Дорога из Кировограда в Подвысокое...

Более трети века прошло, пронеслось, промчалось мне навстречу. И вот я еду к месту моего первого ранения. Но не с запада, как в сорок первом, а строго с востока на запад по дороге, которая тогда была в нескольких местах пере­резана противником. Приказ командующего Южным фрон­том выходить из кольца в этом направлении оказался неосуществимым.

Почти не видно характерных для лесостепи Украины оврагов. Ровная-преровная равнина, редкие островки дуб­рав. Смотришь на такой пейзаж и горестно думаешь: как трудно было здесь отступать, прорываться, пробиваться к своим!..

Да и отвоевывать эти края было нелегко. Бывает ли легко на войне?

Снега сошли с опозданием, и черноземные просторы резко контрастируют с голубизной неба. Я кое-что узнал в Кировограде об этих просторах: в незасушливые годы с них снимают урожай, вчетверо превышающий довоенные, считавшиеся рекордными. Чернозем Кировоградчины — самый глубокий в республике, самый плодоносный...

В русской речи есть слова, несущие двойную нагрузку, в виде двух понятий и двух значений. Они близки друг другу, связаны единым именем, но и вполне самостоятельны.

Это Мир и Земля.

Земля и мир.

Мы именуем миром земной шар, планету свою назвали Землей. Но еще понятие «мир» включает в себя все, что противостоит войне, что так дорого людям всегда, а осо­бенно в наше время ядерной угрозы.

И у слова «земля» есть второе, не уменьшительное, но уменьшенное, ставшее обиходным значение. Земля, почва, она может быть песчаной или глинистой, черной или красной; ее можно держать в горсти, просыпать между пальцами. В нее надо бросать зерна, и она вернет их сто­рицей...

Наверное потому так больно отозвался в моем серд­це рассказ одного из пожилых местных товарищей, колхозника с 1930 года: оккупанты заставляли сни­мать лопатами верхний слой кировоградского черно­зема, грузили его в товарные вагоны, согнанные сюда со всей оккупированной Европы, и увозили землю в Гер­манию.

Они захватили и силились украсть даже землю, не говоря уж о рудных и топливных богатствах недр, а еще хватали все, что под руку попадется. (В размытом оттепелями и туманами начале сорок пятого года в аккуратных и доброт­ных полугородских домах пруссаков мы обнаруживали лоскуты рушников, вышитых алыми петухами, тех самых, переходивших в наших хатах от прабабушек к бабушкам, находили макитры и миски — немудреные изделия киро­воградских гончаров...)

Чернозем обратно не вернешь...

Земля родная...

Названия сел выплывают из забвения. Некоторые имена я запомнил неправильно. Вот Копенковатое, а я почему-то все твердил — Копенковата, Копенковата...

Мост через реку. Она, если можно так выразиться, ком­пактна, не расходится на волошки и русла, не раскидыва­ется в плесах — видимо, вся ушла в глубину и в крутых берегах течет быстро (где-то повыше ее образуют две речки с сичевыми именами: Горный и Гнилой Тикичи). Такую водную преграду сложно форсировать, а понтонные парки 6-й и 12-й армий, сколько я помню, еще в июле были отправлены на Днепр, и у нас переправочных средств не осталось. Но об этом потом...

Вода синевато-вороненая, поблескивает. Это река Си­нюха...

Та самая Синюха, что запомнилась красной от крови. Тогда, в августе сорок первого, бойцы прозвали ее Краснюхой. Нет, я не пользуюсь художественными образами, мне не до образов. Местные жители подтверждают, что в начале августа 1941 года вода в Синюхе стала розовато­коричневой и пить ее было нельзя. Позже в одном из писем ветеранов я прочитал: «Воды реки стали седыми от пепла».

В Новоархангельске в нашу машину садятся секретарь райкома партии Иван Зубец и председатель райисполкома Тамара Наута. Она депутат Верховного Совета республики как раз от этих мест. Не проехав и километра, мы ста­новимся добрыми знакомыми, а еще через километр —

друзьями. Тамара Наута, видимо не умеющая, не способная быть просто пассажиркой, привыкшая постоянно что- либо организовывать, властно берет на себя обязанности хозяйки, а заодно и экскурсовода.

Справа от шоссе — высокая дубрава. Еще не зазеленели ветки, но как знаком мне этот не очень ровно саженный лес, где пространство между шеренгами деревьев прострели­валось насквозь!

— Узнаете Зеленую браму? — не то спрашивает, не то утвердительно говорит Тамара Наута. — Между прочим, это урочище, то есть лес, имеет хозяйственное предназна­чение: в свой срок определенная часть деревьев подлежит вырубке и должна поставляться как сырье мебельной фаб­рике. Но древесину из Зеленой брамы фабрика не прини­мает: в стволах дубов прячутся осколки снарядов и бомб, пули, всякий металл. С дубом у нас сплошные неприятности. Пилы выходят из строя. Дешевле везти сырье из-за Волги, из краев, где не было войны, чем использовать местную древесину.

Огорчения председателя райисполкома пробуждают у меня смутную догадку: может быть, в каком-то из деревьев Зеленой брамы, нарушив порядок годовых колец, прячутся осколки немецкой мины или снаряда, один из которых закапсулировался в моем теле. Выходит, я с тем деревом родственник...

На опушке — памятный знак из красного гранита. На лицевой стороне высечено:

«В этих краях 2—7 августа 1941 года вели героические бои воины 6-й и 12-й армий под командованием генералов И. Н. Музыченко и П. Г. Понеделина.

Вечная память героям, погибшим за Советскую Батьковщину».

Тамара Наута скороговоркой сообщает, что красный гранит — местный, кировоградский, что округа богата его залежами. Начата разработка карьера, и из этого са­мого гранита сооружена могила Неизвестного солдата в Москве.

Так, значит, здесь, на опушке Зеленой брамы,— подвысоцкое отделение могилы Неизвестного солдата!

Неизвестный солдат...

Но мне-то он известен. Я знал его, видел в яростной штыковой атаке. Видел, как он умирал с обидой в гаснущих очах: мало удалось уничтожить врагов, несправедливо мгно­вение, когда пуля ворвалась в него и нестерпимо жжет изнутри...

Я прикасаюсь рукой к холодному граниту. Если ян­тарь— смола древних деревьев, то красный гранит, быть может, окаменевшая человеческая кровь?

Около памятного знака — группа пионеров. Двое держат высоченный золотой каравай на холщовом полотенце, рас­шитом украинским узором, красной ниткой. Таким рушни­ком по совету генерала Огурцова кавалеристы примотали меня к седлу, чтоб я, раненный, не свалился с коня. Как мне повезло тогда: пробив каску, осколок потерял убойную силу, вонзился в голову, но глубоко не проник!

Нахожусь в каком-то странном, быть может, подобном невесомости состоянии: со мной ли все это происходило и происходит? Смутный страх гнездится где-то на дне сознания — вот сейчас еще один осколок или пуля, пущен­ная тогда, тысячи раз уже облетевшая вокруг Земли, здесь, в Зеленой браме, все-таки настигнет меня...

Мы стоим, сняв шапки, и теплый, весенний ветер поше­веливает наши седые волосы. А что говорит девочка с косами, такими же золотыми, как каравай, лежащий на ее вытянутых руках?

Хозяйка района Тамара Наута, видать, заметила, что я не в себе. Ишь поэт размечтался, а тут мероприятие! Она вежливо, но четко поворачивает меня, чтоб я принимал хлеб-соль по всей форме, не растерялся, когда надо будет поцеловать каравай.

Но что говорит девочка с косами?

— Примите. Наш хлеб выращен на нивах, политых кровью ваших боевых друзей!

Откуда, из каких сердечных глубин добыла пионерка столь проникновенные слова? Ведь она знает Великую Отечественную войну лишь по рассказам дедушек да по учебнику истории. Или существуют радиоволны, идущие из глубин времен, и не пули и осколки, метящие мне в сердце, а эти волны благодарной человеческой памяти идут от поколения к поколению, живут на земле и во все­ленной?

Вы слышите голос пионерки, товарищи по сорок первому году — защитники нашей государственной границы, герои Перемышля и Львова, участники танкового сражения под Бродами, схваток под Монастырищем и Погребищем, кру­говой обороны в Зеленой браме, мученики Уманской ямы, подпольщики Винницы, готовившие взрыв ставки Гитлера, партизаны Норвегии и Франции, погибшие и живые красно­армейцы, командиры 6-й и 12-й армий Юго-Западного направления?

Вы слышите голос пионерки, те немногие, кому по­счастливилось после долгих мучений перейти фронт, вновь стать в строй атакующих, выстоять под Москвой, защищать Сталинград, еще раз перейти Днепр — ступить с его левого берега на правый, отомстить за Подвысокое в Корсунь-Шевченковской битве, вернуться на госграницу, а потом пройти до Вены и Белграда, до Праги и Берлина?..

В селе Подвысоком местные жители взяли гостей в плотное кольцо. Опять окружение, только совсем иное... Всматриваюсь в лица: может, узнаю кого? Но, кажется, все здесь моложе событий, на место которых прибыл я более чем через треть века.

Идем по селу. Оно неровно раскинулось на холмах, и это — единственное, что соответствует сохранившемуся в моей памяти. Но уже и сады другие (век яблони и вишни куда короче человеческого), и хаты непохожи на те хаты; ни одной нет под соломенной крышей, торжествует оцинко­ванное железо. Новое здание десятилетки появилось на месте низенькой деревенской школы, где размещался штаб немецкой дивизии, куда нас приволокли, захватив в плен. Парты тогда были выброшены на улицу и стояли полу­кругом, словно бы с укоризной посматривая на школу, изме­нившую своему назначению.

В толпе, сопровождающей нас теперь,— улыбчивая жен­щина в дубленке. Поправляя седые волосы, выбивающиеся из-под платка, приближается ко мне вплотную и сообщает, что это она, учительница здешней школы, и ее ученики присылали мне поздравление с праздником Победы еще в 1950 году. Теперь она на пенсии, а ее ученикам, поздравив­шим меня,— уже за сорок. Вот какие дела!..

А где усадьба, в которой размещался перед неудавшимся прорывом штаб группы Понеделина (так именовались объ­единенные управления 6-й и 12-й армий)? На ее месте, оказывается, стоит ныне двухэтажный универмаг из сили­катного кирпича, с огромными зеркальными стеклами. Но память жива: на гранитных досках высечены надписи, свидетельствующие, что в августе 1941 года здесь был командный пункт.

Напротив высится здание Дома культуры с вместитель­ным зрительным залом, с танцевальным фойе, кабинетами для клубной работы. Здание, как говорится, типовое. По пути сюда в селах, которые мы проезжали, я видел несколь­ко таких же Домов культуры. Но то и хорошо, что их много, что они стали непременной принадлежностью современного села.

Самое важное и волнующее в подвысоцком Доме куль­туры — народный музей. Здесь мы узнаем о трех стоянках древнего человека эпохи неолита, обнаруженных в районе Подвысокого, о следах трипольской культуры, об инвен­тарной переписи 1771 года, когда в селе было 277 дворов, о том, как правили этой своей вотчиной графы Потоцкие и как вспыхнуло пламя народной борьбы.

История ведет нас от стенда к стенду. Вот уже 1924 год — возникновение в Подвысоком первого пионер­ского отряда, организация ликбеза, создание библиотеки. Вот 1929 год — коллективизация.

А на следующем стенде — времена, которые я воспри­нимаю не как историю, а просто как дни собственной жизни: постепенно вновь превращающаяся в рыжую руду сталь карабинов и автоматов, солдатские котелки и противогазы слоновьего профиля, давнего осоавиахимовского образца.

Мне трудно оторваться от этих экспонатов под стеклом, трудно себе представить, что проржавели, прохудились, рассыпались вороненые стволы оружия, из которого мы вели огонь, а вот сами мы живы и стоим над этим прахом. Значит, сравнение человека со сталью и ее закалкой — лишь образ. В жизни человеческая закалка для стали — образец.

Поднимаю глаза и вздрагиваю.

Со всех сторон глядят на меня боевые мои товарищи — в гимнастерках со шпалами и «кубарями», в фуражках с треснувшими козырьками. Некоторые в современном об­личье — в пиджаках и штатских пальто, в золоте погон.

Преобладают все же фотографии старые, наверное мно­го раз переснятые со случайно сохранившихся документов.

Удивительно свойство портретов: под каким углом ни стань, а застывшие на портрете глаза, как живые, следят за тобой, движутся, наблюдая.

Дольше других не отпускает меня от себя портрет чело­века с добрым широким лицом, овал которого близок к кругу. На черном, явно выходном сюртуке — ордена Ленина и Трудового Красного Знамени. Узкие прорези глаз по- учительски зорки.

Что это за генерал?

Девочка-школьница, экскурсовод, отвечает:

— Нет, он не генерал, а почти рядовой красноармеец. Был младшим политруком, старшиной, но в общем-то рядо­вой. Только в нашей экспозиции он как бы первое лицо. В том смысле, что музей наш и поиск пионерский именно с него начались. Это новая фотография, недавно прислана из Верхневилюйска.

Дорогой читатель, не жди стройности и последователь­ности от моего повествования. Я должен скорее рассказать о якуте Михаиле Андреевиче Алексееве, невольно ставшем зачинателем подвысоцкого музея.

В конце шестидесятых годов попалась здешним школь­никам на глаза газета «Известия» с корреспонденцией Э. Максимовой. Там рассказывалось о замечательном пе­дагоге, создавшем в глубине Якутии свою систему обучения, выявления талантов и способностей детей, заслуженном учителе РСФСР и своей автономной республики. Попутно сообщалось, что этот учитель М. А. Алексеев был младшим политруком и в августе сорок первого воевал на реке Синюхе.

Пионеры послали ему письмо и получили ответ. Это ответное послание из Верхневилюйска, датированное 1969 годом, и стало первым экспонатом народного музея.

Михаил Андреевич писал: «Земля, на которой стоит ваша школа, пропитана кровью героев нашей Родины. Там, при неслыханной в истории войн попытке выхода из окру­жения штыками, легли тысячи неписаных героев».

Учитель Алексеев утверждал, что все расстояние и вре­мя — от Перемышля до Подвысокого — это один бой, прак­тически беспрерывный. Кульминации своей он достиг в Зеленой браме. Окруженные там советские войска в ночь на 6 августа вывесили на опушке длинное кумачовое по­лотнище с размашисто написанным известью проклятием фашистам. Слова были соленые, крепкие — нечто вроде ответа запорожцев султану.

Аккуратным учительским почерком Алексеев описал ту страшную ночь, когда бойцы 99-й стрелковой дивизии многократно поднимались в штыковую атаку. После одной из таких атак Михаил Андреевич, весь израненный, очнулся в плену. Только встал на ноги — бежал. Приметная внеш­ность мешала ему скрыться. Его вновь хватали жандармы, полицаи. Он вновь и вновь бежал. Хранил и сохранил под лохмотьями, как святыню, свою алую звездочку с пилотки и пуговицы с гимнастерки.

В заключение учитель из Верхневилюйска призывал подвысоцких школьников собирать сведения о боях, напоминал, что в Зеленой браме закопана документация многих штабов и политорганов, а также личные документы его товарищей. «Ищите! Это будет что-то новое в истории...»

Память об августе сорок первого года жила, разумеется, в этих краях, но неслись десятилетия, и она становилась как бы пассивней. Конечно, подновлялись оградки на брат­ских могилах, возлагались венки. Иногда приходили в Подвысокое письма от родных и близких — запросы о по­гибших, об исчезнувших...

Бывало и такое: сходил с автобуса (железнодорожная станция далеко отсюда) человек незнакомый, явно приез­жий... Разные появлялись гости, но как бы общий знаме­натель, рассказывают жители села, седина, а на лбу и на скулах — сразу не различишь — то ли морщины, то ли шрамы.

Незнакомцы оглядывались настороженно, держались сторонкой. Одного пионеры застали что-то откапывающим в глубине леса, а другой вошел без стука в крайнюю хату на Зеленобрамской улице, опустился на колени перед хозяй­кой, целовал ее старые жесткие руки, а слова ни одного выговорить не мог — захлебывался немым рыданием.

Хозяйка его не узнала: тогда, в августе, стольких пере­прятывали, переодевали, стольким промывали страшные раны, столько белья и рушников израсходовали на бинты.

Разве всех тогдашних, всех перебывших упомнишь?

Да и времени прошло много...

Запомнили, конечно, оставшихся после боев в селе, ставших подпольщиками да партизанами. Но и они с вой­сками ушли на запад после освобождения этих мест, ушли и уже не вернулись.

В этих красивых местах, на идиллических берегах реки Синюхи и в зеленой-презеленой Зеленой браме, жила еще смутная, как ночной туман, память о штыковых атаках на опушке, о раненых в исподнем и бинтах — в одной руке костыль, в другой — взведенная граната,— о комиссарах в кожаных тужурках, хрипло кричавших: «За мной! За Родину!»

Не забыли люди старшего поколения, как они по при­казу фашистов стаскивали трупы их солдат — горных еге­рей и штабелями складывали в грязи у дорог. Дождь почти не унимался в те дни, чернозем раскис до невозмож­ности.

Забыть нельзя, как жандармы с литыми металлическими бляхами на груди собирали израненных, шатающихся от голода красноармейцев, волокли за колючую проволоку, расстреливали безоружных.

Однако очень многое оставалось в тумане, в неопреде­ленности, в тревожном умолчании.

События в Зеленой браме толковались по-разному. Что это было — дикое побоище или героическая битва? Каково значение боев в Зеленой браме для того времени и для последующей нашей Победы? Что скажут о них потомки и почему молчат современники?

Вопросов возникало множество. Только все они как бы повисали в воздухе. Письмо из Верхневилюйска оказалось своего рода поворотным пунктом, толчком к созданию музейной экспозиции, началом многолетнего поиска.

Первым мне показал этот документ подчеркнуто спо­койный, исключительно сдержанный, неторопливый в дви­жениях учитель истории Дмитрий Иванович Фартушняк. Я еще не знал тогда, что он, именно он объединил своих учеников вокруг народного музея.

Поначалу Фартушняк показался очень молодым. Я даже составил для себя такую легенду: человек, не видевший вой­ны, вместе с ребятами, родившимися через двадцать лет после нее, знает куда больше меня про то, что здесь твори­лось в моем присутствии, и мне необходимо с их помощью разобраться в этом. Ведь я видел тогдашние события сквозь пропыленную марлю сползшей на глаза повязки, сквозь красный туман контузии.

Видел рукопашные схватки — они отпечатались в памя­ти, как древние барельефы. Видел гибель товарищей и смерть ненавистных врагов. Слышал проклятия и клятвы, хриплые призывы «вперед!» и сам проклинал и клялся... А все-таки насколько легче и счастливей тысяч судеб ока­залась моя судьба! И разве это не обязывает меня, остав­шегося тогда в живых, участника последующих победных битв — Сталинградской, Курской, Белорусской, участника освобождения Польши и штурма Берлина,— разве это не обязывает меня, одного из немногих, вырвавшихся из Подвысокого, постоянно помнить о горестных августовских днях сорок первого года? Разве не должен я сделать все от меня зависящее, чтобы та все еще не вполне проявленная страница истории четко и определенно проявилась для современников и потомков?

Кажется, такие же чувства владеют и директором на­родного музея, заслуженным работником культуры УССР Дмитрием Ивановичем Фартушняком. Я быстро разобрался в своей ошибке — учитель немолод, он из моего поколения. Не от него самого, от других людей мне удалось узнать, что подвысоцкий учитель истории воевал с рассвета 22 июня, был ранен, попал в плен, бежал, вновь воевал, освобождал страны Европы, заслужил орден Славы...

После Румынии, Венгрии, Австрии, Чехословакии, после прихода мира в Европу довелось Фартушняку воевать еще и на Дальнем Востоке.

Живая география, открывшаяся перед молодым истори­ком, разбередила в нем интерес к языкам. Изучение их стало постоянной потребностью, и теперь он владеет фран­цузским, немецким, английским, испанским, чешским, нор­вежским, болгарским, румынским. Школьный клуб интерна­циональной дружбы ведет переписку с детьми и юношами всех континентов, что не представляет трудности, так как Фартушняк свободно переводит любой текст, написанный латинским шрифтом,— я тому свидетель.

Получив высшее образование уже в послевоенные годы, Дмитрий Иванович, так же как и его якутский коллега М. А. Алексеев, нашел свое место в так называемой «глу­бинке». Здесь он тоже почтеннейший человек и кумир своих учеников. Да и не только здесь. Добрая слава о нем вышла далеко за пределы Подвысокого.

Вот что писал о подвысоцком историке знаменитый советский педагог Сухомлинский (богата Кировоградчина замечательными педагогами!): «Живет у нас в Кирово­градской области, в селе Подвысоком, учитель Дмитро Иванович Фартушняк. Преподает историю в десятилетке. Это чудесная личность. Перед ним снимают шапки все — от седого старика до маленького ребенка, уважая в этом человеке невиданное, без преувеличения, дивное богатство знаний. Дмитро Иванович изучил тысячу первоисточников из истории нашей Батьковщины и зарубежных стран. Проживая в селе, он самостоятельно овладел девятью язы­ками. Он в оригинале читает Шекспира и Сервантеса, Гете и Сент-Экзюпери. Уроки истории для его воспитанников стали настоящими праздниками...»

Между Якутией и Украиной, между Верхневилюйском и Подвысоким, между двумя беззаветными воинами, став­шими учителями, как между двумя полюсами, возникло магнитное поле дружбы, взаимодействия и, наверное, взаимообогащения. С 1963 года Фартушняк, его сотоварищи- педагоги и их ученики собирали материалы по истории села от древних времен, а с 1969 года к этому прибавилось восстановление картины отгремевшей здесь битвы в относи­тельно недавнее время — в августе сорок первого года. Перед глазами родившихся позже из-за туманной за­весы лет стала явственно проступать одна из невоспетых, необъясненных страниц истории Великой Отечественной войны.

Я приехал в Подвысокое, рассчитывая погостить там всего один день. Завтра уеду в Новоархангельск, в Новоукраинку и, может быть, никогда уже не вернусь на место своей несостоявшейся гибели. Пионеры Подвысокого будут по-прежнему писать мне по праздникам. Я постараюсь во­время поздравлять их... Но утолю ли я таким образом жгу­чую жажду узнать все, что еще можно узнать о происходив­шем на этих землях со мной и с моими боевыми товарищами летом 1941 года?

Или я обязан отныне объединиться с кровными своими земляками, с теми, кто родился позже, и искать, искать, чтобы поведать людям о суровом сражении?