Великий запой: роман; Эссе и заметки

Домаль Рене

ЭССЕ И ЗАМЕТКИ ИЗ КНИГИ «СИЛА СЛОВА»

1935–1943

 

 

Жизнь Базилей

Обрубки

В тибетских легендах встречается одно особенно ужасное чудовище. Когда о нем читаешь, то такое ощущение, что тебе в рот забивают глыбу соли. Внешне это существо — злой дух или демон — в общих чертах похоже на человека. Издали можно принять его за заплутавшего путника или лунатика. Но вот оно приближается, и вы видите, что его голова и конечности отсечены, а туловище разрублено. И кое-как связанные слабыми волоконцами и по-прежнему занимающие свое место куски болтаются в воздухе. Самое противное, невыносимое — то, что эта тварь хочет жить и страдает; масса человеческих обрубков надвигается, просит у вас пить, есть. А вы не испытываете ничего, кроме страха и беспредельного отвращения. И ощущаете что-то вроде боязни заразиться. И в глубине души чувствуете, что можете и сами превратиться в такого монстра. И в страхе ненавидите его.

Бабьи враки! Ведь мы, разумные образованные люди, свободные от мрачных суеверий, прекрасно знаем: человек — чудо природы, единое гармоничное целое; каждый из нас — прекрасно организованная и движущаяся маленькая страна, по-своему уникальная личность; все мы можем спать спокойно и отбросить подальше болезненные фантазии невежественных народностей.

Так вот, нет! Взгляните: на улице полно таких рубленных на куски чудовищ. Посмотрите на них, и главное — на себя. Все мы более или менее похожи на эти обрубки. У одного, например, сердце судит, а рассудок не постигает, у другого брюхо набито, а мозг голодает, у третьего ум истощается в бесплодных размышлениях, пока безголовое тело занято повседневными заботами. И каждый по-своему — с отличительной особенностью, которая часто служит поводом для гордости, — разъят на куски, едва скрепленные ниточками: социальными обязанностями и смутным животным желанием жить.

Какими счастливыми должны быть тибетцы, если эти чудовища кажутся им баснословными и уникальными! У нас же, наоборот, любой связный, цельный как скала человек будет диссонировать, дисгармонировать и детонировать. Всмотритесь как следует, и вы увидите лишь толпы расчлененных призраков, причем все они страждут, и все они наши братья.

Базиль

Однако подобный калека не всегда расщепляется без остатка. В течение нескольких лет он может сохранять что-то вроде индивидуальности. Что связывает разрозненные куски? Отчего, вспоминая, как плавал или пил студеную воду, чувствовал страх или гнев, читал книгу или считал обойные гвозди на двери, я утверждаю, что именно я выполнял все эти действия, испытывал все эти ощущения, абсолютно не связанные друг с другом? Что за шутник с бесстрастным лицом внутри меня постоянно каламбурит, сравнивая «отвратительное стихотворение» с «отвратительной телятиной»? Кто тут связной?

Это некто по имени Базиль. Человек создал его по своему подобию, если, конечно, не наоборот. Он не больше какой-нибудь вши или хрестоматийного клеща, а значит, не может занимать одновременно несколько участков человеческого тела.

Патафизика Базиля

До сих пор Базиль избегал целевого научного исследования. И вот почему. Совершенно невероятно, чтобы на живом субъекте — даже если, отказывая ему в любой инициативе, мы обяжем его подчиняться лишь законам ныне модной статистики, — итак, почти невозможно, чтобы в нужный момент Базиль оказался в том самом месте, которое ученый возьмется рассматривать. Впрочем, при радиографическом обследовании, даже с помощью самых современных средств изучения снимков, он с трудом отличается от маленького кровяного сгустка или мелкого конкремента, вряд ли пропускает рентгеновские лучи и, наконец, демонстрирует чрезмерную подвижность, что мешает любой фотосъемке. На трупах Базиль не обнаруживается. Абсорбируется ли он в момент смерти субъекта? Или же переселяется, но в какое убежище? Этого не знает никто и, по-видимому, даже он сам.

Но мы, практикующие патафизический метод, так называемый опыт через абсурд, заявляем: если вы отрицаете Базиля, то Базиль от вас отречется. И вы всерьез рискуете окончательно распасться.

Разновидности Базиля

Сохраняя человеческую форму, Базиль обладает способностью принимать очертания той конкретной части тела, в которой находится в данный момент. В черепе он становится макроцефалом, в животе — толстяком, в руках обзаводится когтями или даже щупальцами, и так далее. Но, как правило, у него есть свое любимое место, которое его постепенно и неукоснительно деформирует. Из-за этой деформации другие места становятся для него неудобными, и часто Базилю неимоверно трудно покинуть обитель, в которой он обосновался и оформился, и если иногда он совершает робкие вылазки, то всегда возвращается в свои пенаты отдыхать и кормиться.

Так Базили — наши дорогие Базили — отличаются друг от друга. И grosso modo, в зависимости от места обитания и оформления, можно разделить их на три класса:

   Базили Пузатые,    Базили Туловатые, и Базили Головастые.

Первые очень похожи на папашу Убю или — в масштабе, приближенном к действительности, — на объевшегося клопа, иксодового клеща по прозвищу Древесная Вошь или тропическую песчаную блоху после нескольких недель пребывания в хорошо орошаемой эпидерме. Их крохотная головка выдает хитиновую жадность белого червя и выполняет ту же брюшную функцию, но в отличие от будущего майского жука — отнюдь не с целью (пусть даже подсознательной) грядущей метаморфозы. Другие довольно обобщенные разновидности подобны эгипанам, сатирам, фавнам и козерогам, но без рогов. Некоторые являются помесью дриады и Убю, не обладая безмятежностью египетского кинокефала. Но к чему перечислять то, что каждый видит перед собой ежедневно?

Базили Туловатые часто смахивают на голубей, павлинов, петухов, разнообразных птиц, особенно когда те раздуваются и выпячивают грудь; подобно птицам они могут жить достаточно долго и без явных расстройств даже после того, как им аккуратно удаляют оба полушария головного мозга. Другие, под львиной маской, весьма расторопны, когда нужно кусать или лизать, и уже Сократ говорил о мерах предосторожности, которые следует принимать, чтобы сделать из них «хороших сторожевых собак». Туповатых Базилей можно встретить, например, среди прирожденных военных и апостольских миссионеров, а также среди многочисленных лирических поэтов, зараженных кое-какими томными болезнями.

И наконец, Базили Головастые имеют, как это явствует из названия, лягушачьи лица. Они населяют большую часть представителей Интеллигенции. Если им удается пройти через горло, отделяющее их жилище от иных участков, они способны устроить там чудовищный беспорядок; как, впрочем, любой вид Базилей, который ищет приключений вне места своего усыновления.

(И все же ты должен выйти, Базиль, ты выйдешь, Базиль, выйдешь из этой дыры!)

Язык Базилей

Все эти Базили, какими бы различными они ни были и где бы они ни находились, используют один и тот же язык. Но каждый из них понимает его по-своему; отсюда — недоразумения и путаница, и эта языковая неопределенность приводит отнюдь не к Сошествию Святого Духа, а к вавилонскому смешению. Однажды в кафе я услышал трех Базилей — как раз Пузатого, Туловатого и Головастого, — которые находились внутри персонажей с человеческой внешностью. Они говорили устами трех славных приятелей и договорились до афористичного утверждения, согласно которому «поиск истины и любовь к ней должны направлять все их поступки». Вот как изъяснялись Базили. Подобно школьным перлам типа «Где хорошая Полина?», которые по-гречески понимались вовсе не так, как по-французски, слова Базилей также требовали перевода на общехристианский:

Базиля Головастого — с языка логики (модус Barbara): «Quod est verum, hoc est desirabile. Mea autem propositio est vera. Ergo propositio mea est desirabilis. Да, но невозможно желать то, чем уже владеешь. Ergo seu propositio mea non est mea, seu falsa est. Ну, довольно размышлять; с помощью логики как-нибудь выкрутимся».

Базиля Туповатого — с правильного французского: «Священная любовь к Ро-ди-не!»

Базиля Пузатого — с экспертного: «Обожаю эту колбасу!»

Поскольку настал час ужина, то самыми весомыми оказались слова последнего. И расцеловавшись (они уже успели выпить по пять бокалов перно), во имя любви к истине и Родине они отправились поедать колбасу и прочую снедь. Базили устроились в желудках. Причастие утроб свершилось, и они стали братьями. После ликеров Базиль Головастый поднялся к себе в череп. Ему хотелось спать, а хорошо спалось ему только там. Возле знаменитой второй извилины лобной доли слева он начал устраиваться в складках какого-то транспаранта и случайно прочел: «У Науки нет Родины». Потянув тряпку на себя, он, возможно сам того не желая, задействовал речевой механизм своего человека, который произнес: «У Науки нет Родины».

Базиль Туловатый, поднявшийся отдохнуть в средостение, услышал и возразил: «Дорогой мой, я, знаете ли, воевал и…» — и уже не мог остановиться и так разошелся, что весь побагровел. Базиль Пузатый, озабоченный пищеварением, дал знать через своего человека, что желает «умиротворения». Базиль Туловатый обозвал его пацифистом и пораженцем, а Головастый обвинил их обоих в том, что они «мыслят примитивно». Они (не Базили, а их человеки) уже были готовы пустить в ход кулаки, когда кто-то вдруг крикнул: «Пожар!» Три Базиля быстро спустились к чреслам, устроились у пунктов управления нижними конечностями и привели последние в действие. И вот, когда ноги понесло, а зад припекло, вернулось согласие, которое можно наблюдать у волков и оленей, вместе бегущих из горящего леса.

Сознание Базилей

Это сознание беспокойное, бесцветное и блуждающее. Чуть теплящийся огонек светлячка, едва способный согреть закуток человеческого тела, в котором он притерся. Хилый язычок пламени, подвластный всем ветрам; иногда дуновение от слова, колыхание от пролетающего силуэта распаляют его, но всего лишь на миг. Не умея выискивать в себе горючий материал, когда нет никакого стороннего бриза — в меру сильного, чтобы раздуть, но не слишком резкого, чтобы задуть, — он никнет и хиреет, столь бледный и медленный, что, не будь колебания, можно было бы принять его за плесневелый гриб. И все же порой случается вот что.

Здесь нужна громкая труба Судного дня, здесь хорошо бы всколыхнуть все небеса как колокола, дабы возвестить о приближении чуда, долго трезвонить, чтобы миры изготовились видеть, потом — тишина! и посмотрите на царские врата: какой эффектный выход на сцену!

Базиль вспоминает, что его имя заимствовано из греческого и означает «царь» или, по крайней мере, «царский». И «все простится человеку, если только он не забудет, что он сын царский».

Внезапно пробудившись — его, должно быть, сильно ударили по голове, — Базиль видит себя бесформенным, большеголовым, горбатым, жирным или безногим. Бедный царь! Несчастное царство! Земли, запущенные или отданные под алчный промысел, производят слишком много здесь, безмерно мало там. Дикие звери опустошают стада, урожаи сгнивают, потому что царь от избытка честолюбия ретиво воюет на стороне либо коснеет в праздности и разврате; варвары порабощают его народы, потому что царь только и делает, что на террасе дворца мечтает о звездах. А сам дворец! Какое плачевное зрелище! Повсюду беспорядок и несправедливость. Пробудившийся Базиль заставляет себя выйти из покоев — гарем, трапезная, обсерватория, — внутри которых сам себя обрек на столь долгое заточение. Он осматривает свои владения от подвала до чердака. Обходит всю эту подвижную и работящую массу плоти, костей, кожи, крови, нервов; эти ноги, руки, рот и открытые наружу окна. Он инспектирует подданных, выслушивает пожелания изголодавшихся: чего не хватает? хлеба, образов, мыслей? Повсюду он видит залы в паутине, заваленные негодной мебелью, с неубранными мусорными баками и старыми газетами. Следовало бы разгрести и расчистить здесь, наполнить и починить там. Снести дряхлые источенные каркасы, сколоченные нерадивостью, самолюбием, пустословием и обитые крашеной фанерой. И выстроить заново. Царь Базиль! Эта живая обитель плоти — твоя Базилика. Базиль! В криптах твоей Базилики живет твой враг Базиль. Долгие годы ты из лени позволяешь ему жировать на твоей сути, и он даже украл твое имя. Это полиморфная гидра, чей взгляд обращает все в камень. Под взором Базиля аппетиты становятся маниями, желания — пороками, мысли — силлогизмами, а живой дом человека превращается в высокотвердый склеп.

Этот Базиль пышет огнем, мечет громы и молнии, повсюду изливает горючую жидкость, смертельный блеск для того Базиля, который отвечает на это потоками яда. Война будет долгой.

Базиль восстанавливает свою Базилику. Он не знает, долго ли проживет и сумеет ли завершить начатое дело. Но он уже не желает впадать в небрежение, и не такую жизнь он хочет вкушать целый век.

Огромное Наименьшее

На антресолях Базиль обнаружил несколько пыльных книг, которые в виде исключения не были сожжены. Удивительнейшим образом слова составлялись так, что имели смысл только для него, Базиля, и пуще того — только для сердцевины пробужденного Базиля. А по отдельности для одной головы, для одной груди, для одного живота все эти слова были несуразны, они обескураживали и утомляли. В одной из книг, например, он прочел:

«В этом теле, цитадели Изрекателя, — маленький потир, хранилище. Внутри малое пространство. И то, что внутри, как раз и надо искать, да, именно то и надо познать… Это пространство внутри сердца так же обширно, как и пространство, растянутое вне нас. Там, в нем, соединены Небо и Земля, Огонь и Ветер, Солнце и Луна, Молния и Звезды, в нем умещается все, что есть, и все, чего здесь нет… Это сущее внутри моего сердца меньше зернышка риса, зернышка ячменя, горчицы, проса, даже меньше зачатка зернышка проса. Это сущее внутри моего сердца больше Огромной Земли, больше Атмосферы, больше светлого Неба, больше всех миров вместе взятых… Эта крупица — жизненная суть всего; это реальная сущность; это подлинное свое; это ты сам!»

Базиль понял, что речь идет о нем самом, которым он еще не стал.

Книга называлась «Учение для Певцов Ритма», и Базилю было все равно, откуда она: из Бельгии, Гвинеи или со звезды Сириус.

Терзания Базиля Головастого

Я расскажу о терзаниях Базиля Головастого не потому, что терзания других заслуживают меньшего интереса. Вовсе нет. Но и Базиль-Читатель, и Базиль-Автор предположительно относятся к головастой категории, а значит, у них больше шансов договориться на общей территории, связанной с серым веществом. Однако или, точнее, таким образом, эта надежда — чисто теоретическая; два Базиля пытаются соприкоснуться, в общем-то, вслепую, при зачастую иллюзорной помощи типографских знаков.

Базиль Физматический, расщепив атом и последовательно расколов электроны, ионы, нейтроны и дейтроны, барахтается в магме волнистых корпускул, энергетических зерен, неуловимых квантов, отданных на произвол законов типа «орел или решка». Границы его вселенной отдаляются от него со скоростью, которая даже не является постоянной. Он отметает старые добрые Евклидовы и механистические костыли, но других подпорок не обретает. А Базиль-Философ оказывается не в силах ему их предоставить, хотя это как раз и входит в его обязанности. Он совершенно отупел от поисков «конкретного», как он выражается для обозначения самой абстрактной из философских абстракций; он надеется, что, трубя и трезвоня «конкретное! конкретное! конкретное!», действительно сотворит, или найдет, или поймет действительный, совершенно реальный предмет или факт. Одним из последних изобретений Базиля-Философа стало описание «прожитого содержания» его ментальных операций; предупреждаю, на днях он заметит, что вовсе не содержимое, а содержащее живет и штампует содержимое подобно литейной форме. Но при этом он забудет о том, что голова Головастого должна привести к совершенству тело до того, как взрослое животное сумеет вместить, познать, сохранить и прощупать в своих внутренних ладонях самую крохотную живую реальность. В ожидании Базиль продолжает лишать всякого содержания слова реальности, жизни, конкретики, как и все остальные слова, проходящие через его уста; выхолащивать путем механического повторения, которое каждому доводилось на себе испытать. Если слова — это пули, то Философ стреляет холостыми патронами. Что касается Базиля-Художника, то Мэтр не скрывает легкой надменной улыбки. Он, видите ли, работает с конкретным материалом, а время лирической диареи давно прошло (хорошая новость!). У него, понимаете ли, есть ремесло, мысли, чувства и проч. Но если спросить, что он с этим всем делает и зачем, — пристать наедине, с ножом к горлу, чтобы заталкивать готовые ответы обратно в попугайскую глотку, — то вы увидите: от неприятного вопроса он превратится в какого-то кита или в улитку или начнет делиться с вами своими проблемами, которые не имеют ничего общего с возведением Базилики.

Самые живучие из Базилей-Крупных-шишек сходятся в одном: они в замкнутом круге; у них нет четкого видения мира, с которым они могли бы сообразовывать свои поступки; нет взаимосвязи ни с другими Базилями — Базилем-Как-Все, Базилем с Улицы, Базилем от Сохи, Базилем от Станка, ни со своими собственными телами и своими собственными жизнями.

Прозопопея Базиля

«Я сожалею, — прерывая меня, вдруг произнес Базиль Эгомет, — что вынужден говорить от первого лица. Это крайнее средство. Вот моя история. Детство без религиозной веры преждевременно открыло мне страх смерти; желудок сводило судорогами, от которых — как выяснилось позднее — можно было избавиться, просто расслабив мышцы живота. Так я освободился от утробного страха, но судороги переместились выше, в грудную клетку, и приняли форму тревожного кома; тот же вывод и те же расслабляющие меры устранили грудной страх. Но судороги переместились еще выше, в черепную коробку, и оформились в виде следующей проблемы: быть иль не быть. Вопрос, часто задаваемый, но редко обдумываемый. Итак, от этих спазмов мне постоянно сводило извилины, я не знал покоя долгие годы. Спазмы вызывали метафизические спекуляции, которые чуть не привели к моему полному обезглавливанию. У меня до сих пор весь мозг в кровоизлияниях, зато мне представился шанс извлечь из этого кое-какую пользу.

Я искал ответ на трудно формулируемый вопрос у философов, мудрецов, в великих текстах, не подписанных людскими именами, и находил лишь баснословие и обоюдоострую ученость. Благодаря всему этому можно было убаюкивать себя в сладкой дреме, полной прекрасных грез о самодовольном завтра, но еще осознать, что ничего не понимаешь сегодня, и попробовать понять иначе. Это „иначе“ я и принялся искать в те редкие моменты, когда был деятелен».

Профессиональные секреты

Он продолжил: «Какое-то время я верил и даже подсказывал своему человечишке, что поэтическая деятельность, мобилизуя все, что есть в индивидууме, меня вполне устраивает. Но мне пришлось убавить спеси, лучше и не скажешь. Могу компетентно заявить — пусть даже предав собратьев, — что литературные упражнения, называемые в наши дни поэзией, это на девять десятых с гаком бессовестный блеф, маскарад, невежество во всем (язык, весомость и жизненность слов, образов и мыслей, когда они есть, мастерство, средства и, особенно, цели), а также безответственность, тщеславие, в тысячи складок закутанные самолюбие и лень, то есть различные формы небытия, отсутствия и пустоты, завуалированные зыбкими миражами. Если бы не это, то тогда поэзия — возможный путь. Даже единственный путь, и она не была бы литературным упражнением».

De re publica

«В общественной сфере я также не преуспел. То же расчленение, отмечаемое в индивидууме, я находил и в обществе с его излишествами и лишениями, разложением привилегированных и эксплуатирующих, унижением эксплуатируемых и голодных. Я надеялся обрести связь с человеческой массой. Сначала я верил, что отношения были извращены посредниками (все теми же головастыми тварями и творениями), которых я хотел использовать. Нет, отношения были извращены во мне, как и в каждом из нас. Когда-нибудь эта связь должна восстановиться, но иначе, не через разум, и в тот день будет много шума».

Встречи

«Следовало расчистить Базилику, выбросить бесполезные книги и попытаться переустроить себя. Но как? С этими „следует“ и „надо“ я мог бы жить долгие годы, всю жизнь, жизнь тщетную, жизнь из сплошных „если бы“ и „завтра“, жизнь в будущем времени и в условном наклонении.

Но я встретил человека. Я уже не верил, что такое возможно. И мне пришлось покончить с весьма удобной безнадежностью. Ведь нести надежду всегда тяжело.

Позднее, в другой части света — путешествия дарят такие встречи, когда путешествуешь не для того, чтобы чего-то избежать, — я повстречал персонажа, который носил мое имя: в этом психическом месиве, заключенном в человеческую кожу, плавали фрагменты из самых различных материалов: некоторые из них еще годились для использования, кое-какие были даже достаточно ценными, но многие требовали полной замены.

Если бы я заявил, что позднее повстречал еще одного человека, вы бы сказали мне, что я сочиняю многосерийный роман. Поэтому я не буду об этом рассказывать. Приведу вам только один факт: в одном европейском городке кое-кто организует встречи Базилей с их человечками; не знаю, что там делают другие, это их дело. Я же, Базиль, встречаюсь там со своим человечком; и нас часто, и его и меня, ожидают курьезные сюрпризы. Как плохо мы знаем друг друга, мы, считавшие себя старыми приятелями! Мы заново знакомимся, сбрасываем маски, одну за другой, и все еще очень далеки от финала! Мы ссоримся и миримся. Вы наверняка назовете пьяными бреднями мои пространные рассуждения о том, что на самом деле так просто. Это просто, но вынести эту простоту куда труднее, чем может показаться».

Базиль вдруг замолчал, больно ударил меня по губам и сухо произнес: «Хватит, болтун!»

(Но ведь говорил-то он? А болтуном выставляет меня! Где же справедливость?!)

 

Изнанка головы

Голова и лицо, описанные изнутри

Попробую рассказать о голове, в которую только что забрался, описать то, что вижу. У нее есть преимущественно мягкая часть с отверстиями, через которые я могу видеть, слышать, чуять, вкушать, глотать (я называю ее лицевой, или передней), и преимущественно твердая часть без отверстий, которая не видит, не слышит, не чует, не вкушает (я называю ее затылочной, или задней). Почему такие названия? Да просто потому, что я читаю их на этикетках, ведь между лицом и затылком полным-полно этикеток, и я могу читать на них обозначения всех видимых мне предметов.

Если верить табличкам, имеющимся внутри головы, вся эта машина служит тому, чтобы думать. Думать-то она может. Но о чем? А вот это она решить не может.

Кто же тогда решает? Я? Кто это — я? Заключенный внутри, я ощущаю кожу своего лица — с моими глазами, ушами, ноздрями и ртом, — которое строит гримасу, мою гримасу. Чье-то другое лицо строит мне свою собственную гримасу, а я отвечаю новой гримасой, снова своей, к которой сводятся все мои амбиции, все мое лицемерие, весь мой конформизм. Появляется зеркало; гримаса, которая в нем отражается, вновь говорит от первого лица, и для этого у нее не больше оснований, чем у предыдущей. Перед самим собой, как и перед подобным себе, я предстаю в маске. Если снять эту маску, за ней окажется другая и даже не одна, а несколько слоев масок, грима, румян, лака, краски. Однако даже самое безобразное лицо — куда красивее самой красивой гримасы. Гротескные статуэтки силенов таили в себе вечно юного бога; но у нас фальшивое лицо скрывает другое фальшивое лицо, которое скрывает следующее, и это могло бы повергнуть нас в отчаяние, если бы мы не знали, что некоторые люди обрели свои истинные лица. Таков Сократ. Таков один мудрец школы дзэн, который сказал: «Не думай ни о добре, ни о зле, но попытайся сейчас узреть свой лик первозданный». Несчастье заключается в том, что «настоящего момента» для нас не существует. И нам вообще никогда не следует говорить «я есть»; самое большее, что мы можем сказать, это «я был». Расскажу одну историю.

Рот

Я описал отверстия лица как аппараты, воспринимающие цвета, звуки, запахи, вкусы. Но одно из этих отверстий служит для того, чтобы одновременно, как у зоофитов, поглощать и выделять; правда, речь идет о субстанциях разного порядка: рот поглощает пищу и выделяет слова. Пища — это куски и соки растений и животных, часто порченные теплом или брожением, а также некоторые минеральные субстанции, как вода или соль; они предназначены питать тело, верхней частью которого является голова. Что касается слов, изрекаемых ртом, то это шумы, крики и звуки тысячи животных, которые живут в моей уникальной шкуре, но имеют в своем распоряжении лишь один голосовой аппарат на всех: так что извне и даже изнутри можно поверить, что говорит одно лицо; и верится в это легко и просто.

Подобно тому, как франком овладеваешь в тот момент, когда его тратишь, скажем, чтобы купить кусок хлеба, а куском хлеба — в тот момент, когда заканчиваешь его переваривать, так и знанием овладеваешь в тот момент, когда его даешь. Итак, самое нижнее отверстие лица служит для пассивного поглощения самой грубой пищи и активного усвоения самой утонченной пищи. На эту тему существует древний индийский миф о первобытном человеке, который пытался захватить пищу всеми остальными органами (и всякий раз улавливал лишь какое-то одно соответствующее пище свойство) и наконец сумел овладеть ею полностью путем выделения.

Впереди и позади

Когда я иду, пространство для прохождения — впереди, и оно зримо, а пройденное пространство — позади, и оно незримо. Но я передвигаюсь еще и во времени; судя по длительности, пройденный путь в прошлом — обозрим, а путь для прохождения в будущем — необозрим. Значит, мы продвигаемся во времени, пятясь. Наше лицо слепо к грядущему…

Сейчас я расскажу вам о происхождении всех этих абсурдностей.

Есть большая голова и большая голова

Вот четыре предмета с большой головой.

У булавки по отношению к ее телу очень большая головка, однако, говоря о человеке, «булавочной» называют голову очень маленькую. У булавки огромная головка, поскольку человек сделал ее такой, чтобы нажимать сверху и не уколоться. Идея булавки внеположна самой булавке, и, по правде говоря, мы видим этот предмет с головкой, ибо, представляя себе любой предмет, подгоняем его под человеческую схему. Мы пытаемся в любом предмете усматривать голову, грудь и живот; часто придумываем ему конечности, иногда — гениталии. Но в действительности голова рассматриваемого объекта может находиться вне самого объекта, как столяр — вне стола, а машинист — вне локомотива.

Макроцефал кажется большеголовым, но на самом деле мозгов ему не хватает: кости, вода и плоть проросли на месте недостающего серого вещества.

У ангелочка (я говорю «ангелочек», а не «ангел», потому что настоящие ангелы, борцы-каннибалы, описанные в Ветхом Завете, на отсутствие желудка не жаловались) большая голова, потому что… Это уже сложнее. Сначала один большеголовый теолог придал идее чистого разума некую форму, круглую, парящую, асексуальную и стерильную. Затем младший большеголовый теолог, даже не вникнув в идею, придумал современного ангелочка, исходя из следующего аллегорического механизма: дух — дыхание — щеки — щекастый; чистый — очищенный — без потрохов — без живота; посланник — между небом и землей — летающий — крылатый; стерильный — беспомощный — безопасный — младенец.

И наконец, у головастика большая голова, потому что в голове — как доказали современные эмбриологи — сосредоточена организующая и направляющая сила роста.

Среди двуногих без перьев, но с головой, перевешивающей все остальное, то есть тех, кого мы обобщенно называем интеллектуалами, одни подобны булавке, другие — макроцефалу, третьи — ангелочку, четвертые — головастику. В случае с последними есть шанс, что они станут людьми.

Происхождение головы

Здесь я должен рассказать вам о происхождении нашей головы так, как колдунья из Фессалии поведала о нем мудрецу Энофилию; тот запечатал рукопись в бутылку с терпким вином, а я, прихлебывая, пытаюсь ее оттуда извлечь.

До описания в «Пире» Платона — сферические, сросшиеся живот к животу и затылок к затылку, — еще до этого первые люди были такими, какими, вволю наикавшись и громко чихнув, описал их Аристофан; правда, они были сдвоенными наоборот, лицом к лицу. Голова была сферой, закрытой со всех сторон (за исключением того, что связывалась с телом посредством шеи), глаза в глаза, рот ко рту, и все внутри.

Эта голова, видя внутри и вперед и назад, видела также прошлое и будущее. Ее мозг был вывернут наружу, а органы восприятия обращены внутрь. По сути, все вокруг, весь воспринимаемый мир был огромной массой церебральной материи, и в этом всемирном мозге каждая голова была пузырем. Все, что сегодня мы называем внешним миром, было сконцентрировано между двумя парами глаз, двумя парами ушей, двумя парами ноздрей, двумя парами губ; оно субъективно существовало для каждой из бесчисленных голов. А то, что мы называем внутренним миром, существовало как нечто единое и объективное для всех.

Головам понравилось созерцать между своими лицами отражения мира. От этого удовольствия они начали увеличиваться. В конце концов — уткнулись друг в друга. То, что произошло потом, хорошо показано на фотографиях, полученных с помощью растра: от белого поля с черными точками мы постепенно переходим к черному полю с белыми точками. Мозг оказался заключенным внутри голов, а лица развернулись вовне. Пространство словно вывернулось наизнанку как перчатка; но подобное выворачивание вокруг закрытой сферы постижимо лишь в четырехмерном пространстве, что, кстати, подтверждается и тем, что благодаря своей двуликости первоначальная голова воспринимала время как нечто гомогенное пространству. Вот почему после выворачивания лица разделились и отныне могли воспринимать только какое-то одно направленное время: время стало субъективным и гетерогенным пространству. Продолжение истории вы можете прочесть в «Пире».

Я хотел рассказать лишь о голове. Но аналогичному выворачиванию подверглись и другие части человеческого тела. Куда проще об этом повествует индийский миф: «Существо-которое-существует-само-по-себе пробило отверстия вовне; вот почему мы смотрим наружу, а не внутрь себя. Иногда сознательное существо, стремясь к тому-что-не-умирает, отводит взгляд и обращает его на себя».

Об относительности головы и типах лица

Мы разделяем все на голову, грудь и живот, а ведь голова существует не сама по себе, но лишь в связи с другими частями. Лицо, как не раз замечали физиономисты, представляет собой три подвижные плоскости.

Существуют физиономии, на которых все чувствительные органы лица опущены книзу: глаз, ухо, нос — все подчинено рту, хотя сам он всего-навсего пищевое отверстие. При виде таких лиц всегда думается о пастях, мордах и рылах. Существует другой тип, когда лицо словно притянуто к верхней оконечности головы; глаз, ухо, нос и даже рот как бы подвешены к черепному своду, эдакие причиндалы мозга. Таков, например, лик Минервы. Между этими двумя крайними типами мы находим всевозможные промежуточные варианты, представляющие противоречивые черты — один чувствительный орган подтянут кверху, другой оттянут книзу, третий вытянут вперед или втянут назад, или же все сгруппированы вокруг доминирующего органа, например носа, — все виды лиц, которые вы можете увидеть вокруг. Таков реестр естественных лиц. Другой весьма редкий тип — это результат добровольного культивирования, когда все чувствительные органы служат центральному невидимому органу, внутреннему единству: таковы лики традиционных Будд.

Наш великий страх

Как только лица обратились вовне, люди оказались не способны видеть самих себя: отсюда наша великая ущербность. Не имея возможности видеть себя, мы себя представляем. И каждый, воображая себя и других, остается одиноким. Чтобы увидеть себя, сначала надо быть видимым, — видеть, что тебя видят. Ведь у человека, несомненно, есть возможность научиться видеть себя, восстановить внутренний глаз. Но самое странное и самое страшное заключается в том, что мы боимся, панически боимся, причем не столько самих себя увидеть, сколько самих себя постоянно видеть; в этом фундаментальная абсурдность нашего положения. В чем причина такого великого страха? Возможно, в воспоминании об ужасной хирургической операции, которой подвергли наших предков, когда их разрезали надвое; но тогда следует больше всего бояться того, что, продолжая отделять себя от самих себя благодаря сверкающей фантасмагории, мы будем вновь раздваиваться, — и это уже происходит. Мы боимся увидеть себя потому, что можем увидеть нечто ничтожное; наша призрачность опасается разоблачения.

И именно из боязни совершить это ужасное открытие мы гримируемся и гримасничаем. И наша голова, лепщица масок и сказительница историй, вместо того чтобы вести нас к истине, превратилась в машину для лжи. Ведь по-латыни говорилось mens, mentiri. Примечательно, что французы отказались от слова chef, которым называли верховодящего или управляющего телом, ради слова teste, которое означает «горшок». Это произошло именно в ту эпоху, когда голова все чаще воспринималась как то, что наполняют, а не то, чем приводят в действие. В ту же самую эпоху человеческие лица в искусстве перестали означать идеи и начали представлять персонажей.

Головы без лиц и головы без тел

У сведущих в ужасе японцев среди всех придуманных ими чудовищ нет ничего страшнее — насколько я знаю — женщины, с которой вам лучше никогда не встречаться. Она сидит на обочине дороги, обхватив голову руками, а когда вы подходите, поднимает голову: и тогда вы видите, что у нее нет лица.

Предмет, который видится отчетливо, не может напугать. Пугает отсутствие или неясность. В компании мы обмениваемся улыбками, перекидываемся словами «дорогой друг», чтобы не пугать, чтобы не являть себя без лица. Мы боимся испугаться.

Кажется, в японских сказках встречаются вампиры особого вида: это грозно оскалившиеся человеческие головы, которые летают и по ночам осаждают вас как пчелы. Дабы устоять, надо смотреть им прямо в глаза не отрываясь, и так — до самой зари, когда они исчезают.

Головка трубки и прочие

Это также связано с тем, о чем уже говорилось — мы воспринимаем, подводя все под человеческую схему: черепная коробка, грудная клетка, конечности, брюшная полость. Если одного из этих элементов недостает, значит, мы сами должны это восполнить. Например, кресло, удерживающее брюхо на четырех ножках, подставляет мне свою грудь и руки и предлагает одолжить ему недостающую голову Трубка — не более чем живот; мы предоставляем ей свою грудь, попеременные движения которой раздувают огонь, сжигающий табак, и додумываем, а иногда даже лепим ей голову — чаще всего голову зуава. Мало найдется голов, высмеиваемых так, как головки трубок, и это справедливо; но многие человеческие головы всего лишь головки трубок, головки чисто декоративные, скопированные по старым моделям и не имеющие никакой связи с туловищем и животом, которые их поддерживают — головы, которые постаралось нам вылепить современное образование.

На этой печальной констатации я вас оставлю. Мне предстоит подробно выяснить, как Персей похитил у Грай глаз, и попробовать решить еще несколько мифологических загадок подобного рода.

 

Катехизис

К пробуждению у Господина кюре всегда чуть нагнаивались глаза, но в то утро расклеить веки было особенно тяжело. Он промыл их ромашковым отваром и посмотрел на себя в зеркало. Глаза наконец-то открылись, стало свежее и легче, однако результат Господина кюре все равно не удовлетворил. Он видел свои глаза открытыми, но чувствовал их закрытыми. Словно внутри черепа имелась пара других очей со смеженными свинцовыми веками, обращенных в ночные миры. Он потряс головой, дабы отогнать мучительные мысли, но еще ощутимее почувствовал, как внутри закачались глазные яблоки. Откуда-то из памяти вознесся голос:

Секреция желез Мейбома это секрет Духа Святого…

Он перекрестился. Стало еще хуже. Теперь он прекрасно ощущал эти веки и напряжение мышц, удерживающих их сомкнутыми, а также чувствовал, как они пытаются открыться, и ему требовалось усилие, чтобы держать невидимые глаза закрытыми. «Ах! Неужели я свихнулся? Господи, избави меня от сего искушения». Но Господь не отвечал, а ощущение стало напоминать желание чихнуть. «Открою или не открою?»

Переминаясь на месте, как школьник, которому учительница не разрешает выйти на минутку из класса, Господин кюре начал торопливо рыться в словаре «Вопросы совести» из энциклопедии Миня. «Посмотрим: глаз… ничего! глаза… ничего! секрет… секреция… ничего! желание… ничего! неодолимое… ничего! Ничего! Ничего. Ну что ж, по крайней мере, совесть моя чиста. Этот грех в списке не значится. Наберемся мужества. Открываем!»

В голове раздался оглушительный треск, как если бы выдрали зуб — причем без анестезии и откуда-то изнутри, из глубокого средоточия всех костей. Затем — бесшумное скольжение, быстрое, но, кажется, нескончаемое, как подъем театрального занавеса. И все. Больше ничего. Это следовало обдумать.

Господин кюре положил в карман сутаны маленький хлебушек, чтобы съесть его после службы, и отправился в церковь. Поклон хозяину табачной лавки, поклон полицейскому, каламбур церковному сторожу, фривольное словцо прислужнице, взимающей плату за стулья, шлепок мальчишке-певчему, все как всегда, все как всегда, но впервые Господин кюре наблюдал за Господином кюре в его обычной жизни. Отслужил, как всегда, плохо, но на сей раз слушал себя.

За службой следовала катехизация. Все дети были в сборе, кроме двух, больных свинкой, итого дюжина: тупые и разбитные, чумазые и приглаженные, рахитичные и коренастые. Кюре хлопнул в ладоши, по фунту мяса в каждой, и, когда дети прекратили бузить, объявил:

— Дети мои, мы хорошо поработали в этом году и, надеюсь, все будем готовы к Святой трапезе.

А про себя прошептал: «Мы будем все готовы… А ведь и вправду, я всегда говорю им мы. Никогда не замечал». И продолжил:

— Сегодня, мы пройдемся по катехизису с самого начала. Но не так, как обычно. Поскольку мы хорошо выучили катехизис, то вряд ли стоит еще раз читать его наизусть. Вы будете отвечать то, что подсказывают вам сердце и совесть, словно вы никогда ничего не учили: будете отвечать только то, что диктует ваша (он чуть не добавил «невинная», но удержался) душа. Итак, Гюстав!

Гюстав, сын путевого сторожа, — не тупой и не разбитной, не чумазый и не приглаженный, не рахитичный и не коренастый, не веселый и не грустный, не красивый и не уродливый — в общем, образцовый ученик — приблизился.

— Скажи, дитя мое, что есть Бог?

Гюстав со знанием дела шмыгнул, раздулся, как волынка, и затянул:

— Бог — это чистый ду…

— Дубина! — рявкнул кюре и отвесил ему фунт мяса — это была правая длань.

Гюстав убежал в угол и расплакался. Воцарилась мертвая тишина. Такого еще не видели. Арсен, сын жандарма, описался. Муха замерла на лету.

— Ненес! — вызвал кюре.

Ненес, сын прачки, чистый и коренастый, без шеи, но с подбородком в пол-лица, подошел на цыпочках.

— Что есть Бог?

— (дрожащим голосом) Бог есть любовь…

— Экий умник!

И бац! — по хребтине.

— Огюст!

Подошел, не вынимая пальца из носа, рыхлый толстяк в бархатных штанах, врезавшихся в ягодицы. Выслушал вопрос, промямлил: «Э-э… Ну…», получил оплеуху и отвалил уже с двумя пальцами в носу.

— Фердинан!

Девятнадцатилетний Фердинан проходил катехизацию со своим братом-близнецом Гасдрубалом. Их мама, овдовев, переживала духовный кризис и, обратившись к религии, решила дать сыновьям христианское образование, которого те были лишены из-за материалистического упрямства покойного отца, держателя похоронного бюро и закоренелого атеиста. Близнецы недавно сдали экзамены на степень бакалавра (по философии) с оценкой «хорошо». Оба были отсталыми с самых разных точек зрения.

— Фердинан, что есть Бог?

Фердинан кокетливо поправил галстук, свел большой и указательный пальцы, словно ухватывая в воздухе мысль, и заявил: «Бог есть необходимая суть, которую можно полностью отрицать». Засим получил звонкую затрещину и, насупившись, отошел.

Его сменил брат Гасдрубал, который кокетливо поправил галстук, свел большой и указательный пальцы и с чувством превосходства торжественно заявил: «Бог есть абсолютно произвольная суть, которую можно полностью признать».

Трах!

Брат, нахохлившись, отошел.

— Арсен!

Сын жандарма не вышел.

— Где Арсен?

— Сбежал, Господин кюре, — ответил Огюст.

— Вот паршивец, — заметил кюре и, подойдя к двери, запер ее на ключ. А сам подумал: «Сообразительный мальчуган».

— Хьюг!

Выдвинулся шкодник Хьюг.

— Что есть Бог?

— Это голубь…

Бух! по шкодливой физиономии.

— Бебер! Что есть Бог?

— Отец наш небес…

— Не бес…? Ну-ка повтори: не бес…?

— Небес…

Бум! по больному зубу.

— Захария! Что есть Бог?

— Младенец Иисус…

Бац!

— Октав! Что есть Бог?

— Наш Спаситель, который…

Хрясь!

Малолетняя публика уже дрожала и скорбно поскуливала.

— Мариюс! Что есть Бог?

— Это когда…

Трах!

— Шпинат!

Подошел сын ветеринара, дурачок по прозвищу Шпинат. У него были длинные соломенные ресницы, конопляные волосы и тело моллюска с кожицей, которая от страха и ступора побелела и, если бы не россыпь веснушек, стала бы совершенно прозрачной.

— Шпинат, что есть Бог? — отрешенно промолвил кюре.

Подросток сжался как губка, отчего слева и справа от переносицы выкатилось по хрустальной горошине, и, вздохнув, ответил:

— Это… плюха.

Тишина. Мертвая тишина. Кюре замер. Через минуту оживилась муха. Шпинат ждал; тем временем слезы докатились до подбородка.

— Ну что ж, дитя мое, можешь вернуться на место, — произнес кюре. — Раз катехизис мы уже знаем, то сейчас все вместе пропоем ежедневную молитву.

Он сел за фисгармонию, и началось гудение:

«Очи наши же меси но не бей всех да свей птица и мятво вовое дотри диод овца с твие твовое еда бубу дед воли яд вово я яка на ней беси и наземь ли хлебно аж на суше дождь на дне неси а ста винам дол ганаша яка же мы остов валяем дожни ком машем и не веди нас войск ушение но изба вин на сад лука вава. Аминь!»

Вот так.

«Хоть бы, — думал, возвращаясь домой, Господин кюре, — хоть бы это не дошло до ушей Его Святейшества». Он зябко вздрогнул, медленно и грузно, как театральный занавес, смежил веки, свинцовые шторы. Затем облегченно передохнул.

ДРУГАЯ ВЕРСИЯ ТОЙ ЖЕ ИСТОРИИ

поп отпел благодарно алаверды и опупел от своей белиберды

 

Великий маг

На улице Поппер, в мансарде, жил один великий маг. Он скрывался под видом опрятного и аккуратного пожилого чиновника и работал в филиале Мистического Кредита, на авеню Обездоленных. Он мог бы по мановению волшебной зубочистки превратить все черепицы крыши в золотые слитки. Но это было бы аморально, ибо труд, полагал он, облагораживает человека. Не только мужчину, но даже, добавлял он, в некоторой степени и женщину.

Когда тетя Урсула — старая карга, недавно разорившаяся из-за обесценивания своих вирагонских акций, — переехала к нему и потребовала покровительства, он мог бы запросто превратить ее в молодую красивую принцессу или в лебедя, запряженного в волшебную карету, мог бы сделать из нее яйцо всмятку, божью коровку или автобус, но это противоречило бы святым семейным традициям, основам общества и морали. А посему он спал на подстилке у двери, вставал в шесть часов утра, чтобы сварить кофе и принести круассаны тете Урсуле, после чего терпеливо выслушивал ее ежедневную ругань: кофе пахнет мылом, в круассане запекся таракан, а сам он — недостойный племянник и, значит, будет лишен наследства (не понятно только какого). Но он не обращал внимания, прекрасно зная, что стоит ему только захотеть… Тетя Урсула не должна была заподозрить, что он великий маг. Это могло бы навести ее на мысли о наживе, которые навсегда закрыли бы для нее ворота в рай.

Затем великий маг спускался со своего седьмого этажа и иногда падал на опасной для жизни засаленной лестнице, но вставал с лукавой улыбкой, думая, что если бы захотел, то превратился бы в ласточку и вылетел бы через окошко, но его могли бы заметить соседи, и подобное чудо подорвало бы в этих простых душах основы наивной, но спасительной веры.

Выходя на улицу, отряхивал пиджачок из альпаки и следил за тем, чтобы не обронить волшебные слова, которые мгновенно превратили бы одежду в расшитую ризу, что вызвало бы пагубное сомнение в умах прохожих, простодушно и радостно убежденных в незыблемости природных законов.

Завтракал у стойки так называемого кафе куском плесневелого хлеба — ах, захоти он только! Только для того, чтобы не применять свою сверхъестественную силу, быстро опрокидывал пять рюмок коньяка: алкоголь ослаблял его волшебные способности, способствовал праведному смирению и осознанию того, что все люди, даже он, — братья. Лез с поцелуем к кассирше и получал грубый отпор якобы из-за своей грязной бороденки, а на самом деле потому, что кассирша была бессердечной и ничего не смыслила в Писании. Без четверти восемь уже сидел на работе, в нарукавниках, с пером за ухом, и читал газету. Легкого усилия было бы достаточно, чтобы вмиг познать настоящее, прошлое и будущее всего мира, но он заставлял себя скрывать свой дар. Ему приходилось читать газету, дабы не забывать разговорную речь; за аперитивом общаться с внешне подобными себе и наставлять их на путь добродетели. В восемь часов начиналось бумагомарательство, и если он иногда позволял себе халатность, то лишь для того, чтобы порицание начальника было оправдано; иначе, сделав ему незаслуженный выговор, начальник совершил бы большой грех. И весь день под видом скромного мелкого служащего великий маг продолжал трудиться, направляя человечество.

Бедная тетя Урсула! Если бы она знала, кто ее племянник на самом деле, то не била бы его тазом по голове за то, что, возвращаясь в полдень, он забывал купить петрушку Разумеется, она действовала бы иначе; но ей ни разу не довелось убедиться в том, что, как справедливо отмечают, гнев — это кратковременное безумье.

Ему же стоило только пожелать!

Он умер в больнице от неведомой болезни и не совсем по-христиански, оставив в шкафу лишь проеденную молью кофту, сточенную зубную щетку да насмешливые воспоминания неблагодарных коллег, а ведь мог бы стать пашой, алхимиком, чародеем, соловьем или кедром ливанским. Но это противоречило бы тайному замыслу Провидения. Никто не читал речей на его могиле. Никто не подозревал, кем он был. И, как знать, возможно, этого не знал даже он сам.

И все же он был великим волшебником.

 

Отец Слово

Ё-Ничьё породило само себя, а потом породило Всё-и-Ничто.

Всё-и-Ничто породило Всё-или-Ничто,

которое породило Всё, которое породило Невыразима,

который родил Несказа и Неизрека, двух враждующих братьев.

Несказ был Князем Мира (всего Мирского), а Неизрек Князем другого Мира (всего Мерзкого). Они взяли в жены соответственно Огромну и Громадну, двух сирот, и каждая из сирот соответственно каждому из братьев родила по сыну: Теодора Слово и Божедара Вокабулу.

Теперь Несказа и Огромну уже не называют этими подобиями имен. А настоящих имен у них вообще никогда не было. Но среди потомков установился обычай называть их Отец Слово и Мать Слово.

Это по нисходящей линии генеалогического древа. А теперь по восходящей: семья Теодора Слова включала его самого, кузена Божедара Вокабулу, Отца Слово и Мать Слово, дядю Неизрека и тетю Громадну, деда Невыразима, прадеда Всё; но два последних уже упокоились, когда Слова пришли в Мир, и говорить о самых древних в семье было запрещено, за исключением редких торжественных случаев.

Отец Слово, царь всего Мирского, жил в домике на вершине холма, посреди нескольких участков земли с горсткой окрестных деревень, из коих и состояло все царство. Домик был такой незначительный — не означал ничего, кроме себя самого, — что народ его вообще не замечал. Царя никогда не видели, о царе никогда не слышали. Правление осуществлялось советом старейшин. Когда им не удавалось прийти к согласию, незапамятный обычай предписывал подвешивать их за ноги к высокому дереву и держать в таком положении до тех пор, пока их разногласия не будут преодолены. Вокруг, до самого горизонта, расстилалось царство Мерзкого, о котором пока еще никто ничего не знал.

Мать Слово была неутомимой женщиной. Она вскапывала, унавоживала, пропалывала, сеяла; поливала, окучивала, подпирала, подвязывала, пересаживала; собирала, складывала, сохраняла; пожинала, вязала в снопы, молотила, веяла, размалывала, месила, сажала в печь; доила, снимала сливки, взбивала масло; стригла овец, вымачивала лен и коноплю, чесала шерсть, пряла, ткала, шила, вязала и штопала. Она подметала, протирала, мыла, делала уборку и следила за порядком так хорошо, что мужу достаточно было открыть глаза, чтобы увидеть все, что ему нужно.

Отец Слово отвечал в хозяйстве только за три дела. Каждое утро дул в большой рог, чтобы разбудить Мать Слово. Каждый год, на восходе солнца после самой долгой ночи, резал теленка, чтобы получить сычуг, на котором поднималось тесто для первого хлеба в году, а закваска затем давала дрожжи до следующей весны. И наконец, один раз в жизни, в день свадьбы, он ударил кремнем по кремню и высек огонь домашнего очага, который Мать Слово с тех пор хранила под пеплом ночью и разжигала утром двойными кузнечными мехами своей груди. Вот и все, что он делал по хозяйству, но эти три действия были наиважнейшими, как позднее сказал их сын, в то время изучавший философию.

Если бы Матери Слово дали слово, она про себя называла бы супруга тайными именами Папа Огонь, Папа Хлеб и Папа Рог. Но Мать Слово ничего не говорила. Едва пробудившись с восходом солнца, озвученного сильным дутьем в рог, она набиралась воздуха, света и тепла и принималась за дело. Хоть она и не говорила, но не была немой. Ибо ее дыхание то и дело проходило через два предусмотренные для этого отверстия, а также через третье, которое совмещало дыхательную функцию с поглощением еды и питья. И в зависимости от расположения отверстий и неровностей проходных путей, сокращений и артикуляций в каналах, которые обусловливались усилиями и различными препятствиями, в зависимости от того, как котельные нижнего этажа нагревали грудные насосы и насколько быстро и сильно те дышали, Мать Слово вздыхала, кряхтела, пыхтела, всхлипывала, смеялась, охала, ухала, кричала, рычала, урчала, икала, свистела, скрипела, сюсюкала, гудела, бубнила, гундосила, дудела, о чем свидетельствует неполный перечень дыхательных звуков, составленный позднее тем же сыном, в то время изучавшим фонетику.

Отец Слово оставался безмолвным. Но без его ежедневного дутья в рог Мать Слово не проснулась бы, ее легкие перестали бы подавать воздух, огонь погас бы, хлеб умер бы, и вся страна, даже не заметив, превратилась бы в горсть праха, которую с четырех сторон развеяли бы ветры всего Мерзкого.

 

Патафизика на месяц

I

— В Сен-Бриё, — ответил доктор Фаустролль на мой вопрос о топографических обстоятельствах его длительного отсутствия. — Звонил в колокола, — продолжил он, — чтобы не только помянуть пятидесятилетие кончины (25 октября 1887 года) безвестного автора самой коперниковской из всех революций нового времени в метеорологической науке, но заодно проверить одно из наблюдений, от которых отталкивался Шарль Ле May (его все же следует назвать) в своей «Доктрине конденсаций». Его наблюдение подтвердилось так хорошо, что, можно сказать, великая небесная корова поливала армориканские земли как из ведра. Вас наверняка удивит, что мне потребовалось очень мало времени — меньше срока, разделяющего два равноденствия, — чтобы перебраться из родного города автора «Влияния канонады и колокольного звона на атмосферу» в ваши пенаты; здесь, в непосредственной близости от эталона метра на термоизолированном платиново-иридиевом стержне, вы наивно полагаете, что вам не угрожает расширение или сжатие запутавшейся вселенной, и даже не ведаете, что ваша двусторонняя симметрия приводит к погрешности, которую мы, патафизики, называем «диплопической константой человеческого наблюдения».

— Наивно, — сказал я, — потому что из-за погрешности вашего грегорианского календаря (уже хотя бы из-за этого), и опять-таки без вашего ведома, но совершенно логично с точки зрения такого одностороннего интеллекта, как ваш, за один високосный год длине вашего эталонного метра приходится неизбежно уменьшаться приблизительно на одну триста шестьдесят пятую раз, и это — с нашими-то ценами за один локоть сосисок — никак нельзя игнорировать.

Итак, я добрался быстро, несмотря на длину пути. Ибо в век топологии уже невозможно перемещаться по поверхности земли, точно следуя локсодромии древних навигаторов.

— Какой еще век топологии? — спросил я.

— Эх, и вы туда же, — ответил он. — Вы, как я погляжу, все еще путаете топологию с топографией. Удручающее невежество. Вам, как маркизе, все еще приходится объяснять, что тополог — это не тот господин при двух помощниках с вехами, подзорной трубой на треноге и дециметровой триангуляцией, который стоит на тротуаре, смотрит на алидаду, где все складывается так, как если бы свет распространялся по прямой, крутит гониометры, как если бы при ротации полых латунных призм угол земной сферы соотносился с загибающимся уголком прорезиненной карты из Главного штаба, — короче, господин, который представляет себе, что выполняет научное задание, хотя на самом деле совершает чисто символическое действо. Топология, сударь, выше всех этих случайных совпадений. Это самая настоящая патагеометрия, так же как теория множеств — в которой, кстати, я считаю своим долгом ничего не смыслить, — патарифметика. По определению самих топологов, их наука изучает позиции вне зависимости от конфигураций и размеров, и это — во всех видах возможных и невозможных пространств. Для них какая-нибудь сфера величиной с Солнце и кубик размером с игральную кость — взаимозаменяемые предметы; но продырявленный грош радикально отличается от гроша недырявого. Еще они вам скажут, что топология — это изучение качественных свойств фигур, и родилась она от озадаченности великого математика, который понимал, что не может пройти по семи мостам своего города, используя каждый мост лишь один раз, но не сумел доказать эту невозможность; или она родилась из-за недоказуемости соотношения числа вершин, числа сторон и числа граней полиэдра; или из проблемы четырех красок, которых достаточно для раскраски географической карты так, чтобы с каждой стороны любой пограничной линии оказывались два различных цвета. Но, думаю, в новое время (ведь типология, существовавшая в Древнем Китае и, позднее, при Тимее Локрском, возможно, имела больше смысла и пользы) первый пример топологической трансформации — это знаменитая карикатура, на которой лицо французского короля, последовательно изменяя форму, превращается в грушу. Но вернемся к топологии.

Итак, едва отзвонив в колокола в Сен-Бриё — несмотря на поднявшуюся, согласно доктрине Шарля Ле May, бурю, — я тут же отправился к Павильону де Бретей через Гейдельберг; ведь я не мог топографически проверить предстоящий путь, предварительно не одолев его de jambis и вслед за великим Риманом не убедившись в том, что невозможно пройти через все семь мостов города, не пройдя два раза по одному и тому же мосту, если только мы действуем как двумерные существа, а не как птицы, для которых это не составит никакого труда. Птицам вообще мосты не нужны.

— О вашем отсутствии, — прервал его я, — мы особенно сожалели 25 января, когда было северное сияние. Никто не сумел его точно объяснить.

— Причиной явления был ваш покорный слуга (пояснения вы получите в другой раз). Это произошло именно тогда, когда он пытался ввести в топологию понятие цвета, имея в виду не дифференциальную окраску, как в случае с раскрашиванием карты, а абсолютизацию цвета: красный треугольник обладает иными свойствами, чем равный и одновременный ему синий треугольник (я сказал «одновременный», потому что две равные, но не одновременные фигуры обязательно обладают разными свойствами, а поскольку каждая из них воспринимает вселенную по-своему, то их взаимоотношения со вселенной, которые мы называем «их внешними свойствами», также различны). В частности, меня занимала инверсия фигур: листва дерева — топологическое выворачивание, вытягивание наружу и вверх легкого какого-нибудь животного — замечательный пример, ведь если в большинстве случаев красный доминирует в легком животного, то именно его дополнение, зеленый, доминирует в топологически противоположной ему листве растения; но особенно я искал объяснение исключительному факту окраски некоторых листьев в красный цвет, который вроде бы предполагает, что некоторые легкие должны быть зелеными… Это опять-таки связано с работами Шарля Ле May и гомеопатической теорией; на эту тему я обезмозжу вас в следующий раз, когда наши поля видимости проникнут друг в друга (о взаимопроникновении субъективных пространств говорить можно очень долго).

Библиографическое примечание:

— О топологии см. главу, посвященную этой науке, в части III, т. I «Французской энциклопедии»;

— Произведения Шарля Ле May: «Изложение доктрины конденсаций», брошюра, 18 стр., с фотографией автора, Сен-Брие, изд. Ш. Ле May, 1856; «Влияние канонады и колокольного звона на атмосферу», 16 стр., ibid., 1861; «Броненосцы, торпеды и бури», 6 стр., изд. Е. Ле May, Шербург, 1891.

II

Публикация в последнем номере «Н.Р.Ф.» откровений доктора Фаустролля о топологии принесла нам, ему и мне, массу неприятных писем от начальствующих топологов. Текст ученого-патафизика оценивался ими как «примитивный», «глупый» и даже «протогалльский». Нам заявили, что Homo Arithmeticus в нем ничего бы не понял. Homo Arithmeticus — вымышленный персонаж, без каких-либо понятий о пространстве и времени, которому современные математики пытаются растолковать основы геометрии и механики путем чистых логических выводов, отталкиваясь от систем определений и так называемых аксиоматических постулатов. Все это мы знали, но обращались вовсе не к Н. Arithmeticus.

По этому поводу беспристрастный наблюдатель за современной наукой заметит, что последняя, невзирая на единодушную веру ее поклонников и противников, — дисциплина отнюдь не материалистическая. Впрочем, для беспристрастного наблюдателя «нематериалистическая наука» звучит не более абсурдно, чем «торговец оружием — пацифист» или «мясник-вегетарианец». Современная наука принимает на веру то, что мысль, идеи, числа — нематериальны. Так, чтобы представить явление мыслимым, познаваемым и измеримым, она считает необходимым очистить его от всякой материальности; даже не поддающийся этой редукции остаток, который мог бы восприниматься как признак существования материи, становится нередуцируемым абстрактом, математической неопределенностью. Более того, благодаря теории вероятностей, невразумительность этого недоразумения становится вразумительной. Чудеса! «Дело в том, что современная наука, — пояснил мне доктор Фаустролль, — хочет сделать действительность вразумительной, а прежняя наука хотела сделать разум действенным. Новая наука хочет сделать универсум понятным, а старая хотела сделать понимание универсальным. Новая наука хочет сделать тела мыслимыми, а старая хотела сделать мысль телесной. Отнюдь не собираясь клеймить нематериалистическую науку, мы все же обязаны определить условия ее легитимности. Подобная наука может быть действенной лишь в том случае, если она изучает нематериальные объекты. Терпеливо, методично, под шуточки логиков мы выискивали такие объекты, хотя их существование явно противоречит здравому смыслу. И, как оказалось, они действительно существуют: это — дыры. Дыра по своим дырявым качествам — это объект протяженный, отображаемый и нематериальный. Это, как объявил нам клоун из цирка Медрано в 1915 году, — „отсутствие, окруженное присутствием“».

Сравните отсутствие одного волоса на голове и отсутствие носа, и вам придется согласиться, что любое отсутствие так же специфично, как и любое присутствие. Только не говорите, что мы неправомерно смешиваем отсутствие и утрату, ибо объект нашего изучения — Всё, а любое отсутствие — утрата. В свете патафизики, изучая свойства предельно разжиженных субстанций, гомеопаты констатировали не только то, что по мере последовательных «измельчений в порошок» эти свойства периодически то ослабляются, то усиливаются, но также и то, что на последней стадии растворения, при которой в растворе не сохраняется ни одной молекулы активной субстанции, свойства этой субстанции проявляются с еще большей силой. Специфичность бесконечно малых величин может поразить биолога, но не удивляет математика. Она не удивляет и социолога, который выявляет почти каталитические воздействия некоторых специфических отсутствий на историю человечества, если, конечно, его не вводит в заблуждение язык, выражающий одним и тем же словом идею и ее отсутствие, как, например, в выражениях: «сила принципа» и «принцип силы». Она не удивляет и лингвиста, который знает, что один и тот же термин может означать предмет и его небытие, личность и ее осадок. Например, из фразы «он похоронен в яме, которую сам копал» ясно, что копал не труп; но что именно копалось? Яма (то есть отсутствие земли) или земля (то есть отсутствие ямы)? Один и тот же термин означает силу и ее остаточность; так «вареным яйцом» называют запекшегося бывшего будущего цыпленка.

Здесь мы видим (тут, дабы не угодить в некий порочный круг, доктор долго разводил руками), что поэзия по отношению к прозе то же самое, что патафизика по отношению к физике.

Информационное примечание:

Термины «новая наука» и «старая наука» имеют скорее символический, чем исторический смысл. — По поводу «дыры»: найдите как можно больше словарей и сравните различные определения этого слова. — Исследования свойств отсутствующих субстанций проводились лет двенадцать назад; см. статьи по гомеопатии, а также дискуссию на эту тему в нескольких номерах «Ле Муа» за этот год журнала с очень хорошей научной рубрикой. — Об использовании в поэзии специфических свойств отсутствий см. «Поэтический опыт» Андре Роллана де Реневиля.

III

— Вы стало быть панспермист? — спросил я у доктора Фаустролля в надежде наконец-то услышать твердое мнение о недавно сделанном открытии микроорганизмов с латентной жизнедеятельностью на аэролите, упавшем в Калифорнии. Но с того момента, как ученый-патафизик взялся составлять большой трактат «De substantialitate copularum», закладывающий основы новой науки «совокуплистики», которая, по его словам, «относится к обычной логике так же, как путешествие — к карте, еда — к меню, вино — к этикетке, а я — к своему гражданскому статусу», — с того момента, как он предпринял сей труд, говорить с ним о фигуральных науках стало невозможно.

— Первые три слова, — ответил он, — делают ваш вопрос совокуплистически абсурдным. Посредством вопросительной копулы вы категорически утверждаете, что я — панспермист. Впрочем, вы ведете себя подобно всем вашим современникам, которые озабочены лишь тем, чтобы узнать, что именно Такой-то думает о том-то, что прилично или возмутительно, благонадежно или подозрительно, общепринято или оригинально думать о сем-то, как будто у вас есть выбор. На самом деле, о чем угодно вы мыслите единственной мыслимой об этом мыслью либо вообще не мыслите или, самое большее, помысливаете. А все потому — в силу уже не действующего сегодня принципа под названием истина, — что забыта субстанциальность копулы. Извинить вас может то, что, употребляя и даже подразумевая глагол «быть», люди обязательно высказывают какую-нибудь нелепость.

— Я понял, что вы не путаете вино с этикеткой, и, несомненно, именно этим я обязан вашим бесценным заявлениям… — проговорил я и вдруг осел на пол, поскольку он сделал мне подножку.

— Я вас поймал! — произнес он, для острастки ухватил меня за нос. Вы избегаете копулы на китайский манер, как телеграфист; и сейчас станете утверждать, что не произносили: «эти заявления, стало быть, бесценны». Нечто подобное произошло на днях, когда мне предложили подписать протестную петицию в пользу одной совокупности человеческих элементов, присовокупленной к другой, соседней, совокупности. Я бы ее подписал (при необходимости вашим именем, поскольку вы так хотите знать, что я думаю о межзвездных микробах, а значит, заранее подписываетесь под моей точкой зрения), если бы в этой петиции не оказалось слов «нерушимая родина».

Разумеется, там не было написано «родина есть нерушимость». Но связь субстанциональна, даже если она подразумеваема. Признать соединение двух несоединимых элементов «родина» и «нерушимость» (ибо даже эмпирически, другими словами, в историческом отображении, за столько веков мы повидали немало исчезнувших родин!) для меня означало: «я соглашаюсь быть с той же степенью субстанциальности, при которой родина есть нерушима». Это сущее самоубийство. Когда физики говорят (с ними такое случается), что материя есть энергия, а энергия есть числа, то они, по крайней мере, субстанциализируют свои связки в форме протонов, электронов, нейтронов и мезонов; даже наши языки различают копулы в зависимости от лиц, чисел, времен, наклонений (есть, был бы, будут…). Для вас же, философов, она — служанка, готовая сносить любые ваши рассуждения, и вы употребляете или подразумеваете глагол быть, словно это вас ни к чему не обязывает. Но банк «Логос и Кº» все записывает в кредит, и в один прекрасный день вам придется платить!

IV

С хитростью муравьиного льва я готовил вопрос, на котором надеялся засыпать доктора, но и на этот раз он выкрутился. Для оправдания подобных мер предосторожности следует сказать, что в последнее время он был особенно раздражен. Читая газеты, он вообразил, что ушлые специалисты по кораблекрушению выкрали у него идею «предвестника поражения», маленького предмета, не больше будильника, который громко звонит, как только зонтик или драгоценное полотенце удаляется от вашего тела более чем на один метр; причем они извратили не только механизм устройства, но и его изначально пацифистский дух, дабы производить аппараты, которые из морских глубин устремляются к бортам проходящих кораблей, но не для того, чтобы использовать их как транспортное средство подобно рыбам-прилипалам, а для того, чтобы их крушить и топить. Спросив у него, «какие мысли вызывают у него события, которые разворачиваются на поверхности земного шара», я полагал, что поступаю дальновидно; здесь он уже не сможет — думалось мне — увиливать от ответа, рассказывая мне о событиях стратосферы, атмосферы, морских и земных глубин. Я думал удержать его в рамках биосферы. Но попробуйте такого удержать!

— Сударь, — сказал он мне, — чтобы говорить о событиях, которые имеют место, — вы сказали «разворачиваются», как будто в поле наших экспериментов никогда не попадали явления сворачивания, а они порой случаются, — так вот, как правило, перед тем, как что-то сказать, лучше немного помолчать. А в данном случае — задуматься, насколько верно то, что мы живем «на поверхности земного шара». Это и вправду не вызывает сомнений, если мы признаем, что геометрический центр Земли является одновременно ее гравитационным центром. Поясню. В школе вас учили тому, что сила тяготения увеличивается по мере того, как мы приближаемся к центру Земли. Это срабатывает, пока вы рассматриваете тела, расположенные над поверхностью этого сфероида. Но по мере того, как вы уходите под землю, не следует ли учитывать земную массу над вами, которая также оказывает притяжение, но в этом случае уже снизу вверх? Чтобы отрицать это, следует признать, что гравитация — свойство чисто геометрическое, не зависимое от материальных масс. Признаем даже то, что гравитация — свойство пространства; но и само пространство — свойство материи, — насколько возможно определить его объективно. Итак, мы возвращаемся к нашему первому предположению. Продолжая его — а это единственная возможность, — мы должны заключить, что на определенной глубине (если бы Земля состояла из гомогенных материалов, пятилетний ребенок вычислил бы вам эту глубину за один кувырок) два притяжения нейтрализуются. Эта глубина определяет сферическое пространство, которое и является истинным гравитационным низом нашей планеты. И если мы продолжим наше путешествие к центру, то, вне всякого сомнения, встретим область, для которой тяготение окажется точно таким же, как и на поверхности земли, но только направленным в обратную сторону. Все субстанции, оказавшиеся в центральной области земного шара, упали бы на внутреннюю поверхность, если бы только, получив достаточное начальное ускорение, они не описали траектории, идентичные траекториям наших светил, как это, кстати, отметил редко вспоминаемый Нильс Клим. Если вогнутая поверхность обитаема, то ее обитателям должно казаться — учитывая огромные размеры сферы, — что они живут на плоской поверхности. Со временем кое-кто из них заметил, что можно обойти вокруг Земли: из этого они естественно сделали вывод, что живут на внешней поверхности сферы. Отклонение света, который стремится кружить вокруг центра и создает, например, иллюзию того, что корабль постепенно исчезает за горизонтом, усиливает эту уверенность Доказательство? Доказательство, мой дорогой сударь, то, что эти самые существа — мы. Мы живем не на внешней поверхности Земли, а на внутренней поверхности полого шара. Но это не имеет никакого значения, разве что пострадает самолюбие. Замечательнее всего неопровержимый вывод, который, обобщая предыдущее рассуждения, я ввел в субстанциональную геометрию: любая сфера — полая.

И он удалился, распевая на какой-то свой мотивчик: «Os homini sublime dedit, coelumque tueri Jussit…»

 

Патафизика призраков

(второй вариант

)

— Что такое дыра? — спросил клоун у своего компаньона на арене цирка Медрано. И, изрядно того огорошив, поспешил торжествующе заявить: «Дыра — это отсутствие, окруженное присутствием». Для меня это пример совершенного определения, и я заимствую его, чтобы уточнить объект своего исследования. Призрак — это дыра, но дыра, которой приписывают намерения, чувства, нравы; дыра, то есть отсутствие — но отсутствие кого-то, а не чего-то, — окруженное присутствием, присутствием кого-то одного или нескольких. Призрак — это некто отсутствующий, окруженный некими присутствующими. Форму дыры определяет продырявленная субстанция, а не отсутствие, окруженное присутствием, — ведь только ради шутки рассказывают, как былые пушки изготавливали из дыр, а вокруг них отливали бронзу — таким образом, когда мы приписываем призраку намерения, чувства и нравы, эти приписанные атрибуты находятся не в отсутствующем, а в присутствующих, которые призрак окружают.

Вышеприведенное замечание поможет нам также установить единственную разумную методику для фантомологии.

Эта методика заключается в том, чтобы при изучении отсутствий применять самые объективные научные критерии, и, начиная с Альфреда ЖАРРИ, носит название патафизики. Эта наука полна ловушек, как вы скоро сами убедитесь, если, конечно, я справлюсь, поскольку не знаю, хватит ли у меня сил. Ведь, чтобы быть хорошим патафизиком, надо одновременно быть и поэтом: поэт — тот, кто творит, кто в момент речения творит то, о чем говорит. Вы скажете, что я ловко устроился: говорить об отсутствиях и творить их очень даже легко, для этого достаточно ничего не делать. Так вот, нет! Во-первых, ничего не делать вовсе не легко. Во-вторых, вы забываете о втором термине определения: «окруженные присутствиями»; разумеется, присутствиями частичными, и тем не менее, чтобы говорить об отсутствующих, надо хотя бы чуть-чуть присутствовать.

Однако попробуем. Относительно призраков сразу же бросается в глаза и в уши следующее: заявляют о том, что видят, видели или способны видеть призраков не сами призраки, а конкретные индивидуумы. Если мы рассмотрим их сущностную манеру или, как любят говорить сегодня, их поведение, то установим, что появление призраков исключает присутствие этих индивидуумов. Я хочу сказать, что призраки — фантомные дыры в их субстанции, которые появляются в виде трещин и провалов в поле их мировоззрения. Посмотрим, как эти дыры образуются. Вы весьма прилежно следили за развитием этой несколько абстрактной преамбулы. Мы, вы и я, как на праздник, расчехлили свои критичные умы. Мы держим головы прямо, наши глаза широко открыты. Если я спрошу у вас, сколько будет двадцать четыре призрака плюс тринадцать призраков, вам не составит никакого труда произвести этот расчет в уме, не так ли? Подсчитали? Хорошо. Значит, мы полностью контролируем свою интеллектуальную механику. Но с таким отношением к жизни совершенно невозможно увидеть, как появляется призрак. А теперь я попрошу вас ответить откровенно — но только откровенно — верите ли вы в призраков? Покопайтесь в воспоминаниях. И вот вам на память уже приходят достаточно смущающие истории. Если призраков не видели вы сами, то их видели ваши друзья, а не они — так их друзья. Припоминаете? Можете ли вы искренне отрицать существование призраков?

Несомненно одно: стоило нам только задать себе этот вопрос, и мы, и вы и я, слегка поддались. По мере того как наплывают воспоминания и страхи, спины сгибаются, головы опускаются, глаза закрываются — неужели нас охватывает тайное волнение? — мы тихонько зачехляем свои критичные умы, приглушаем голос своего рассудка и — еще немного — уже готовы выключить его совсем. Вот тогда и является фантомное.

Вот тогда, в более широком смысле, и рождается оккультное, таинственное. Эмоциональный элемент таинственного — страх. Интеллектуальный элемент — любопытство: желание видеть, не воспринимая, желание, чтобы нечто представлялось внутри нас, но без нашего усилия это себе представить. Эти два элемента объединяет самолюбие. Самые здравомыслящие и наиболее скептически настроенные люди, едва позволив себе заговорить о призраках, внезапно теряют рассудительность. Затем — это видно даже по их манере держаться, слышно по их голосу — спускаются в сумрачные зоны и зыбкими тропами боязни и любопытства пытаются пробраться в некий запретный мир. Подобный уход человека вниз образует наверху пустоту, отсутствие; человек покидает свой верхний пост наблюдения. Однако именно в этой верхней камере вырабатываются, проецируются и подтверждаются образы мира, через окна наших чувств. Отныне, после того как верхний отсек опустел, эта пустота будет проецироваться на мировоззрение, пробьет себе место среди остатков разумного видения; это отсутствие, окруженное присутствием, и есть привидение, собственно говоря, пришелец оттуда, поскольку наша боязнь и наше любопытство обращены к мертвым. Это отсутствие кажется зримым, как кажется зримым воздух, принимающий форму пузырей в жидкости; и оно имеет свои законы. Так, когда мой разум отрекается, во мне просыпается страх, и, выискивая извинение извне, он находит его в этом отсутствии — ибо то, что существует отчетливо, не страшит. Значит, призрак будет страшным, значит, мне будет страшно, значит, призрак будет страшным: вот я и попался; призрак и я, мы порождаем друг друга, он преследует меня, как тень преследует свет. И если вы видите мой ужас, если видите, что вижу привидение я, то, при виде меня, увидите привидение и вы. Если я внимательно прослежу взглядом за какой-то движущейся точкой в воздухе, то вы увидите, что я вижу какую-то незаметную мушку, но если бы моя пантомима была удачнее, то это невидимое насекомое заметили бы и вы сами. Но какая мимика по убедительности может сравниться с грубой искренностью страха?

Включим наш разум. Вы скажете, что я всего лишь развил банальную мысль о том, что призраки — коллективные галлюцинации. А я без ложной скромности скажу, что сделал нечто большее. Галлюцинация — это слово, которое ничего не объясняет; это слово начисто отрицает реальность призраков. Патафизический же метод позволяет различать отсутствия по количеству, качеству и степени, подобно тому, как алгебра позволяет производить операции с отрицательными, мало того — иррациональными и даже пока еще невообразимыми числами.

Здесь я хотел дать лишь общее представление о методе. Поэтому избавлю вас от технической аргументации и перейду к некоторьгм фактам из области призраков, которые патафизика смогла установить.

Сначала — как перемещаются призраки? Этот вопрос совсем недавно мне задали «диалектики». Ответ напрашивается сам собой: призраки могут появляться там, где им уготовано место, где они находят наименьшее сопротивление, наименьшее присутствие. Как вода затекает в углубления, так и привидения заполняют отсутствия, — отсутствия в том смысле, в котором говорят о ком-то, что у него бывают провалы. В детстве вас наверняка терзала проблема с резиновым мячом, который, немного сдуваясь, давал на поверхности вмятину. Это углубление — едва вам удавалось, терпеливо пережимая пальцами, удалить его из одного места — тут же появлялось в другом. Таким же образом путешествует и призрак; отверженный здесь, является там. Недостаточно отрицать; чтобы уничтожить, следует выдавить, а для этого заполнить все пространство. А как наполнить резиновый мяч? Нагнетая воздух внутрь, накачивая изнутри, восстанавливая нормальное давление. Оставайтесь под давлением, и призраки исчезнут; ведь говорят «болезнь проходит», когда хотят сказать, что здоровье возвращается.

Далее, несмотря на невероятное многообразие видов, которые приписывают призракам, у них — по свидетельству тех, кто их видел, — есть одна общая черта: глупость. Иногда они могут даже обладать некоторыми душевными качествами. Но в умственном отношении все они страдают маразмом, манией преследования и врожденным кретинизмом. Интеллектуально ограниченные, неспособные к обобщениям, одержимые, они несут бесконечный вздор, одни — с мрачной заунывностью, другие — с неуемным балагурством. И это естественно, если учесть характерную особенность их тиражирования, а именно отказ от любой критической мысли. Когда заходит солнце, приходит ночь, — подсказывает нам здравый смысл.

Следующий вопрос касается мест, обживаемых призраками. Почему они являются преимущественно в древних феодальных замках, на кладбищах, в домах, где совершались преступления? Здесь следует рассмотреть две причины. Во-первых, всякое воспоминание о смерти, побуждая человека представить себе свое собственное отсутствие, приводит его к абсурдной бессмысленности. Если разум уступает этой абсурдности, он проваливается в животный страх и тем самым оставляет дыру, готовую форму для отливки, место для сотворения призрака. Во-вторых, привидения не привязываются к местам, где люди работают. В человеке, занятом какой-либо деятельностью — что бы он ни производил, — нет места для привидений. Напротив, в жилищах тех, кто забыл о своей изначальной функции беречь землю и коснеет в праздности, живет в отсутствии жизни, находится место для привидений. Пережиток привлекает пережиток, суеверие влечет суеверие.

Такой абсурдностью и является призрак: живой мертвец. В более широком смысле призраком мы порой именуем другую абсурдность: мертвого жильца. Но мертвых жильцов мы все же предпочитаем называть вампирами: они влачат по миру свои тела из весомой и измеримой плоти с жадной пустотой внутри, цепляют людей желчными или медовыми речами, ловят на самых низких, но не самых слабых чувствах и инстинктах, высасывают и опустошают.

Патафизика не довольствуется тем, что объясняет факты. Она одновременно позволяет воздействовать на явления. Изложенные принципы фантомической науки и приведенные примеры вы сумеете — вот увидите — эффективно использовать в борьбе с призраками и вампирами.

— В борьбе? — спросите вы. — Значит, вы их ненавидите?

— Ненавидеть то, чего нет? Да, если угодно. Если это значит «любить то, что есть». Ведь можно выразиться и так.

 

Слово и муха

Дорогой Л. Г. Гро,

Когда Вы попросили у меня статью о «поэзии и мысли», я сначала подумал: что ему нужно? что это значит? что он понимает под этими словами? в какое коллективное творчество он хочет включить мои размышления? Я уже собирался написать Вам, чтобы задать все эти вопросы, но мало-помалу предложенные Вами и соединенные вместе слова «поэзия» и «мысль» начали порождать в моей голове вербальные вереницы, которые, как мне показалось, были не лишены смысла. Так, моим вторым желанием было написать Вам: «Подождите немного, созревает». Но — и это стало третьим желанием — Возмутитель спокойствия, который в глубине души на мне паразитирует (если, конечно, не наоборот), подступил к горлу и ощетинился, как морской еж. И я закричал: нет! нет! меня не заставят вновь говорить о поэзии! надоело говорить, лишь бы ничего не делать; сделай сначала что-нибудь поэтическое, а потом уже говори, если, конечно, останется желание, а лучше всего помолчи, этим займутся другие, а ты делай и молчи.

Итак, сказал я себе, вместо мыслей о поэзии лучше отправить ему поэму о мысли. Да, но ведь это чертовски сложно. При упорной работе у меня что-нибудь может и получиться через годик-другой. А поскольку жить без компромиссов почти не удается, то сейчас, пока поэмы еще нет, отправлю-ка ему маленькую апологию. Вот она, апология.

СЛОВО И МУХА

У одного чародея была привычка развлекать компанию следующим фокусом. Хорошо проветрив комнату и закрыв окна, он склонялся над большим столом из красного дерева и отчетливо произносил слово «муха». И тут же посреди стола появлялась муха, она семенила по лаковой поверхности, ощупывала ее своим мягким хоботком и потирала передние лапки, как это делает самая обычная муха. Чародей вновь склонялся над столом и произносил еще раз слово «муха». Насекомое падало на спинку, словно сраженное молнией. Рассматривая ее труп в лупу, можно было увидеть лишь пустой и сухой остов, без внутренностей, без жидкости, без света в фасеточных глазах. Тогда чародей, скромно улыбаясь, оглядывал приглашенных и принимал комплименты, которые, как и полагалось, ему всякий раз отпускали.

Мне этот фокус всегда казался жалким. К чему он приводил? Вначале не было ничего, а в конце получался труп мухи. Прекрасный результат! А еще приходилось избавляться от трупов — пусть даже старой поклоннице чародея иногда удавалось тайком подбирать их для своей коллекции. К тому же не соблюдалось правило «Бог троицу любит». Все ждали, когда слово «муха» прозвучит в третий раз и труп насекомого бесследно исчезнет; таким образом, в конце все было бы, как в начале, за исключением нашей и без того перегруженной памяти.

Я должен уточнить, что этот чародей был неудачником, который, бездарно испробовав себя в поэзии и философии, решил реализовать свои амбиции в области чародейного искусства, но и здесь ему чего-то не хватило.