего от дома до метро. И, добежав до перекрестка, Берете вы стакан ситро.

* * *

Я не прочту ему стихов — зачем ему стихи? У мужа денег попрошу, куплю себе духи. И я не стану песен петь. Какие песни, черт, Уж если он мой каждый сон узнал наперечет! У мужа денег попрошу — куплю себе чулки, Такие, что дороже нет — прозрачны и тонки. Умело подведу глаза, на шапочке перо! И вечером пойду к нему, одетая пестро. Когда же стану уходить, Под утро, чуть жива… — Я новой песенки твердить Смогу уже слова!

* * *

Мне стихи достались мукой, потому что вся родня До сих пор одной наукой занималась у меня. То, что шло за мною тенью, — им моей казалось ленью. То, что ринулось бедой, — им казалось ерундой. Если жгло, ломало, гнало, им казалось — слишком мало Для меня, капризной, вздорной, с черным глазом, с челкой черной. Огоньки вдали мигали, а меня опять ругали За невежество мое, за житье и за бытье. Мне стихи достались мукой, потому что вся родня До сих пор одной наукой занималась до меня. Все трудились, это верно. Беззаветно, беспримерно. Но казались их труды им добычею руды. А мои штрихи и миги, не стихи, да и не книги, Не работы, не труды — не наделали б беды. Если падало, крушилось, им казалось — совершилось Наказание мое за дерзание мое! Мне стихи достались мукой, потому что вся родня До сих пор одной наукой занималась до меня. Возвращайся к нам, дитя, — как могли, они манили… Ты поймешь сто лет спустя, как родные правы были. Если хочется — пиши красной краской, белым мелом. Но при этом от души просим — занимайся делом! О, ученая родня… Жизнь меня еще научит. И поймает, и намучит, — не волнуйся за меня.

* * *

А когда я болела, Да, когда я болела, О, как сильно меня Моя мама жалела! И когда я кричала Больными ночами, Как она защищала Большими плечами!.. А когда меня юность Дотла не спалила, Обожгла Да лихую судьбу посулила, Откатясь от огня, Я на холоде тлела — Только мама меня Больше не пожалела. Помню, как накатило Болезнями детство, И она находила Чудесные средства. А сжималось кольцо, Означавшее муку, — Помню, дула в лицо Или гладила руку… И минуты свои И часы — не считала. Но запасы любви Все тогда исчерпала. Ведь с тех пор, Что я в детстве так страшно болела, Меня мама моя Никогда не жалела.

* * *

Когда 6 мы жили без затей, Я нарожала бы детей От всех, кого любила, — Всех видов и мастей. И, гладя головы птенцов, Я вспоминала б их отцов, Одних — отцов семейства, Других — совсем юнцов. Их не коснулась бы нужда, Междоусобная вражда — Уж слишком были б непохожи Птенцы того гнезда. Мудрец научит дурака, Как надо жить наверняка. Дурак пускай научит брата Вкушать, как жизнь сладка. Сестра-простушка учит прясть. Сестра-воровка учит красть. Сестра-монашка их научит Молиться, чтобы не пропасть. Когда б я сделалась стара, Вокруг накрытого стола Всю дюжину моих потомков Однажды б собрала. Как непохож на брата брат, Но как увидеть брата рад! И то, что этим братья схожи, Дороже во сто крат. Когда б мы жили без затей, Я нарожала бы детей От всех, кого любила, — Всех видов и мастей.

* * *

— Ах, дочка! О чем ты плачешь? За что ты платишь? — Ах, дочка! Я в твои годочки Давно с твоим отцом Стояла под венцом. — Ах, мама! Венчаться мало… Ну, обвенчалась ты с отцом, Совсем юнцом, чужим птенцом?.. — Ах, дочка! Я в твои годочки Уже с твоим отцом Рассталась, с подлецом. — Ах, мама! Расстаться мало, Один подлец, другой глупец… Да и не о том я наконец. — Ах, дочка! Я в твои годочки Хоть не жила уже с отцом, А все ж бела была лицом… — Ах, мама! Лица-то мало. А что я не бела лицом, Так я же балуюсь винцом, Ведь ты же знала. — Ах, дочка! Я в твои годочки Хоть и жила почти вдовой, Была румяной и живой. А ты — девица, не вдова, А только теплишься едва… — Ах, мама! Уж осталось мало. И не жена, и не вдова, И не жива, и не мертва. А то, что черное ношу, — О том не спрашивай, прошу. — Ах, дочка! О чем ты плачешь? За что ты платишь? Чем согрешила? Куда спешила? Себя решила…

* * 8

Боль сердца моего — сестра. Мы с нею видимся нечасто. И вот от этого несчастья Моя любовь к ней так остра. Когда мы с ней увидимся опять — Предвижу, как я снова онемею. Предчувствую, что снова не сумею Ее нежнее прежнего обнять… Кого в наш век бетона и стекла Такая боль не гложет и не точит? И мучаются все, и каждый хочет, Чтоб эта боль неясная прошла. А наша власть над жизнию чужой Такие странные имеет формы! Все — сами по себе, но до сих пор мы К родной душе все тянемся душой! Боль сердца моего — сестра. А может, надо, чтоб болело? И в очаге потухшем тлела Зола рябячьего костра? Когда потом привязанностей рой Вкруг каждого запляшет и закружит — Вдруг человек заплачет, обнаружив, Как крепко связан с собственной сестрой…

* * *

Сто женщин, сто младенцев есть во мне. Оригинальное такое свойство Родне моей внушает беспокойство, — Хотя какая разница родне? Сто душ в душе ношу — что за житье? — Чтоб все они во мне перемежались. Но все в какой-то миг перемешались И приняли обличие мое. Пока я беспокоюсь и шучу, Все сто детей затеяли пятнашки. А женщина гадает на ромашке, И все выходит так, как я хочу. Теперь мой тихий дом — не дом, а храм, Звучит моя молитвенная строчка. Но женщина по кличке «одиночка» Живет в моей душе, как свежий шрам. Мужчина, нелюдим и нелюбим, Теперь к тебе заходит слишком редко. А ты лепечешь: «Что же делать, детка? — Ведь он не нам одним необходим!..» Да будет жизнь твоя чистым-чиста За то, что ты транжирила сначала! Да будет все теперь, как ты мечтала, И пусть тебя минует пустота! Сто женщин, сто детей — но жизнь идет, И вот что каждый день меня тревожит: Боюсь, что жизнь число еще умножит, Утроит или в степень возведет. Ну как я тяжесть вынесу сию? А как я жизнь свою сложу тем паче? Вон у Дюймовочки родился Мальчик-с-пальчик Оберегайте, люди, их семью!

* * *

Мне сын рассказывает сон: Там серый ослик, старый слон И мотылек — цветной флажок, Который крылышки обжег. Мне сын рассказывает сон: Он — всем опора и заслон. Тому подмога мой сынок, Кто робок или одинок. Мне сын рассказывает сон: Он ясно помнит тихий звон, Он ясно видел слабый свет — Такие снятся сны в пять лет… Мне сын рассказывает сон! Мне, слава Богу, верит он! Я растолкую и пойму, Зачем приснился сон ему. Мне сын рассказывает сон… Не по земле шагает он, А по пустыням и по льдам — Как будто по моим следам.
И вот замираю в передней. В Уфе, в Магадане, в Париже. А вдруг, мой ребеночек средний, Вернувшись, тебя не увижу? Ничтожнее нет материнства. Прерывистей нет постоянства. Волшебно твое буратинство. Фальшиво мое пуританство. Угрюм, как затвор карабинный, Мой промысел будничный трудный. Но весел твой глаз воробьиный, Такой антрацитово-круглый. Мне нравится, что ты не ранний, Хотя не привыкну, что средний. По стольким ты признакам — крайний. Едва не сказала — последний.

* * *

В то время как я эту Землю обследую, Хожу, прикрывая ладонью нутро, — Дитя, которое знать не знаю, не ведаю, Ведет себя странно, как студент в метро. И топочет ногами, и смеется не мудрствуя, То вытащит весла, то утопит корму. Похоже, он слушает какую-то музыку, Понятную только ему одному. Но, видно, и музыка ему тоже наскучивает. По каким-то таким часам он живет… И тогда он меня, будто лодку, раскачивает, И Земля вообще подо мной плывет. И не то чтоб мужественно, не то чтоб женственно, То ночь-заполночь — вот он, то ни свет ни заря… Но в июне закончится мое путешествие, Однажды начавшееся среди сентября.

* * *

Мой толстокожий персик, Ты бацаешь так рьяно! А мамочкины песни Не любит фортепьяно. Дверных печальных петель Скрипенье так знакомо… От мамочкиных песен Сквозняк идет по дому. Сквозняк идет по спинам От этой самой песни. Он пенится, как пиво, Пузырится, как пепси. Сквозняк бежит меле клавиш, Как горькая настойка. И ты его узнаешь, Но только — не настолько. Мой толстокожий персик, Прозрачнее кристалла, Тебе расскажут песни О том, как я устала… А ты подаришь перстень Прекрасному кентавру. Тебе оставлю песни, А мальчикам — гитару.

* * *

Синие солдатики, красная картечь! Идет война двенадцатого года. Нам наши силы надобно беречь, Раз на дворе — такая непогода. Мы не гуляем — дождик за окном. Все ждем, что переменится погода. У нас полки и роты под огнем, У нас война двенадцатого года. Фельдмаршалу представлен самому Мой ротозей — отныне новобранец. Солдатский кивер и солдатский ранец, Иных предметов не дари ему. А горбунок несется все быстрей! А где-то зайцы скачут на опушке. Дитя забыло кукол и зверей — По целым дням у нас грохочут пушки. Еще не скоро в школу он пойдет И поведет сражение на парте. Ему — четвертый год, и он ведет Свои полки против Буонапарте. Войне конец, хотя француз не трус. Мы победили в той неравной схватке! Мой храбрый сын подкручивает ус. Какое счастье, все у нас в порядке!

* * *

Не расти, дитя мое — Что в том толку? Можешь малость самую, Но и только. «Я сегодня потерял Синий мячик!» — На руках у матери Плачет мальчик. Долго ль будем нянчиться, Радость наша? Вырастешь — наплачется Твоя мамаша. Голова закружится Беспричинно, Тут и обнаружится: Ты мужчина. Женщина потопчется У порога. Вспомнится потом еще, Недотрога… Как я это самое Представляю!.. Не расти, дитя мое, Умоляю.

* * *

Мой сын безбожно на отца похож. Он тоже светлоглаз и белокож. Я часто, глядя на него, не верю, Что это сын мой, что ему я мать. И я боюсь, что сходство — неспроста. Что время все поставит на места, И женщине, как я черноволосой, Он тоже будет что-то объяснять. Она, кивая, выслушает речь. Останется в подушке контур плеч. И тоже, точно так, как я когда-то, Все будет вспоминать его слова. Слова ведь тоже были неспроста, Одна лишь строчка посреди листа… И мне они давным-давно забылись: «Любимая! Ты слишком уж смугла!..» А впрочем, только время им судья. Одно лишь только время, но не я. И если он ту женщину оставит — Пожму плечами — дескать, ну и что ж? А женщина останется одна И назовется — бывшая жена. И, вот ведь штука, Родит мне внука, Который тоже будет на него похож…

* * *

Мне требуется — странные дела! — Дешевая и смирная собака, Но чтобы она лаяла, однако, И чтоб мое жилище стерегла. Мне требуется — странные дела! — Уютное и теплое жилище. Мне надоело жить на пепелище И захотелось своего угла. Мне требуется — странные дела! — Та, что в окне напротив так хохочет, Та, что меня не любит и не хочет, — Чтоб рядом эта женщина была. Потребуется, судя по всему, От дел моих немалых передышка. Но главное — чтоб кошка или мышка, Чтоб божья тварь жила в моем дому.

* * *

Он целует меня, обнимает. С полуслова меня понимает. Он в глаза мне глядит так тревожно, Что ответить ему невозможно. Я от этого взгляда теряюсь, Я сбиваюсь, и я повторяюсь, Если ж я замолчу понарошке — Он щекою прижмется к ладошке. Провожает меня и встречает. Излучает тепло, источает. Будто в чем-то дурном уличенный, Он стоит предо мною смущенный… Только с ним становлюсь настоящей, Ничего от себя не таящей. Вдруг со всеми делами управлюсь, И сама себе даже понравлюсь! Он положит мохнатую лапу И потушит настольную лампу, Приглашая меня на прогулку, И пойдем мы с ним по переулку… Он целует меня, обнимает. С полуслова меня понимает. По ночам ему, видимо, снится, Что нам с ним удалось объясниться…

* * *

В этой маленькой квартирке Есть помада и духи, И веселые картинки, И печальные стихи. Тютчев пишет на конторке, На доске — Мижуев-зять. Ни фанерки, ни картонки — Просто неоткуда взять. В этой маленькой квартирке Все мы соединены — Все четырки, растопырки, Вертуны и болтуны. В Лутовинове — Тургенев, И в Карабихе — поэт. Я не гений. Нету геньев! Прежде были — нынче нет. Из русалок — да в кухарки? Вот я челкою тряхну… Берегись меня, жихарки — Всех за щеку упихну. Чехов в Мелихово едет. Граф гуляет по стерне. Только мне ничто не светит! Скоро я остервене… — Южный ветер дунет в ухо: Ничего, мол, ничего! Продержись еще, старуха! И осталось-то всего… Этот сумрак прокопченный, Пропеченный утюгом… Д нем и ночыо муж-ученый Ходит по цепи кругом.

* * *

У людей — галдеж, у людей — балдеж, и в прихожей — гам, суета. А у меня — падеж, у меня — падеж ежедневный падеж скота. Не живет мой скот, не окот, бойкот, и темны мои небеса. То козленочка, то ягненочка, мне мерещатся голоса. Кто-то парит жир, кто-то варит сыр, подрумянивает антрекот. Если так пойдет, весь мой скот падет, весь мой мелкий рогатый скот. У людей — балдеж, у людей — галдеж, молодежь ликует с листа. А тут — куда пойдешь? Ежели падеж, ежедневный падеж скота.

* * *

Я вчера была свободна, А сегодня занята. Но свобода — неудобна, А удобна суета. Суета сует? Ну что же, Это на меня похоже… Я мечусь, я на пределе, Злюсь, молюсь — и я при деле. Завтра буду посвободней, Сяду в кресло поудобней… Жизнь моя! Ты мне угодна Тем, что так ты неудобна.

* * *

Никуда отсюда не деться! Время мчится, как лихой всадник. Я тоскую о тебе, детство, Как тоскует о тебе всякий. Вот иду той же аллеей И сама с собою толкую. Ни о чем я не сожалею, Но тоскую, тоскую! А на даче спят два сына. Я читала о таком, помню! Но не думала, что так сильно, И не думала, что так полно… Помнишь белку в колесе? Белке В клетку кинули орех грецкий. Не прощу себе свой грех мелкий, Но прощу себе свой страх детский. Вот заветное скоро место. Я тропинок не забывала. Здесь лежит мое королевство! Я сама его зарывала. Не глядеть назад — лучший принцип И от муки верное средство. Но, наследные мои принцы, Что получите вы в наследство? И подумалось без кокетства: Все, что ни было со мной, — важно. Я тоскую о тебе, детство, Как тоскует о тебе каждый. Неразрывные твои сети! Невозможное мое бегство… Там, на даче, спят мои дети. Там, на даче, спит мое детство.

* * *

Повторяю опять и опять, Говорю, не боясь повториться: Здравствуй, доброе племя опят, Что на время в лесу воцарится! Желтый гвоздик, мой бедный дружок! Пограничник ушедшего лета… Твой отчаянный в осень прыжок — Как нечаянный возглас поэта. Всякий гриб среди белого дня Хочет облик принять неприметный. Ты стоишь среди целого пня — Простодушный такой, многодетный! На грибном на коротком веку Нужно мужества тяжкое бремя, Чтобы бросить под нож грибнику Все свое малолетнее племя. В разговоре об этом грибе Я еще не поставила точку… Можно кучей погибнуть в борьбе, Только чтобы не жить в одиночку.

* * *

He моих ли мук творенье Строчкой бронзовой болит? Но моих ли рук варенье Пенкой розовой бурлит? Может, что-нибудь не вышло? — Непонятно мне самой. Но варение из вишни Отогреет нас зимой. Я слежу недремным оком За загадкой бытия, А она исходит соком — Вишня, ягода моя. Я — без зависти, без злости. Но сама с собой борюсь, И, как ягода без кости, В чьем-то вареве варюсь! Не мое ли это пенье — Горло тонкое дрожит? А вишневое кипенье — Будто фея ворожит. Может, что-нибудь не вышло? — Непонятно мне самой. Но варение из вишни Отогреет нас зимой…

* * *

Эта книга пропахла твоим табаком И таким о тебе говорит языком: Не жалей ни о чем, дорогая! И не то чтоб со мною был прежде знаком, И не то чтобы мною был прежде иском — Так и жили, не предполагая… Этой книги, которая ростом с вершок, Я потрогаю тонкий еще корешок. «Не жалей ни о чем, дорогая!» — Прочитаю в твоем торопливом письме И — простейшие числа слагаю в уме. Так и жили, не предполагая… Я могла б написать: никого не виню! Сообразно характеру, духу и дню — Не виню, ибо верю в удачу. Но споткнусь о корявую эту строку И щекою прильну к твоему табаку, И — не плачу, не плачу, не плачу…

* * *

Из подарков судьбы, украшений грошовых, Чьих-то памятных писем, календарных примет — Выбираю крыжовник, зеленый крыжовник, Чрезвычайно неброский и непопулярный предмет. Примеряя к лицу эту жизнь, эту участь, Я бесчисленно морщусь и фыркаю. Но Я ценю кислецу, уважаю колючесть, Различаю под матовой кожей зерно. Если можешь понять его — и шипы, и зеленость, И непышные ветки, и недорогие плоды, — Так поймешь и меня — запечатаных губ распаленность, И дрожащие пальцы, и путаные, и потайные лады…

* * *

Лето нынче тянется долго-долго, впрочем, как всегда, это не летально, привези мне книжечку Конан-Дойля, я люблю как девочка эти тайны. Ни чутья, ни опыта, зябко, зыбко, но зато читается до заката, это или опиум, или скрипка, что бы это ни было — все загадка. Лето нынче долгое, небо цвета темно-грозового, порохового. Привези мне книжечку Стефан Цвейга, — сердце просит жгучего, рокового. Маленькая женщина под вуалью, глупенькая птичка желает боли, ей не страшно сжечь себя хоть буквально, ах, не надо, милая, Бог с тобою. Это лето долгое, что ни книга — дамочка с причудами в главной роли, привези, пожалуйста, Стивен Кинга — пусть уж лучше мистика будет, что ли. Призраки любви так и ходят рядом, что это за стыд, что за оперетта? Только бы не сжечь все единым взглядом, перед тем как на зиму запереться.

* * *

«Песнь о Нибелунгах»… ах, не отвлекайся, ах, не увлекайся книжками, дитя! Низко пролетает Акка Кнебекайзе, мягкими крылами тихо шелестя. Смейся, да не бойся, бойся, да не кайся, старшего не трогай, младшего не смей. Низко пролетает, Акка Кнебекайзе, старая вожачка племени гусей. Книжки — это дети, дети — это книжки, горькие лекарства дорогой ценой. Акка Кнебекайзе пролетает низко, Акка Кнебекайзе — прямо надо мной.

* * *

Тают денежки мои, Воробеюшки мои. От любови до любови Хоть пятак да утаи. Тают денежки мои И идеюшки мои. От удачи до удачи Хоть на грош да утаи. Тают денежки мои И надеюшки мои… Видно, плохо дело: шиш От себя что утаишь. Тают денежки мои, И идеюшки мои, И надеюшки мои…

* * *

В нашей жизни стало пусто. Не вернешь себя назад. Где вы, пирожки с капустой? Где ты, райский аромат? Продавали по соседству, Там, у Сретенских ворот. Меня баловало детство — Все теперь наоборот. Мне уже все двадцать с гаком. Как летят мои года! Не забуду сушки с маком, Не забуду никогда. О, мороженщик-шарманщик! О, любви запретной бес! Мне фруктового стаканчик Нынче нужен позарез… Где вы, уличные сласти? Где бушующие страсти? Где ты, святочный уют? Ничего не продают… Я свое заброшу дело, Я пойду куда давно Я уже пойти хотела — В престарелое кино. И откроются киоски, Только выйду из кино. Тетка с видом эскимоски Мне протянет эскимо. Я пойму: в Москву большую Опустилось божество. Пирожки с капустой чую, Ощущаю волшебство…

* * *

Мое расстроенное старое фоно! Я полагаю, ты недаром мне дано. Ты мне досталось, как я помню, по наследству От детства, миновавшего давно. Как сильно стерся твой орнамент-позумент! Но как люблю я старый мамин инструмент За то, что он мою спасает душу В последний и опаснейший момент! Когда я трогаю расстроенный твой строй — Сама в расстройстве, не в ладу сама с собой — Я о своих вдруг забываю неполадках, Овладевает мною твой настрой. Мое расстроенное старое фоно! О, ты одно мне в утешение дано. Я не хочу, чтоб приходил настройщик. Ведь быть в расстройстве не запрещено…

* * *

Играйте все этюды Черни! И никакой на свете скверне На ваших пальцах — не бывать. Все десять заняты этюдом, На вид трудом, по сути — чудом, Не будем это забывать. А звук прелюдий Майкапара! А смены холода и жара, Которых стоил мне урок! И как тогда мне не игралось, Откуда что бралòсь и брàлось? Какой во мне, безрукой, прок? Но время шло, и я привыкла. И имя Гедике возникло, И надорвался педагог. Да я не музыкой гнушалась! Но слишком явно мне внушалось: Какой во мне, безрукой, прок? Так где ж вы были, Моцарт, Шуберт? Они сейчас меня погубят… Где вы, Шопен и Мендельсон? Вот так урон непоправимый, Хотя, как сон, неуловимый, Мне был когда-то нанесен. …Картины эти — невозвратны. Те имена — невероятны: Клементи, Черни, Майкапар… Ведь до сих пор не понимаю! Но лихом их не поминаю, А помню: школа — холод — жар.

* * *

Долгий поиск, тяжкий труд. Черный поезд, белый пруд, Ель, метель, игра мороза, Стих и проза, божий суд — Вот и все, зачем жила. Вот и все, чего желала! Но увидела, прочла — Это мало, это мало. Хорошо! — сказала я. Детвора, мужья и браки? Стенка, грубая скамья, Плошка со свечой во мраке? Все, что было, есть и нет? Без чего меня б не стало? Но сказал один поэт — Это мало, это мало. Хорошо! — сказала я. Осень жжет, зима качает. В отдалении друзья Мне свиданья назначают. Может, это ближний свет? Может, лунная дорога? Но сказал один поэт, Что и этого немного… Кто ты, карлик? Тень беды? Непроснувшаяся строчка? Как награда за труды — Непросохшая сорочка. Ненавязчивый совет? Свет, упавший в мой домишко? Вы поэт, и я поэт. Закрываю вашу книжку.

* * *

Какие тут шутки, Когда улетает семья? Последствия жутки — Об этом наслышана я. Судьба не копейка! Мне попросту не повезло. Я Серая Шейка, И мне перебили крыло. Семья улетает. Прощайте, прощайте, семья! Меня угнетает, Что сестры сильнее, чем я. — Взлетай, неумейка! — Мне эхо с небес донесло. Я Серая Шейка, И мне перебили крыло. Гляжу близоруко, Гляжу безнадежно во мглу. Но я однорука И, значит, лететь не могу. — Счастливо, счастливо! — Кричу я вдогонку семье. Тоскливо, тоскливо Одной оставаться к зиме. Тоскливо и жутко Готовиться к лютой зиме. Последняя утка! Последняя утка на этой земле… — Судьба не копейка! — Мне здешние птицы твердят. Я Серая Шейка! Пускай меня лисы съедят.

* * *

Была луна, а вот безлунность. Была любовь, а вот беда. Зачем, куда умчалась юность? Любовь — зачем? А жизнь — куда? О чем молчишь, над чем хлопочешь, Чего накликал, что предрек? Чего ты ждешь, чего ты хочешь? Когда любовь не уберег. Что ж горевать над колыбелью, Коль нету дитятка внутри? Теперь смотри тут за метелью Да за лампадою смотри. Смотри-смотри за черной тучей, Как солнце станет исчезать. Себя кори, себя и мучай. А больше некому сказать. Ах, горе, горе в черствых крошках, Когда узды не удержал. А ты же сам ее на дрожках С одним гусаром провожал… Весной тепло, зимою скучно, И бубенца не услыхать. Темно свече, огниву душно, И скоро будет полыхать. Песочек красный, день напрасный. Такой не принесет вестей. Смотритель грустный, зритель праздный Чужих дорог, чужих путей. Денек хмельной, а вечер бражный. Еще денек, и два, и три… Ездок вальяжный, кучер важный. А ты смотритель — ты смотри.

* * *

От книги глаз не поднимаю И до полночи не ложусь. А. С.! Я вас не понимаю И очень этого стыжусь. Когда дешевую гравюру Мне на рожденье принесли — А. С.! Я спрашиваю сдуру — А. С.! При чем тут Натали? Ах, менуэты, силуэты! Балы, вощеные полы… Ах, канделябры, эполеты, Еще ломберные столы… А посредине залы душной Идут со свечками в руках — То Кюхельбекер простодушный, То Пущин — где он? — в рудниках… Читать историю занятно. Прошу меня простить, А. С.! Но до сих пор мне непонятно, Как очутился здесь Дантес? Я ничего не понимаю, Хоть жгу четвертую свечу. От книги глаз не поднимаю — Я толком все понять хочу.

* * *

He все же мне девчонкой быть Изменчивой и скверной! Позвольте мне Вас полюбить, Позвольте быть Вам верной! Я знаю, как я поступлю, — Толкуйте как причуду: Позвольте, я Вас полюблю, Позвольте, я Вас полюблю, Позвольте, верной буду. О, наше женское житье — Забавнейшая штука. Мужей питье, детей нытье — Наука нам, наука! Но как мне хочется унять Свой голос музыкальный… Позвольте Вам не изменять, Позвольте к Вам не применять Сей меры радикальной. Не стану Вас обременять Любовию чрезмерной. Позвольте Вам не изменять, Позвольте быть Вам верной. Мы будем жить и не тужить Уж до ста лет, наверно. Позвольте только с Вами жить, Позвольте быть Вам верной!

* * *

Цыганка, цыганочка Аза Жила тут и зиму и лето. Теперь тут спортивная база, Тяжело- и легкоатлеты. Вон там пробегала в беседку, Вот тут примеряла наряды. Теперь тут площадка и сетка, А также другие снаряды. Шумели, шумели аллеи, Отрада хозяйского глаза. Шалели мужчины, шалели — Плясала цыганочка Аза. Москву позабудешь и Питер! Ты все у меня позабудешь. Я первый российский кондитер, Ты первой цыганкою будешь! Да что это, что это значит? Шампанское льется и льется. Цыганка смеется как плачет И плачет как будто смеется. В деревне у нас — перемены. Где старой часовенки конус — Теперь молодые спортсмены С утра повышают свой тонус. Цыганка, цыганочка Аза! Влюбленный, взбешенный кондитер… Та самая, самая фраза: «Поедем-ка, милая, в Питер!..» Теперь — беговые дорожки. Теперь — молодые аллеи. А раньше-то, Господи, дрожки!.. А раньше — коней не жалели…

* * *

Я веду свой образ дней Наподобие актеров. Но чем дальше — тем ясней: Наподобие шахтеров. Начиная день с нуля, Опускаюсь на глубины. Высоко плывет Земля, Шум и шорох голубиный. Слюдяной минуя наст, Через прах и уголь костный Выхожу на новый пласт. Вот он, мой алмазоносный! И, пока алмаз в цене И дороже год от года, — Все противней будет мне Вся порожняя порода! Я — подальше от греха, В стороне от перебранки. Но, конечно, есть цеха И шлифовки и огранки. И добыча прочих руд! …Стол привычный, лист тетрадный. Здравствуй, тяжкий, милый труд! Свет рудничный, свет лампадный…

* * *

Что же ты — клуша, наседка? Что же ты, с гуся вода? Мало работаешь, детка! Мало работаю, да… То поиграю с сынишкой, То на подругу позлюсь. С яблоком, с милою книжкой Вдруг на диван завалюсь. …Смотрит устало и хмуро И не уйдет без следа. Мало работаешь, дура! Мало работаю, да. Я обленилась, раскисла — Вот происшедшего суть. В вымысле — много ли смысла? В промысле — тоже чуть-чуть. Вырастешь дылда и квочка, Надо самой понимать… Мало работаешь, дочка. Мало работаю, мать. Дождик стучит в мою кровлю. Сон обещает пропасть… А не поленишься вволю — Не поработаешь всласть.

* * *

Нас согревает радиатор. Его мы любим, но тираним. Ребенок наш как гладиатор — Отважен, грязен и изранен. Прощай, грибы, прощай, крыжовник, Летящая по небу белка. Прощай, колодец, и коровник, И переспелок перестрелка… Нас согревает радиатор. Но скоро заморозки, милый! Заиндевел иллюминатор У нашей шхуны небескрылой. И поплывет наш дом по небу. И поплывет наш дом по снегу. Сперва по снегу кучевому, Потом по снегу перьевому. По первому густому снегу, К тому, неведомому брегу…

* * *

Я сижу и мучу строчку. Не выходит, к сожаленью. А хозяйка мочит бочку. Вероятно, для соленья. Столько фруктов — неприлично. Неприлично, не шучу. Непривычно, непривычно. С непривычки — не хочу. Продается виноград — Винограду всякий рад. Я не рада винограду, Там же косточки подряд. Продается помидор, Помидор — чистейший вздор. Не люблю я помидоры С малолетства до сих пор! Продают еще арбуз — Он один на весь Союз! Мы с тобою — не верблюды, Чтоб носить подобный груз. …Я желаю быть в Москве! Выхожу себе на дождик. Сумка в левой, в правой — две. Это, право же, надежней. Постою себе часок За хвостом неторопливым, И любой тогда кусок Мне покажется счастливым! А кавказский рай фруктовый Доведет нас до сумы! Мы с тобою — не готовы, Ни желудки, ни умы. Ах, зачем, мой милый друг, Мы поехали на юг?

* * *

Небо хмурится и хмурится, как-то тихо на душе. А на обед сегодня курица, она варится уже. Она варится и варится, просто полный пал-секам. И из рук ничто не валится, а все просится к рукам. Вот моя фамилья — долгая, на плечах чудная кладь. А вот и жизнь, от курса доллара так зависимая, глядь. Это только тема Фауста — «люди гибнут за металл». Все произведенья августа праздный дух перечитал. Будет осень скороспелая, порастет жилье — быльем. Где ж ты, курица несмелая? Где тот ласковый бульон? И тревога неслужебная на краю чудного дня. Моя курица волшебная, не бросай хоть ты меня, Моя курица волшебная, не бросай меня.

* * *

He помню, в каком году, Не помню, в каком чаду, Не помню, в каком дыму — Я с вами была в Крыму. Привет тебе, виноград! Вокруг терраски лоза. Прощай, Москва, Ленинград, Неласковые глаза. Там вечная мерзлота. Пустынная всюду сушь. Тут вечная простота, Соцветие наших душ. Прости-прощай, самолет, Растаявший вдалеке. Тут планер, как мотылек, Лежит на божьей руке. Сидим в тени шелковиц, В плечо упершись плечом. А после падаем ниц Под золотистым лучом. И жгучий сок алычи, И нежный сок помидор. И дорогие ключи От наших тесных камор. Да здравствуешь ты, мой друг! Да здравствует свежесть уст! Да здравствует крепость рук! Да здравствует крепость уз! Не помню, в каком году Я с вами была в Крыму, Друзья мои по письму, По сердцу и по уму…

* * *

О женщина, летающая трудно! Лицо твое светло, жилище скудно, На улице темно, но многолюдно, Ты смотришься в оконное стекло. О женщина, глядящая тоскливо! Мужчина нехорош, дитя сопливо… Часы на кухне тикают сонливо — Неужто твое время истекло? О женщина, чьи крылья не жалели! Они намокли и отяжелели… Ты тащишь их с натугой, еле-еле, Ты сбросить хочешь их к его ногам… Но погоди бросать еще, чудачка, — Окончится твоя земная спячка, О погоди, кухарка, нянька, прачка — Ты полетишь к сладчайшим берегам! Ты полетишь над домом и над дымом. Ты полетишь над Прагой и над Римом. И тот еще окажется счастливым, Кто издали приметит твой полет… Пусть в комнатке твоей сегодня душно, Запомни — ты прекрасна, ты воздушна, Ты только струям воздуха послушна — Не бойся, все с тобой произойдет!

* * *

Геральдика и героика Подтаивают во мглах. Вся жизнь моя — аэротика. Тела о шести крылах. Подвешенная над бездною, Увидела тень свою. Над бездною разлюбезною Плыву да еще пою. Предвижу его, курортника, Обтянутый свитерок… Вся жизнь моя — аэротика. Неси меня, ветерок. Должно быть, водица мутная Клубится на самом дне. Вся маетная, вся ртутная Колышется жизнь во мне. От плохонького экспромтика До плавящей пустоты — Тащи меня, аэротика, — Кто же, если не ты? Я рыпаюсь, а ты раскачивай На самом крутом краю — И трать меня, и растрачивай, Покуда еще пою.

* * *

Одна младая девушка тут прыгнула в фонтан, и нечто непонятное цоп за ногу ее. Я — здешний водяной, шумит, поставил тот капкан, на всяких девок-девушек и прочее бабье. Плывем с тобой, красавица, по этой по трубе. Резвиться будем, милая, я жду тебя давно. Я знаю, что понравится, понравится тебе, а нас никто не хватится, не вспомнит, все равно. Но девушка хорошая, плеща второй ногой, подумавши, ответила: уйди, поганый мент, пока я тут купаюсь без желания с тобой, намок билет студенческий, серьезный документ. Отвянь, не видишь, рыбина, что я сама рулю, я что тебе, колхозница, чтобы делать тет-а-тет?! Я — максимум, мороженое всей душой люблю, да разве что всем сердцем свой университет. Захлюпало чудовище, неназванный фантом, и отпустило девушку, и жалобно поет: ступай себе, красавица, не пожалей о том… а я один наплачуся ночами напролет! Русалка не случилася, зато и нет беды, на то стоит милиция у каждого метро. И выскочила барышня сухая из воды и поскакала и нырнула в «Русское бистро».

* * *

Мне что-то стало трудно дышать. Что-то со мною нужно решать. То ли это болезнь суеты, То ли это боязнь высоты. О друзья мои, дышащие легко! Почему вы все время так далеко? Если мог чей-то дом над землей парить, Почему моему это не повторить? Никто не знает, что мой дом летает. В нем орущие дети и плачущий пес. Никто не знает, что мой дом летает… О, только бы ветер далеко не унес! Значительно легче стало дышать. Вот и все, что нужно было решать. А все-таки чем-то таким грешу, Что не поддается карандашу. О друзья мои, дышащие легко! Почему вы опять от меня далеко? Даже здесь, в этой области неземной, Вы опять не рядом со мной! Никто не знает, что мой дом летает. В нем орущие дети и плачущий пес. Никто не знает, что мой дом летает… О, только бы ветер далеко не унес! Вот так я пела, а ты кивал. А ветер нас относил в океан. Но, как бы ты ни был самолюбив, — Я не из породы самоубийц. О друзья мои, дышащие легко! Вы опять далеко… Даже если отважусь я на прыжок — Кто постелет внизу лужок? Никто не знает, что мой дом летает. В нем орущие дети и плачущий пес. Никто не знает, что мой дом летает… О, только бы ветер далеко не унес!

 

Тихий зайчик

Тихий зайчик

Рассказ

Сегодня перед работой успел забежать на почту. Из Казахстана опять ничего нет. По дороге в институт встретил Нину С. (не пишу ее фамилию полностью, чтобы не компрометировать) из отдела машиностроения. Узнал ее по платочку, кажется, немецкому, шелковому, а она так опустила глаза, протянула мне руку и сказала тихо: «Здравствуйте, Олег…» Уже в дверях столкнулся с Аней К., и она, по-моему, рассердилась за то, что я пропустил вперед Нину.

Перед приходом Николая Семеновича успел просмотреть газету: доярки Тамбовской области перевыполнили полугодовой план на три процента, а сборщицы чая Чечено-Ингушской АССР — на десять процентов.

Пришел Николай Семенович и повесил свое шведское кожаное полупальто прямо надо мной, как всегда. Когда он отошел в сторонку, я сумел понюхать мятую кожу — ах, как она пахла…

Начальник дал мне пять папок и два письма (одно — из ФРГ) разнести по отделам. На площадке между вторым и третьим этажами курили Галочка П. и Рита 3. (из каких отделов — не помню). Подмигнул им. Разнес за день сорок одну папку и двенадцать писем. До метро шел с Зоей Р., а Тихонов из астрономии в своей замшевой итальянской куртке шел впереди.

Дома, как всегда, мама и бабуля. Мама послала меня за хлебом, а бабуля сказала, что не надо, она сходит сама. Но я сегодня не устал и поэтому сам сходил. Пообедали. Мама спросила, как я себя чувствую — я ответил, что голова не болит. Лег спать, как всегда, в десять — жаль, телевизора нет, — как там девушки из Чечено-Ингушской АССР?

Не успел сегодня до работы зайти на почту — нет ли чего-нибудь из Казахстана. В метро встретил Веру Константиновну из географии, сказал ей, что она похожа на весенний цветок. Она засмеялась и сказала, что мне никак не дашь тридцать шесть лет.

Поднимаясь в отдел, встретил Олю Ш. (из буфета) и Валентина М. (аспиранта). Он не стоит этой девушки.

Николай Семенович дал папку — отнести в химию. Я отнес, а по дороге немного поболтал с Антониной Артуровной, завотделом. Она меня спросила, как чувствует себя бабушка, а я сказал — хорошо, спасибо. Там у них в химии работает Лиля Б., замечательно красивая женщина.

Отнес две папки в биологию. Вошел, а девчонки захихикали и спросили, знаю ли я новость. Я спросил — какую. Они захихикали громче, а одна (не помню, как зовут) сказала, что Галя вышла замуж. Я спросил их, кто эта Галя. Они совсем попадали на пол со смеху и стали говорить, как же это я забыл свою любовь.

Во второй половине дня заболела голова: это такое чувство, когда ломит сначала бровь, потом выше, и вот уже полголовы болит так, что больше я ничего не чувствую и вижу все, как в бинокль, если смотреть с обратной стороны, той, которая все отдаляет, а не приближает. От этого споткнулся на лестнице и уронил одну папку. Бумаги разлетелись, курившие на лестнице две девушки (я их не узнал) громко рассмеялись.

Николай Семенович отпустил меня домой. На улице стало немного легче, и я даже сумел по дороге зайти на почту. Из Казахстана опять ничего. Вот лее скверные девчонки, как давно я написал им, поздравил с постройкой новой больницы. Они так мне понравились тогда на снимке в газете — в белых халатиках, симпатичные такие…

Дома бабуля сразу уложила меня и дала на лоб компресс. Я заснул, а когда проснулся, поклеил немного бумажные пакетики — последняя партия у меня уже кончилась. Перед тем как снова заснуть, думал о Гале, которая вышла замуж, но никак не могу вспомнить, какая же это Галя.

Утром голова не болела, и мама отпустила меня на работу. До прихода Николая Семеновича успел просмотреть газету. Завершена еще одна стройка в Сибири. Тотчас дал туда телеграмму: «Поздравляю наших замечательных девушек-тружениц знаменательным событием. Желаю успехов в труде и в личной жизни». Девушки на почте смеялись. Одной из них, Люде, с огромными, как озера, глазами, я давно уже собираюсь сделать предложение. Но она только хихикает, когда принимает телеграммы и когда отвечает, что на мое имя нет ничего. Я все равно собираюсь сделать ей предложение.

Люба Н. курила на лестнице, когда я спускался в буфет. Хотел поговорить с ней, но она резко повернулась и прошла мимо, не очень тихо сказав «идиот». Интересно, о ком это она так? Мне кажется, о ком-то, кто ее обидел. Если бы знать, кто он, этот негодяй!

В буфете все как будто обрадовались мне. Очередь, правда, не уступили. Зато по столикам прошел шепот: многие девушки наклонились к подругам и, показывая на меня глазами, стали говорить что-то. Кассирша Дарья Васильевна, замечательная женщина, только немного полная, спросила меня ласково так: «Ну что, Олег, как всегда — котлеты с картофельным пюре и кисель?» Я ответил, что да.

В отделе сказал девушкам, что, может быть, женюсь. Они этому очень обрадовались, много смеялись, расспрашивали. Но я сказал, что у меня мало времени, и убежал. Хорошие все-таки девушки — как обрадовались! Что ж, сделать Люде предложение?.. Я еще бежал, когда чуть не столкнулся с товарищем Кустинским, секретарем партийной организации. Он мне сказал ласково: «Все бегаете, Шестаков? Ах, вы наш… тихий зайчик!» Тоже замечательный человек. Надо будет у него обязательно попросить дыхание.

Вчера вечером приводил в порядок свою коллекцию дыханий. Одно удовольствие смотреть на аккуратные, со всех сторон заклеенные белые конвертики. И на каждом имя и фамилия: почти все Галочки, Олечки, Анечки нашего института. Есть тут и Николай Семенович, мой начальник. Я это так делаю: подношу ко рту нуленого мне человека пакетик и говорю: «Дохните, пожалуйста». Некоторые из мужчин далее обилеались сначала — думали, я говорю «дыхните». Потом все привыкли и иногда только улыбаются, если видят, что я останавливаю кого-нибудь и прошу дохнуть в мой пакетик. Дома у меня уже почти целая книжная полка занята конвертиками с дыханиями.

Никаких замечательных событий сегодня не произошло, кроме одного: Сергей Искандерович Камалов, завотделом математики, пришел наконец в своей знаменитой дубленке. В прошлом году он лишь несколько раз появился в ней, потому что приехал из Канады только в апреле. Это удивительная дубленка — цвета кофе с молоком, с большими белыми отворотами.

После заболела голова, но был улее конец рабочего дня, и я не стал отпрашиваться. Надя Г., наша секретарша, прощаясь со мной на выходе, подала мне руку в шерстяной перчатке и сказала серьезно: «До завтра, Олег…» Замечательная. Ее дыхание, наверное, уже месяц стоит в моей коллекции.

По дороге домой мне встретились солдаты строительного батальона. Они шли строем и дружно пели песню. Калсется, я уже где-то это слышал: там часто повторяется строчка «через два года…». В общем, солдатская песня. Да, там еще есть «поломаю шею, разобыо морду…» и «мы с тобой поженимся…». Где-то я это слышал. Надо сделать предложение Люде с почты.

Бабуля положила мне на лоб компресс, а голова уже почти не болела.

Рабочий день, последний день этой недели, начался хорошо. Выходя из метро, я увидал впереди себя знакомую дубленку С. И. Камалова. Я не стал его обгонять, а всю дорогу до института любовался изящным разрезом сзади, приоткрывающим при каждом шаге нежное меховое нутро…

На нашем этаже стояли и курили Валя Г. из ботаники и новая девушка. Я не всех помню в нашем институте, но сразу понял, что девушка новая. Она так смутилась, пожимая мне руку и называя свое имя… Я, правда, его не запомнил, оно было сложное — Виолетта или Элеонора, кажется. Хорошая девушка.

Сегодня день зарплаты, и за мной, как всегда, пришла бабуля. Она получила деньги и зашла в отдел. Я попрощался со всеми и пошел за бабулей, но вспомнил, что не простился с новенькой девушкой. Побежал наверх, но не нашел ее, а нашел эту Валю Г., которую утром видел с ней. Спросил у Вали, как ту девушку все же зовут — она сказала, что Катя. Спросил еще у Вали, сколько лет Кате. Сказала, что девятнадцать.

Я догнал бабулю на улице, пошел с ней рядом. Девятнадцать лет. А вот я как-то слышал, как мама говорила бабуле: «Хоть бы десятку прибавили, ведь он девятнадцать лет у них работает».

Девятнадцать лет? Ну, сам-то я этого не помню.

День сегодня совершенно особенный! Первое — Николай Семенович после обеденного перерыва подошел ко мне (какие же у него пуговицы на блейзере!) и сказал: «Награждаю вас, товарищ Шестаков, за хорошую работу», — и вручил мне замечательный значок «БАМ». Все наши девушки засмеялись и захлопали. Было очень приятно.

Второе — самое главное. Я получил письмо из Краснодарского края. Девушка Раиса Мишутина — 29 лет, трактористка совхоза «Советский труженик», пишет, что хочет со мной дружить и переписываться. Я хорошо помню, что два месяца назад поздравил ее с перевыполнением нормы на двенадцать процентов. Но ответа от нее не ждал, так как снимка ее в газете не было, а я как-то не представлял ее себе без снимка.

Я очень, очень обрадовался письму. Вечером рассказал о нем маме и бабуле. Мама с бабулей переглянулись, а бабуля сказала: «Ну что ж, и хорошее дело».

Еще в том же письме Рая приглашает меня приехать погостить, а заодно, пишет, и познакомимся. Очень хочу поехать. Попрошу завтра у Николая Семеновича неделю за свой счет — это ведь в первый раз, неужели откажет?

Николай Семенович не отказал, только, кажется, очень удивился. Сказал: «Что вы, Олег, разве захворали, вы ведь любите быть среди людей?»

Я ответил ему небрежно так, но чтобы девушки слышали: «Спасибо, я не заболел, а наоборот, еду жениться!» Какая тишина стояла в комнате — замечательно.

Только вот беда — мама, конечно, не отпустила меня одного к Рае, и сейчас мы вместе с ней мчимся в Краснодарский край. Купе у нас очень хорошее, из окна я весь день смотрел на леса и поля и другие просторы нашей необъятной Родины. Проводница принесла нам горячий чай, и мы попили чай с сахаром и бутербродами, которые мама взяла, конечно, с собой в дорогу. Потом по вагону прошла женщина, и в корзине у нее была масса всяких вкусных вещей. Мама купила мне шоколадку — я очень люблю шоколад. Еще я попросил ее купить шоколадку для Раечки, мама вздохнула и купила самую красивую — «Дружок». Скоро уже мы приедем. Рая написала, что встретит нас на платформе. Завтра утром проснусь — и сразу Рая… Вспомнил Лилю Б. — очень красивая женщина. А вдруг и моя Рая такая? Такой красавицы я недостоин, конечно, но я знаю — все равно Рая красивая. Она непременно согласится выйти за меня замуж, мы с ней приедем домой, все будет замечательно! То-то будет рада бабуля… А девчонки в институте все попадают со своих лестниц, где они целый день курят.

Я еду в новом костюме в полоску, на лацкане значок, что подарил мне Николай Семенович.

Рая встретила нас на вокзале. Она оказалась совсем такой, как я ее представлял: русые волосы и глаза немного с косинкой, это придает ее лицу лукавое выражение. Мы с ней поздоровались за руку. Устроились очень хорошо, у Раиной мамы. Рая весь день была на работе, а вечером мы с ней пошли в кино. Смотрели «Пламенную любовь». Может быть, и нас ждет это светлое, настоящее чувство?

А после фильма Раечка пожаловалась на головную боль. Рассказала, что это у нее с тех пор, как, перевыполняя норму на двенадцать процентов, она получила сразу два солнечных удара. Мне так ее стало жалко, что я сразу сделал ей предложение. Она тут же согласилась. Жаль только, что она чуть-чуть косит и поэтому все время как будто смотрит в сторону. Весь вечер мы проговорили с Раей — очень интересно. Она рассказывала о замечательных финских сапожках их бригадира Клавы Ткаченко, а я ей рассказывал о дубленке товарища Камалова.

Я спросил маму, как ей понравилась Рая — мама сказала, что понравилась.

Через три дня мы все вместе поедем домой, к бабуле.

Рая оказалась именно той девушкой, о которой я мечтал. Бабуля полюбила ее как родную. Когда мы все вместе вошли в прихожую, бабуля посмотрела на Раю, всплеснула руками и даже всплакнула на радостях. Потом вздохнула и говорит: «Ну что ж это я плачу? Два сапога — пара. Живите, детки, счастливо». Через два дня мы тихо отпраздновали нашу свадьбу. На Рае было розовое платье, я надел костюм в полоску. Все выпили шампанского, а мою рюмку Раечка накрыла рукой и сказала, что сегодня мне не надо. Конечно, я не стал спорить — зачем же омрачать ей такой чудесный вечер? Мама и бабуля очень радовались. Бабуля все хотела плакать, но мама ее останавливала и говорила: «Ничего, ничего, мамаша, все образуется…»

На следующий день я пришел на работу в новом костюме. Николай Семенович спросил сразу: «Ну, как ваши дела, Шестаков?» Я небрежно так ему ответил, но чтоб девчонки слышали: «Да вот, женился, Николай Семенович, на замечательной девушке — передовой трактористке, в газетах писали — может, знаете такую фамилию — Мишутина? Только теперь ее фамилия Шестакова!» Тут я не выдержал, схватил со стола папки и побежал — сначала в отдел математики — рассказать обо всем товарищу Камалову, ну и девчонкам из биологии, химии, географии и всех других отделов. Забежал еще в партийную организацию к товарищу Кустинскому. Он очень, очень за меня порадовался.

Вот какой это был праздничный день. Когда после обеденного перерыва я поднялся в отдел, на столе Николая Семеновича меня ждали: большая кукла в коробке, торт, цветы. Какие все прекрасные, душевные люди — у всех ли я взял дыхание? И когда только они успели это все приготовить? Девушки все пожимали мне руку и говорили: «Поздравляю, Олег». А секретарша Надя Г. даже поцеловала меня в щеку.

Домой пришел нагруженный подарками. На почту по дороге не заходил — некогда, и не напишут мне из Казахстана, наверное. А Раю мы пока устроили работать в магазин «Овощи-фрукты», это в соседнем доме.

Прошел почти год с тех пор, как я женился. В институте за это время не произошло почти никаких событий. Немного, правда, поистерлась канадская дубленка товарища Камалова, зато замечательный плащ из джинсового материала привез себе из Японии товарищ Кустинский. Несколько девушек из разных отделов вышли замуж. Николай Семенович подарил мне два очень красивых значка — «Космос» и «Русская зима». «Русскую зиму» я, конечно, подарил Раечке.

Два месяца назад произошло самое лучшее в моей жизни — у нас с Раей родился сын. Я назвал его Эрнестом в честь писателя Хемингуэя. Бедная Раечка тяжело переносила беременность, ее милые глазки стали косить еще больше. Но теперь она счастливая мать и прекрасна, как все женщины-матери.

Николай Семенович, поздравляя меня, сказал проникновенно: «Вот и у вас, Шестаков, появилось потомство. Это прекрасно. Будет кому продолжать наше общее дело». Девушки подарили четыре погремушки и два чепчика из фланели — голубой и сиреневый.

Когда маленького Эрнеста принесли домой и развернули, бабуля расплакалась от счастья — ведь это ее правнук. «Паучок, как есть паучок», — приговаривала она, качая на руках запеленутого Эр-нестика.

Я очень счастлив, потому что у меня теперь есть сын. Может быть, я далее самый счастливый человек на свете. У него по шесть пальчиков на каждой ручке и оба глазика совсем скошены к переносице — ну и что же? Это отличный крепкий мальчишка, и я его обожаю.

1975 год.

 

Сомнамбула

* * *

Я развлечь вас постараюсь Старомодной пасторалью. От немецкой сказки в детской Веет пылью и теплом. Кто-то их опять читает И страницы не считает, И незримы, братья Гриммы Проплывают за стеклом. «Если ты меня не покинешь, То и я тебя не оставлю!» — К этой песенке старинной Я ни слова не прибавлю. Там на лаковой картинке Ганс и Гретель посреднике Умоляют: под сурдинку Спой, хороший человек! Этот облик их пасхальный, Их уклад патриархальный — Позолоченный, сусальный, Незамысловатый век! «Если ты меня не покинешь, То и я тебя не оставлю!» — К этой песенке старинной Я ни слова не прибавлю. Но от этой сказки мудрой Тонко пахнет старой пудрой. Ветер треплет Гретель кудри, Носит новые слова. Я сниму остатки грима. Что вы натворили, Гриммы? Вы-то там неуязвимы, Я-то тут — едва жива. К этой песенке старинной Я ни слова не прибавлю: «Если ты меня не покинешь, То я это так не оставлю!» Я развлечь вас постаралась Старомодной пасторалью. От немецкой сказки в детской Веет пылью и теплом. Это я опять читаю! Я их очень почитаю. И незримы, братья Гриммы Проплывают за стеклом…

* * *

Меж нами нет любви. Какая-то прохладца, Как если бы у нас сердца оборвались. И как ей удалось за пазуху прокрасться? Должно быть, мы с тобой некрепко обнялись. Меж нами нет любви. Не стоит суесловья! Но снова кто-то врет и «да» рифмует с «нет». И снова говорим: любовь, любви, любовью — Холодные, как лед, и чистые, как снег. Но если нет любви — тогда какого черта Мы тянем эту нить извечного клубка? Затем, что не дано любви иного сорта, И надо как-то жить, раз живы мы пока.

* * *

Мне бы спать в твоих ладонях, Пить из губ твоих источника. Оставаться молодою, В твердом сердце быть источинкою. Мне б зимой у сердца греться. Летом в гамаке качаться — В гамаке сплетенных пальцев, И в глаза твои смотреться. Всякое твое несчастье Я б сплела своей заботой И осеннее ненастье Скоротала б за работой. Быть твоей последней волей, Радостью твоей живою. Ты бы мною был доволен. Спать в ладонях… Ну позволь мне, я прошу…

* * *

Как холодна моя рука! Как неверна моя строка… Давай условимся с тобою, Что не расстанемся пока. Как время мерное течет! Куда-то нас оно влечет? Давай условимся с тобою, Что все прошедшее — не в счет. Как далека сейчас беда! Как высока моя звезда! Давай друг другу поклянемся Не делать худа никогда. Как нынче сыплет снег с утра! Как боль сердечная остра… А завтра? Завтра — что же завтра? Там новых клятв придет пора.

* * *

Голубоглазые брюнеты И кареглазые блондинки Заполнят улицы планеты, А мы с тобой посерединке. А мы с тобой плывем на лодке Меж берегов по узкой речке. А я кричу тебе: «Володька!», А у тебя глаза, как свечки. И кареглазые блондины, И синеглазые брюнетки Сегодня счастью заплатили Одной-единственной монеткой. И мы с тобой уплатим дани. Мы ей уплатим все налоги. Сегодня близки стали дали И оборвались все дороги. И нам вот не уплыть отсюда! Здесь даже ветра не бывает. А я, на берег выйдя, буду Смотреть, как лодка уплывает! Потом смешаемся с толпою — И сразу станем синеглазы. Сюда приплыли мы с тобою, Чтоб здесь не встретиться ни разу… Голубоглазые брюнеты И кареглазые блондинки Заполнят улицы планеты, А мы с тобой посерединке. А мы с тобой посерединке! Но как же здесь мы оказались? Что мы друг друга половинки — Нам на минуту показалось…

* * *

На мосту, где мы встречались, Фонари едва качались. Мы ходили по мосту. Мы любили высоту. Под мостом, где мы встречались, Воды быстрые не мчались. Не гудели корабли! Поезда спокойно шли. На мосту, где мы встречались, Наши муки не кончались. Поглазев на поезда, Расходились кто куда. Ибо мы бездомны были! Высоту мы не любили. Но ходили мы туда — Больше было некуда. Над мостом, где мы прощались, С той поры года промчались… …Вот я встану на мосту — И достану — пустоту.

* * *

Я играла с огнем, Не боялась огня. Мне казалось, огонь Не обидит меня. Он и вправду не жег мне Протянутых рук. Он горячий был друг, Он неверный был друг! Я играла с огнем Вот в такую игру: То ли он не умрет, То ли я не умру. Я глядела в огонь, Не жалеючи глаз. Он горел и горел, Но однажды погас. Я играла с огнем До поры, до поры, Не предвидя особых Последствий игры. Только отблеск огня На лице у меня. Только след от огня На душе у меня…

* * *

Сколько пришло дождей с тем хмурым днем… Друг мой, присядьте здесь — поговорим о нем. С юга на север он выбрал нелегкий путь. Ну что ж, я сказала — иди и счастлив будь. Поговорим о нем, поговорим о нем… С давним его портретом веду я спор — Сильно ли изменился он с тех пор? Сильно ли изменялся, часто ли изменял… Ложь или правда, что забыл он меня? Поговорим о нем, поговорим о нем… О главном еще хотела я вас просить: Нашел ли он то, что ищет всю свою жизнь? Нашел ли он свое счастье, свой яркий свет, Дорогу в страну, которой названья нет? Поговорим о нем… Эту дорогу давно он искать перестал. Он похудел немного, очень устал. Его на дороге близко я видел сам — Должно быть, что на рассвете придет он к вам…

* * *

А это вовсе не мой дом, и это не мой порог. И в том, что с хозяйкою я незнаком, — я бы поклясться мог. Друг, знай, хоть этот край — рай, я не знаю его языка. И то, что это не мой край, — я знаю наверняка. И это вовсе не тот день — голову заложу. Но, может, это его тень — вот что я вам скажу. А это, конечно, был мой дом, и мой это был порог. И в том, что с хозяйкою я знаком, — я бы поклясться мог. Друг, знай, этот край — рай, и я помню его язык. Но от того, что это мой край, я очень давно отвык… И это, конечно, тот самый день — голову заложу. Но, может, это его тень — вот что я вам скажу.

* * *

Уйди из-под этой крыши. Ты вырос выше, Ты вырос слишком, Уйди же, слышишь! А дом твой отходит к брату. Ты в нем ничего не трогай, А иди своею дорогой И забудь дорогу обратно. А землю твою — разделим. Ведь мы ж за нее радеем, А ты все равно бездельник. Ведь ты ж бродяга, брательник! А невесту твою — другому. Да он и покрепче будет. А она, как уйдет из дому, Поплачет и все забудет. Да что ж ты стоишь, постылый? Уйди, помилуй! У ней ведь уже колечко. Иль хочешь держать им свечку? Ведь там уж и свадьба тоже… А он, уходя, в окошко «Прощай, — кричит, — моя крошка!» «Прости, — кричит, — меня, Боже!»

* * *

Спаси его, разлука! Спаси его, разлука, Спаси его, разлука — Такая здесь морока… Войди к нему без стука, Прильни к нему без звука, Возьми его за руку И уведи далеко. Храни его, надежда! Храни его, надежда. Храни его, надежда — Всему первопричина. Ведь он юнец мятежный, Не робкий и не нежный. А нам — что ни мужчина, То новая морщина. Дай Бог ему удачи, Дай Бог ему удачи, Дай Бог ему удачи На каждом повороте. А в жизни той, собачьей, Дай Бог ему тем паче. Даруй ему из прочих Дорогу покороче. Минуй его, сиянье! Минуй его, сиянье. Минуй его, сиянье И почести земные. Он будет жить далеко, От нас на расстоянье, И будут с ним заботы И женщины иные…

* * *

Я — неразменная монета, А ты пустил меня по свету, Как тень простого пятака. А я по праву неразменна. И нахожусь я неизменно В кармане пиджака. Я — неразменная монета, Тобой подобранная где-то. А что купить на пятачок? Да так, какой-то пустячок. И ты б купил наверняка. Но — неразменная монета Опять в кармане пиджака. Вот узаконенный размен: Одна любовь на пять измен. Меняю крупные на мелочь — Нельзя же жить без перемен! Я — неразменная монета. А ты, хотя немало жил, Меня другому одолжил. И тот сейчас у турникета Стоит — пуста его рука. Я ж — неразменная монета — Опять в кармане пиджака. Я — неразменная монета. Ты до сих пор не понял это! И мне не должно быть в кармане Ни дурака, ни чужака. Я — неразменная монета В твоем кармане пиджака.

* * *

И приходит однажды ко мне человек И становится на пороге моем. Я ему предлагаю еду и ночлег. Он благодарит, но говорит, Что не терпит нужды ни в чем. И продолжает стоять в темноте. И я — предлагаю трубку ему. Он благодарит, но говорит, Что трубка ему ни к чему. И продолжает стоять как стоял! И я наливаю ему вина. Он благодарит, но говорит, Что я ему ничего не должна, Что я ничего не должна. Тогда я тихо ему говорю, Что, видно, он просто мне не по душе… Он благодарит, «прощай!» — говорит, И нету его уже…

* * *

Я — нищая сиротка, Горбунья и уродка, И в небо синее смотрю Задумчиво и кротко. Хромушка и бедняжка, Безродная бродяжка, В пыли бреду, в полубреду, Притом вздыхаю тяжко. Ах, где же тот, о Боже, Кому я всех дороже? Ах, где же тот, что тоже ждет, Спешит навстречу мне? Быть может, он волынщик? А может быть, корзинщик? Ах, только б мне надел кольцо На скрюченный мизинчик!.. Но нет, он не в дороге. Сидит сейчас в остроге, Сидит и песенки поет, Не ведая тревоги. А завтра, ровно в десять, Его должны повесить За конокрадство и разбой — Прощай, любимый мой!

* * *

Боюсь, беда со мною дружит. Как птица, надо мною кружит. Боюсь, что эта дружба мне Хорошей службы не сослужит. Боюсь, что тот, кого люблю, Мне вдруг окажется неверен. Незлонамерен! Но уверен, Что я обиду ту стерплю. Боюсь, что я не стану ждать На этот раз его решенья, Поняв, что сила разрушенья Во мне воинствует опять. Боюсь, что на его «прости» Не захочу искать ответа. А он, поняв тотчас же это, Не помешает мне уйти. Боюсь, что я — уйдя на шаг, Переменю свое решенье. Свои умножив прегрешенья, Вернусь, поднявши белый флаг. Боюсь, беда со мною дружит. Как птица, надо мною кружит. Боюсь, что эта дружба мне Хорошей службы не сослужит…

* * *

Когда душа моя от слов твоих остынет — Я подойду к тебе и крикну не шутя: Не тронь мою любовь! Не тронь ее, бесстыдник! Она еще дитя, она еще дитя… Оставь мою любовь до времени свободной И дерзостью своей ты ей не прекословь. Не тронь мою любовь! Не тронь ее, негодный! Не тронь мою любовь, не тронь мою любовь. Ах, все твои слова — ненужная подробность. Повремени еще, признанья не готовь. Не тронь мою любовь! Она еще подросток… Не тронь мою любовь, не тронь мою любовь.

* * *

Моя любовь печальная, Моя любовь запретная! Она вполне реальная, Живая и конкретная. Моя любовь семейная, Бог весть какая сложная. И есть — и тем не менее Ужасно невозможная. И мне в исход не верится, Я тоже обрученная. Моя любовь, ты смертница! Прости нас, обреченная. Ну хочешь, я погибну вновь — Не в том дурное самое. Живи со мной, моя любовь, Внебрачное дитя мое. Я, вероятно, грешница. Так что ж со мною станется? Со мною он утешится, А с тою — не расстанется. Где ж станция конечная? Где музыка победная? Ах, женщина ты, женщина, С огнем играешь, бедная!

* * *

Что она плачет, что она плачет? Что это значит, что это значит? А что она чует? Да что же она чует, Ежели он дома, дома не ночует? А что же она видит? Да ничего не видит. Только ждет, что выйдет, Что из того выйдет. А что она может? Да все она может. Словно пса, привяжет, Как коня, стреножит. А что же с ним будет? Да ничего не будет — Голову повесит, Завтра все забудет. А что же с ним будет, Коли не забудет? А коли не забудет, Все иначе будет. А коли не забудет — Бог знает, что будет!

Варшава, 1999 г.

* * *

Что ты хочешь, любовь, от меня? Я тебе не подопытный кролик, Чтобы мучиться день ото дня До икоты, до рвоты, до колик. И зачем ты меня стерегла У чужого порога? Лучше ты бы меня берегла, Берегла от себя хоть немного. Почему ты глаза отвела И кольцо потускневшее крутишь? То ли ты мне со зла солгала, То ли ты не по-доброму шутишь. Были б губы твои не горьки — Ты б меня обошла стороною. Ты одна мне диктуешь стихи, Ворожишь надо мною. То воды принесешь, то огня. То лепечешь, то в уши грохочешь. Что ты хочешь, любовь, от меня? Говори наконец — что ты хочешь!

* * *

Прошу себе не красоты, — Причины вески. Смягчи, Господь, мои черты! Они так резки… Когда я в зеркало гляжусь — Зверушкой мелкой Себе я, Господи, кажусь, Пугливой белкой. Ну, если уж на то пошло, Пусть буду птицей. Тогда мне ниже крон крыло Не даст спуститься. Хотя я верую в любовь, И это греет, Но тут ведь выследит любой, Любой подстрелит! И снова зеркала стыжусь. А голос тонок. На что я, Господи, гожусь? Где мой бельчонок? Но не кричу, молчу, держусь На этой боли. Хотя божусь, что не гожусь Для этой роли!

* * *

Жизнь была бы иной, Не такою дурной — Кабы ближних своих от лукавства избавить. Упаси тебя Боже лукавить со мной! Упаси тебя Боже лукавить. Я привыкла платить дорогою ценой. Да такой, что тебе нипочем не измерить! Помоги тебе Боже лукавить со мной… Только так, чтобы я не могла не поверить! Эту тяжесть нести до конца суждено. Между тем я хотела бы ношу оставить. Упаси тебя Боже лукавить со мной, Помоги тебе Боже лукавить! Это промысел божий — такие дела. Жить не так, как другие, — негоже. Научи меня, Боже, чтоб лукавить могла! Научи, научи, научи меня тоже.

* * *

Мы бежали друг от друга. Подымался полный месяц. Но замкнулась лента круга — Мы пришли на то же место. Уходили мы горами, Уносили злое счастье. Друг для друга повторяли: Не печалься, не печалься. — Не печалься! Я с другою. Не печалься — все же счастлив! — Не печалься, дорогой мой! Я счастливей с каждым часом. Мы бежали друг от друга, И туман светился звездно. Нашей верности порукой — То, что мы бежали розно. Ты на юг, а я на север. Ты — пустыней, я — долиной. Забывая о веселье, Мы свершали путь свой длинный. Уходили. Но планета Не престала обращаться. Мы пришли на то же место, Чтобы снова здесь расстаться.

* * *

Меня несет на мельницу, меня несет к запруде. Я загляделась в воду на себя саму. Я трогаю глаза свои, держу себя за руки — Я долго на себя смотрю, чего-то не пойму. Пускай, сводя меня с ума, мой мельник крутит колесо! Мой Бог, откуда у меня такое грустное лицо? Я ненавижу зеркало — свое изображенье. Зачем мне знать, какая я на самом деле есть? Плывет мой ялик кверху дном — такое искаженье! — Видны с обратной стороны и разум мой, и честь! Я ненавижу зеркало — зачем оно обратно? Ведь я могу его намек истолковать превратно. Ни слова не было пока — а я любви потребую, Как стала правая рука моей рукою левою… Я ненавижу зеркало — во что же это выльется? Я скоро стану забывать, какое у любви лицо. Такое отношение годами не меняется — Я скоро стану забывать, какое у меня лицо… Пускай, сводя меня с ума, мой мельник крутит колесо! Мой Бог, откуда у меня такое грустное лицо?

* * *

На наших кольцах имена Иные помнят времена. Умелою рукой гравера В них память запечатлена. Там, кроме имени, число, Которое давно прошло, И год, и месяц — наша дата. Тот день, что с нами был когда-то. На наших кольцах имена — От дней прошедших письмена. И, если я кольцо утрачу, Тех дней утратится цена. И я кольцо свою храню. А оброню — себя браню. Стараюсь в нем не мыть посуду, Оберегать его повсюду. Так, из-за слова и числа, Я все обиды бы снесла. Свое кольцо от всех напастей Я б защитила и спасла. Кольцо храню я с давних пор От взора вора, вздора ссор. Но в мире нет опасней вора, Чем вор по имени раздор. Мое кольцо, меня спаси! Возьми меня, перенеси В тот самый миг, когда гравер В тебе свой первый штрих провел…

* * *

То призрачное, то прозрачное, Катило отрочество дачное. Но где летали сны зеленые — Торчат уголья раскаленные. Давай делить мое землячество На шутовство и на ребячество. Бубенчик или колпачок? Младенчик или дурачок? Вот я — сутулая, чумазая, За сверстницами не поспевшая. Как юный суслик, черноглазая. Как старый ослик, поседевшая. Давай считать мое батрачество За баловство и за лихачество. Лохань стихов — лохань белья, Лихая линия моя… А жизнь идет, грибная, дачная, То погребная, то чердачная. Течет молочная, кисельная, Как старенькая колыбельная. Давай считать мое бодрячество За озорство и за чудачество. Горит в огне вязанка дров. Горит во мне вязанка слов.

* * *

Я пустышечку несу, Я колясочку трясу. Баю-баю, моя крошка! Мы живем с тобой в лесу. Дружка к дружке все рядком, Держим кружки с молоком. А у дома на опушке Ходит дядька с узелком! Может, вышла бы в лесок За калитку хоть разок, Я нашла бы того дядьку, Поболтала б с ним чуток… Он пастух или кузнец, Этот самый молодец. Может, он киномеханик, Зоотехник, наконец. Он прохожая душа И похож на алкаша. И бредет себе по лесу: Жизнь трудна, но хороша! Ночь чернее, чем зрачок. Повернемся на бочок. Маме к песенке придумать Остается — пустячок.

* * *

Пустеет дом, пустеет сад. И флигель спит, и флюгер. Как будто много лет назад Здесь кто-то жил да умер… А здесь любовь моя жила — Жила, не выбирала. Она горела, но дотла Зола не выгорала. Костер из листьев — погляди, В нем ни тепла, ни жара. Но он дымится посреди Всего земного шара.

* * *

Если барышня читает увлекательный роман, Если барышня считает, что в романе все обман, А в делах ее, признаться, в се отлично, хорошо — Значит, барышне — шестнадцать, ей семнадцатый пошел! Если барышня гадает по руке и по кольцу, Если барышня страдает — это видно по лицу — Или в сад стрелой помчится, будто кто ее позвал, — Скоро, видимо, случится первый выход, первый бал! Все-то барышню пугает, все-то барышню манит. Дома маменька ругает, дома маменька бранит. Ей в пример подруг приводят образец иных манер. Что же глаз с нее не сводит этот стройный кавалер?.. Если барышня на даче ночью выглянет в окно, Если барышне Наташе все покажется чуднò — Не чуднò тебе, а чýдно! В доме оставаться трудно, Выйди из дому, Наташа. Нынче все разрешено!

* * *

Силы небесные, силы неравные! Вечер недолог, путь недалек. Если не с бездною, значит, с нирваною, тихий усталый веду диалог. Силы небесные, силы всесильные, кончится август, я в осень войду. Реки молочные, бреги кисельные не замерзают в этом саду. Силы небесные, строки вечерние, сны беспокойные, светлая тьма, силы сыновние, силы дочерние, дети как дети, зима как зима. Силы сыновние, силы дочерние, дети как дети, зима как зима.

* * *

Богата и щедра, Я раздала долги И позвала к себе друзей мириться. Съезжаются ко мне Вчерашние враги, Твердя, что ссора впредь не повторится. Богата и щедра. А дом стоит пустой И тих, как холостяцкая квартира. И я драгунский полк Пускаю на постой И замуж выхожу за командира. Богата и щедра, Цветок бросаю вверх! Средь офицеров — преданный любовник. Он нынче для меня устроил фейерверк — Ловите же гвоздику, мой полковник! Богата и щедра. Но вот уходит полк, И муж, со мной простясь, садится в сани. Какой в богатстве прок? Какой в щедротах толк, Когда мужское дело — поле брани. Богата и щедра! А полк — давно в снегу. И муж лежит, рукой зажавши рану… Бедна я и жадна! К тому ж, у всех в долгу. И, видит Бог, Богаче я не стану.

* * *

Мы родились потомками, Мы пронеслись потоками, Чтобы зажечь потемками Северную звезду. Каждый с отчизною венчанный Миру оставил женщину, Странницу вечную С шепотом «Жду». Пять наших лиц — камеями, Русских столиц каменьями. Сделали, что сумели мы, — Вы нам должны простить. Ибо за все, что пройдено, Преданы мы и проданы, Ибо три слога — Ро-ди-на — Загадочно просты. Жизнь без нее нам не мыслится, Как вам наша смерть без виселицы. Над временем мы возвысились, Пали, не взяв редут. Мы воины светлого ордена, Людским страданием вскормлены, Верим, что все, что не пройдено, Будущие пройдут.

* * *

Душа запомнила: зима была, душа — как замок под замком, я — молодая, как сомнамбула, тащила саночки с сынком. Температурка — не разваришься. Стоит морозец над Москвой. Мои удвоенные варежки протерты грубой бечевой. Стоит зима, Ее Величество, засунув пальцы за кушак. А я свой шаг сомнамбулический не ускоряю ни на шаг. Мне — двадцать лет, и я не лыжница, мороз выдавливал слезу. Сидит дитя, листает книжицу, я тихо саночки везу. Сквозь эту изморозь кефирную, где санный след, но нет иных, там я себя фотографирую в протертых варежках цветных. Душа запомнила: зима была, и придорожный эпизод: везет сомнамбулу сомнамбула, везет, везет, везет, везет, …везет сомнамбулу сомнамбула, везет, везет, везет, везет.

* * *

И была на целом свете тишина. И плыла по небу рыжая луна. И зайчоночка волчиха родила, И волчоночка зайчиха родила. И зайчиха была верная жена, И волчиха была честная жена. Но зайчиха теперь мужу не нужна, И волчиха теперь мужу не нужна! Ты зачем, жена, зайчонка принесла? Он от голода, от холода помрет. Ты зачем, жена, волчонка родила? Он окрепнет, осмелеет — нас пожрет. Та качает свое серое дитя — Та качает свое сирое дитя. Та качает свое хищное дитя — Та качает свое лишнее дитя. И стоять на целом свете тишине, И луне на небо черное всходить. И зайчоночка родить одной жене, А другой жене — волчоночка родить.

* * *

Я выбрал самый звонкий барабан И бил в него, что было мочи. Я бил в него и плакал по годам, Что прожил молча, что прожил молча. Я долго жил и ни во что не бил. Ну как я выжил и что я видел? И вот я барабан себе купил, Немного выпил — и дробно выбил! И этот симпатичный барабан — Он был зеленый, такой зеленый. И я подумал так, что я болван, В него влюбленный, да-да, влюбленный. На ярмарке открыл я балаган. Не балаган — так, балаганчик. Мой цирк один лишь номер предлагал: Мой барабанчик! Я и мой барабанчик! Ведь жизнь у нас с тобой — сплошной обман: И ты обманщик, и я обманщик. Так заходи, друзья, в мой балаган «Мой барабанчик», где я балаганщик. Боюсь вот только: если ураган Однажды ночью сорвет мне крышу, Уж слишком громко бьет мой барабан А вдруг барабана я не услышу? Нет, вдруг барабана я не услышу?

* * *

Если ратуш касалась бы ретушь, Как фотографы глянца лица… Мы с тобою увиделись — нет уж! — Не забудем теперь до конца. Помнишь челку мою смоляную? Помнишь жилку на сгибе руки? Ты меня вспоминаешь иную — И без проседи, и без тоски. Все, что дорого, — длится недолго, Все не вспомнится, да и зачем? Посреди твоего Кадриорга Я стою, растерявшись совсем. Вот какая была я смешная! Все смешным мне казалось вокруг, Вот какая была я ручная! Даже белок кормила из рук. Долго помнили мы друг о друге. И опять повстречались, как встарь. Снова здравствуй, заржавленный флюгер! Снова здравствуй, чугунный фонарь! Разговор поведем понемногу. Не отыщем местечка нигде. Не живу на широкую ногу, Но с тобой — на Короткой ноге! Сквозь туман, как сон старинный, Проступают далеко — Этот Герман, вечно длинный, Вечно толстая Марго…

* * *

А хочешь, я выучусь шить? А может, и вышивать? А хочешь, я выучусь жить, И будем жить-поживать? Уедем отсюда прочь, Оставим здесь свою тень. И ночь у нас будет ночь, И день у нас будет день! Ты будешь ходить в лес С ловушками и ружьем. О, как же весело здесь, Как славно мы заживем! Я скоро выучусь прясть, Чесать и сматывать шерсть. А детей у нас будет пять, А может быть, даже шесть… И будет трава расти, А в доме — топиться печь. И, Господи мне прости, Я, может быть, брошу петь. И будем как люди жить, Добра себе наживать. Ну хочешь, я выучусь шить? А может, и вышивать…

* * *

А природа на них смотрела Сквозь утренние лучи. — Вот твой лук, вот твои стрелы, Теперь куда хочешь мчи! Знаю, в городе есть невеста, Руки ее нежны. Но я сегодня невесты вместо, А завтра — вместо жены. Муж из лесу вернется хмурый, Добычлив и бородат. Я бы стены украсила шкурой, Да он ведь ее продаст… А если станет опять браниться, Если вновь за свое — Уж он дождется, давно хранится В кладовке ему питье. Но ты жалеешь меня, мой милый. Как вечер, стучишь в окно. Что ж до невесты твоей постылой, То это нам все равно. И проснемся мы, чуть живые, Едва забрезжит рассвет, И помчатся твои борзые Вновь за тобою вслед. А случится такое лихо — Жениться тебе пора! — Знай, что ждет твоя лесничиха И эту ночь до утра… Догорает свечной огарок, Звезды, миг — и умрут… А на пальце моем подарок — Зелененький изумруд.

* * *

Подыми забрало И шагай за гробом. Чтоб тебя пробрало Мертвенным ознобом. Это уж не шутки. Не игра в герои. Опустили дудки, Не трубят герольды. Что теперь настои, Зелья травяные? Завтра дождик смоет Пятна кровяные. Через год, не позже, Проржавеют латы… Менестрели сложат Длинные баллады… Да и ты поляжешь — Как герой вчерашний, Если день настанет И хмельной, и страшный. Не успеешь охнуть, Не сумеешь крикнуть. Будет роза сохнуть. А хотела — вспыхнуть!

* * *

Пожалей, стрела, оленя. Пожалей стрелу, охотник. Пожалей стрелка, дубрава. Пожалей, любовь, меня. Не бери стрелка, истома. Не пыли его, дорога. Не студи его, водица. Не пытай, любовь, меня. Пощади, огонь, поленья. Пожалей стрелу, охотник. Не кали ее, не надо. На оленя не готовь! Пожалей, стрела, оленя. Пожалей стрелу, охотник. Пожалей стрелка, дубрава. Пожалей, меня, любовь.

* * *

Всадник юный, всадник смелый, В поднебесье голова. А навстречу — странник белый, Старый, белый, как сова. «Знаю, знаю, отрок праздный! Путь твой вижу, как ладонь… Грот отыщешь ты алмазный И рубиновый огонь». Всадник сбросил плащ атласный И поводья натянул И на яркий свет алмазный, Как на солнце, повернул. День померк, угасла вера, Пал в пути каурый конь… Где ж алмазная пещера, Где рубиновый огонь? Вот идет понурый странник — Жизнь осталась позади. Солнце бьет, дорога ранит, Еле слышен стук в груди. Как ребенок тих и кроток, Он уснет среди камней. И никаких алмазных гротов, Ни рубиновых огней. День затеплился несмелый, Глазу видимый едва. Вот он снова — странник белый, Старый, белый, как сова. И пытает старца старец: «Я судьбу испепелил. Видишь, что со мною сталось? Помнишь, что ты мне сулил?» «Путь неблизкий, путь напрасный Ты проделал, господин. При тебе твой грот алмазный, Темно-красный там рубин». И корявою клюкою Пилигрима тычет в грудь… «Здесь алмазы, под рукою! Здесь рубины, не забудь! Здесь алмазы, здесь рубины — Под рукою, не забудь!»

* * *

Сова, сова — седая голова! Неси ты нам бубенчик. Темна дорога и крива — Уснул младенчик. Сова, сова — седая голова! На нас перо уронишь. Темна дорога и крива — Уснул детеныш. Сова, сова — седая голова! Лети в свой лес обратно. Темна дорога и крива, Но спит дитя — и ладно…

* * *

Одна веселая кума Сводила муженька с ума, Предпочитая муженьку Любимого мужика. Одна веселая кума Сводила мужиков с ума И обожала мужику Еще сказать «ку-ку!». Одна весела кума  Почти что всех свела с ума, Когда пришла в селенье то — Чума, чума, чума… Кума, в обнимку с мужиком, Грозит проклятой кулачком: Мол, обходи, чума, мой дом — Кругом, кругом, кругом! …Так вот: веселая кума, Хоть невеликого ума, Хоть ставить некуда клейма — Сильнее, чем чума!

* * *

Судьбу пытает кавалер, В глаза глядит судьбе. Он после долгого пути, Ему не по себе. Позволь стоять невдалеке, Позволь тебе служить! Чего ты кружишь надо мной? Довольно уж кружить. Судьбу пытает кавалер, Вздыхая тяжело: Позволь и мне, хотя б разок, Встать под твое крыло. Вот видишь старые рубцы — Их все не сосчитать. Не подставляй же грудь мою Под острие опять. Судьбу пытает кавалер… А ночь кругом тиха. Судьба молчит. Она всегда Была к нему глуха. Давно ушла его любовь, И он свой прожил век. Судьба молчит, но вновь и вновь Толкует человек.

* * *

Если ты в стране далекой утомишься и уснешь — Птица белая с рассветом постучится в грудь мою. Отложу веретено, погляжу в свое окно. Но тебя, мой друг сердечный, не увижу все равно. Если ты в краю пустынном темной кровью истечешь — Птица алая с закатом постучится в грудь мою. Отложу веретено, погляжу в свое окно. Но тебя, мой друг прекрасный, не увижу все равно. Если ты в дали туманной позабудешь обо мне — Птица черная к полночи постучится в грудь мою. Отложу веретено, погляжу в свое окно. Но тебя, мой друг бесценный, не увижу все равно. А услышу, как под утро смолкнет пенье соловья, И душе твоей вдогонку улетит душа моя. Упадет веретено, хлопнет на ветру окно. Я с тобой и после смерти не расстанусь все равно.

* * *

Мне песнь запомнилась одна. Дружок, послушай, вот она… О том, как короля жена Была в Тристана влюблена. Как жимолость в густом лесу Орешника обнимет ствол — Так обнимала королева Возлюбленного своего. Я же молодость мою В монастырь упрячу… Вот про жимолость пою — И пою, и плачу. Судьба, детей своих щади. Судьба, детей своих храни! Не то во мгле средневековой Беды наделают они. Над этой песнею простой Слезу, пожалуйста, пролей. Любовь разит кого захочет. Рабов, сеньоров, королей. Я же молодость мою В монастырь упрячу… Вот про жимолость пою — И пою, и плачу.

* * *

Помню свечку, помню елку. Я гляжу на елку в щелку. Помню, помню волшебство: Детство. Елка. Рождество. За окошком тишина, И деревья, и луна. Добрый, милый ангелок! У камина — мой чулок. Спят собачки, спят овечки. Меркнут звезды, гаснут свечки. Милый, добрый ангелок! Брось монетку в мой чулок…

* * *

Барабан мой, ты мое прошлое! Я юна была и нежна. Барабан мой, я стала взрослая — Никому теперь не нужна. Были палочки две точеные — Только нужно ли их иметь? Милый мой, я теперь ученая, Я не стала бы так шуметь. Лотерейный твой братец названый — Мы дружны с ним немало лет. Но боюсь, опять, будто назло мне, Попадется пустой билет. Я обманутая обманщица, И скажу тебе — верь не верь — Барабан мой! Я барабанщица, Барабаню в чужую дверь. А придется ли мне раскаяться Иль некаянной доживать — Как, мой бедный, ты будешь маяться, Будут бить в тебя, добивать. Но пока мы с тобою оба-два, А чужих — миллион вокруг. Так не будем же ставить опыты Друг на друге, мой милый друг!

* * *

Люблю Флобера и Рабле, Рембо, угасшего до срока. Но почему ж так одиноко Мне плыть на этом корабле? Со мною весь мой капитал В отсеке трюма. Но что ж так старый капитан Глядит угрюмо? Зачем чужак, зачем беглец Молчит, молодчик? Зачем наглец, но не подлец И не доносчик? Зачем он счет ведет свечам, Когда все спят по гамакам? Зачем он пишет по ночам, А не с братвой — по кабакам? Какие он везет листки В том чемодане? А в чемодане том — стихи Прекрасной Даме. Должно быть, скоро нам уже Причалить к Гавру. Без сожаления в душе Я их оставлю. Корабль, вошедший в тихий шлюз, И ту команду, Что было приняла мой груз — За контрабанду. Им — из-за фруктов и мехов Вести торговлю. А я — издание стихов Своих готовлю.

* * *

Как Ваша Светлость поживает? Как Ваша Светлость почивает? О чем она переживает, Достаточно ли ей светло? — Ах, худо, друг мой, очень худо! Мы все надеялись на чудо, А чуда что-то нет покуда, А чуда не произошло. Что Вашу Светлость удручает? Что Вашу Светлость огорчает? Что Вашу Светлость омрачает? Вас любит люд и чтит ваш двор. — У черни — что же за любови? Все время вилы наготове. А двор — прости меня на слове, — Что ни сеньор — дурак и вор. У вас, мой герцог, ностальгия. Но вас утешит герцогиня! Она ведь верная подруга. Ваш брак, я слышал, удался? — Мой друг! Мы с вами с детства близки. Скажу вам, женщины так низки! Супруга мне уж не подруга, И с ней живет округа вся. Не нанося стране урона, Я отрекаюсь, друг, от трона. Кому нужна моя корона? А жизнь моя, скажи, кому? Какой тебе я к черту Светлость? Долой и чопорность и светскость! Пойдем-ка лопать макароны В ту симпатичную корчму! Как Ваша Светлость поживает? Как Ваша Светлость почивает? О чем она переживает, Достаточно ли ей светло? — Ах, худо, друг мой, очень худо! Мы все надеялись на чудо, А чуда — так и нет покуда, А чуда не произошло…

* * *

У маленькой любви — коротенькие руки, Коротенькие руки, огромные глаза. В душе ее поют неведомые звуки — Ей вовсе не нужны земные голоса. Бесценных сил твоих живет не отнимая, Не закрывая глаз, не открывая рта, Живет себе, живет твоя глухонемая Святая глухота, святая немота. У маленькой любви — ни зависти, ни лести. Да и зачем, скажи, ей зависть или лесть? У маленькой любви — ни совести, ни чести. Да и почем ей знает, что это где-то есть? У ней — короткий век. Не плюй в ее колодец, А посмотри смелей самой судьбе в глаза. Пускай себе живет на свете твой уродец! Пускай себе хоть час, пускай хоть полчаса. У маленькой любви — ни ярости, ни муки. Звездой взошла на миг, водой ушла в песок. У маленькой любви — коротенькие руки, Огромные глаза да грустный голосок…

* * *

Кукольник, кукольник, черная душа! Что ты делаешь с бедною куклой? Ведь она на тебя заглядится не дыша — Не успеет со стиркой и кухней… Кукольник, кукольник, серые глаза! Ты так смотришь, что голова кружится. Вот она и глядит, а глядеть ей нельзя — Надо с кукольным мужем ужиться. Кукольник, светлая ты голова… Ты стоишь словно Бог перед куклой. Кукла смотрит едва, кукла дышит едва — Все на свете ты ей перепутал. Кукольник, что ж, от себя не таи: Не опасно твое обаянье. Никому не страшны злодеянья твои, Никому не нужны покаянья! Только ей и страшны злодеянья твои, Только ей и нужны покаянья.

* * *

Я пишу стихи с музыкою. Ну и что же, что пишу? Фыркаю, урчу, мурлыкаю, Лапой за ухом чешу. Что за часики без музыки? Ну послушай, посмотри — Это не часы, а мумия, — Надо музыку внутри. Я пишу стихи с музыкою, Потому что так хочу. Я чивикаю, чирикаю, Клювом стрелочки кручу. Если ты не толст, как лавочник, И не прыток, как лакей, — То, пожалуйста, будь ласковым К этой музыке моей. Я пишу стихи с музыкою, С самой нежной из музык. Я беды еще накликаю На дурацкий свой язык. Мой застенчивый, запальчивый, Мой голубчик, мой дружок! У тебя дрожит за пазухой На цепочке мой стишок.

* * *

Что рокочет, грохочет, гудит, Будто молот кузнечный? Ученик чародея чудит, Ученик вековечный. Он заветный открыл фолиант, Он запреты нарушил. И чистейшей любви бриллиант Между строк обнаружил. Он несчастные шепчет слова, Чертит странные знаки. И крылом ему машет сова, Проплывая во мраке. То он в книгу опять поглядит, То на пальцы подует. Ученик чародея чудит, Он впервые колдует. Час-другой на твое баловство И — подвинься в сторонку. И глядит чародей на него Сквозь печную заслонку. И хотел бы щадить — не щадит, К черным чарам привычный. Еще самый чуток погудит Ученик горемычный.

* * *

Мне другую ночь не спится. Невеселые дела! То ли кошка, то ли птица, То ли женщина была? То она в окно глядела, То, забившись в уголок, После плакала и пела Или билась в потолок… Я подумал: если баба, Для чего ей два крыла? А если птица — то она бы Улететь вполне могла. Но ходила у окошка И лежала у огня То ли птица, то ли кошка, То ли баба у меня… Если птица — не годится Ей стирать и убирать: Надо же собой гордиться, Птичью гордость не терять. Но если вовсе ты не птица И живешь в моем дому — То зачем в окошко биться И кричать, и петь — к чему? А она не только пела. Ясно помню: по ночам Все она в огонь глядела — Жарко делалось очам. Но если ты — породы дикой, Для чего тебе крыла? Ты — царапай, ты — мурлыкай! А она вот не могла. И однажды поздно ночью Растворил я ей окно. Ну, раз она свободы хочет, То добьется все одно. И — шагнула на окошко. И — махнули два крыла. То ли птица, то ли кошка, То ли женщина была?..

Сливы

А. Додэ

Перевод с французского В. Долиной.

Хотите знать о любви одной, Где сливы были всему виной? Я по секрету вам расскажу об этой любви одной. Любовь обычно приходит во сне. Во сне пришла она и ко мне. Но странную шутку сыграла со мной: Сливы были всему виной. Мой дядя имел превосходный сад, А также прелестную дочь. Мы, стало быть, были сестра и брат. Мой дядя имел превосходный сад, Где птицы свить гнездышко были не прочь И пели порой не смолкая всю ночь… Мой дядя имел превосходный сад, А также прелестную дочь. Однажды утром мы вышли в сад С милой кузиной моей. Как было тихо там и свежо, Когда мы с ней вышли в сад. И было нам хорошо до слез, А воздух дрожал от крыльев стрекоз — Совсем как в раю — ей-ей. Мы вышли с кузиной моей. Мы шли, а сквозь листья струился свет… И сливы она увидала в лорнет. От фруктов всегда жди бед! Мы шли, и струился свет… Слива совсем невысокой была. Кузина ее без труда отрясла… Мы шли, а сквозь листья струился свет, И тут как на грех — лорнет. Сливу она надкусила слегка, С другою ко мне протянулась рука. Ах, как эта слива была сладка, Надкушенная слегка. Я видел, как зубки на коже плода Оставили два чуть заметных следа, Я вспомнить могу и теперь без труда Тот след от зубов, что увидел тогда… Вот все что случилось со мной тогда. Но это было как с неба гром. Ах, знать бы все, что потом узнаём… Но это все что случилось тогда. И сам не свой от любви и стыда Вкусил я от кромки того следа — И было это как с неба гром, Все что случилось тогда. Сударыни! О любви одной, Где сливы были всему виной, Я вам рассказал сейчас. О странной любви одной. Но если охотницы среди вас Найдутся иначе понять рассказ — Так, значит, не знали они ни одной Любви, где были бы сливы виной.

* * *

Птица-муха, птица-муха любит птицу-мотылька. У ней сердце бьется глухо, да еще дрожит слегка. Птица — божия коровка, разноцветные крыла, Ты вчера легко и ловко все что было — отняла. Птица-муха, птица-муха любит птицу-мотылька! У ней в сердце зло и сухо. Злость, и сухость, и тоска. Та, другая, кружит танец над жасминовым кустом. У нее на крыльях глянец, у ней молодость притом… Птица-муха, птица-муха молчалива и бледна. И за что ей эта мука невозможная дана? .. О, не трогайте знакомых, бойтесь ближних укорять! Песнь из жизни насекомых — им-то нечего терять.

* * *

Друг мой, душевнобольной, Говорил мне о чаще лесной. Говорил о выси небесной, Говорил о мысли чудесной И о радости неземной. Он говорил мне: «Тиль! Мне не нравится весь ваш стиль. На каком огне вы сгорите? То ли вы со мной говорите, То ли вы — за тысячу миль». Друг мой, душевнобольной, Говорил мне о славе иной. Говорил мне о ясной дали, Говорил о светлой печали, Обо мне говорил со мной. Друг говорил со мной: «Вы не венчаны, Тиль, с женой. Мы один раз живем на свете, — Ну зачем, чтобы ваши дети Были славны славой дурной?» Друг мой, душевнобольной, Обо мне говорил со мной. Говорил об отце и сыне. Говорил о судьбе и силе. О моем родстве с сатаной. Говорил за моей спиной… Но слова его — тишиной Для моих ушей раздавались, Ибо два крыла раздувались Белым парусом надо мной…

* * *

Ежели забрезжило — слушай, голубок! Чего хочет женщина — того хочет Бог. Впроголодь да впроголодь — что за благодать? Дай ты ей попробовать! Отчего не дать? Много ль ей обещано? Иглы да клубок. Чего хочет женщина — того хочет Бог. Если замаячило, хочет — пусть берет! За нее заплачено много наперед. Видишь, как безжизненно тих ее зрачок? Кто ты есть без женщины — помни, дурачок. Брось ты эти строгости, страшные слова. Дай ты ей попробовать. Дай, пока жива! Дай ей все попробовать. Дай, пока жива…

 

Госпожнадзор

* * *

Говорила мне тетя, моя беспокойная тетя — А глаза ее были уже далеки-далеки — «Что посеяли — то, говорю тебе я, и пожнете!» Ну пожнете, пожнете — все мелочи, все пустяки. Ой, тетя, худо мне, тетя, худо мне, тетя, Худо мне, тетя, от этих новостей. Ой, тетя, трудно мне, тетя, трудно мне, тетя, Трудно мне, тетя, и страшно за детей. Говорила мне тетя, моя беспокойная тетя, Поправляя нетвердой рукою фамильную седину: «Что посеяли — то, говорю тебе я, и пожжете! Я с других берегов на дымы эти ваши взгляну». Ой, тетя, худо мне, тетя, худо мне, тетя Худо мне, тетя, от этих новостей. Ой, тетя, трудно мне, тетя, трудно мне, тетя, Трудно мне, тетя, и страшно за детей. Говорила мне тетя, моя беспокойная тетя, Убирая серебряный дедушкин портсигар: «И земли не осталось, а всходов откуда-то ждете! Не туман над Москвою, а сизый плывет перегар». Ой, тетя, худо мне, тетя, худо мне, тетя, Худо мне, тетя, от этих новостей. Ой, тетя, трудно мне, тетя, трудно мне, тетя, Трудно мне, тетя, и страшно за детей.

* * *

Помню, как-то ездили в Конаково. Странно как-то ездили, бестолково. Я не то чтобы была лишним грузом — Но не так с гитарой шла, сколько с пузом. Помню, вьюга хлопьями в нас кидала. Публика нам хлопала, поджидала. Пели мы отчаянно, как туристы — Юмористы-чайники, гитаристы… Не для обобщения эта форма. Больше приключения, чем прокорма, В именах и отчествах сельских клубов, В маленьких сообществах книголюбов. Вьюги конаковские, буги-вуги… Чудаки московские, мои други. Никого подавно так не любила, Самого заглавного — не забыла. Помню, как-то ездили в Конаково. Странно как-то ездили, бестолково. Я на пальцы стылые слабо дую. Господи, прости меня — молодую.

* * *

Почему-то в Саратове, там, и больше — нигде, там мы были сиротами и в беде, как в воде, Мы тонули, не плавали, удалялся причал, хоть дурацкими флагами нас Саратов встречал. И над нами, над грешными, над обрывками строк был негромкий, надтреснутый от тоски тенорок, Было аквамариново и, у зелья в гостях, о любви говорили мы: на крови, на костях. Нам грустить не положено никогда, ни о ком, но нежданно-непрошенно над моим «Табаком» как-то тихонько, страшненько он поник вообще и заплакал «Наташенька!» у меня на плече. …Все года отлучения моей бедной душе и минута прощения перед казнью уже. Эта дрожь подколенная, без пощады слова. И сияла вселенная, и стояла Москва.

* * *

Ах, эти мелкие ромашечки в саду. Такие были в том, чернобыльском году… От первых дачных УВИ на стороне — до неудачных приключений на луне. При чем луна? Она вообще не на виду, но есть страна, где с сердцем точно не в ладу, довольно скоро, но не в тот проклятый год, я неуклюже поползу, как луноход. При чем страна? никто ни в чем не виноват, когда везде — полуразлад, полураспад. И расщепляется невидимо строка, и облучает жизнь мою наверняка. Такие мелкие ромашечки цвели, когда со станции вдвоем на ощупь шли, а бог распада, сидя в божеском саду, ронял цветочки в том чернобыльском году. И снова мелкие ромашки по земле. И налегке иду и не навеселе… Пока глаза глядят, покуда голос есть — и на календаре не восемьдесят шесть.

* * *

И вот уже вхожу в такую реку, что самый дальний берег омывает, где человек прощает человеку любую боль, которая бывает. Пускай река всему меня научит, пока плыву по этой самой глади, где человека человек не мучит, не может мучить, человека ради. Хотя б коснуться берега такого, который мог покуда только сниться, где человек не мучает другого, а только сам трепещет и казнится. И ни челна, ни утлого ковчега, волна речная берег предвещает, где человек прощает человека, где человека человек прощает.

Я с братом Сашей в Японии, 1991 г. (Брат живет и работает в Токио.)

Мы с папой и моим дядей Володей Шисселем, Денвер, Колорадо, 2000 г.

В Бостоне: М. Володин, Л. Коржавина, я и Наум Коржавин.

Париж: Ада и Дэви Тушинские, я и Маша Пукшанская.

Мы с Диной Рубиной.

С Женей Клячкиным, который празднует свои 60 лет в Москве.

Это и есть моя «беспокойная тетя» Светлана, сестра моей мамы.

* * *

Молчи, скрывайся и таи…
Ф. Тютчев

Чертополохом поросли, Скажу тебе на ухо. Чертополохом поросли — Сам черт теперь не брат. «Не верь, не бойся, не проси» — Так вот же вся наука! Не верь, не бойся, не проси — Все будет в аккурат. Родимый край не так уж плох — То облако, то тучка. Сплошная ширь, куда ни глянь, Простор, куда ни кинь… Полынь, полынь, чертополох, Российская колючка. Полынь, полынь, чертополох, Чертополох, полынь. Какая мразь ни мороси, Какой дурак ни пялься — Чертополохом поросли До самых царских врат. Не верь, не бойся, не проси, Не уступай ни пальца. Не верь, не бойся, не проси — Все будет в аккурат. Вот-вот махну «прости-прости», Печально и потешно. В конце тоннеля будет свет, А за спиной порог… Вот так и выжили почти. По Тютчеву почти что. Не верь, не бойся, не проси. Полынь, чертополох.

* * *

Добрая большая улыбка. Ты одна такая на свете. Смилуйся, государыня рыбка! Мы твои безыскусные дети. Мы тебе поверили крепко. Ты одна, родная, на свете. Смилуйся, государыня репка! Мы твои безысходные дети. …Вот она, огромная репа, Или — колоссальная рыба. Шумно дышит, смотрит свирепо… Все равно — спасибо, спасибо! Может, ты безгласная рыба. Может, ты — безглазая глыба. Мы — твои последние дети. И за все — спасибо, спасибо!

* * *

Александр Семенович Кушнер, Я знаю, меня осуждает За то, что я на одном выступленьи Сказала, всю грусть не тая — Де, мол, многим стихам на свете Музыки не хватает! И потому они — недопесни. Недопесни — сказала я. Александр Семенович Кушнер С моими друзьями дружит. Он надписывает им книги «Дорогому поэту эн». А меня он не замечает! А со мной он дружить не хочет, Да, по-моему, он и не видит, И не слышит меня совсем. И стоит он на невском бреге — Недоступный такой, прекрасный, И посматривает сурово Сверху вниз на мою Москву. И не видит он в синем мраке, Как через Клин, через Бологое, Как по морю — по окияну, Я барахтаюсь, но плыву. Доплыву, обсушусь, согреюсь. Теплый пар от меня повалит. Влажным облаком над заливом Моя песенка полетит. Александр Сергеевич Пушкин, Может быть, меня и похвалит. А Александр Семенович Кушнер, Может быть, меня и простит…

* * *

О, Госпожнадзор! О, Воздухоочистка! Вот и лето. Время без пальто. Многие ушли… Да вот Хочинский. Наш простой советский Бельмондо. О, Госпожнадзор! Нет места, где бы наши не прорвались голоса. Господа торопятся на небо, госпожи проплакали глаза. Спросит божество: а кто таковский? Что за дрожь в руках? В глазах ленца? Встретьте там его по-царски, по-московски. Это мы к Булату шлем гонца. Он еще под занавес эпохи, Что не спето, все ему споет. А дела у нас не так уж плохи. А любви опять недостает. О, Госпожнадзор! О, Воздухоочистка! Вот и лето. Время без пальто. Многие ушли… Да вот Хочинский. Наш простой советский Бельмондо.

* * *

Былое нельзя воротить, а грядущее катится. Два бога над нами, два бога: покой и комфорт. А все-таки жаль, что нельзя Александра Аркадьича Нечаянно встретить в метро «Аэропорт». Поэт о своем не болеет, он все — об общественном. Метелям — мести, а капелям — всегда моросить. А все-таки жаль, что хотя бы о самом существенном Его самолично нельзя наконец расспросить. Мы выйдем на воздух, пройдемся и сядем на лавочку. И будет бежать и спешить Ленинградский проспект. Возьмется за сердце и скажет спокойно и ласково: — Какой же в истории вас беспокоит аспект? Вот майская веточка — белая, будто на выданье, Давно позабыла уже о минувшей зиме. — Простите мне, деточка, — скажет он, — все-то я выдумал! Куда как прекрасно живется на нашей земле! Мы с лавочки встанем, на этом беседа закончится. Я тихо пойду, и покой воцарится в душе. Мне больше спросить у него ничего не захочется, А если захочется — я не успею уже. Былое нельзя воротить, а грядущее катится. Два бога над нами, два бога: покой и комфорт. А все-таки жаль, что нельзя Александра Аркадьича Нечаянно встретить в метро «Аэропорт».

* * *

Смеркалось. Только диссиденты Руками разгоняли мрак. Любви прекрасные моменты Не приближалися никак. Когда, помыслив хорошенько, — Ни срам, ни пасквиль, ни донос — Всемирный голубь Евтушенко Письмо за пазухой принес. Я над ответом хлопотала, Письмо вертела так и сяк. Но что-то в воздухе витало — Один лексический пустяк. Чего ждала — уж не команды ль? Спаси меня и сохрани… Но все твердили — Эмка Мандель, И было отчество в тени. Кого спрошу? Никто не дышит В окошко дома моего. И каждый пишет, да не слышит, Кругом не слышит ничего. Обременен нездешней славой, Любимец всех концов Земли, Наш письмоносец величавый Исчез в сапфировой дали. …На всякий случай, на пожарный, Я в Шереметьево приду, С цветами глупыми, пожалуй, — Стоять в каком-то там ряду… Смеркалось, да. Но, тих и светел, Приемник голоса ловил. Один Коржавин нас заметил И чуточку благословил.

В 1983 г. меня нашло письмо Коржавина, а ответа я не написала тогда — не знала, куда и как обратиться, не умела. Лет шесть назад я вдруг придумала этот стишок, а через неделю-другую Н.М.К. сошел с шереметьевского трапа. Все нашлись, все более или менее встало на свои места.

* * *

Нет, советские сумасшедшие — Не похожи на остальных! Пусть в учебники не вошедшие — Сумасшедшее всех иных. Так кошмарно они начитаны, Так отталкивающе грустны — Беззащитные подзащитные Безнадежной своей страны. Да, советские сумасшедшие Не похожи на остальных. Все грядущее, все прошедшее — Оседает в глазах у них. В гардеробе непереборчивы, Всюду принятые в тычки, Разговорчивые, несговорчивые, Недоверчивые дички… Что ж — «советские сумасшедшие», Ежли болтика нет внутри? Нет, советские сумасшедшие Не такие, черт побери! Им Высоцкий поет на облаке. Им Цветаева дарит свет… В их почти человечьем облике Ничего такого страшного нет.

* * *

На белый или на черный Пришел ты на этот свет, — Я муза твоя, Ученый, Хочешь ты или нет. Птицею ли ночыо, Знаком ли прописным — Я бы была иною, Если б ты был иным. Я нянькой была твоею, Качала тебя в горсти. Я муза твоя. Я смею Стоять на твоем пути. В бездне твои находки. Парус твой унесло. Я твоей утлой лодке Верное дам весло. Профиль позолоченый Сверху всех твоих дел. Я муза твоя, Ученый. Такую ли ты хотел? Ладонь человечья — мякоть. Глазам твоим горячо. Ты не умеешь плакать — Зачем же мое плечо? Дерево с черной кроной. Окна твои без сна. Я муза твоя, Ученый, Мать, сестра и жена. Нет тяжелее груза — Знать, что всегда с тобой Женщина или муза — Та, что зовут судьбой.

* * *

Под ветром грозовым дрожа, Ладони лодочкой держа, Я глухо, я тревожно: А если будет все нельзя, Ну вот однажды — все нельзя, То можно, если все нельзя — Лишь ЭТО будет можно? По гладкой наледи скользя, От детской робости дерзя, Я — путано, я — сложно… А если будет все нельзя, Ну вот однажды все нельзя, То можно — если все нельзя, Пусть ЭТО будет можно? Я в затрапезном, я в бреду… Не о любезном речь веду, О том, что непреложно. Ведь если будет все нельзя, Не может быть, чтоб все — нельзя, Но все же — если все нельзя — Пусть ЭТО будет можно…

* * *

Теперь все чаще хочется друзьям Сказать: благодарю вас, дорогие, За то, что вы со мной, когда другие Рассеяны давно и там и сям. Меня благословлявшие вчера Сегодня не успели попрощаться. Им незачем оттуда возвращаться, А мне туда покуда — не пора. Но вот однажды старенький альбом Ленивою рукой достанем с полки. Ах, зеркала печальные осколки Дают изображение с трудом. То памятное наше торжество — Где ты теперь звучишь, мой голос слабый? Была бы слава, я б делилась славой, Но ничего здесь нету моего. И станут возрождаться имена, Как будто возвращенные из плена: Сначала Валентин, потом Елена. И лучшие настанут времена. Мы, как живые, под руки пойдем, И будет исходить от нас сиянье. И целый мир нам будет — милый дом. И сгинут рубежи и расстоянья. Пока же мне не подан тайный знак, Стихи я стану складывать и вещи. Мне кажется, виденье было вещим — Мы свидимся — не знаю, где и как! Твержу себе — не надо больше петь. Прошу тебя, молчи, моя аорта! Не хочешь? Ну тогда какого черта! И я ведь тоже не хочу терпеть.

* * *

Когда услышу эхо той молвы — Едва ли удержусь не разрыдаться. Не то беда, что отвернетесь Вы — А то беда, что мне не оправдаться. И все-таки запомните, молю: Хотя разлука сердце мне и гложет, Никто не любит Вас как я люблю. Никто как я любить не может. Да, Вы не подадите мне руки. А пальцы Ваши так смуглы и нежны… Не то беда, что встречи коротки, А то беда, что речи безнадежны. И все-таки я издали скорблю. Изгнание надежду преумножит! Никто не любит Вас как я люблю. Никто как я любить не может. Не достигает Вас моя мольба. Ни сократить разрыва, ни измерить. Не то беда, что в мире есть молва, А то беда, что Вы могли поверить. И все-таки я Вас не уступлю, Пусть солнце жжет, а ветер губы студит. Никто не любит Вас как я люблю. Никто как я… любить — не будет.

* * *

Обо всех оставивших меня сегодня плачу. Обо всех печальных, но утешенных, Шмыгающих, да, но превозмогших. Нежно-золотистые, мятные, медовые, лимонные Греют вас теперь. Вспоминайте же меня украдкой! Горькую, соленую — Господи, Опять все соль да перец, Терпкую, с какою-то мучительной гримасой… Пресные веселенькие речки Все приходят к сумрачному морю — Водоросли, раковины там, комки живые, Запах иода… Но кто-нибудь один, хоть изредка, Немного подустав От сахарной своей, ванильной, сливочной, помадной, — Возьми да позвони мне, просто так. Утешь меня, скажи, что я была. Прощаясь, повтори мне нараспев Мое неловкое, нелегкое, негибкое, негнущееся имя.

* * *

Детство мое — история Древнего мира Тает во мне, как свеча, та сретенская квартира. Средневековая юность моя — Песчаные, Сокол… Тускло поблескивает между сентябрьских стекол. И — Возрожденье, рожденье! И тоже уже полустерто. Ласточкино гнездо в районе «Аэропорта».

* * *

Памяти Даниила Хармса

Как канули во тьму все алеуты, Как канули в дыму обэриуты. Как будто бы жило такое племя, Но время их прошло, ушло их время. Фасон широких шляп их выдал. Весь мир таких растяп не видел. Их вывели во двор поодиночке, И не было с тех пор от них ни строчки. Где голы короли — опасны дети. Глядят на нас с Земли, а мы в ответе. Зачем глядишь, дитя, так ясно? Все, сорок лет спустя, напрасно. Покуда голый зад людей дурачит — Ребенок невпопад заплачет. Покуда твердый лоб людей морочит — Ребенок все поймет и напророчит. Беспечные чижи, стрекозы… Уж не страшнее лжи угрозы. Где певчие дрозды, синицы? Запали как пруды глазницы. Преданья островов тех, алеутских… Преданья островов обэриутских… Но жив же алеут на свете! И жив обэриут в поэте.

* * *

Отболело, отстучало — отошло. Обмелело где журчало, где жило. Стало будто пруд холодный, Темный пруд. Много врут о Вас, Володя. Много врут. Уложила, укачала след в пыли. Проводила, помолчала, все ушли. На пороге, на свободе, на ветру… Много врут о Вас, Володя. Я не вру. Утолиться, утомиться — от и до. А кладбищенская птица вьет гнездо. Дотянуться от ограды до лица. Не мешал бы свет лампады сну птенца. Выбираю час свободный, день и свет. Весь наш труд — есть пруд холодный, Тень и след. Что возьмут с собою годы, Что сотрут? Мало врут о Вас, Володя. Мало врут.

* * *

Поль Мориа, уймите скрипки! К чему нагрузки? Его натруженные хрипы — Не по-французски. Пока строка как уголь жжется — Пластинка трется. Пусть помолчит, побережется — Не то сорвется. Всадник утренний проскачет, Близкой боли не тая, Чья-то женщина заплачет, Вероятно, не твоя. Лик печальный, голос дальний — До небес подать рукой. До свиданья, до свиданья, До свиданья, дорогой. А кто-то Гамлета играет, Над кем не каплет. И новый Гамлет умирает — Прощайте, Гамлет! Но вот и публика стихает, Как будто чует. Пусть помолчит, не выдыхает — Его минует. По таганским венам узким Изливается Москва. А вдова с лицом французским — Будет много лет жива. Вот газетчик иностранный Дико крутит головой. Кто-то странный, кто-то пьяный, Кто-то сам — полуживой. Усни спокойно, мой сыночек, — Никто не плачет. О, этот мир для одиночек Так много значит! Переулочек глубокий — Нету близкого лица. Одинокий, одинокий, Одинокий — до конца.

* * *

Полгода нет Высоцкого. Его полет высок. Пощупаю висок себе — Пульсирует висок. Собранья многотомные Нетронуты в углу, И тяжесть многотонная Клонит меня к столу. Не обморочно-синее Сиянье в небесах, А облачное, зимнее Стоит в его глазах. Как на море Балтийское Осколки янтаря — Так я пошла б отыскивать Осколки января… Покуда свечка теплится На самом уголке — Не терпится, не терпится Горячечной строке. Жемчужная, ненужная Страна недалека — Когда родится вьюжная, Метельная строка! Недолга ласка царская. Но средь ночей и дней Горит строка январская Все жарче, все ясней. Трудись, рука, просись, рука! К огню тянись, рука! Родись, строка российская, Мятежная строка! Родись, строка российская, Мятежная строка. Родись, строка российская, мятежная…

* * *

Годовщина, годовщина! Встречи горькая причина. Наступила тишина — Помяни его, страна. Годовщина, годовщина. Ни свеча и ни лучина, Ни лампадный фитилек — В пепелище уголек. Годовщина, годовщина. Эта новая морщина На моем живет лице, Будто память о певце. Годовщина, годовщина, А тоска — неистощима. И несется над Москвой Хриплый голос твой живой. Годовщина, годовщина. Мать-страна качает сына: «Баю-баю, спи, сынок! Я с тобою сбилась с ног». Годовщина, годовщина! Города умолкли чинно. Но рыдает, как вдова, На груди его Москва.

* * *

Люсе

Была еще одна вдова. О ней забыли. Ну, может, вспомнили едва, Как гроб забили. Она жила невдалеке, А шла в сторонке. Был уголок в ее руке От похоронки. Она привыкла и смогла С другим быть рядом. Она давно уже жила Иным укладом. Но день июльский — стынет кровь, Какой морозный. Кому бессмертную любовь В наш век бесслезный? Его отбросило волной — Ее прибило. Она была его женой, Она любила. Не приближаясь, стороной Идет по кромке. По самой кромке от взрывной Его воронки. Была еще одна вдова В толпе гудящей. Любовь имеет все права Быть настоящей. Друзья, сватья и кумовья — Не на черта ли? А ей остались сыновья С его чертами.

* * *

Кого-то святость увела. Кого-то позвала чужбина. А скольких сытость отняла! А скольких сытость погубила! Живут, до времени робки, Живут, до времени невинны, Пока невидимы куски, Пока куски не очевидны. И до доски до гробовой Танцуют возле каравая! Но от тоски от мировой Война возможна мировая. Солдаты этой мировой В поход идут не из-под палки. Бегут в атаке лобовой, Друг друга топчут — и не жалко. Кого-то святость увела. Кого-то позвала чужбина. А скольких сытость отняла! А скольких сытость погубила…

* * *

Давно забыть тебя пора, А сердцу хочется иначе! Подружка юности, сестра, Я о тебе поныне плачу. Тогда сошла на землю мгла, Был одинок мой зов напрасный К тебе, которая смогла Забыть меня в мой день ненастный. Как отсеченная рука Болит и ноет в месте жеста, В душе моей саднит пока Твое пустующее место. Была как яблоко смугла, Была как облако прекрасна — Все ты, которая смогла Забыть меня в мой день ненастный. Немало дней прошло с тех пор, Когда душа любила душу. Ты нарушала уговор — Ну что ж, и я его нарушу. Я знаю все твои дела, Твой путь — прямой и безопасный. Ты — та, которая смогла Забыть меня в мой день ненастный. Ни слова больше о тебе. А позабыть смогу едва ли. Ты по моей прошла судьбе, Но, слава Богу, лишь вначале! Когда бы юность не зажгла В груди моей тот свет бесстрастный То ты бы снова предала В мой черный день, В мой день ненастный.

* * *

Шестидесятые года Как будто кончились до срока. А танцевали мы тогда Один лишь рок по воле рока. Катятся первые валы, Веселый Роджер нам смеется. Но с рок-н-роллами балы — Как сердце бьется, О, как сердце бьется! Шестидесятые года — Магнитофоннейшая эра. Шестидесятые года — Ты превосходнейшая вера! Покуда слушает собратьев В воскресенье Маяковский. Но вот уже воспел Арбат Один поэт, поэт московский!.. Шестидесятые года — Парад младенческих улыбок. Шестидесятые года — Пора студенческих ошибок. Шестидесятые года! Бьют бригантину струи ветра. Шестидесятые года — Они уже почти что ретро…

* * *

Без страха и без риска Танцуйте в стиле диско! Пусть будет ваша поступь Изящна и легка. Без неги и задора Взгляните на партнера, Взгляните на партнера Немного свысока. Пусть вам чуть-чуть за тридцать, но Не чересчур ли пристально На вас глядит чужой любовник Или чей-то муж?.. Сочтите за обиду И не подайте виду, И не подайте виду, Что туфли жмут к тому ж… Пускай вы не в ударе, Пускай вы не в угаре, Но вы, танцуя в паре, Уловите момент — Присядьте на кушетку, Возьмите сигаретку, Зажгите сигаретку Хорошей марки «Кент». Пускай дымок колечком, Пускай дымок колечком, Пускай дымок колечком Взлетает, ну и пусть! Ни словом, ни словечком, Ни словом, ни словечком, Ни словом, ни словечком Не выдавайте грусть…

* * *

Бедные мои ровесники — Боря, Андрюша! От славословия живые едва… Сколько на вас повесили — я ли на вас обрушу Попреки дурацкие, злые слова? Говорят, Вы голос нашего поколения, Бледные и значительные, как мировая суть. Глаз у вас распадение, гланд у вас воспаление, Поберегите себя хоть чуть… Милые вы мои, где-то что-то читавшие, Что успевало принять естество. В Штаты уже слетавшие, чуточку там уставшие — Ну, отдохнете еще, ничего! Чудные мои ровесники! Я тут под ночником, Пол подо мной качается, крыша уже едет… Вижу, как вашим корявым подстрочником Бредит потомок мой — давится, но бредит. Бедные мои ровесники — Андрюша и Боря. Юноши стихийные, невянущие цветы! Ну пускай вы суша, ну пускай вы море… Только бы не зияние пустоты.

* * *

Без ордена Виртути-Милитари Ко мне не возвращайтесь — говорю. Но коль уснули вы в Афганистане, Едва ли вы проснетесь к январю. Развернутые на закат пунцовый, Продлите ваш почти невинный сон… Ах, лоб свинцовый да об гроб свинцовый — Вот это б вышел всенародный звон! В Орле, Чите, Караганде, Тагиле — В любом на нас отпущенном раю, Во мгле, в черте оседлости, в могиле — Вы спите, я вам песенку спою. Крепчай, мое негромкое глиссандо, Взойдите в небо, сто усталых лун — Во славу легконогого десанта, Уснувшего под переборы струн. Художник, супермен и пролетарий! Я, ваша мать, волнением горю. Без ордена Виртути-Милитари Домой не приходите — говорю! В чем были — как одели, как обули, Спускаетесь по склону, по судьбе. Привычные в Герате и в Кабуле, Сейчас сойдете вы на Душанбе…

* * *

Столько плакала родимая сторонка, Сколько было ей назначено судьбою. Обойди мои ворота, похоронка! Сделай так, чтоб мы не встретились с тобою. Я хожу в своем девичьем платье узком. Я платком перевязалась темным, женским. А может, он сейчас лежит уже под Курском. А может, где-то схоронили под Смоленском… Я не сделаю ни шага от порога. За ворота я не выйду на полшага. Обойди мои ворота, похоронка! Обойди меня, казенная бумага. Вот придет домой, окликнет так негромко, Вот обнимет, дымным духом весь пропахший… Обойди мои ворота, похоронка! Пусть уж лучше будет без вести пропащий. …И заплакала — так жалобно да тонко, Потому что голосить не научилась. Обошла ее ворота похоронка, Ничего с ее любимым не случилось. Где солдат проходит чистым полем — Там стоит солдатка с черным платом. Где солдат не поддается пулям — Там любовь витает над солдатом.

* * *

Чем глуше ночь — тем слаще грезы. Чем солоней — тем веселей. Но час от часу ярче розы На рынках родины моей. Усаты ушлые ребята — Наперебой и нарасхват. Они ни в чем не виноваты! Никто ни в чем не виноват. Чем гуще стих — тем больше прозы. Чем голос тише — тем страшней. Все жарче полыхают розы На рынках родины моей. Блестят шипы, манят бутоны, Благоуханье все нежней… А сердца тоны-полутоны — Слышней, слышней, слышней.

* * *

Дорогой Василий Палыч! Напишу я вам письмо. А отправить не отправлю, Оно отправится само. Добродушно-злым, усатым, Но с нездешностыо уже, Помню вас в восьмидесятом, В предотъездном кураже. А потом — какого черта! — Я — залог и амулет, Что вблизи «Аэропорта» Ваш не вытоптали след. Объясняться все мы слабы, Как себя ни назови. Ну, послушайте хотя бы Мои строчки о любви. Дорогой Василий Палыч, — Бормочу я невпопад, — Ой, как я бы к вам припала Этак двадцать лет назад… А сейчас, Василий Палыч, Вот написала вам письмо. А отправить не отправляю — Пусть отправится само.

* * *

Когда надо мной затрубят херувимы, Едва не касаясь моей головы, — Я, видимо, вспомню родные руины От аэропорта до центра Москвы. В эоловой лунке, в сандаловой дымке, В которую стих мой крыла окунал, — Покажутся Химки, и скроются Химки, И я не успею увидеть канал. Хрупки мои руки, тяжки мои вины. Где шью — там тотчас и расходятся швы. И снятся, и снятся родные руины От аэропорта до центра Москвы.

* * *

Ничего не помню больше — Нет и не было покоя, Детство билось о края. — Няня, что это такое? — Детка? что ж это такое? Это — Сретенка твоя. Ничего не помню дальше — Нет и не было покоя. Стыла птица у воды… — Няня, что это такое? — Детка, что ж это такое? Это — Чистые пруды. Ничего не помню кроме: Нет и не было покоя! Звезды падали со лба. — Няня, что это такое? — Детка, что ж это такое? Это все — твоя судьба. Ничего не помню больше, Голос делается глуше… Я отстала, я пропала, Я осталась позади. Няня, няня, баба Груша! Няня, няня, баба Груша! Няня, няня, баба Груша, Подожди, не уходи…

* * *

Дружок! Когда поет рожок, Как флейта, На мачте плещется флажок, Как лента — Мы покидаем берега И мчимся, Как будто нам не дорога Отчизна… Ах, мы не матросы! Но эти вопросы Нас стиснули, Как ледяные торосы. Совсем обступили, И мы отступили, Родным на беду Погибаем на льду. С собою пару пустяков Сложили, Как будто двадцать пять годков Не жили. Как будто не было беды и боли, И не хватало нам воды и соли. Как будто в полосу вошли такую — Мы всем болезням предпочли — морскую. И вот нам дышится ровней И глубже. А голоса родных, друзей — Все глуше. Ах, мы не матросы! Но эти вопросы Нас стиснули, как ледяные торосы… Совсем обступили, И мы отступили, Родным на беду Погибаем на льду…

* * *

Есть у времени иллюстрация: Черно-белая, не обрамлена. Эмиграция, эмиграция! Я прощаюсь с тобой, сестра моя. Ты сегодня звалась Мариною — Завтра будешь Марнаграция! Это что-то неповторимое — Эмиграция, эмиграция. Я запомню их лица белые, Этих лиц выражение, И движения пальцев беглые, И руки моей положение. Эмиграция, эмиграция! Провожающий — на примете вы! Регистрация, регистрация, Регистрация в Шереметьево… Эмиграция, эмиграция! И снимаются с места стаями… О, осенняя птиц миграция — Поднялись и во тьме растаяли. Ну, видать, пора собираться мне, Если это само не кончится. Эмиграция, эмиграция — Мне лететь никуда не хочется! До свиданья, Мариаграция! Позабудь дорогу обратную! Эмиграция, эмиграция — Это что-то невероятное. Там, далеко родится девочка, И когда расцветет акация — Называть ее станут Эммочка, Если полностью — Эмиграция.

* * *

Изумительно тепло. Изумительно светло. Как же все-таки хитро Все придумано в метро! Я гляжу не без опаски: Или я сошла с ума? Все вокруг читают сказки — Фолианты и тома. Этот старый крокодил Не листает «Крокодил», Этот глупый паренек Не читает «Огонек», И очкарик спозаранку Не читает «Иностранку», И пехотный командир Не читает «Новый мир». Как бесценна эта сцена! — Я сказала горячо. Все читают Андерсена, А не что-нибудь еще. Вон Русалочка скользит, Вон Дюймовочка танцует, Вон Солдатик мне грозит — Кто чего вообразит… Изумительно тепло, Изумительно светло. Как же все-таки хитро Все придумано в метро! Все сидят, озарены. Все глядят, умудрены. И мечтает паренек, И мерцает огонек…

* * *

Ой, какой алкаш колоритный Слушал тут вчера мои песни! Ой, как он глазами ворочал, Как он рот разевал… Все-то для него было ново — И моя девчачья походка, И мой гардероб немудрящий, И неэстрадный мой голосок. Видимо, хотелось бедняге… Сбегать за Серегой, за Колькой, Быть не одному в этой куче, Не быть одному… Но никак не мог оторваться. Но — не мог никак отлепиться. И с лицом дурацким, счастливым Стоял и стоял. Вот вам элитарные штучки! Вот вам посиделки в каминной! Вот вам песня «наша — не наша», Огни ВТО… Ничего такого не нужно! Человек открыт перед песней, Человек доверчив и мягок… Но играть на этом — ни-ни.

* * *

Музейная миниатюра! Где, где, скажи, твоя натура? Она была ли вообще? И несминаемые букли, И нечитаемые буквы У монограммы на плече. Над столиком стеклянным стоя, Задумаюсь над тем и тою, Что жили-были в те века. И этот лак, и этот глянец На гордый взгляд, сухой румянец Клала истории рука. Старинная миниатюра Глядит обиженно и хмуро. Век позапрошлый на крыльце! Приди, ценитель малой формы, Черты Петра или Лефорта Найди вот в этом гордеце. Да, власть над сердцем медальона Сильна, но неопределенна. И живопись невелика! Придворную любую чурку Возьмешь, воткнешь в миниатюрку — И вот осталось на века.

* * *

Н. Эйдельману

Он не протестант, не католик (Пошире держите карман!), — Он просто российский историк, Историк Натан Эйдельман. Он грудью к столу приникает, Глядит на бумаги хитро. Чернила к себе придвигает, Гусиное точит перо. Средь моря речей и риторик, Средь родины нашей большой — О, как же нам нужен историк, Историк с российской душой… Историк без лишних истерик С вельможи потянет парик… Он не открывает америк — Россия его материк. Не пишет стихов или песен, Но грезит себе наяву. Ему улыбается Пестель, Апостол склоняет главу. Из душных задымленных залов, Где лоб холодеет, как лед, Потомок идет Ганнибалов И руку беспечно дает. Историка ночи бессонны. А впрочем, и в нашей сечи Стоят восковые персоны И мчат дилетанты в ночи. Иные плутают в тумане, Тех сладкий окутал дурман… И ходит с пером между нами — Историк Натан Эйдельман.

* * *

Помилуй, Боже, стариков, Их головы и руки! Мне слышен стук их башмаков На мостовых разлуки. Помилуй, Боже, стариков, Их шавок, васек, мосек… Пучок петрушки, и морковь, И дырочки авосек. Прости им злые языки И слабые сосуды И звук разбитой на куски Фарфоровой посуды. И пожелтевшие листки Забытого романа, И золотые корешки Мюссе и Мопассана. Ветхи, как сами старики, Немодны их одежды. Их каблуки, их парики — Как признаки надежды. На них не ляжет пыль веков, Они не из таковских. Помилуй, Боже, стариков! Помилуй, Боже, стариков… Особенно — московских.

* * *

Прощай, мой вороненочек! Хотя б махни крылом! Словечко оброненное Не слышно за углом. Обманчиво-заманчиво Поет себе сама. Шарман-шарман-шарманщика Сведет еще с ума! Прощай, моя красавица! Осенний воздух чист. Пускай тебе понравится Безусый гимназист. Ты станешь мучить мальчика, Ему не избежать. Шарман-шарман-шарманщика Тебе не удержать. Прощай, окно багровое, Что смотрит на закат. Прощай, житье суровое! Я не вернусь назад. Намучишься, намаешься До боли под ребром. Шарман-шарман-шарманщика Не сманишь серебром. Прощай, простимся, улочка, Старинное кольцо! Куда ты смотришь, дурочка? Ты мне смотри в лицо. Ты, девочка-цыганочка, Не знаешь ничего. Шарман-шарман-шарманочка Из сердца моего…

* * *

Много знаем птиц, но редко Много знаем птиц, но редко Много знаем птиц, но редко Кто вопросы задает. Кто такая канарейка, Кто такая канарейка, Кто такая канарейка? Для чего она живет? Не чернеет, как ворона. Не белеет, как голубка. Не синеет, как синицы, И, как утка, не плывет! Не стрекочет, как сорока, Не несется, как наседка, Не кукует, как кукушка. Для чего она живет? В тесной пыльной комнатушке — Занавешенная клетка. Кто пока не понимает — Обязательно поймет. Будто фикусы в кадушке, Будто коврик с лебедями, Будто старенький комод… Тяжкий поиск каждой крошки Воробей ведет на ветке. По двору гуляют кошки И глядят на голубей… Ничего, что на окошке, Ничего, что занавески, Ничего, что не навеки — А зато среди людей.

* * *

В стиле ретро, в стиле диско — Я любой к тебе примерю… Сядь со мною близко-близко, Я совсем тебе не верю! Вот косынка кружевная С золотистою каймою… Сядь, поговори со мною. Сядь, поговори со мною. В ритме вальса, в ритме танго… В мой удел не проникая! У тебя, мой милый, тайна — Ты не говоришь — какая… Видишь зеркальце резное С тонкой ручкой костяною? Сядь, поговори со мною! Сядь, поговори со мною… Будто стороны родные, Для тебя открыты дали. Знаю, вороны ночные Над тобой не пролетали. И покуда не коснулось Нас дыханье ледяное — Сядь, поговори со мною. Сядь, поговори со мною! Ставни бьет порывом ветра. Не могу, мой друг, сердиться. Пусть уж лучше в стиле ретро — Но не надо в стиле диско! Не случайно мир я мерю Грустной мерою земною. Сядь, поговори со мною — Я тогда тебе поверю!

* * *

Картинка иль, может, отметинка? Отметинка на судьбе… Кретинка, да это же Сретенка Висит у тебя на губе! Дело не в водоворотах, А опять во мне одной. Дело в Сретенских воротах, Что захлопнулись за мной. Я не то чтобы с нею выросла, Но она меня родила. Это палочка детского вируса Оболочку мою взяла. Дело не в водоворотах, А опять во мне одной. Дело в Сретенских воротах, Что захлопнулись за мной. Уж не знаю я, что есть родина, Но никто меня не украдет, Ибо Сретенка — это родинка, Это до смерти не пройдет. Дело не в водоворотах, А опять во мне одной. Дело в Сретенских воротах, Что захлопнулись за мной.

* * *

Мы не дети Арбата. Мы не дети Арбата — Мы пришлись на другие года. Нас не пустят обратно. Нас не пустят обратно — Нас едва-то пустили сюда. От детей Бирюлева До детей Тропарева Голубая поземка метет. Эти ноги здоровы, Эти лица суровы. Эти мысли никто не прочтет. Меж Кузьминок недвижных, Средь Лосинок неближних — Растерялся и плачет простак. Не отыщет тропинку На родную Неглинку, Не отыщет, бедняжка, никак! На Ходынке дерюжной, На Ордынке воздушной — Эта корка небитого льда. Ни страстишки тщедушной, Ни гордыньки ненужной — Ни тоски, ни стыда — ни следа. Завернемся потуже, Запахнемся поглубже — Ближе, тверже дыханье зимы. От Чертановской створки До Бусиновской горки — На Крылатские тянет холмы…

* * *

Смотрю кругом — какие рожи: Встряхнусь — зато какие души… Иду от мясника Сережи До парикмахера Андрюши. Один себе радеет, дабы Мясные разгружались фуры. Другого обожают бабы — Он может делать куафюры! А я живу как замарашка. Душа везде торчит наружу. И так доходит до маразма, Пока не навестишь Андрюшу. Потом едва дождешься часу, Напялишь мятую одежу И, восклицая — мясо, мясо! — Пойдешь разыскивать Сережу. И я кустарь, конечно, тоже, И цеховое не нарушу. Люблю я мясника Сережу И парикмахера Андрюшу. Так покалякать по-советски, Да и оттаять понемногу, И голову держа по-светски, И — волоча баранью ногу…

* * *

Задохнуться в Клину, захлебнуться в Крыму, и забыть сообщить: отчего, почему, Никому не оставить записки. Ну и что ж? Без меня разовьется сюжет, и чужая Брижжит, сервируя фуршет, вместо устриц разложит сосиски. Захлебнуться в пути, задохнуться в клети, даже самых банальных «забудь и прости» не оставить, нет, нет, не оставить. Но сценарий не дремлет, он дальше бежит, и, постель застилая, чужая Брижжит простыней не сумеет расправить. Отвернуться от лампы, и в ласковой тьме вновь себя приспособить к зиме, как к тюрьме, доконав предварительно фляжку. Задохнется история, треснет финал и Брижжит зарыдает, прикрывши фингал, оттопырив упругую ляжку. И она завизжит, подсобравши слова, что покатится скоро моя голова, что напишется и завершится глава, в детской книжке, сотрутся картинки… И в Клину оттолкнуться, а выплыть в Крыму, никому не сказав отчего почему будет лучше, по мненью блондинки.

* * *

Дом Чайковского в Клину — Старая открытка. Подержи меня в плену, Старая калитка! Помнишь, помнишь, как с утра Пробегала бричка? И по имени Сестра Протекала речка? Дух кувшинки от болот, Дух пчелы — от меда. Кто потом тебя поймет, Русская природа? Кто еще, спустившись в сад На заре дремотной, Повернет скорей назад, К рукописи нотной? Кто споткнется без причин, Но поймет причину, Увидав, как птичий клин Сверху машет Клину? Где подсвечник отразит Лаковая крышка — Там усталость погрозит, Пальцам передышка. Кто потом заплачет всласть Над листом бумаги, Где еще имеют власть Точки и зигзаги? Это птичье колдовство — Вскрикнет и сорвется. Эта клинопись его — Музыкой зовется.

* * *

Стеклянные вазы — странно! — Из Вышнего Волочка, Похоже, вышли из ванны Прокисшего молока. Какие нужны рассказы, Когда по всему шоссе Стоят расписные вазы Во всей прописной красе? Спросите с меня построже — Люблю, была не была, Российское бездорожье, Изделия из стекла. Особенно если это Какой-нибудь пустячок, Как полный вышнего света Стеклянный тот Волочек.

* * *

Счастливая сладкая басня, Которую в детстве прочла. Прощай, Вавилонская башня, С которой я век прожила! Все самые лучшие годы Промчались, как ни назови. Хотелось французской свободы, Хотелось английской любви. Мужчина родится в рубашке, А женщина с пальцем во рту. Прощай, Вавилонская башня! Прощаю тебе высоту. Печальная пресная пена Обломки твои приняла. Та школьница пламенно пела О том, чего знать не могла. Возьму свое милое банджо И тихо сыграю на нем. Прощай, Вавилонская башня! Нам было неплохо вдвоем. Ну что же, что лучшие годы? Они и твои, и мои. Но Англия ищет свободы, А Франция просит любви.

* * *

Не уезжай ты, мой голубчик!
Романс

Припевы у эпох остались те же. Один другого может утешать… Утешь меня, и я тебя утешу. И хватит — «уезжать — не уезжать». Все временно, все зыбко, все песочно, И ничего не стоит оплошать. Утешь меня, хоть это будет точно. И хватит: уезжать — не уезжать. Круги прошли, компании распались. А песенки звучат одни и те ж. Все съехали, а мы-то ведь остались. Утешь меня, пожалуйста, утешь. Обнимемся, прекрасны и безгрешны. Один другого станет утешать. Утешимся, хоть мы и безутешны. И хватит: уезжать — не уезжать.

* * *

Поговорим же о сути дорог на дорогу. Медленно, медленно едем из города в Тегель, всякое может случиться в дороге, ей-богу, Гейне в окно постучит или старенький Гегель. Поговорим на прощанье о сути прощенья. Верхняя нота, пожалуй, не верная нота. Надо бы выпуклей жить, но во всем уплощенье. Дни все короче, и в повести нет анекдота. Если позволишь, скажу о культуре картона, в этой карманной Германии по крайней мере. Я привезла схода четырехтомник Платона, здесь о войне говорят, как о русской химере.

* * *

Уезжают мои родственники, Уезжают, тушат свет. Не коржавины, не бродские — Среди них поэтов нет. Это вот такая палуба. Вот такой аэродром. Ненадрывно, тихо, жалобно — Да об землю всем нутром. Ведь смолчишь, страна огромная, На все стороны одна, Как пойдет волна погромная, Ураганная волна… Пух-перо еще не стелется, Не увязан узелок — Но в мою племяшку целится Цепкий кадровый стрелок. Уезжают мои родственники. Затекла уже ладонь… Не рокфеллеры, не ротшильды — Мелочь, жалость, шелупонь. Взоры станут неопасливы, Стихнут дети на руках, И родные будут счастливы На далеких берегах… Я сижу, чаек завариваю, Изогнув дугою бровь. Я шаманю, заговариваю, Останавливаю кровь. Если песенкой открытою Капнуть в деготь не дыша, Кровь пребудет непролитою, Неразбитою — душа.

* * *

В дорогу.
Евг. Клячкину

Сэляви так сэляви! Тель-Авив так Тель-Авив… До свиданья, Женька! Пой там хорошенько… У прибоя на песке, С разговорником в руке — Молодой, не старый, Ты сидишь с гитарой… Там, на сахарных лугах, На зеленых берегах — Вспомнишь, бестолковый, Климат наш суровый… Сэляви так сэляви… По любви так по любви… По любви — по страсти? Бог не даст пропасти.

* * *

Стою одна, с закушенной губой. С довольно перекошенной судьбой, Одна — меж «Перекопом» и «Форумом». Согреюсь человеческой рекой, Согреюсь на Мещанской, на Тверской. Домой приду общипанным Колумбом. Из молнии заплелся фитилек, И занялся мой бедный флигелек — Часовенка хотя б была пустая. У молнии — невидимо путей. Спасибо, что не тронула детей Та молния кроваво-золотая. Каких иносказаний наткала! Поплакала и дальше побрела. А он глядит с улыбкою бесстрастной. Колотится об землю посошок. Карабкается на руки стишок. Доволен ли, что все вокруг пожег? Ну что, генералиссимус прекрасный? Что, прекрасный?

* * *

И все-таки: давай устроим проводы. Меж нами и года, и города. Пускай ты — проволока, я — иду по проволоке. Над всей Землею эти провода. «Проси его, проси — давай попробуем», — Настойчивый какой-то шепоток. Ты думал, я танцовщица на проволоке? А я не женщина, я только ток. Я только так, я только ток по проволоке. Я самым зорким не видна глазам. Твои малозначительные промахи Задеть меня не могут — видишь сам. И все-таки, чтоб не пропала пропадом Живая человеческая нить — Устрой мне проводы взорвавшимися пробками. И, если хочешь, можешь дальше жить.

* * *

Чуть торопящиеся часы Не тороплюсь торопить обратно. Огни посадочной полосы Все-таки видеть весьма приятно. Вот так под вечер вернешься ты Из самой-самой из всех Америк — А он и выйдет из черноты — Родной, расхристанный этот берег. Да, он прекрасен, хотя и дик, И может дикостью красоваться. Но он всплывает, как Моби Дик, И просит — больше не расставаться…

* * *

Я в пятнадцать была Жанна д’Арк. Ну не Гретхен, по крайней-то мере. …С другом детства иду в зоопарк — Тут, в Америке, милые звери. А жирафа отводит глаза, А горилла состроила рожу. Мы хохочем — иначе нельзя. Нам и не о чем плакать, Сережа. Мы как были — такие и есть. Пачка писем обвязана ниткой. Я — не новость откуда невесть, Я давно тут стою, за калиткой. А горилла тебе не гиббон. Вот обнимет по случаю даты! Ну, тогда и пойдет расслабон — И ура, и да здравствуют Штаты!

* * *

Приходи, пожалуйста, пораньше, Хоть бы и мело, и моросило. Поведи меня в китайский ресторанчик — Я хочу, чтоб все было красиво. Полетим ни высоко ни низко По дороге этой по недлинной. Ничего, что тут не Сан-Франциско — Я крылечко знаю на Неглинной. Будь, смотри, с китайцами приветлив. Я который день воображаю, Что несут нам жареных креветок В красном соусе, — я это обожаю. Что китайцу стоит расстараться? Пусть обслужит нас по полной форме. Пусть покажется московский ресторанчик Мне крупицей золотистых калифорний… Понимаешь, я могу там разреветься. Разведу ужасное болото. Потому что знаю — раз креветки, Раз креветки — стало быть, свобода! …И приди, пожалуйста, пораньше, Если в кои веки попросила. Поведи меня в китайский ресторанчик. Надо, чтобы все было красиво.

* * *

Так много сообщений собралось, что в наши двадцать лет не поместилось. И путешествие не сорвалось, хотя сердцебиенье участилось. Все песенки мои — себе, тебе ль, там рифмы недурны и масса чувства. Люби свою Америку теперь, особенно свой Бостон, Массачусетс. Люби свой дом и свой автомобиль, звони в Израиль, там у нас родные. Чти президента, юмор пересиль, Езжай на океан на выходные. Поищешь снимки. Было ведь мильон. О, кажется судьба жалела пленку. Один найдется, вставлю в медальон, пришлю тебе. Сама явлюсь вдогонку. Забудешь мой слезливый перекос, А голос — нет. Едва ли. Неужели Жизнь разломилась, будто абрикос? но часть, где кость, пожалуй, потяжеле. Образовалось как-то, утряслось. Ты как бы есть и все лее как бы нету. Так много сообщений собралось… Пришли мне поцелуй По Интернету, По Интернету. Нету. Нету. Да…

 

БАЦИЛЛА ЛЮБВИ

Интервью Вероники Долиной

— Вы когда влюбляетесь, вы безумствуете?

— Да, я совершаю какие-то поступки. Бывали решительные и практически смертоносные бывали. Убегала из дома… Я причиняла большую боль близкому человеку. Я, будучи такой, какая я есть, всю жизнь играла с пространством. В материю обращались самые буйные мои фантазии. Почти все достроилось из тех фантомов, которые я некогда начертала. Какие-то проекции имели оттенки, какие-то выстроились очень прямо. Но это все очень рискованно. Помещение моей жизни теперь так организовано, что это вряд ли повторится с таким грохотом и дымом, как раньше. Тут дети, тут концерты, тут стихи, тут книжки. Детям нужно много дать и отметить то, что получилось в результате. Это ежедневный, ежегодный, нескончаемый цикл. Мне кажется, тут яблоку негде упасть, я просто не могу нарисовать в воображении ту иглу, острие которой войдет в мою бедную душу сегодня. Неуязвима!

— Имеет ли право женщина, обремененная ответственностью перед семьей и детьми, терять голову?

— Откуда я знаю! А как женщины с детьми влюбляются, впадают в какое-то безумие? Это совсем простенькие эмоции, это же не теплушки эвакуации. Так всегда бывает: не имеешь права, не имеешь, а потом вдруг имеешь.

— То есть женский мир и материнский — это параллельно на самом деле?

— Это лучевые направления. Это все очень индивидуально. В молодости кажется, что все понимаешь, а дальше вообще ничего не понимаешь. Я сейчас ничего не понимаю. Мир эмоций живет какой-то странной жизнью. Мне сегодня кажется, что запросто можно жить без так называемой остро заявленной любви. Я очень была горячечная в молодой молодости, многое необыкновенно декларативно воспринимала и ультимативно переживала. А уж излагала вообще просто рекламно!

— Вы ведь очень рано вышли замуж…

— В 19 лет. Родители потворствовали. С 17 до 19 лет я оказалась девочкой, их беспокоящей. Все было как-то двояко: мы мирные люди, но мой бронепоезд все время пыхтел на каком-то пути, который их очень беспокоил. И сбыть меня быстро им казалось тогда очень мудро. Наверное, какая-то правда в этом была.

Я думаю, что такая лабораторная работа, закалка первым браком, нужна. Что там с этой вакциной в каждом конкретном предмете произойдет, я не знаю, но, видимо, вливать надо. В мирное сотрудничество с пространством ты все равно входишь после 30 лет. Мир — огромная колба, а ты жалобно подергиваешься, пока находишь какие-то позиции. Но и потом на смену одному смятению приходит другое, наступает другое измерение. Очень много сил было потрачено на смятение, но сейчас видится, что там был такой запас сил, в сутки или в неделю удавалось так много успеть, что сейчас это кажется невероятным.

— Вы знали в юности, что у вас будет четверо детей?

— Нет. Наверное, так получилось от страха, от неуверенности в себе, от неуютности такой высокой, сильно электризовавшей и не дававшей мне покоя ни днем, ни ночыо. Очень жаль, но она меня и сегодня не оставила. Жизнь устроена так, что глаза боятся, руки делают. Очень неплохо, боясь, что-либо делать. Любая акция дает страховой сертификат.

Я рекомендую всем делать что-нибудь. Если мы говорим о каких-то простеньких прочеловеческих актах — дружиться, любиться, соединяться, размножаться, — это все правильно. Это все продвигает нас по жизни, немного укрепляет, поддерживает. Не скрою, каждый рожденный ребенок дает силу. Беременность придает значительность твоей персоне. Этот простенький рецепт знает уйма народу.

Несмотря на то, что я имею четверых детей, мне не кажется это каким-то спецрецептом. Молшо иметь одного ребенка шикарного. Можно парочку.

Кстати, если судьба каким-то образом противоборствует, можно и не иметь вовсе. Все равно остаются какие-то поступки, прочеловеческие художественные акции. Число детей — не очень серьезная, не сакральная величина в моей жизни.

Мне легко давались дети, легко давалось их очень маленькое детство, легко давалось их чуть более подросшее детство, легко давались кое-какие проблемы в школе. Все были пустяки. Мне было с ними хорошо и интересно на всех этапах. И я ничего не могу сказать про материнские подвиги, связанные с появлением детей на свет и продвижением по жизни. Тут я не специалист. Я просто мама, застенчиво вам скажу.

— Вы счастливая мама!

— Иногда я чувствую себя очень счастливо. Спокойно, правда, редко. Сейчас дети взрослые. Я им выдала пейджеры. С тринадцати лет появляется легкая джунглевость, и нормальная мать хотела бы найти своего ребенка. Причем найти как бы даже виртуально. Односторонне. Послать телеграмму о том, что она его ищет, — всего лишь задача пейджера. И потом, психологически очень утешительно. Ты послал телеграммку, она нашла твоего ребенка.

Семья — очень хитрая штука. Но очень нужная. Может приносить радость, и довольно много. Правда, трудно от нее радость получить. Но это мы такие неуклюжие. Мы очень погано обеспечены. Физиологически мы мало здоровы. А так, если организм по имени «семья» поместить в симпатичные условия и дать всласть выспаться, всласть работать, всласть отдыхать, то все будет выглядеть очень радостно. Семья — это не такой уж и космос, а простенький станочек. Мы немножко юрта, и нам тяжело радоваться. Но радоваться этой юрте, что хоть чуть-чуть она охраняет в мороз, хотя топится по-черному, и дает возможность прилечь в углу, хотя бы вповалку, — это очень российский подход.

Уйма семей держится на непонятнейших волосках, невидных миру. Чувства могут как-то вибрировать. Это все-таки регулируется. Если запрограм-мироваться на то, что надо жить страстями, то, конечно, семья взлетит на воздух. Вариантов может быть много. Если жутко удариться и обжечься, что бывает с уймой и мужчин, и женщин, то, подремон-тировавшись, семья плывет дальше. Все дело в людях, все дело в их готовности к каким-то преобразованиям.

Я старый семейный марафонец. Это мои дети, мой дом, и по всем возможностям, сколько могу, все должны быть сыты, одеты и иметь радости. Поэтому я всегда зарабатываю. В моих глазах беспечность — это практически порочность. Я своим детям так говорю: беспечность — это обеспеченность за чужой счет. Я люблю, чтобы человек что-то делал, а детей имел невзначай. В общем, так. Жизнь ужасно трудная и сложная. Дети — вещь хорошая. Любовь — вещь очень поучительная. Мужчина — вещь очень хрупкая. Женщина — вещь вообще нелепая.

— Почему это мы нелепые?!

— Не знаю, я не союзник. Я недолюбиваю женщин. Я бы лучше имела много друзей-мужчин, чем подруг. Вот мужчина — существо очень нежное, понимаете, оно специальное, оно для того, чтобы «не дать себе засохнуть», это такой «Спрайт». Я не специалист по сильным, волевым, могучим мужикам. Во-первых, они не попадались мне. Во-вто-рых, даже на какой-то дистанции я их видела очень мало. В-третьих, они, на мой взгляд, не выглядят ультрапривлекательно. В-четвертых, видимо, есть экземляры. Нечто подобное я видела на некотором расстоянии, делала попытки приблизить и приблизиться, но попытки были полны такого нездорового электричества, что ничего не получалось. Ну, почти ничего, скажем так. Я очень сильно запрограммирована на мужчину мягкого, и очень мягкого.

— Значит, вы жесткая?

— Я не жесткая, я твердая. Жизнь показывает, что это совсем не одно и то же. Жесткий — это острые грани. А твердый — это основательность.

Я понимаю, что можно жить с мужчиной, а можно без мужчины. Время каких-то инструктажей с моей стороны кончилось бесповоротно. После тридцати трех пафос соскальзывал просто как миленький. Мне кажется, что мы все-таки подвержены каким-то общим правилам, генеральная линия существует.

По моему кодексу, есть такая субстанция любви. Мы иногда из литературной застенчивости называем это дружбами, но это все любовь. Она обнимает нас довольно плотно и в детстве, и в отрочестве, и потом тоже. Ее много, но вот сколько ты можешь это чувство генерировать — индивидуальный момент. У всех по-разному.

— Женщина-поэт: автор и лирический герой — это совсем одно и то же?

— В моем случае нет. Но близко.

— То есть вы себя комфортно чувствуете наедине с самой собой?

— В хорошие моменты — да. Они не часты. Как правило, они связаны с концертным временем. Мы все ведь исполняем какой-то небольшой театр. Даже дома все имеют какие-то распределенные роли, амплуа. Без театра нет жизни. И все отношения полов и меж полами очень театральны.

Сколь-нибудь нормальный, культурый человек всегда театрален. Потому что все другое немножко нечеловеческое. А в детстве как часто это присутствует рядом с нами — фантазия, воображение! От беспомощности, от маленькости нашей сколько нужно себе вообразить и в области отношений, и в области измерений мира. И я не знаю ни одного художественного человека, который не пользуется широко этим инструментарием. Никакого откровения не будет, если я скажу, что, когда стрелки сходятся, на сцене наступает красивая идентификация. Не всегда звездным светом во тьме сверкает, но бывает. Бывает, бездны открываются.

— Это ни с чем не сравнимо?

— Конечно, сравнимо. Примерно с тем, о чем вы наверняка думаете, как всякий живой человек. Конечно, во всякой физиологии труба пониже, дым пожиже. Но на любовь похоже. Правда, это все попроще и в любви индивидуальней. Возникает очень точечное, неразличимое нечто, как я понимаю. И происходит иллюзорный выход в астрал.

— А как вы познакомились с вашим нынешним мужем?

— Я с моим мужем Сашей Муратовым познакомилась на кинофестивале «Кинотавр» шесть с лишним лет назад. Я была зрелый плод, который нужно было тронуть легчайшим движением пальцев, и я рухнула с ветки моего долговечного прочного брака.

Я только что приехала из Америки, очень твердая, просто как стальная полоса, с какой-то железной решимостью внутри и с какой-то неопалимостыо снаружи. Во мне была какая-то турбулентность, и эта турбулентность не могла не втянуть какого-ни-будь мягкого молодого человека.

Я его увидела возле Дома кино, оттуда отправлялись автобусы во Внуково, и, мельком взглянув, я подумала: «Примерно такие мальчики мне нравятся», — и ушла взглядом дальше. И тут же в самолете давнишний знакомый сценарист Анатолий Борисович Гребнев замахал мне рукой: «Вероничка! Садись сюда!» Я села и оказалась между Гребневым и режиссером Сашей Муратовым. У меня с собой был возлюбленный маленький магнитофон-чик, при мне была куча рабочего инструментария, вся в блокнотах, вся в ручках. И на маленьком магнитофоне была кассета с новым концертом. И я через 15 минут полета своему соседу справа по имени Саша предложила послушать. Между прочим, ничего такого не произошло. К моим ногам он не сполз. Но начало было положено.

Я не такой уж плантатор, и через две минутки забрала магнитофон: «Спасибо, достаточно!» За это время обычно успевает пройти где-то полторы песни. Ну, все, поехали дальше. Дальше — больше. Автобус, гостиница. Многоточие.

— Вы сразу решили…

— Практически сразу. Я вообще очень основательная. День, другой. Как-то незаметно прошла неделя, и уже пора домой. Я в Москву, а он — в Ленинград. А потом он в Москву прилетел, свистел мне под окнами.

— Решение кто принимал? Вы?

— Господи, смотрите выше. Я никак не выкручивалась, я проходила через это горнило по полнейшей программе. Все в сумме продолжалось полгода.

Фестиваль был в июне. Уже в августе, убегая от громов и молний, мы отправились в Пицунду. Пустынно, странно, потом стали летать самолеты, началась гражданская война. И мы поспешно ретировались в Москву. И через две недели он полностью перебрался в Москву.

Мой бедный муж оставил свой дом, и Саша оставил свою семью в Петербурге. Боль развода — ужасающая боль. Это не стало моей коньковой темой. Я застала себя абсолютно одинокой в поле, ни одна книжка не могла мне ничего рассказать о страшнейших болевых шоках развода. О, ужас! Какая жуткая боль, какое перепиливание костей родному человеку, а рядом, кстати, лежат тела детей!

Никому не рекомендую. Кто может удержаться, пусть держится всеми средствами. Но судьба тащила за волосы. Я прошла по этому пути, всех сметая и разрывая на куски. Огромную поддержку имела в своих детях. Дети мне дали индульгенцию, сертификат на новую жизнь. Они гласно и негласно сказали: «Мы верим тебе». Сюжеты классического кинематографа от меня очень далеки, я никогда не видела в детских глазах ревности к следующему ребенку, к новому мужу — Бог даст, и не увижу.

Семья устроилась непонятно благополучно. Мои дети чрезвычайно дружественно относятся к моему новому мужу, хотя за эти 6 лет мы прошли уже несколько периодов, родили на свет моего четвертого по счету, нашего первого совместного ребенка. Не скрою, этот ребенок чрезвычайно укрепил и украсил лучевые отношения моих детей к моему новому мужу. Муж Саша очень дружествен и терпим ко всем троим чрезвычайно разным и забавно непохожим друг на друга детям.

Я никогда больше не причиню любимому человеку боль, которая состоялась тогда, и ничего близкого к этому не будет. Не говоря уж о сертификате, который мне выписали дети. Я слово дала. Но я и сейчас носитель этой бациллы — какие-то паллиативы, какие-то привязанности, но тех резких общечеловеческих сотрясений, конечно, не будет. А если судьба начнет меня на что-то толкать, что вряд ли, то мы с ней постараемся найти общий язык.

Беседовала Яна Жиляева

 

Нелетальиое

* * *

Усталость преодолевая, Бреду домой, едва дыша. Но тлеет точка болевая — Ее еще зовут душа. Сервиз домашний, запах чайный, Такой знакомый и простой, И взгляд, нечаянно печальный, И детский профиль золотой. Вот настроенье нулевое, Тоска и смута вновь и вновь. А вот — раненье пулевое, Его еще зовут любовь. Мне жребий выпал бесталанный, И я над ним три года бьюсь. Меня не бойся, мой желанный! Я и сама тебя боюсь. Гляжу, от боли неживая, Сквозь черный мрак — на алый круг. Вот эта рана ножевая — Твоих же рук, мой бывший друг! Спеши сложить свои пожитки, О том, что было, — не тужи! Суши в альбоме маргаритки, Раз в доме снова ни души. Усталость преодолевая, Бреду домой, едва дыша. Но тлеет точка болевая — Ее еще зовут душа. Я знаю, поздно или рано Умру под бременем грехов. Но все мои былые раны — Живут под именем стихов.
Не пускайте поэта в Париж! Пошумит, почудит — не поедет. Он поедет туда, говоришь, — Он давно этим бредит. Не пускайте поэта в Париж! Там нельзя оставаться. Он поедет туда, говоришь, — Не впервой расставаться. Не пускайте поэта в Париж! Он поедет, простудится — сляжет. Кто ему слово доброе скажет? Кто же тут говорил, говоришь. А пройдут лихорадка и жар — Загрустит еще пуще: Где ты, старый московский бульвар? Как там бронзовый Пушкин? Он такое, поэт, существо, — Он заблудится, как в лабиринте. Не берите с собою его. Не берите его, не берите! Он пойдет, запахнувши пальто. Как ребенок в лесу, оглядится. Ну и что, говоришь, ну и что? Он бы мог и в Москве заблудиться. Все равно где ни жить, говоришь. Кто поймет, говоришь, не осудит. Не пускайте поэта в Париж! Он там все позабудет. Все равно где ни лечь, говоришь, — Под плитой да под гомоном птичьим. Не пустили б поэта в Париж — Он лежал бы на Новодевичьем.

* * *

Я с укоризной Богу говорю: «Прости, Господь, что я тебя корю, — Но я горю, ты видишь сам, как свечка, Когда глаза в глаза тебе смотрю!» Бог отвечает: «Это пустяки. Опять тебе не спится, не живется. Смотри, вот-вот твой голосок сорвется, Сердечко разобьется на куски». А я с волненьем: «Боже, извини! Ты положенье все же измени! Ты видишь, как мне далеко до неба И как уже далеко до земли!» Вот отвечает: «Дурочка моя, Я ни за что на свете не в ответе. А если б мог решить проблемы эти — Я б был не Бог, я б был не я». «О Боже, я в тревоге и тоске! Я полагала — ты-то мне поможешь, А ты не можешь, ничего не можешь, Хоть я прошу о сущем пустяке!» Но Господа упрек мой рассердил. Махнув рукой, он скрылся в переулке. Бог жил в Безбожном переулке И на прогулки пуделя водил.

* * *

Б. Окуджаве

Когда еще хоть строчка сочинится, От Вас не скроет Ваша ученица. А чтоб от чтенья был хоть малый прок — Любовь мою читайте между строк. Когда же Вам наскучит это чтение, Мое включите жалобное пенье, Остановитесь, отложив блокнот, — Любовь мою услышьте между нот. Но Вас гнетет и призывает проза. И вот цветет и оживает роза, Та, что увяла в прошлые века, Но на столе у Вас стоит пока… Когда усталость мне глаза натрудит, А может, старость мне уста остудит, И побелеет черный завиток, И из зерна проклюнется росток, — Пускай судьба, таинственный биограф, Оставит мне единственный автограф, Пускай блуждает в предрассветной мгле Любовь моя — тень Ваша на земле.

* * *

Мне даже страшно приоткрывать там — тонкий шов, там — грубая складка, хотя блокнот не похож на кровать, но подойти и чудно, и сладко. Оттуда — слезы, оттуда — соль, оттуда — сны, что давно не снятся… А приоткрывши, уже изволь напрячь извилины, изъясняться. Но снова, снова который год чужая сила меня толкает войти в блокнот, как в роман, как в развод, и только к заморозкам отпускает. Листки до осени обрывать, Бог даст, не в кровь обойдется шутка, хотя блокнот не похож на кровать, но подойти и чудно и жутко.

* * *

Признавайся себе, что муж — дитя, Дети злы, родители слабы. И сама ты стала сто лет спустя Кем-то вроде базарной бабы. Не хочу обидеть базарных баб. Это все прекрасные люди… Но, куда б ни вело меня и когда б — Всюду вижу огонь в сосуде. Признавайся, что бредишь, бредёшь во мгле. Дети ропщут, муж дергает бровью… И бунт назревает на корабле, А корабль — называли любовью. А что до веселых базарных баб — Среди них встречаются пышки. …Но куда б ни вело ее и когда б — Ей мерцает огонь в кубышке. Признавайся! Да ты и призналась — ап! Потому что пора смириться С тем, что даже среди голосистых баб Ты служанка, не императрица. По утрам ты снимаешь ключи с крючка С ненормальной мыслью о чуде… И мерцает огонь, вроде светлячка, В варикозном твоем сосуде.

* * *

Пора тебе браться за дело. Вот вода, вот хорошее сито. Ты всем уже надоела, Доморощенная карменсита. Ты уже немолодая, Чтоб петь про цыганские страсти. Никакая ты не золотая. Ты вообще неизвестной масти. Задетая за живое, Пройду по лезвию все же. И вслед мне посмотрят двое, Постарше и помоложе. А что говорить про дело? Об этом разные толки. А я бы давно продела Себя сквозь ушко иголки.

* * *

А тонкая материя — твоя-моя душа? Как будто бы мистерия, но очень хороша. То нитку драгоценную меняю на брехню, А то неполноценною сама себя дразню. А длинная история — твоя-моя любовь? Как будто бы теория, но будоражит кровь. Рыдания, страдания и прочий старый хлам Семейное предание расставит по углам. На грани закипания наш чайник дорогой. Распалася компания — не надобно другой. В конце знакомой улочки — калитка да крючок. И лишь на дне шкатулочки — шагреневый клочок.

* * *

Страницы листаешь, листаешь, листаешь, листаешь, листаешь. Страницы листаешь — устанешь к утру. Купи мне фисташек, фисташек, фисташек, фисташек, фисташек! Купи мне фисташек, не то я умру. Любовь я видала, видала, видала, видала, видала. Видала, видала — везде она не ко двору. Купи мне фиалок, фиалок, фиалок, фиалок, фиалок, Купи мне фиалок, не то я умру. Фисташки, фиалки — чудная короткая ласка. Как это недорого, как это неглубоко… Да это фиаско, фиаско, фиаско, фиаско, фиаско, И жизнь улетает, и пьется легко.

* * *

Что, выдумщица, что ты натворила? К чему сама себе приговорила? Ты родинку себе под сердцем выжгла, А ничего хорошего не вышло. Хоть жги себя, хоть режь — ты не святая. А выдумкой живешь, себя пытая. Где родинка была — там будет ранка. Атласный верх, да рваная изнанка. Будь женщиной — они себя лелеют. Они себя, любимую, жалеют. Не рвут себя в клоки, не истязают. На мелкие куски не изрезают. Подумай, пожалей себя, довольно! Порезаться, обжечься — людям больно. Пой, выдумщица, пой их голосами. Железная, с усталыми глазами.

* * *

Не боюсь ни беды, ни покоя, Ни тоскливого зимнего дня, Но меня посетило такое, Что всерьез испугало меня. Я проснулась от этого крика, Но покойно дышала семья. — Вероника, — кричат, — Вероника! Я последняя песня твоя. — Что ты хочешь? — я тихо сказала. — Видишь, муж мой уснул и дитя. Я сама на работе устала. Кто ты есть, говори не шутя. Но ни блика, ни светлого лика. И вокруг — темноты полынья. — Вероника, — зовут, — Вероника! Я последняя песня твоя. — Что ж ты кружишь ночною совою? Разве ты надо мною судья? Я осталась самою собою, Слышишь, глупая песня моя? Я немного сутулюсь от груза, Но о жизни иной не скорблю. О моя одичавшая муза, Я любила тебя и люблю! Но ничто не возникло из мрака. И за светом пошла я к окну, А во тьме заворчала собака — Я мешала собачьему сну. И в меня совершенство проникло И погладило тихо плечо, — Вероника, — шепча, — Вероника! Я побуду с тобою еще…

* * *

Отпусти меня, пожалуйста, на море. Отпусти меня, хотя бы раз в году. Я там камушков зелененьких намою Или ракушек целехоньких найду… Что-то камушков морских у нас негусто, На Тверской среди зимы их не найти. А отпустишь — я и песенок негрустных Постараюсь со дна моря принести. Отпусти меня, пожалуйста, на море! В январе пообещай мне наперед. А иначе кто же камушков намоет Или песенок негромких подберет? Извини мои оборванные строки, Я поранилась сама не знаю где. А поэты — это же единороги, Иногда они спускаются к воде. Трудно зверю посреди страны запретов. Кроме Крыма, больше моря не найти. Только море еще любит нас, поэтов. А поэтов вообще-то нет почти. Нет, достаточно румяных, шустрых, шумных, Где-то там косая сажень, бровь дугой. Но нет моих печальных полоумных, Тех, что камушки катают за щекой.

* * *

И не всегда ж я буду молодой — С горящим взором, с поступью победной… Помнишь себя хорошенькой, но бедной — Запомнишься незрелой и седой. А небо нависает высотой. Головка вороная, точно птичья, Помнишь себя исполненной величья — Запомнишься бездумной и пустой. Мерцание увидишь вдалеке. Утоптана дорога и открыта. Помнишь себя с лампадою в руке — Запомнишься стоящей у корыта. Без отдыха, без роздыха душе, Взойдешь на старой ветке новой почкой. Помнишь себя в раю и в шалаше — Запомнишься единственною строчкой.

* * *

Не гаси меня, свечу! Я еще гореть хочу. Я жива еще покуда. Не гаси меня, свечу. Не протягивай ладонь, Мой дружок прекрасный. Я пока храню огонь — Маленький, но ясный. А без света нет ночи. Без ночи нет света. Без поэта нет свечи, Без свечи — поэта. Для бродячих моряков — Маяков есть пламя. Я — горящих мотыльков Маленькое знамя. Оттого-то и хочу Я дожить до свету. Не гаси меня, свечу! Я свечу поэту.

* * *

Поэт — у древа времени отросток. Несчастный, но заносчивый подросток. Обиженный, но гордый старичок. Коры кусок, и ветка, и сучок. Поэт — у древа времени садовник. Босой, как нищий, важный, как сановник, Носящий на груди свою беду, Просящий: «Подожди!» свою звезду… Поэт — у древа времени воитель. Чужой и тощей почвы освоите ль. Поэту поклонялись племена, Поэту покорялись времена. Стоит к стволу спиною, отчужденный. Уже приговоренный, осужденный. Сейчас его повесят на суку. Вот так оно и было на веку! Поэт — у древа времени отросток. Несчастный, но заносчивый подросток. Обиженный, но гордый старичок. Кора. Листва. Садовник… Дурачок!

* * *

H. Матвеевой

Эта маленькая женщина поет. Эта маленькая женщина поэт! Ни очнуться, ни проснуться не дает Ей кораблика далекий силуэт. И не птичка, и не рыбка — Под косынкою висок. Неверна твоя улыбка, Ненадежен голосок. Кто велел тебе с шарманкою бродить, А продать ее за звонкую за медь? Кто велел тебе сто песенок родить, А ни дочки, ни сыночка не иметь? Ни шарманка, ни волынка, Откровенно говоря… Пусть тебе морская свинка Все расскажет про моря! Ты и с пристани ушла-то на часок, А тебя закрыли дома на засов. И устала ты за штопкою носок, И ссутулилась над стопкой парусов. Ни морячка, ни рыбачка, А со лба стираешь соль. Ты чудачка, ты гордячка! Ты — премудрая Ассоль…

* * *

Прощай, — говорю себе, — мемуаристика! Некого вспомнить, прошу извинить. Все акробатика, все эквилибристика, Если некому, некому позвонить. Но некому: «Здрасьте, Павел Григорьевич! Тут у меня новых стихов пяток. Нет, не на сборничек и не на подборочку, А лишь на заварочку да на кипяток». Но некому: «Здрасте, вот эта музыка! Корней Иванович, как сыграть? Пускай мне скажет хоть ваша Мурочка, Не то я брошу свою тетрадь!» Но некому: «Здрасьте, Михаил Аркадьевич! Может быть, я забегу налегке? Можно меня водою окатывать, Можно меня трепать по щеке…» Вот так бы строчить и строчить, учитывая, Что услышать — не означает прочесть. Все можно, все можно простить Учителю. Если этот Учитель есть.

* * *

Вдали истаял контур паруса,

паруса, паруса. Вдали истаял контур паруса, просторы пусты. И наступает долгая пауза, пауза, пауза — И наступает долгая пауза — готова ли ты? Судьба трепещет за пазухой, трепещет за пазухой. Судьба трепещет за пазухой, оплавив края. А что там будет за паузой, паузой, паузой? А что там будет за паузой? Готова ли я? И вновь зовет и колышется, зовет и колышется, И вновь зовет и колышется зеркальная твердь. И все же музыка слышится, слышится, слышится. И все же музыка слышится, и пауза не смерть.

* * *

Он играет, играет «Элизе»… Без конца повторяет урок. Но мерещится — ближе и ближе Подступает волшебный «Сурок». Прихотлива прекрасная дева, Прихотлива и страшно строга. С ней, пожалуй, не сделаешь дела — Не получится с ней ни фига. На чахоточный слабый румянец Ты себя же, дурила, обрек… Но стоит под окном оборванец, И шарманка при нем, и зверек. Эти фижмы, улыбки, оборки, Эта мягкая влажность руки… Девы мелочны и дальнозорки — Но светлы и пушисты сурки! Он играет, играет «Элизе»… Он повел бы ее под венец! Сердце будет дробиться, делиться, А потом разобьется вконец. Но играет — молчите, молчите! И шарманка ему не пророк. Он не бабе играет — мальчишке, У которого — верный сурок.

* * *

Я всегда подгоняю поезд, Даже если он самый скорый, Потому что ничто не мчится Так же быстро, как жизнь сама. Я всегда подгоняю повесть, Даже если писатель хороший, Потому что ничто не мчится Так же быстро, как жизнь сама. А жизнь нельзя подгонять нисколько. Ее одну подгонять не надо. Потому что ничто не мчится Так же быстро, как жизнь сама. Жизнь — сама тебе скорый поезд. Жизнь сама — недлинная повесть. И ее подгонять не надо. А себя подогнать — не грех.

* * *

У нашей кровяной сестры игла не ходит мимо вены, стихи не требуют игры, напротив — подлинной отмены всех наших прочерков в судьбе, черновиков, тетрадок тайных, ночных попутчиков случайных без сожаленья о себе. Другая, может быть, сестра, другую б выхватила фразу, а эта так была добра, что чернота возникла сразу, и то, что голосом зовем а в юности б назвали: гонор! — дверной заполнило проем, как долго-долгожданный донор. У той иглы на острие не кубик льда, но кубик яда, а в стенку бьет небытие, ему-то больше всех и надо. Есть венценосному цена, казалось бы, невероятно: так вот, Венеция одна: есть путь — туда, но не обратно.

* * *

Всех прикроватных ангелов, увы, Насильно не привяжешь к изголовью. О, лютневая музыка любви, Нечасто ты соседствуешь с любовью. Легальное с летальным рифмовать — Осмелюсь ли — легальное с летальным? Но рифмовать — как жизнью рисковать. Цианистый рифмуется с миндальным. Ты, музыка постельных пустяков — Комков простынных, ворохов нательных, — Превыше всех привычных языков, Наивных, неподдельных. Поверишь в ясновиденье мое, Упавши в этот улей гротесковый, Где вересковый мед, и забытье, И образ жизни чуть средневековый. Любовь — необнаруженный циан, Подлитый в чай, подсыпанный в посуду… Судьба — полуразрушенный цыган, Подглядывающий за мной повсюду. А прикроватных ангелов, увы, Насильно не поставлю в изголовье, Где лютневый уют, улет любви И полное средневековье…

* * *

Если ты мне выдавишь сердце, если вынешь оттуда всю робость, я сгорю с легким запахом серы, грудь мою нельзя будет тронуть. Наших сретенских, нас, бумажных, отличишь от любых, сермяжных, свет нам всюду горит зеленый, Бог весть кем когда запаленный. И поеду, поеду, поеду я по Сретенке, как по небу. Переулочек мой Печатный, он и черствый и невозвратный. Человек я — автомобильный, автомобильчик мой прямо двужильный, и при свете, свете зеленом я под наклоном взлечу над балконом. Но ты выдавливаешь мне сердце, ты вытягиваешь всю робость, а в моем кино сорок серий, и ни одну из них нельзя тронуть.

* * *

Теребит меня старуша За рукавчик шаровар. Мы выходим, баба Груша, На Рождественский бульвар. Запахни мне туго шубку, Обвяжи кашне не зря — Ведь морозец не на шутку На седьмое января. Не забудь меня, старуша, Пригляди еще за мной — С этой горки, баба Груша, Соскользну я на Цветной. Понесет меня, былинку, Раскровившую губу, То ли к цирку, то ли к рынку, То ли в самую трубу… Отведи меня, старуша, На бульвар под Рождество. Я зачем-то, баба Груша, Не забыла ничего. Не забыла, не забыла, Не забыла, не смогла — Как мне Сретенка светила И Рождественка цвела.

* * *

В стране, где женщин никогда не звали Агнес, Едва ли Агнеса или Агния, зато Бывали опыты, поставлен был диагноз, Хотя никто его не чувствует, никто. В стране, где женщин никогда не звали Агнес, Нет, кто-то пробовал необщие пути, Пролепетать случалось: милая, ты, Ангел! Но ты не Агнес все-таки, прости. Жить там, где женщин, ни одной, не звали Агнес, Да и мужчин не звали Ричард никогда, — Какая пагуба душе, какая наглость, Какая дикость, серость, варварство, беда…

* * *

Можно держать пари, что я не возьму гран-при, ни на каком состязаньи, черт меня подери. Можно держать пари, что никакое жюри не кинется мне на шею, черт меня подери. Можно держать пари, что на счет раз-два-три я раздам призы и подарки, облобызаю судей и тихо уйду отовсюду, черт меня подери.

* * *

И опять я звоню с трудом, и мурашки бегут по коже. Приезжай, навести мой дом, вот дома у нас непохожи. Судный день не есть суицид, каждый палец тобой исколот. А потом — суета и стыд, а потом — суета и холод. Я устала так раздираться, я хочу уступить тискам, и давай со мной разбираться, разберем меня по кускам. Эти фото и эти строфы поздно складывать и копить. Ощущение катастрофы, не желающей отступить. Я пишу теперь клочковато, мало магии и волшебства, и страница мне узковата, И синица едва жива. И сынишке со мною скучно, к няньке просится все равно. Приезжай, посидим на кухне. Есть израильское вино. Не такая уж я сластена, не такая уж Суламифь. Я смотрю на тебя смятенно, руки за голову заломив. Хочешь, рядом садись, побалуй, расскажи про твою страну, ничего мне не надо усталой, спой мне песенку — я усну.

* * *

Ну что ты все сидишь, ну что ты все молчишь, Где ты витаешь? Сидишь уже века, уставясь в облака, И их считаешь. Но ты же не бумажный змей И даже не воздушный шар, да и не птица. А все — лететь, летать, а нет чтобы узнать, Как возвратиться… Ты знаешь, на Земле в огне или в золе — Но всяк на месте. Да, ты взлетишь, взлетишь, туда, куда глядишь, — Лет через двести! Ведь ты лее не бумажный змей И даже не воздушный шар, да и не птица. А все — лететь, летать, а нет чтобы узнать, Как возвратиться! Ты стал похож на тень. Уже который день — Все без улыбки. И для тебя цветы растут из черноты Твоей ошибки. Но ты же не бумажный змей И даже не воздушный шар, да и не птица. А все — лететь, летать, а нет чтобы узнать, Как возвратиться. Ты не отводишь взгляд, а я не в лад, не в склад Твержу серьезно: Чем тут сидеть в клети, снимайся и лети, Пока не поздно. Пока тебя не обошли шары и змеи всей Земли, Смеясь недобро… Пока лицо не обожгли ветра и бури всей Земли И целы ребра… Хотя ты не бумажный змей, Хотя ты не воздушный шар, да и не птица, Но не молчи и не сиди! А собирайся и лети, чтоб возвратиться. Чтоб возвратиться!

* * *

Мой самый трогательный стих  Во мне самой еще не стих. Так пусть летит, твои сухие тронет губы! Во мне любые пустяки Переплавляются в стихи — Прозрачно-горькие, как сок грейпфрута Кубы. Но ты, я знаю, не таков. И ты не любишь пустяков. А я сутулая, усталая улитка… И ты смеешься надо мной — В глаза, а также за спиной, И на груди моей горит твоя улыбка. Но самый трогательный стих Во мне самой почти затих. А ведь звучал, а ведь дрожал и не сдавался! Хотя душа удивлена, Хотя душа утомлена — Но все ж цела! А вот и стих образовался.

* * *

Посмотри на меня, посмотри — нет печальнее повести. Я давно замолчала, совсем не шучу и не ерничаю. Я вообще отъезжаю: в уральском, донецком, мои самоцветы, саратовском поезде, Вот блокноты и книги, я ем бутерброд и чаевничаю… Посмотри на меня, посмотри — нет отчаянней зрелища С этим сложным и ложным, румяным и пафосным мужеством. Огляди на Казанском иль Курском вокзале московские пряные прелести: Эту пьянь, этот смрад, этот стыд огляди с подобающим ужасом. А теперь посмотри на меня: я гибка, как лазутчица. Краснобайство мое позади, я молчу, как разведчица. Разветвляется жизнь, ничего же уже не получится, И никто мне на дальнем перроне не светит, не светится. Посмотри на меня, посмотри, я, конечно, не сдобная. И я не депутат, не красотка, не лыжница, что возвращается с полюса… Я сварливая-скучная-грустная и неудобная Если я не горю как свеча там в окошке летящего поезда.

* * *

Если б знать! Если б молено заранее знать! Как-то выведать, вызнать и — Голову тихо склонить. Ведь придется не только ласкать, целовать, обнимать, А еще и своею рукою без всякой пощады казнить. Если б знать! Если б только начать узнавать, Что, едва затвердивши уроки: Не умничать, не капризничать, Не попрекать, — Надо будет учиться с ног человека сбивать И, не глядя, одним движением человеку Грудь рассекать. Если б знать! Если б знать наперед, как все Складывается, — Помогли бы и те, и другие, Сама бы была начеку. Надо было мне с юности-младости учиться пойти хирургии, А не никчемному, сладостному французскому языку!

* * *

Я живу как живу. Я пою как поется. Может быть, и могла б жить еще как-нибудь… У меня твоего Ничего не остается — Ни на руку надеть, ни повесить на грудь. Ты живешь как живешь: Ты поешь как поется. Может быть, ты бы мог жить еще как-нибудь… У тебя моего Ничего не остается — Ни на руку кольца, ни цепочки на грудь. А пора бы понять, Время, время научиться: Из всего выйдет толк, от всего будет прок. Что теперь как песок Между пальцев просочится, То еще — погоди! — соберется между строк.

* * *

А за все, что выйдет боком И представится грехом — Я отвечу перед Богом, Перед Богом и стихом. Подожду, не стану плакать И не стану кликать смерть. Кто же я — земная мякоть Или неземная твердь? Подведу тебя к порогу И скажу как на духу: Отвечаю только Богу, Только Богу и стиху! Подожду, не стану плакать И узнаю наизусть: Кто же я — земная слякоть Или неземная грусть? Наживу с годами грузность, Как и вся моя семья. Кто же я — земная трусость Или тайна бытия? Освещаю ли дорогу? Горожу ли чепуху? Отвечаю только Богу, Только Богу и стиху!

* * *

Я сама себе открыла, Я сама себе шепчу: Я вчера была бескрыла, А сегодня — полечу И над улочкой знакомой, И над медленной рекой, И над старенькою школой, И над маминой щекой. Как ни грело все, что мило, Как ни ластилось к плечу — Я вчера была бескрыла, А сегодня полечу! Над словцом неосторожным, Над кружащим над листом И над железнодорожным, Над дрожащим над мостом. То ли дело эта сила, То ли дело — высота! Я вчера была бескрыла, А сегодня я не та. Кто-то Землю мне покажет Сверху маленьким лужком… На лужке стоит и машет Мама аленьким флажком. Было время — смех и слезы, Не бывало пустяков. Слева — грозы, справа — грозы, Рядом — стаи облаков. Как ни мучались, ни звали Кто остался на лугу — Я вчера была бы с вами, А сегодня — не смогу…

* * *

Годы прошли, похвалил меня Пушкин, простил меня Кушнер, не стало Булата. В голове моей нет уже того молодого салата, который бы мог сойти, если акцент снести на зеленость, иногда за влюбленность, а чаще за полную неутоленность. Годы прошли, изменился мой цензор, исказился мой контур, я узнала свободу, но хотела бы праздновать ее щедрей, веселей, хоть мысленно, хоть еженедельно как братья и сестры — субботу. Годы прошли… Все не так, как когда-то, папа с мамой отметили дату, померкли прекрасные принцы. Сюжет до сих пор непонятен, составлен из бликов и пятен: не Кристи, так Пристли. Годы проходят… Любовь не совсем беспробудна. Судьба не всегда беспощадна… Грядущее только ли грозно? Птицы кричат в поднебесьи: Сердце стучит в подреберья… Надо бы клясться и клясться в любви, покуда не поздно, покуда не поздно, покуда не поздно…

* * *

Говорю же тебе: не верь глазам. И часам. И точным весам, А возьми у меня старинный бальзам и убедишься сам. Говорю тебе: дай волю слезам и оставь в покое сезам, открывай скорее волшебный бальзам и убедишься сам. По своим папирусам, по парусам, ты читаешь карты миров, а моя баллада — чистейший бальзам от заоблачных докторов. Я — бальзаковский вид, я — булгаковский вуду, а ты — получишь письмо. И откроешь склянку, и я там буду Как божественный Бальзамо. Но ты медлишь, и крупные бусины слов Нанизываются, скользя, и тебе, Сусанину всех моих снов, ничего объяснить нельзя. Так не верь глазам, чужим голосам, ни альтам не верь, ни басам. А бери всеми пальцами мой бальзам и уносись к небесам.

* * *

«Слово — неважное. Да больно уж вещь хороша». Следовало б догадаться, хотя бы как Милан Кундера. Жизнь обработана. Почва слегка оскудела, ну и, естественно, просится в рифму душа. Слово — неважное, да больно хорошая вещь. Странное дело — не быть в Атлантиде атлантом. То ли ландшафт нехорош, то ли климат зловещ, и угораздит родиться с умом и талантом. Слово — неважное, а вещь хороша, хороша, ах не слюбилось? так так и скажи: не стерпелось. Кендера или Кундера, рифмуйся, не бойся душа: невыносимая легкость, неспешность, и все-таки, ах, несмертельность.

* * *

Дни, что прожиты, с трудом назову золотыми. Были отданы семье и работе. Вот и не о чем говорить с молодыми, Ну разве изредка — о любви и свободе. Молодой, он что ж, неграмотен и неистов. Жизнь полна картин и идет покуда без сбоев. Он свободнее всех пушкинских лицеистов, Всех цыган, разбойников и ковбоев. Молодой, он женщину бьет с размаху. Ту же самую, впрочем, что с вчера им добыта. И не кланяется ни страху, ни отчему праху, И не знает, где сердце, пока оно не разбито. А я, что я могу этим жарким утром, Этих самых дней золотых уже на исходе? Вспоминать об одной любови печальной, утлой, Тосковать о едва ли реальной свободе…

* * *

Возьму конверт, расклею, волнуясь, допишу: все кончено, прощай, конец баллады. Себя не пожалею, тебя не пощажу, а может, пощажу? Проси пощады. Проси, упрямолобый. Не произнесены все страшные слова, хотя и близки. Проси, пока мы оба не осуждены на десять лет без права переписки. Возьму конверт, припрячу, назад не посмотрю. Усилие проделав болевое… Тебя переиначу, тебя перехитрю и в ссылку, в отделенье бельевое немедленно отправлю, в глубь памяти сошлю… Гора с горою, лишь бы не сгорая! А я стишок подправлю и с музычкой слеплю. А как иначе в туруханском крае? Так, хороши иль плохи, но, видно, до конца, меняются черты, отвердевая… Стираются эпохи, срываются сердца, хранит секреты полка бельевая. Лет сто, а может, двести, промчатся. Чуть помят, конверт найдется, ведь находят клады… … Меня на новом месте порядком изумят слова: «все кончено, прощай, конец баллады».

 

Альбом иллюстраций