Я был такой хиляк, что настоящего моего имени в школе никто и не помнил. Сперва меня прозвали Жердь, но это как-то не привилось. Потом почему-то Веником стали звать. Тоже не привилось. И наконец пристало ко мне прозвище. На горе мне пристало.

— Осторожней! До чего же рук и ног у тебя много, не пройти! Ну чего уставился? Паук противный!

Это сказала как-то на переменке Анка Сохацкая. Потом она небось и сама о том забыла, да и никто не помнил — какая разница, кто первый меня так прозвал! Но я-то помнил.

Паук, и всё тут. В недобрый час свалился на меня «паук» этот проклятый, не соскользнул — вцепился да и повис на мне. Даже наедине с собой я помнил, что двое нас: я и он, Паук.

Вроде бы и понимал — из-за такой ерунды не стоит огорчаться, но одно дело понимать и совсем другое — не огорчаться. Втемяшилось мне в голову, что Паук — это тот «я», каким меня видят и знают окружающие, а есть другой «я» — каким я сам себя вижу и ощущаю. Кто же из них настоящий?

Я не девчонка, чтобы перед зеркалом выстаивать, слезы лить и страдать от того, что у меня руки и ноги длиннющие и сам я тощ, как телеграфный столб. Это позже стало меня мучить, когда приглянулась мне Эва Винклер, а я ей, разумеется, нет. Но главное было в другом. Я, Паук, постепенно утвердился в мысли, будто я вообще не такой, как все, будто я хуже всех.

— Паук! В мяч пойдешь играть?

— Нет. Времени нет.

Было у меня и время и желание, а вот не пошел. Вдруг гол не сумею забить? Или проиграют из-за меня? Разозлятся ведь: «И кому это в голову пришло растяпу Паука включить в команду?»

— Паук! Может, прочтешь стих на торжественном вечере? Ты ж его вызубрил… А?

— Нет. Горло у меня болит, не могу.

Я мог, конечно. Но боялся выступать перед всей школой. Ведь в случае неудачи обязательно скажут: «Чего от него ждать? Паук он и есть Паук».

Постепенно все меня стали игнорировать. Однажды в классе собирали на билеты в кино и кто-то буркнул:

— Паука вообще не спрашивайте: как пить дать, скажет, что ему надо собаку в доме сторожить или что он ногу себе натер.

Так я и не пошел с классом в кино. Никто меня не уговаривал, да и сам я не хотел. Все больше отдалялся я от одноклассников, никому не был нужен — зачем? А потом свыкся с этой мыслью и в конце концов тоже перестал в ком бы то ни было нуждаться.

Удивил меня как-то Викарек. Однажды после уроков он вдруг совершенно серьезно обратился ко мне:

— Паук… Как бы это сказать… Мы можем взять тебя к себе, если хочешь. Ты, правда, мало на что годен, но у нас всего один мальчишеский отряд, остальные девчонки… Запишись к нам, а?

— Куда это к «вам»? — подозрительно спросил я.

— В харцерскую дружину.

Ясное дело. Ишь серьезным прикидывается — поиздеваться решил. Нет уж, меня не проведешь.

— Неинтересно мне это, — сказал я.

— Что ж, а я задумал было отряд паучков сколотить. Нет так нет. Эх ты, недотепа! — бросил он презрительно.

Злосчастное это прозвище, в общем даже не оскорбительное, стало как бы заколдованным порогом, за которым началась для меня злая година: я вдолбил себе в голову, что я — никто, полное ничтожество. Анки Сохацкой я не замечал в течение двух или трех лет, она как бы не существовала вовсе. У меня и в мыслях не было как-то отомстить ей. Зачем? Она и не поняла бы, за что я, собственно, пытаюсь отыграться.

И вообще на девочек я не обращал внимания. Только к концу седьмого класса обнаружил вдруг, что они делятся на красивых и никаких — тех, кто ничем почти не отличается от мальчишек. Красивой была только Эва Винклер, никакими — все прочие. Эва была на редкость хороша собой, и не я первый это заметил. Восьмиклассники и лицеисты давно об этом знали. Я часто встречал ее со старшеклассниками в парке, у кино. Ни с кем из наших мальчишек Эва не дружила, кроме Анджея Косинского. Все остальные казались ей сопляками. А Косинский в самом деле был старше всех, поскольку два года просидел в шестом классе.

Я часто заглядывался на Эву во время уроков, а однажды так загляделся, что учительница сделала мне замечание. У меня, верно, был при этом очень глупый вид — все так и покатились со смеху. А Косинский громко сказал:

— Паук в Винклер влюбился! Обхохочешься!

Даже учительница улыбнулась — верно, и впрямь это было смешно. Эва до конца урока все хихикала, а когда мы выходили из класса и я невольно отступил на шаг, чтобы пропустить ее вперед, она рассмеялась мне прямо в лицо.

В тот день я чуть было не разревелся там, в классе. Вот был бы цирк! Влюбленный Паук! И в кого? В самую красивую девчонку! Я понимал, что это в самом деле выглядит комично. Но мне было не до смеху. И не потому, что я и вправду влюбился в Эву. Какое! Я и не понимал еще толком, что значит «влюбился». Но в тот момент с особой остротой почувствовал себя униженным, смешным. Словом, Пауком.

Шли месяцы, а меня все больше грыз мой «паук». Я почти не говорил с одноклассниками — о чем? Отсиживался дома и глотал книгу за книгой — все, что попадалось под руку. Только учиться старался не хуже других. И это получалось. По крайней мере, мои ответы на уроках, мои классные работы не вызывали смеха. Но страх быть высмеянным не покидал меня. Я постоянно ждал, что оброненное кем-то словцо, фраза в мой адрес, того и гляди, вызовут взрыв хохота.

И уж особо следил, чтобы, упаси бог, не смотреть (разве что мимоходом) на Эву Винклер. Но все равно замечал, что она хорошеет день ото дня и прекрасно это сознает. Думаю, и другие замечали это, пожалуй даже учителя. Хотя вообще-то учителя не слишком разбирались в нас. К примеру, кто такой я — Паук.

Однажды я случайно узнал, что у Эвы в школе неприятности. Кто-то вроде бы видел ее на вечере в техникуме. Я услышал, как Баська Вольская — а она давно, еще с пятого, кажется, класса, сидела с Эвой на одной парте — говорила Викареку:

— А ты как думал! Эвкина мама даже с руководительницей нашей поругалась. Я, говорит, сама дочку на тот вечер послала. Красивая девочка, вот и цепляются к ней в школе.

Но Викареку такой довод не показался убедительным.

— Цепляются, говоришь, потому что красивая? Ну ты-то уж можешь быть спокойна, к тебе никто не прицепится… А вообще чушь ты городишь! Почему в таком случае к Анке Сохацкой никто не цепляется? Она тоже красивая. Ну, почему? Да потому что прицепиться не к чему!

Я отошел, чтобы они не подумали, будто я подслушиваю. Тем более что мне все это было до лампочки. Но потом, на уроке, я вдруг вспомнил, что Викарек сказал об Анке. Это она-то красивая? Вот уж никогда бы не подумал, что Анка может кому-то казаться красивой. Разве что Викареку.

Я даже обернулся невольно. И тотчас сильно пожалел об этом. Анка заметила, что я смотрю на нее, и улыбнулась. Но мне ее улыбка сразу напомнила: «До чего же рук и ног у тебя много… чего уставился… паук противный». Я отвернулся, рассердившись. Нет, не на Сохацкую — с чего бы? На себя самого.

И решил по возможности вообще не слушать, о чем говорят в классе. Что мне до их сплетен, до их дел? Только бы меня оставили в покое.

Утром я приходил перед самым звонком, у меня всегда с собой была книжка, которую я читал на всех переменках, а из школы старался уходить последним, избегая толчеи в раздевалке.

И еще — постоянно вызывался дежурить, чтобы можно было и на переменах не выходить из класса. В конце концов все привыкли, что я один дежурю, и даже рады были. Ведь это только в младших классах каждый рвется поливать цветочки, открывать окна, мыть доску. А у нас охотники перевелись, так что работенка в самый раз для Паука. По крайней мере на что-то хоть сгодился.

Так текли дни в школе. Нас все время было двое: я и тот, другой, — Паук. Только вечерами, перед самым сном, когда незаметно стирается грань между тем, что есть, и тем, что хочется, — только тогда, пожалуй, я одерживал верх над Пауком. Я видел его явственно, со стороны, как видят меня в классе: жалкий, никчемный Паук, которого никто не любит, даже я сам, хотя только я по-настоящему знаю его.

Но для всего класса мы с ним были одно лицо. Во мне там видели только Паука и никого больше. Настоящее мое имя они давно забыли.

Странное дело, встает человек утром с постели, как обычно, злится, что проспал, мечется по квартире: успеть бы позавтракать, холодно ли на дворе? Не забыть бы чего, не опоздать. И ему даже в голову не приходит, что именно в этот день с ним приключится нечто исключительно важное.

Я влетел в класс в последнюю минуту, следом вошел учитель. Я быстро огляделся. Ближайшее свободное место было рядом с Анджеем Косинским. Я не любил его. Впрочем, кого я, собственно, любил? Не раздумывая, я подсел к нему за парту.

— Тихо ты, Паук, — злобно зашипел он, — если уж уселся, не толкайся хотя бы!

Косинский сидел как-то странно, бочком, вжавшись в парту и вытянув ноги.

— Новые лыжные брюки, «норвеги», — пояснил он, — очень узкие, не хочу, чтоб на коленях пузырились. Сядь-ка с краю. Ты худой, поместишься. Перебьешься как-нибудь.

Разумеется, я послушался. «Час вполне можно выдержать, а на переменке пересяду», — подумал я.

Где-то в середине урока математик вызвал Косинского к доске. Вот и хорошо, можно усесться поудобнее. Задача Анджею, как обычно, не давалась, была надежда, что он долго проторчит у доски.

В это время кто-то легонько стукнул меня сзади по плечу и, вручая какую-то бумажку, шепнул:

— Письмо от женщины, держи!

Я взял листок и положил его на открытую тетрадь Косинского. Листок, правда, был без адресата, но если это писала девочка, то кому же еще, как не Анджею? Известное дело, он ведет оживленную переписку на каждом уроке.

Сперва меня подмывало заглянуть в письмо. Одним бы глазком увидеть, что пишут эти девчонки. Но я удержался. Нет, не стану читать чужое письмо. Да и вовсе мне не интересно, о чем они пишут.

Но сидевшей передо мною Эве Винклер это, наверно, было интересно. Заметив, должно быть, что я получил письмо, она обернулась раз, другой.

— Паук! От кого это?

— Не знаю, — буркнул я.

— Так покажи, увидим!

— Это же не тебе, — возмутился я.

— Попрошу потише, — сказал математик.

Я взглянул на него, и в тот же миг Эва быстро схватила записку.

Мне это не понравилось, но не драться же с нею! «А впрочем, пусть себе читает, — подумал я. — Они и так ходят парой с Косинским, у него небось тайн от нее нет. А может, она приревновала Анджея к кому-то?» Это даже развеселило меня, и я перестал думать о письме.

На переменке я пересел на другую парту, и только к концу второго урока до меня дошло, что в классе происходит что-то странное. Многие перебрасываются записками, шепчутся. Особенно девчонки. Я не понимал, в чем дело, к тому же меня это мало трогало.

Прозвенел звонок на вторую перемену, и не успела учительница выйти из класса, как парту Эвы Винклер окружили девочки. Они говорили громко и возбужденно, так что спустя минуту к ним из любопытства присоединилось несколько мальчишек. Я тоже подошел поближе.

— Ну, видите! А если бы оно к математику в руки попало, на кого бы он подумал? — громко говорила Эва. — Конечно, на меня! Кто еще может Анджею любовные письма писать? Только Эва Винклер, не так, что ли? Потому что Винклер вообще… — Эва передразнила пискливый голос нашей классной руководительницы. — Винклер с мальчиками гуляет, у нее ветер в голове и губная помада как-то в сумке оказалась, все только Винклер! Ну вот, нате вам. Видали, невинный ангел нашелся! Любовное письмо, Косинскому написать сумела, а подписать его — струсила!

Слушая все это, я в душе соглашался: да, подумали бы на нее. Но вот уж никогда не предполагал, что в Эве может быть столько злости.

— А кто же это писал? — спросила одна из девочек.

Минуту было тихо. Эва оглядела класс.

— Вот именно! Кто писал эти гадости? — Она подняла руку с запиской.

— Что? Гадости? Тогда прочти вслух, повеселимся, — обрадовался Джюрджала.

— Верно! Давай сюда письмо, Эва! — воскликнул Анджей Косинский. — Я прочту его вслух!

Не знаю почему, но мне в эту минуту стало как-то не по себе. Я уже хотел было выйти, когда заговорила вдруг Анка Сохацкая. Она была вся красная, взволнованная.

— Не лги, Эва! Никаких гадостей там нет! Никаких… И письмо это не к Косинскому… — Голос у нее пресекся, она будто задохнулась.

— Так это ты писала? Отлично! — ядовито засмеялась Эва. — Примерная Анка пишет любовные письма! Вот руководительница наша обрадуется.

Не только для меня было неожиданностью, что именно Сохацкая написала это письмо. Девочки переглянулись. Джюрджала уставился сперва на Эву, потом на Анку. А Викарек взглянул на меня — я стоял рядышком — и всплеснул руками: видал, мол, что делается на белом свете? Но более всех поражен был, пожалуй, Анджей Косинский. Он покачал головой и протянул руку за письмом.

— Ну-ка, давай его сюда, Эва! Если письмо от Анки, надо непременно зачитать его вслух!

— Оставь его мне, Анджей, не то пожалеешь! — сказала Эва каким-то странным, очень неприятным тоном, и, глядя на ее перекошенное лицо, я подумал вдруг, что она вовсе не такая уж красивая.

Косинский состроил гримасу: видели, мол, весь сыр-бор из-за меня. Он был явно доволен собой.

— Анка — мне? — Он рассмеялся язвительно, словно услышал остроумную шутку, и двинулся к двери, с достоинством неся себя и почти не сгибая ног, чтобы новые «норвеги» не пузырились на коленях.

— Самонадеянный хам! — сказала Доманская. — Болван этакий! Тоже мне, киношный любовник.

Анка Сохацкая опустила голову и сильно побледнела. Она стояла, не произнося ни слова, сжав руками спинку парты. А я, не знаю почему, почувствовал себя, пожалуй, еще хуже, чем в тот момент, когда весь класс смеялся надо мною: Паук влюбился в Эву Винклер! А ведь тогда мне казалось, что хуже уже и быть не может.

Минуту царила напряженная тишина. Все вроде бы чувствовали, что на их глазах разыгрывается какой-то мерзкий спектакль, но еще не совсем понимали, что к чему, и потому не решались прервать его и вышвырнуть актеров за дверь. А может, не всякий сумел разобраться, кто здесь виновный, а кого надо защищать?

Даже глупый Джюрджала состроил какую-то непонятную гримасу. Даже он, всегда умевший найти повод для смеха, теперь не хотел или не отваживался смеяться.

— Кончайте вы с этим, — тихо сказала одна из девочек.

— Вот именно! Прекратите, стыдно ведь! — прибавила другая.

— Еще чего! И не подумаю! — вскинулась Эва. — Эти старые бабы вечно ко мне цепляются! Вот я и покажу, кто на самом деле к мальчишкам липнет.

— Эва, зачем ты лжешь? В этой записке нет ничего страшного, ведь ты же хорошо это знаешь… Отдай ее мне. Или уничтожь, Эва! Что я тебе сделала? Чего ты хочешь?

Это говорила Анка. Теперь она вроде была поспокойнее, вернее, пыталась овладеть собой, чтобы спокойно произнести эти несколько фраз.

Ее прервала Баська Вольская, Эвина подруга, неразлучная тень ее.

— Эва! А может, лучше отнести это ее матери? Пусть узнает, — предложила она.

— Я подумаю, у меня еще есть время, — ответила Эва.

— Отдайте это письмо Анке, и пусть в другой раз не делает глупостей, — вмешался Викарек. — Ну, быстро!

Он сказал как раз то, что хотел сказать я. Если бы осмелился. Но и я не осмелился, и Эва не отдала письма. Она спрятала его в кармашек фартука и уселась за парту. Всем нам пришлось занять свои места — начался следующий урок.

Я снова пересел, на этот раз к Викареку. Он даже не удивился. Я видел, что и он взбудоражен этой историей. Пусть бы разозлился, подумал я, авось, пойдет на пользу.

— Викарек, а чего, собственно, Эва от нее хочет? — шепотом спросил я. Мы сидели на последней парте, так что можно было переговариваться. — Что дальше будет? Скандал на всю школу?

— Пожалуй, — согласился он. — Уж Эвкина мать расстарается. Получится, что Анка великая грешница, а Эвка — святая Тереза, вот увидишь. Мерзкие бабы! Но зачем ей понадобилось писать этому кретину? Такая девчонка мировая, не знает она его, что ли?

— Может, она влюблена в Косинского? — сказал я, и тотчас мне самому показалось это нелепостью.

Викареку, видимо, тоже, он спросил:

— Вот ты бы мог влюбиться в Косинского?

— Я?

— Ну, вот видишь. А что, Анка, думаешь, глупее тебя? — И прибавил: — Но я-то ему завтра все равно морду набью! Уж я ему врежу, вот посмотришь!

— За что?

— Эвку-то я трогать не могу, а ему сполна причитается. Не бойся, повод всегда найдется.

И Викарек задумался — верно, повод искал.

— Все так, только Сохацкой это не слишком поможет.

— Ясное дело, — буркнул Викарек. — Ей-то уж ничего не поможет. Жалко девчонку. Эта Винклер мизинца ее не стоит. Да ну, и говорить-то не о чем! — Вдруг он быстро взглянул на меня. — Ты, Паук, не подумай только, что я к Анке… ну, это… знаешь… будто я к ней чувства питаю!

— Я вообще ни о чем не думаю! — ответил я. Но это была неправда. Весь урок я думал об Анке Сохацкой.

С последнего урока — физкультуры — я мог идти домой, поскольку был освобожден от нее. Как-то я упросил маму договориться со школьным врачом, чтобы меня освободили на все полугодие. Врач, разумеется, нашел какую-то причину, чтобы освободить меня, но истинная причина была другая: я не умел перепрыгивать через «коня». Наш учитель физкультуры каждый урок начинал именно с этого упражнения, и меня каждый раз поднимали на смех.

Итак, я мог идти домой, но не пошел. На последней переменке Анка вышла из класса вместе с Каминской. Они стояли у окна. Анка сгорбилась — плакала, видно. Я бесцельно слонялся по коридору, не зная, как помочь ей. У меня было желание подойти к Анке и попытаться утешить ее, сказать, что Эвка только пугает небось, а вообще-то отдаст ей письмо… Однако же я никак не мог вот так просто сказать это Анке. Ведь я же никогда раньше не говорил с нею, почти не знал ее, если можно не знать кого-то, с кем несколько лет учишься в одном классе. Да, пожалуй, можно.

А разве помогло бы Сохацкой, если бы жалкий Паук осмелился сказать ей «не обращай внимания»? И она знала, и я знал, что Эвка не уступит, не отдаст письма. В лучшем случае я услышал бы, если не от Анки, то от Каминской, совет не лезть не в свои дела. Что я, в самом деле, мог сделать?

Я вернулся в класс за сумкой, чтобы отправиться домой. Медленно шел я по коридору. Анка все еще стояла у окна, но теперь Каминской там не было, я миновал первую лестницу, дошел до окна и свернул к библиотеке. Я был в двух шагах от Сохацкой, но она стояла ко мне спиной, так что не могла меня видеть. Я пошел еще медленнее, словно бы ждал чего-то, хотя ничего ведь не ждал.

— Ярек!

Я не сразу обернулся. Сделал еще шаг и тут только осознал, что ведь это мое имя. Если б она сказала «Паук!», я бы сразу понял, что она зовет меня, ведь я в школе, а здесь никто ни разу не назвал меня по имени.

— Ярек!

Я вернулся и подошел к ней совсем близко. Мимо пробежали ученики младших классов, звонок уже прозвенел.

Я хотел сказать: «Слушаю, чего тебе?» — но не сказал ничего.

У Анки было очень печальное лицо и покрасневшие от слез глаза. При этом она была спокойна, словно со всем уже смирилась, поняла, что слезы не помогут, надо ждать неотвратимого. Она долго молча на меня смотрела и, казалось, вовсе позабыла, что только что звала меня. Словно удивлена была, что я стою перед нею.

— Ярек, помоги мне как-нибудь, — тихо сказала она.

Это было совсем неожиданно. Я вдруг словно бы очутился в безбрежной пустыне; вокруг пусто, не за что взглядом зацепиться, а я стою совершенно беспомощный, один, с этим своим глупым, смешным вопросом: «Я?»

Мы смотрели друг на друга.

«К кому ты обращаешься? Ко мне, к Пауку? — думал я. — Почему именно ко мне? Чем я могу тебе помочь? Ты сама-то хоть чуточку веришь в это? Чего ты, собственно, хочешь от меня, Сохацкая? Мы уже два года ходим в один класс и до сих пор ни разу не понадобились друг другу. Перейди ты в другую школу, я бы, верно, и не заметил этого. Ведь у тебя в классе есть подруги, приятели. Почему же ты обращаешься именно ко мне? Правда, мне сегодня стало жалко тебя. А может, даже и не жалко, может, больше меня поразило и огорчило, что замышляется великое свинство и никто не в состоянии помешать этому. Поскольку никто не в состоянии, ты просишь об этом Паука? Веришь, что он это сделает? В самом деле веришь? Такое просто в голове не умещается, Анка. Ведь это ты прозвала меня Пауком. Почему же именно я должен тебе помочь?»

— Ярек… поможешь, а?

Я не сказал ни слова. Решение принимать не понадобилось. Оно пришло само. Словно давно уже созрело во мне и только ждало этого момента. Не Паук стоял сейчас перед Анкой, да и не его она звала. Это был я, тот, настоящий, которого я ощущал в себе перед самым сном, когда стирается грань между тем, что есть, и тем, чего хочется.

Я медленно кивнул ей, хотя не знал, что я сделаю, вообще понятия не имел, каким образом можно ей помочь.

Я сбежал по лестнице в раздевалку. И пока одевался там, в голове возник план. Я не обдумывал его, он возник сам собой. Все показалось вдруг до смешного просто. Не легко, а именно просто.

Я услышал — мой класс проходит мимо раздевалки. Мне известно было, что девочки всегда переодеваются в закутке возле гимнастического зала, а мальчики в самом зале.

Я спокойно зашнуровал башмаки, запер портфель. Выждал еще пару минут, оглядывая раздевалку, словно впервые увидел ее. Наконец из гимнастического зала донесся приглушенный, ритмичный топот ног. Разминка. Сейчас девочки отойдут в угол зала, к шведской стенке, а мальчики начнут прыгать через «коня».

Я вышел из раздевалки. Там никого не было. Толкнул дверь в закуток. Без труда нашел красивый красный свитер Эвы Винклер. Я узнал бы его из сотни других свитеров, именно в нем Эва всегда мне особенно нравилась. Под свитером висел школьный фартук. Я протянул руку. Знал, что рискую. Любой, кто сейчас вошел бы сюда, имел бы право назвать меня вором.

Но страха я не чувствовал и не колебался. Знал, что делаю. Карман, другой… Листочка нет. Так, еще раз: один карман, другой… Есть что-то! Кошелек. Отступив на шаг, я открыл его.

Вот оно, письмо! Обычный в несколько раз сложенный тетрадный листок. Это он, ведь я же держал его в руках там, за партой.

И тут послышались чьи-то шаги в раздевалке. Сунув письмо в карман, я мгновенно отскочил от вешалки. Встал у дверей. Шаги утихли, кто-то остановился, словно намереваясь войти. Ни минуты не раздумывая, я сунул кошелек за батарею.

И вышел. У двери стоял истопник. Как обычно, он направлялся к себе в котельную. Стоял и закуривал сигарету. Меня он не замечал. Можно было вернуться и положить кошелек на место. Но теперь мне было страшно.

Я выбежал на улицу. Остановился только на углу, за киоском. Встал так, чтобы меня не видели со стороны школы, хотя это не имело ни малейшего значения. Вынул письмо из кармана и изодрал его в мелкие клочья. Потом рассыпал их вокруг и яростно стал втаптывать башмаками в снег. И даже в голову мне не пришло, что можно было прочесть это письмо.

На следующий день первый урок вела наша классная руководительница пани Вонторская. Она проверила список, вынула журнал, в котором проставляла отметки. «Будет спрашивать, — подумал я. — Только бы не Сохацкую, она ей сегодня ничего не ответит!» Я беспокоился за Анку. Она сидела неподвижно, уставясь в стену.

— Кто припомнит, о чем мы говорили на прошлом уроке? — начала пани Вонторская.

И тут встала Эва Винклер:

— Простите, пожалуйста! У меня вчера на уроке физкультуры пропал кошелек. Там были деньги.

Класс беспокойно задвигался. А я почувствовал, что со мною происходит что-то странное. Я оцепенел, ужас охватил меня. Выходит, я все же… вор? Я — вор? И что теперь? Если уж первый шаг сделан, то какой будет: второй? Я старался не смотреть на Анку. Да, главное не смотреть на Анку. Ни в коем случае. О чем она думает? Что она думает обо мне?

Откуда-то издалека, совсем издалека доходил до меня голос классной руководительницы:

— Кража? У нас? Быть не может… Ведь за все годы в нашем классе ничего не пропадало, скажи, как это случилось?

Эва посмотрела на Сохацкую злым, мстительным взглядом.

— В этом кошельке, — цедила она слова, — было любовное письмо, которое Анка написала Анджею Косинскому. Я как раз хотела вам сегодня его показать. Но письмо пропало. Кто-то выкрал его… И деньги тоже!

Я никак не мог собраться с мыслями. Вряд ли там были деньги, я их не видел… Эва лжет, наверняка лжет! Она еще хуже, чем я предполагал. Но что теперь будет? Ничего умного не приходило мне в голову. Я прекрасно понимал, чем все это грозит. Анку теперь уже не спасешь, ей ни за что не оправдаться! Никто не поверит, что украла не она. Ведь только Сохацкой нужно было то письмо. А если кошелек пропал? Никто не поверит, что Анка не брала денег. Ее выгонят из школы. Эва не отступится. И мать ее тоже… Боже ты мой, что я наделал!

Как теперь быть? Сказать, что это я? Но тогда что будет со мною? И поможет ли это Сохацкой? Да и вообще, поверят ли они мне? Паук украл письмо и деньги? Паук? Ни класс не поверит, ни учителя. В лучшем случае скажут, что глупый Паук неизвестно по какой причине выгораживает Сохацкую, берет вину на себя. Благородный, видите ли! Ну и что теперь делать?

Пани Вонторская обвела класс растерянным взглядом. Класс молчал. Все глаза устремлены были на Сохацкую.

— Анка! Что все это значит? — заволновалась руководительница. — Может, ты все же объяснишь?

— Это неправда, — тихо сказала Анка и повернулась к Эве. — Это неправда, — повторила она.

Эва язвительно ухмыльнулась. Она понимала свои преимущества. Это бездоказательное «неправда» Анке не поможет.

— Неправда? А сто злотых украли. Испарились они, что ли? Вместе с твоим письмом.

И тут ситуацию спас Викарек. Я не думаю, чтобы он умышленно хотел отвести внимание от Анки. Скорее всего, он просто чистосердечно выразил свои чувства.

— Это очень хорошо! — громко и почти весело сказал он. — Очень хорошо!

Я видел, что некоторые, мальчишки особенно, усмехнулись при этом. Похоже, не только Викарек обрадовался, что у Эвы пропало письмо и сто злотых впридачу.

— Что ты хочешь этим сказать, Викарек? — резко спросила пани Вонторская.

Викарек встал, пожал плечами и с наглым видом ответил:

— Я хотел сказать: очень хорошо, что у нее украли сто злотых, а не, к примеру, пятьсот. Это очень хорошо! — И сел на место.

Джюрджала захихикал, и настроение класса немного поднялось. Словно бы все на минуту забыли, о чем, собственно, речь и что грозит Анке.

Я воспользовался случаем. Викарек, сам того не ведая, очень мне помог. Теперь я был совершенно спокоен. Сам себя не узнавал. Паук, пожалуй, никогда в жизни на такое бы не отважился. А я встал и громко произнес:

— В нашем классе ничего пропасть не может! Винклер, вероятно, потеряла эти деньги в раздевалке или еще где-нибудь… если вообще они у нее были. Надо спросить у гардеробщицы, у истопника. Может, кто-то подобрал их.

Я прикинулся, будто не замечаю удивления класса. Верно, думают сейчас: «Ну и ну! Паук заговорил! Конец света!» И это даже развеселило меня немного. «Что вы знаете? Это вовсе не Паук! Паук сидел бы себе тихонько и никуда не лез. Это не Паук стоит сейчас перед вами. Это я стою. И совершенно спокоен, хотя знаю, что рискую. Но я твердо знаю, что хочу сделать, твердо знаю, для чего. И потому это должно удасться!»

— Совершенно правильно! Хоть один сообразил! — сказала пани Вонторская. — С этого надо было начинать. Пусть дежурный пойдет и спросит у гардеробщицы.

В одну секунду я был у дверей. Мне и в голову не пришло, что такая поспешность может показаться подозрительной.

— Что, опять ты дежурный? — удивилась руководительница.

Отворяя двери, я услышал, как Джюрджала сострил:

— Он всегда дежурный. У него профессия такая!

Раньше я наверняка бы обиделся, но сейчас это вовсе меня не задело. Ведь смеялись-то над Пауком. А мне-то что? Я перестал быть Пауком, я был собою, тем, настоящим.

Я спустился в раздевалку. Слава богу, никого! Залез рукой за батарею. Вот он, кошелек! С облегчением вздохнул: счастье улыбнулось.

Я вышел на лестницу и только там заглянул в кошелек: в одном из карманчиков лежала красная ассигнация. Значит, Эва все же не лгала, в кошельке и вправду были деньги. Хотя бы в этом ее нельзя упрекнуть.

Я немного походил по коридору, чтобы протянуть время, потом на минутку задержался у дверей, глубоко вздохнул и вошел в класс. И сказал как ни в чем не бывало:

— Истопник нашел какой-то кошелек. Твой? Если нет, мне надо тут же вернуть его.

— Да, мой. Покажи! — Эва была скорее удивлена, чем обрадована. Она быстро открыла кошелек.

— Сто злотых на месте. А письма того нет! Паук, где письмо? — почти крикнула она.

— А почему Паук должен знать, почтальон он, что ли? — снова попытался сострить Джюрджала, и в классе засмеялись.

А я впервые был благодарен им за то, что они смеются над Пауком. И смеялся вместе с ними.

— Если кошелек твой и деньги на месте, тогда все в порядке! — сказала пани Вонторская и взглянула на часы.

— Но… — начала было Эва.

— Не морочь мне голову! И так из-за тебя пол-урока пропало. Садись. — Руководительница явно по горло сыта была этой историей.

И тогда из дальнего конца класса снова отозвался Викарек.

— Очень хорошо! — сказал он громко. — Отлично!

— Викарек! Прекрати сию же минуту! — крикнула окончательно выведенная из себя пани Вонторская.

А Викарек встал и нагло, как только он умел, усмехнулся:

— Простите. Я только хотел сказать: это хорошо, что Паук нашел деньги. Разве нет?

Я вернулся за парту, открыл тетрадь с конспектами. И как ни в чем не бывало, абсолютно так, как это сделал бы Паук, которого ничего ведь, кроме уроков, не интересовало в классе, сказал:

— Может, я напомню, что мы проходили по истории на последнем уроке?

Удалось, Анку я выручил. Выиграл. Только теперь я мог взглянуть на нее. И, пожалуй, никогда еще не чувствовал себя таким счастливым, как в эту минуту.

В классе было совершенно тихо — как после бури. Урок шел, как обычно. Викарек, рядом с которым я сидел, написал на листочке: «Косинскому я вчера вечером врезал: он кидался снежками в мою сестру. Так что порядок».

Я кивнул. Класс наш показался мне вдруг лучшим местом под солнцем. Даже Джюрджала при ближайшем рассмотрении парень что надо. Глупый, правда, зато веселый.

Только Эва Винклер уже не та Эва — единственная девочка, которая мне нравилась. И Анка уже не пустое место. Отсюда, с парты Викарека, я отчетливо вижу ее. Она сидит с Каминской, склонилась над тетрадью, пишет. Но мне кажется, я вижу ее лицо. Она улыбается.

Зима была долгая и морозная. Но даже самая долгая зима однажды начинает понимать, что никому она уже не нужна, — делается серой, снег обращает в грязь и, потеряв к себе уважение, окончательно расхолаживается. Тогда люди говорят, что пришла весна, и никто уж не думает о зиме — зачем вспоминать плохое?

Черти унесли Паука.

Я теперь все чаще находил повод говорить с Анкой. Мы не вспоминали о случае с письмом. Она ни разу не сказала мне: «Спасибо, Ярек, что ты помог мне».

И это очень хорошо. Потому что, быть может, это я должен сказать ей: «Спасибо, Анка, что ты помогла мне».

Но однажды, когда мы вместе возвращались из школы раньше обычного после какой-то конференции, мне вспомнилась история с письмом. Не удержавшись, я сказал:

— Знаешь? Я ведь тогда даже не прочел его. Зачем ты написала это письмо? Что ты тогда ему написала?

— Кому? — удивилась она.

— Ну… ты же знаешь, я говорю о том письме к Косинскому.

Анка так резко остановилась, что я даже испугался. Ну вот, не надо было вспоминать, теперь обидится. И зачем я напомнил ей о пережитом?

Анка долго смотрела на меня таким странным взглядом, что я не мог понять, о чем она думает.

— Ярек! Так ты, выходит, не прочитал моей записки там, за партой? Ее не тебе передали? Ведь Косинский стоял у доски.

— Я положил листок на его тетрадь, и оттуда забрала его Эва. Ты же знаешь об этом.

И тут Анка улыбнулась. Лицо ее озарилось улыбкой, которая словно бы пришла к ней откуда-то извне, издалека.

— Ты глупыш… — тихо сказала она. — Ярек, ты в самом деле не знал? Ничего? Зачем же ты тогда выручал меня? Ой, Ярек, Ярек! Ты вообще не читал моей записки? И до сих пор ничего не знаешь? Так послушай же, я помню ее наизусть: «Скажи, зачем ты притворяешься, будто не замечаешь меня? Почему никогда не говоришь со мной? Словно нет меня в классе. Что я тебе сделала? Почему ты такой?» Слышишь? Ведь это письмо, Ярек, адресовано было тебе! Разве стала бы я писать Косинскому? Ты не обращал на меня внимания, я не понимала почему, вот и написала письмо, так как стыдилась прямо сказать тебе об этом. Ну не смешно ли? Письмо не дошло до адресата.

Я не сумею выразить словами, какое чувство тогда испытал. Ой, Анка! Выходит, история с письмом была последней местью Паука! Тебе и мне? Ты совсем забыла, что именно ты первая когда-то назвала меня Пауком, что ты этого Паука навязала мне. А может, не ты вовсе? Может, он скрыто сидел во мне еще раньше, а ты только назвала его случайно, наградив меня прозвищем? Но его уже нет во мне. Так какой смысл теперь ворошить все это? Черти унесли Паука!

Я так и не сказал ей ни слова.

Анка отвернулась и побежала к дому. А я постоял еще минуту, улыбаясь. Ей.