Дельгадо я позвонил в одиннадцать ночи. Он удивился, согласился принять меня на следующий день вечером и дал свой адрес: дом находился в районе под названием «Пунта Карретас» — увязать эти слова мне стоило некоторых усилий.

Дельгадо сказал «в мой кабинет», но едва я подошел к современному зданию, поднялся на пятый этаж и он открыл мне дверь, я понял, что у меня сложилось совершенно неправильное представление. Высокий, худой, в синей паре с черным галстуком, Дельгадо провел меня в просторную комнату; за витражными окнами виднелась улица. Он с гордостью отметил мое удивление. Вдоль стен красовались огромные, от пола до потолка, стеклянные шкафы, заполненные книгами. И не только в этой комнате, но и в смежной с ней. Он провел меня по всей квартире, и из комнаты в комнату повторялись такие же витрины, заставленные коллекциями, вращающиеся полки, на которых в коридорах стояли толстые словари, шкафы с виниловыми пластинками, книги в ванной, в кладовке, на кухне, в дальних комнатах. Я решил, что он тут не живет, и он подтвердил это, как только мы уселись в двух больших креслах в гостиной перед музыкальным центром.

— Я живу наверху, — ответил он, — с женой и — до недавнего времени — с сыном. Я как-то подумывал, не соорудить ли внутреннюю лестницу, чтобы соединить две квартиры, но вовремя осознал, что нельзя загрязнять книги домашней жизнью. Они обязательно запачкаются.

Он положил ногу на ногу, между тонким носком и кромкой брюк мне была видна пядь нежной белой кожи, и я подумал, что если бы он знал об этой мелочи, то постарался бы избежать ее. Его свежевыбритое лицо, перемежающиеся сединой волосы и болезненная опрятность заставили меня быть осторожным.

— Сколько у вас здесь томов? — поинтересовался я.

— По правде говоря, я уже не считаю. Но с гордостью думаю, что около восемнадцати тысяч. Сколько себя помню, я покупал то одну, то другую книгу. Библиотека, которую собираешь, — это целая жизнь. И никогда не будет, скажем, суммой отдельных книг.

— Расскажите поподробнее, — попросил я.

— Вы накапливаете их на полках, и они кажутся суммой, но, если позволите, это иллюзия. Мы отслеживаем определенные темы, проходит время, и ты в конце концов придаешь форму мирам; прочерчиваешь, если хотите, маршрут путешествия, с тем преимуществом, что все следы сохраняются. Это не просто. Это процесс, в котором мы добываем полные библиографии, волнуемся, если в них упоминается книга, которой нет у нас, достаем ее, устремляемся за другой. Хотя, должен признаться, читательские возможности у меня очень ограничены. Мне нужно прочесть весь массив сносок, прояснить значение каждой идеи, и поэтому я редко сажусь за книгу, не имея под рукой других двадцати, которые иногда нужны только для того, чтобы завершить интерпретацию одной главы. Разумеется, я страстно люблю это занятие.

Он заговорщицки усмехнулся, и я без труда ответил на его улыбку.

— Но, к сожалению, — продолжил он, — сколько часов в день я могу посвятить чтению? В общей сложности — четыре-пять часов. Понимаете ли, у меня ответственная должность, я работаю с восьми утра до пяти вечера. И жду не дождусь, когда настанет час прийти сюда. В эту пещеру, если позволите, и провести блаженное время до десяти, когда я обычно поднимаюсь ужинать.

Меня не интересуют первые издания, я просто хочу иметь под рукой книгу в наилучшем состоянии, потому что иначе меня охватывает мучительное беспокойство. Эти книжные шкафы, которые вы видите вокруг, сделаны из текомы — индейского жасмина, дерева, в котором нет трещин, куда могут проникнуть насекомые; полки я заказывал специально: это десять слоев твердого дерева, проклеенные составом, отпугивающим насекомых, и если я поставил на них стеклянные дверцы, так только потому, что книги, естественно, собирают много пыли. Однако время от времени на всякий случай мне их окуривают, потому что — кто знает. Чешуйницы свели Брауэра с ума.

— У него книги стояли в шкафах? — воспользовался я возможностью.

Дельгадо улыбнулся и немного помолчал.

— Они у него стояли как попало, потому что у него не было средств для содержания своего огромного состояния. Я часто с ним ссорился по этому поводу. Но Брауэр всегда был импульсивным читателем. Все деньги, которые попадали к нему в руки, шли на книги. Еще когда я познакомился с ним много лет назад в книжных лавках на «Тристан Нарваха», я понял, что он неизличим. Это обычно видно по похожей на пергамент коже книгоманов.

Я снова перевел взгляд на резную щиколотку Дельгадо. Действительно, желтоватая и тонкая, как пергамент. Он заметил мой внезапный интерес, потому что сразу поправил брюки.

— У него была достаточно высокая должность в министерстве иностранных дел, — продолжил он, — жил он один в своем доме на улице Квареим и поглощал все книги, попадавшие к нему в руки, вместе с бесчисленными пакетами пастилок и карамелек, которыми был устлан пол в его комнатах. Привычка есть карамельки заменяла ему сигареты, запрещенные врачами, и захватывала его столь же сильно, как и его страсть к книгам, собранным в длинных книжных шкафах, занимавших комнаты от пола до потолка, из конца в конец; они громоздились в кухне, в ванной и далее в спальне. Не в обычной, оттуда его книги выжили, а на чердаке, куда он уходил спать, рядом с маленькой ванной. На стене вдоль ведущей туда лестницы тоже стояли книги, и французская литература XIX века, можно сказать, хранила его недолгий сон.

У него были полные собрания старых журналов, много классической истории, почти вся русская литература XIX века, коллекции американской литературы, книг по искусству, философских очерков и комментариев к ним, весь греческий и елизаветинский театр, перуанская поэзия до середины XX века, несколько мексиканских инкунабул, первые издания Арльта, Борхеса, Вальехо, Онетти и Валье Инклана, не говоря уже об энциклопедиях, словарях, брошюрах и изданиях путешественников по Рио-де-ла-Плата.

В конце концов у него набралось столько книг (кажется, число перевалило за двадцать тысяч), что его совсем не маленькая гостиная в результате оказалась вдоль и поперек заставлена книжными шкафами, как в публичных библиотеках. В ванной книги стояли по всем стенам, их не было только в душе, и не портились они лишь потому, что он перестал мыться горячей водой, чтобы не было пара. Зимой и летом он принимал холодный душ.

Дельгадо погладил волосы на затылке и, не глядя на меня, улыбнулся.

— Знаете, до чего он дошел? — переводя наконец взгляд на меня, спросил он. — Подарил свою машину другу, чтобы занять гараж. Обмен оказался для него не во благо. Через год была жуткая зима, потолки потекли, и многотомная энциклопедия искусства «Summa Artis» на очень тонкой атласной бумаге оказалась безнадежно испорчена. Поскольку у меня было два комплекта, я передал один ему.

— Полагаю, финансовое положение у него было неплохим… — отважился сказать я.

— Ему повезло: он рано вышел на пенсию и получил наследство от матери. Мы как раз много спорили о том, как использовать эти деньги. Я убеждал его, чтобы он не тратил все на книжных распродажах, а вложил их в сохранение своей библиотеки. Но, как я уже сказал, он был жадным читателем и проводил со своими книгами не четыре часа, а большую часть дня и всю ночь. Все его экземпляры были ужасно исписаны.

Я в книгах не пишу. Делаю отдельные заметки и вкладываю их между страницами, пока работаю с книгой. Потом вытаскиваю и выбрасываю в корзину.

— Почему же не сохраняете? — удивленно спросил я.

— Видите ли, писать дано не всем. То есть не все должны писать. Я записываю то, что меня интересует. Ассоциации. Ссылки, ведущие к другим книгам и к некоторым размышлениям. Это заметки читателя. К примеру: «Эта метафора Кеведо по своей форме напрашивается на сравнение с метафорой Бен-Кусмана в антологии литературы на андалузском диалекте арабского языка (смотри издание „Гредос“), а по изображению птиц в ней — с символогией птиц в произведениях Лопе де Вега (смотри монографию Конфера в сборнике Высшего совета Испании по научным исследованиям)». Кому это может быть интересно?

Признаюсь, некоторые размышления меня искушали, но читатель путешествует по уже созданному ландшафту. И он бесконечен. Написано дерево, и камень, и ветер в ветвях, и ностальгия по этим ветвям, и любовь, нашедшая себе место в их тени. И для меня нет большего счастья, чем несколько часов в день побродить по человеческому времени, которое иначе было бы для меня чужим. Украду у Борхеса полфразы: «Библиотека — это дверь, ведущая во время».

Мы с Брауэром часто беседовали о таких вещах. Я просил его не портить очень ценные издания своими жуткими каракулями. Но уж конечно, он не обращал на меня никакого внимания. Я обвинял его в нечуткости, а он меня в ханжестве — все это, как вы понимаете, совершенно по-дружески. Он говорил, что если пишет на полях и подчеркивает нужные слова, часто разными закодированными цветами, то ему удается завладеть смыслом. Полагаю, вас не заденет, если я повторю одно из его несколько грубоватых выражений: «С каждой книгой я занимаюсь любовью, и если нет пометок, нет оргазма». Мне же, напротив, пометки на полях всегда казались грубостью, равноценной заносчивости его слов. Я получаю огромное удовольствие, если открываю книгу наугад, и все страницы оказываются ровными, передо мной правильные межстрочные пробелы, хороший шрифт, широкие белые поля; если в каждый день рождения я открываю неразрезанную книгу.

Дельгадо умолк, словно сделал слишком личное признание. Но тут же оправился и добавил:

— Для Брауэра, для его каннибальской гордости, для его прогрессирующей ненасытности все это не имело никакого значения.

Он снова замолчал с выражением горечи на лице. Чтобы замять паузу, он встал. Поспешил извиниться за то, что ничего мне не предложил, и направился к небольшой электрокофеварке.

— Вы сказали, что чешуйницы свели его с ума, — заметил я, когда Дельгадо достал из маленького бара две фарфоровые чашечки.

Он приподнял бровь и закончил готовить кофе.

— У него в библиотеке их были сотни, быть может, тысячи. Какое-то время он контролировал ситуацию, проводил окуривание каждые шесть месяцев — всего, пожалуй, год. Они начали портить ему важные тома. Да, он сумел их остановить, но не смог до конца извести. Доски у него были из необработанного дерева, служанка была немолода, он не решался ее уволить, а она уже давно перестала забираться по лестнице в углы с молью, и, говорю вам со всей откровенностью, у него в этом доме было слишком много книг. Чтобы предохранить их от сырости, чешуйниц, моли, пыли, пауков, понадобилось бы целое состояние. Каким-то образом его амбиции стали неконтролируемыми. Он упрекал меня в том, что я посвящаю чтению мало времени. Но представьте себе человека, в распоряжении которого целый день, а если пожелает, то и ночь. И деньги, чтобы покупать все книги, какие только он захочет. Пределов для него нет. Он в полной власти своего желания. А к чему стремится желание? Если позволите, мое замечание: найти предел. Но так найти его нелегко. Брауэр был скорее не путешественником, а завоевателем. Вот во что он превратился. Я имею в виду: на распродажах он терял совесть. Совесть и друзей. Несколько наших коллег обиделись, потеряв лоты, которые они выжидали много времени, а потом эти лоты оказались в руках у Брауэра, да так, что у других не было ни малейшего шанса предложить большую сумму, чем заявлял он.

Но дело не только в этом. Настал момент, когда денег у него поубавилось. Миллионером он не был. Можно сказать, что он наконец нашел предел. Он перестал перебивать цены, а потом и вообще ходить на распродажи. И еще одно. Его бывшая жена спустя много лет через адвокатов потребовала у него денег, и наступило самое худшее: впервые перед ним предстала необходимость продать дом и переехать.

— Вы не упоминали, что он был женат.

— Он на эту тему не говорил. Это случилось задолго до нашего знакомства, и в тех немногих случаях, когда мы вскользь касались этой темы, никаких подробностей он не приводил.

Дельгадо замолчал, подавая мне чашку кофе, и взглянул на меня краем глаза.

— Я даже не спросил вас, почему вы здесь. Достаточно того, что вас прислал Динарли… вы понимаете, я не хотел навязывать вам наверняка болезненный разговор.

Он нашел, каким образом спросить меня об этом. Я с удовольствием тянул с ответом, испытывая необъяснимое ощущение вероломства. Мы уже довольно долго беседовали, но пока в разговоре не промелькнуло никаких намеков на причины, которые привели этот экземпляр «Теневой черты» в кабинет Блюмы. Однако я чувствовал, что незаметно приближаюсь к цели, как двигался, несмотря на смутное спокойствие океана, конрадовский парусник «Отаго».

— В общем, мы почти не говорили на эту тему (Дельгадо принял мое молчание), которая явно была ему неприятной. Ясно было, что по той или иной причине он оказался в тупиковой ситуации. Он чувствовал, что книги загнали его в угол. Как можно перевезти такую библиотеку? Как не допустить расставания с ней? Он посвятил ей целую жизнь. Это было его творение. Но, если не считать нас, нескольких друзей, навещавших его, да двух-трех женщин из округи, которые время от времени присылали к нему детей прочитать книги, нужные для школьного или университетского задания, его творение было никому не нужно и начало тяготить его, как ночной кошмар.

Что ему было делать? Если бы он захотел расстаться с библиотекой, он мог бы предложить ее городу, министерству или факультету гуманитарных наук. Уругвайское государство купило много крупных библиотек, в которых сохранялось богатое наследие. Но многие из них, признаюсь со стыдом, потом были разграблены самым возмутительным образом. Люди похищали ценные произведения. По заказу известного аргентинского библиофила украли печатный экземпляр «Миссионера». Печатные оттиски из миссий крайне редки, и в Национальной библиотеке был один из них. Его выкрали и отвезли человеку, имя которого упоминать ни к чему. Несколько лет спустя книги этого человека продали в Библиотеку Лимы, и документ оказался там.

Так что Брауэр не мог всерьез рассматривать такой вариант: он боялся, что его творение растащат. С факультета гуманитарных наук тоже выкрали важные документы из библиотеки Горацио Арредондо, некоторые были просто утеряны. Такая судьба для книг была невообразима. Но тома уже набивались под кроватями, громоздились в коридорах, казалось, они расползаются по квартире и живут собственной жизнью.

Помню, что какое-то время, несмотря на тупиковую ситуацию, он занялся упорядочиванием каталогов. Найти нужные книги он уже не мог. Это стало происходить постоянно. А люди говорят, что книга, которую нельзя найти, просто не существует. Но все обстоит еще хуже.

У него был древний шкаф красного дерева — такие стояли в старых учреждениях, с выдвижными ящиками, — где он складывал карточки, как в публичных библиотеках. Двадцать тысяч томов упорядочить не так-то просто. Нужно строго придерживаться порядка, скажу даже, сверхчеловеческого порядка, и нужны метод и время, посвященное нудному занятию — вести каталог произведений. А суть подобного каталога — гораздо больше, чем просто цифры, которые будут служить книгам паспортом. Вы записываете название, автора и краткое содержание того, что для вас имеет уникальное значение. Если вы собираетесь на Амазонку, то должны предусмотреть тысячу мелочей, никак не связанных с тем, что вам предстоит, но которые, как вы знаете, приведут вас туда или пригодятся как-нибудь еще. Если вы хотите написать стихотворение, вам понадобятся бумага и ручка, так же, как, если вы хотите завоевать сердце женщины, вам нужно продумать и осуществить много разных мелких дел, иногда столь неприятных, как обрезание ногтей на ногах. Если у вас такая библиотека, как у Брауэра, каталог жизненно необходим. Человек может завоевать множество книг, но завоеватель обязан держать свои владения в порядке.

Брауэру, который всегда жадно стремился поглощать книгу за книгой, это не нравилось. Его каталог давно не пополнялся — полагаю, слишком давно. Я думал, у него не получится, но через несколько месяцев он объявил мне, что все практически готово. «Хуже всего, — сказал он мне, — и больше всего времени у меня отнимает вопрос привязанностей».

Это был первый признак того, что что-то не так. Сидя там, где сейчас сидите вы, однажды вечером он объяснил мне, как трудно не свести на одной полке двух недружелюбно настроенных друг к другу авторов. К примеру, он не решался поставить книгу Борхеса рядом с томиком Гарсиа Лорки, которого аргентинец называл «профессиональным андалузцем». Не мог поставить произведения Шекспира вместе с трагедиями Марло, принимая во внимание коварные взаимообвинения в плагиате между этими авторами, хоть из-за этого ему и приходилось нарушать серийную нумерацию томов своей коллекции. И, конечно, книга Мартина Эмиса не могла стоять рядом с книгой Джулиана Барнса после того, как эти двое друзей поссорились, а романы Варгаса Льосы не могли находиться рядом с Гарсией Маркесом.

Говорю вам, как ни печально, но я ничего не сказал о признаках умственного помешательства моего друга. Он объяснил мне, что работает над созданием системы дробных номеров, позволяющей изменить место расположения книг в зависимости от динамичных, ни в коем случае не конъюнктурных, подчеркнул он, критериев, потому что, в конце концов, нет ничего более непостоянного, чем литературные оценки. Так что, если он находил вразумительные причины для спасения какой-то книги от забытья или выискивал новые черты сходства с другими текстами, он переставлял ее на другую полку. Он так яростно отстаивал идею тематического каталога, что на несколько дней ему удалось запутать и меня.

Естественно, задать расположение на полках — это одно, а расставить книги вместе или в отдельности — другое. Но он настаивал, что схожие книги заслуживают того, чтобы стоять в другом порядке, чем тот, что диктуется тематической вульгарностью.

«На протяжении веков мы использовали пошлую систему, — сказал он тогда, — не учитывающую истинный порядок схожести. То есть „Педро Парамо“ и „Игра в классики“ — два произведения латиноамериканских писателей, но, чтобы пройти путем одной из них, нужно обратиться к Уильяму Фолкнеру, а другая ведет нас к Мёбиусу. Или скажем иначе: Достоевский в итоге оказался ближе к Роберто Арльту, чем к Толстому. И опять же, Гегель, Виктор Гюго и Сармьенто больше достойны стоять рядом, чем Пако Эспинола, Бенедетти и Фелисберто Эрнандес».

Я так никогда и не смог представить себе, какой была система классификации, придуманная Карлосом, потому что мне пришлось лечь в больницу на операцию, и несколько месяцев мы с ним не встречались. Но общие друзья сообщили мне, что он работал над своим каталогом, посвящал много часов изучению сложных математических формул, и, к недоумению большинства из них, в нем были заметны не только признаки усталости, но и симптомы умопомрачения.

Дельгадо встал и вышел из гостиной. Вернулся он с фотографией, на которой был запечатлен мужчина лет пятидесяти, сидящий у круглого стола, заваленного книгами, спиной к кирпичной стене, увитой вьющимся растением. Солнце освещало лицо с тонкими чертами и неистовыми глазами; спутанные волосы откинуты назад. Он сидел в одной рубашке, закинув ногу на ногу, и имел грубоватый вид, которого я никак не ожидал.

— Я снял его в глубине дома, — сказал Дельгадо после короткого молчания.

— Он без очков, — заметил я.

— У него было чудесное зрение. Ищите какие угодно признаки, свидетельствующие о том, что я вам скажу. Вы их не найдете. Один друг застал его за ужином перед чудесным изданием «Дон Кихота» на подставке для книг, стоявшей за бокалом белого вина. И этот бокал, понимаете ли, предназначался, на удивление, книге, в руке он держал еще один.

Другому явилось еще более странное откровение. Ему пришлось подняться в туалет на чердаке, потому что нижний был поломан, и проходя перед открытой дверью спальни, он увидел штук двадцать книг, тщательно разложенных на кровати так, что они воспроизводили все объемы и контуры человеческого тела. Он уверяет, что можно было различить голову, обрамленную небольшими книжками в красных переплетах, туловище, форму рук и ног. Женщина? Мужчина? Двойник? Мы спорили об этом. Никто был не в состоянии что-то утверждать или раскрыть смысл фигуры. Мы даже не смогли узнать, были ли книги подобраны специально. Но нашему приятелю показалось, что он узнал книгу графа Де Сируэлы; в голове — молитвенники издания Фонда экономической культуры; в ступнях — несколько томов Лосады.

Мы не знаем, что эти книги делали на кровати и что делал с ними он. Никто не решился его спросить, потому что вся картина была выложена в уединении комнаты. Но мне стало ясно, что вопрос о привязанностях завел его слишком далеко и вышел из-под контроля.

— Кто-то еще видел эти книги?

— Только тот приятель, — ответил Дельгадо. — Он рассказал нам об этом под строгой тайной. Мы были в недоумении. Какой путь к книгам нашел столь умный человек, как он? Он играл с ними, как девочка с куклами? Раскладывал их в продуманной связи с их смыслом? Хотел противопоставить себе фигуру из бумаги и чернил? Не знаю. Но окончательно его выбил из колеи несчастный случай, которого он никогда себе не простил и свидетелем разрушительных последствий которого я невольно стал.

Мне сказали, что уже два месяца Карлос доставляет себе удовольствие, читая французов XIX века при свечах в серебряном канделябре. Прежде мы беседовали на эту тему, потому что мне тоже нравится читать Гете, когда из музыкального центра доносится опера Вагнера, или, скажем, принимать Бодлера под Дебюсси. Это часть путешествия, и могу уверить вас, что наслаждение получается более интенсивным во всех отношениях. Быть может, вы знаете, что, когда мы читаем про себя, мы издаем звуки на неощутимой частоте. Но звук все равно существует. Голос не пропадает, он тих, но он есть. Мы разыгрываем строку, как инструментальную партитуру, и могу заверить вас, что это так же насущно важно, как и зрительный образ. Это задает тональность, мелодию, проходящую по словам и фразам, так что, когда вы добавляете к ним тихо играющую музыку, в глубине барабанной перепонки возникает гармонический контрапункт между вашим собственным голосом и звуком колонок. Если превысить громкость всего на несколько децибелов, музыка перекроет голос и убьет мелодию текста. И не только это, она способна обмануть ее. Плохой роман в сопровождении хорошего концерта может показаться намного лучше, чем есть на самом деле.

Мы в шутку обсуждали идею добавить свет свечей, но только в случае произведений, написанных до изобретения электричества. Это может показаться вам совершенно излишней эксцентричностью, но попробуйте осветить свечами написанное маслом полотно — и вы обнаружите, что оно приобретает абсолютно другой вид, отличный от привычного, как бы хорошо оно ни было освещено обыкновенно. Это новая картина, тени обретают жизнь, и, можно сказать, уже нет ощутимого различия между светом, рожденным от пигментов и масла, и комнатой, где картина находится. Пространство расширяется, и вы попадаете в полное новых открытий измерение.

Нечто подобно происходит с некоторыми книгами, потому что страница также являет собой замечательный рисунок. Это игра строк и фигурок, которые повторяются от гласной к согласной, следуя собственным законам ритма и композиции, и всегда имеют значение шрифт, размер букв, ширина полей, качество бумаги, правосторонняя или отцентрованная нумерация страниц, масса деталей, которые придают странице окончательный вид. Каким бы новым ни было издание, какой бы белой ни была бумага, в свете свечей она покрывается патиной, с дивным очарованием придающей ей новое значение, оттенки. А какое удовольствие получаешь от дорожек!

— Каких дорожек? — смутился я.

— Видите ли, это старый спор. Никто точно не знает, дело тут в таланте автора или в качестве издания. Мнения разделяются. Но многим читателям достаточно взглянуть на дорожки, чтобы понять, хорошая ли это книга и стоит ли ее читать.

Дельгадо подошел к своей библиотеке, достал с полки старое издание «Евгении Гранде» и дал мне его в руки. Он попросил меня открыть книгу и на любой странице найти вертикальные или диагональные дорожки, образованные пробелами между словами. Я действительно обнаружил длинные белые линии, которые тянулись от строки к строке, пересекали абзацы, иногда прерывались и возобновлялись в диагональном направлении, справа налево, слева направо или в свободном падении.

— Писатель, у которого нет ритма во фразах, не может такого достичь. Если язык натыкается на два-три слова, в которых больше четырех слогов, в одной фразе, дорожка обязательно будет прервана и, уж конечно, ритм тоже. Вы будете искать их на странице — и не найдете. Неудачное издание со слишком маленькой или слишком широкой наборной строкой тоже испортит эти рисунки, которыми глаз любуется, можно сказать, тайком.

Брауэр был склонен полагать, что это явление свидетельствует о масштабе писателя, об иерархии стиля. Но я в этом не уверен.

Под впечатлением от сказанного, я отдал ему книгу, убедившись, что дорожки повторялись из страницы в страницу и образовывали странные фигуры.

— Вы говорили о несчастном случае, — напомнил я ему.

— Да. Мое возвращение к работе совпало с сообщением о том, что Карлос как раз читал при свете свечей и всячески убеждал всех остальных последовать его примеру. Никак не в случае авторов XX века, потому что в этих случаях он зажигал электричество и, конечно, сменял музыку. Но он был поклонником романов девятнадцатого века, и у него было много дисков для соответствующего музыкального сопровождения.

Однажды вечером он перебрал вина, которое тоже хорошо дополняет книги, хотя является опасной компанией, и забыл канделябр на архиве с каталогом. Одна из свечей, должно быть, упала, потому что он проснулся, задыхаясь от дыма, и увидел огонь в комнате напротив. Ему повезло, что он спал наверху, потому что дым, как вы знаете, поднимается вверх.

На следующий день вечером я нашел его перед сгоревшим каталогом — он даже не вышел встретить меня к дверям. Пол был залит водой, Карлос выглядел так, словно не спал всю ночь, и отчаяние его было безмерным.

Библиотека уцелела чудом, и несчастный случай не обратился в трагедию. Но Брауэр утратил каталог, часть которого сгорела, а часть была испорчена водой. Он крикнул мне, чтобы я проходил, и я увидел, что он сидит, как я уже сказал, совершенно без сил, на стуле, уставившись на черные следы от огня на остатках шкафа. Он только что утратил данные о расположении большей части своих книг и даже данные о смысле того, что они находятся на той или иной полке, если только они не остались в его памяти. Для него это была трагедия, и я в тишине соболезновал ему, попытавшись приободрить несколькими словами, которые он тут же отвергнул. Он сидел, свесив руки между колен, волосы взлохмачены, взгляд устремлен на ножку шкафа с картотекой. В такой момент от него нельзя было требовать вежливости. Я немного побыл с ним, а потом ушел, по-настоящему расстроенный, потому что для библиофила слово «огонь» равнозначно сжиганию мечты. Это нечто, что — мы знаем — подстерегает нас, оно реально и может навсегда с нами покончить. Мы приучаем себя даже не упоминать его, думая, что, если не кликать беду, ничего не произойдет.

— И что он сделал потом? — поспешно спросил я.

— Ну, прежде чем я вам это расскажу, вы объясните мне, почему мы говорим о Карлосе Брауэре. Если, конечно, не возражаете, — добавил Дельгадо сухим тоном, который я сразу понял. Я исчерпал его любезность, и он начал чувствовать, что ею злоупотребляют.

— Я приехал вернуть ему книгу, которую он прислал одной моей коллеге, но она погибла до того, как ее получила.

— Как ее звали? — с интересом спросил он.

— Блюма Леннон. Она работала на кафедре испанской филологии Кембриджского университета. Она погибла недавно, ее сбила машина.

Дельгадо удивленно взглянул на меня и заерзал на кресле, словно имя Блюмы лишило его опоры.

— Прошу вас, — все еще неуверенно проговорил он, — ответить мне на еще один вопрос. У нее случайно не было книги в руке?

Теперь удивился я. Откуда возник этот невозможный вопрос? Я молча кивнул, и Дельгадо расплылся передо мной, выходя за рамки уже сложившегося у меня представления о том, где я нахожусь, о его длинном рассказе, об эксцентричности человека, занимающегося путешествиями по книгам. Но от моего кивка выражение его лица снова изменилось, и он опять заколебался. По его телу блуждала неловкая мысль.

— И еще одно. Просто боюсь спрашивать. Вы должны мне поверить, — сказал он. — Возможно ли, что эта книга была написана Эмили Дикинсон?

Я снова кивнул, совершенно обескураженный.

Он хохотнул. Икнул. Снова резко замолчал. Я все еще не понимал, что происходит.

— Не пугайтесь. Или, пожалуй, пугаться следует нам обоим. Просто не могу в это поверить!

— Аналогично, — сказал я, подгоняемый его ответом.

— Видите ли… хотите послушать? После пожара Карлос наконец продал дом, отдал жене деньги, которые она требовала, и отправился в Мексику. На двадцать, может, тридцать дней. Он был не в себе. Если хотите, я потом расскажу. Но ответ, которого вы ждете, кроется в том, что, когда он вернулся из поездки, как-то в субботу мы встретились на рынке «Тристан Нарваха» и разговорились. Он рассказал мне, что был на заливе и в Мичоакане, и, говоря о прочих потрясающих местах, он упомянул, что участвовал в конгрессе писателей в Монтеррее. «Ну и как? Было интересно?» — спросил я. И вот что он ответил: «Ничего. Но я познакомился с английской преподавательницей, очень симпатичной, это было самое лучшее. Одна из тех горячих и самонадеянных университетских профессоров, которые все увешивают литературными цитатами, и если им придется умереть, выберут внезапную смерть под колесами машины, которая застигнет их в момент чтения Эмили Дикинсон».

Я не смог удержаться от нервного смешка. Несколько минут мы ошеломленно смотрели друг на друга, как если бы существовали в сказке, а реальность вдруг выгнулась в неожиданную петлю. Дельгадо поднялся, прошел к маленькому бару и вернулся с бутылкой виски, ведерком со льдом и двумя бокалами, «потому что иначе через это не пройдешь», — сказал он.

Пока он разливал виски, я вспомнил посвящение Блюмы на первых страницах книги. Что-то или кто-то посмеялся над бахвальством, с которым она положила конец своему роману. Карлос Брауэр не смог ее удивить, но пока ему удалось доказать, что он оказался лучшим колдуном, чем Блюма. Удивительно не то, что, несмотря на все старания продемонстрировать свой интеллект, она была предсказуемой. Удивительно то, что рок или судьба откликнулись.

Однако я так и не знал, что случилось с Брауэром и почему его нельзя отыскать.

— Что он предпринял потом?

— Продал дом, — наконец повторил Дельгадо, подбодрившись спиртным, хотя голос его звучал не слишком весело. — Я, как и все, предположил, что он останется в Монтевидео, но вскоре после поездки в Мексику он перестал отвечать на звонки в дверь — мне кажется, он вообще отключил звонок, — и откликаться на телефон.

Если память мне не изменяет, в то утро, на блошином рынке «Тристан Нарваха», я видел его в последний раз. Через некоторое время один общий приятель рассказал мне, что Карлос купил участок в Ла-Паломе — без электричества, без водопровода — и построил себе эвкалиптовую хижину с соломенной кровлей.

Удивительно уже то, что до мозга костей городское животное захотело жить рядом с морем. Это не метафора. Он построил хижину прямо на пляже, между лагуной Роча и океаном. Не знаю, знакомо ли вам это место. Это полоса пустынных дюн, открытых ветрам и морским приливам, со стороны лагуны там стоят бедные домишки рыбаков, занимающихся ловлей креветок, когда в феврале открывается песчаная отмель, и атеринок все остальное время. На машине туда не всегда проедешь. Часто приходится добираться на телеге, потому что дюны смещаются и перекрывают ведущую вдоль берега дорогу. Повыше есть еще одна грунтовая дорога, но, несмотря на это, чтобы дойти туда, где он соорудил хижину, нужно шагать метров двести — триста по сплошному песку. Своего рода затерянный уголок на краю света. Если вы не очень уверены в смысле жизни или хотите позабыть о размышлениях и стать другим человеком, это самое подходящее место. Если вам хочется умереть от одиночества, почувствовать себя как собака или столкнуться лицом к лицу с самим собой, вам следует отправиться именно в такое место. Без полутонов. Без анестезии. Без отвлекающих моментов. Без утешения. Место без тени. Дикое место. С небом, какого больше нигде не увидишь. С ночью, огромной, как день. До того, что начинает давить на вас. Заставляет вас почувствовать себя всего на миллиметр больше, чем бегущая по песку букашка. Не знаю, зачем Карлос отправился туда. Но явно было, что он не в себе или по крайней мере потеря каталога покончила с его мечтой упорядочить библиотеку.

Это немаловажно. Надеюсь, вы меня поймете. Представьте себе на минутку, что в течение всей своей жизни вам удалось собрать ряд воспоминаний о детстве: ощущения, запахи, свет, падавший на волосы матери, первые приключения во дворе, более или менее хаотичные впечатления о чем-то невыразимом, что тем не менее составляет для вас память о детстве с его страхами, радостями и волнениями. Затем идет реестр вашего взросления. Школа упорядочивает. Учителя, одноклассники, первые шалости — и так вы продолжаете накапливать воспоминания обо всем пережитом до сегодняшнего момента.

Однажды, совершенно неожиданно, вы утрачиваете порядок этих воспоминаний. Они есть, но отыскать их уже невозможно. Вы ищете образ своей первой женщины, а находите ботинок, который грызла собака на далеком пустыре вашего детства. Ищете лицо матери — а находите неприятного типа в темном государственном учреждении. Ваша история кончена. Я думал об этом, пытаясь понять поступок Карлоса. Хуже всего то, что факты здесь, они ждут, чтобы вы их нашли, — а вы никак не можете это сделать. Это не забытье, милосердно скрывающее то, что вы не в состоянии вынести. Это запечатанная память, сводящий с ума зов, на который вы не можете ответить. У него не сохранился даже тематический каталог, который он презрел в поисках новой, более сложной, но в то же время и более хрупкой системы.

В общем, он увез книги в Рочу. На полоску песка между лагуной и морем. Тяжелое путешествие — ведь книгам пришлось преодолеть более двухсот километров в нескольких крытых грузовиках. Наверняка их доставили по грунтовой дороге, а потом перевозили по песку в телеге туда, где почти на самом пляже стояла открытая хижина.

Как вы думаете, что он с ними сделал? Разыскал местного каменщика из тех, что работают с деревом и цементом, ставят окна, перевязанные проволокой, и кладут соломенную кровлю, забивают гвозди толщиной в палец, бурят скважины и делают сухую кладку из камня с одним и тем же непредсказуемым, неопределенным результатом. Эти люди не задают вопросов и делают то, что им скажут, как получится, пока им за это платят, потому что им там не жить.

Так вот — Карлос попросил каменщика из Рочи, чтобы он забил в песок стойки оконных рам и стойки дверного косяка, а из камней сложил очаг. Когда очаг был готов и торчал из бока хижины, а стойки оконных и дверных рам были вбиты, Карлос попросил, чтобы тот подготовил цементную основу. А поверх цемента — вы поймете, что одно упоминание об этом приводит меня в ужас, — он попросил уложить вместо кирпичей книги.

Да, именно так, как вы слышите. Под полуснисходительным-полуравнодушным взглядом каменщика, готовившего смесь, он принялся отбирать из горы книг, выброшенных из телеги на чистый белый песок, те, что должны были защищать его от ветра, дождя и суровой зимы. Его уже не волновали дружба или вражда между авторами, сходства и противоречия между Спинозой, ботаникой Амазонки и «Энеидой» Вергилия; хороший или посредственный у книг переплет, есть ли в них гравюры или иллюстрации, разрезаны они или это инкунабулы. Важны были разве что размеры каждого тома, его толщина, способность переплета выдержать строительный раствор из извести, цемента и песка. Каменщик установил том энциклопедии на углу одной из свай и отсчитал фолианты коллекции, выравнивая их по нитке, служившей ему направляющей.

Мне так легко представить, как он говорит: «А почему нет? Это же ровная штука, как камень. Даже более однородная, чем камень. Почти как кирпич. Не беспокойтесь. Это высший класс».

Представляю себе, как Карлос сидит на стуле между сваленными с телеги книгами и линией моря, в соломенной шляпе, защищающей его от яростного солнца Рочи, руки на коленях; прислушиваясь к шуму лопатки каменщика, проходящей по корешку его исписанных на полях книг с бесполезными ссылками на другие книги, комментариями, которые он никогда уже не сможет просмотреть, переосмыслить, преобразить в свете новых прочитанных книг. Ни печальный, ни радостный, онемевший от своей жестокости, под защитой посвистывания каменщика, включенного радио или гула океана и криков чаек над пляжем.

Я долго над этим размышлял. Он, должно быть, бродил там, пока возводилась стена, подавал томик Борхеса, чтобы закрыть нижний ряд под окном, Вальехо — около двери, сверху Кафка, а рядом Кант и «Прощай, оружие!» Хемингуэя в твердом переплете; а дальше Кортасар и всегда объемный Варгас Льоса; Валье Инклан с Аристотелем, Камю с Моросоли и Шекспир, отвратительно связанный с Марло цементным раствором; все, обреченные на возведение стены, на отбрасывание тени. «Тут будет тепло, да? По-моему, да», — наверное, кричал рабочий, чтобы его ободрить, чтобы прогнать застывшую маску с его лица, окаменевшего так, словно на него тоже вылили ведро раствора. Потому что на его лице громоздилось окончательное одиночество этих книг, которые уже никто никогда не раскроет, на которые никто не посмотрит с желанием, и никто не скажет важному гостю: «Ну, все я их не прочел. Они со мной уже многие годы. Взгляните, у меня есть кое-что, что наверняка вам понравится».

Однако он мог сказать: «Они остаются моими друзьями. Они защищают меня от холода. Дают тень летом. Укрывают меня от ветров. Книги — мой дом». И никто не смог бы это оспорить, хотя все склеилось неимоверно грубым и рудиментарным образом, и из-за погружения в самое тонкое измерение книг его выбросило на далекий пустынный пляж.

За неделю каменщик том за томом, страница за страницей, издание за изданием соорудил стены этого дома на песках Рочи, покрыв штукатуркой творение Карлоса Брауэра. Одно уничтоженное творение в другом. Не просто заточенное. Сведенное на нет цементом.

Я знаю, что какое-то время он там жил и что картон и бумага, переплетенные и склеенные раствором, оказались прочнее, чем можно было предположить. Разумеется, они не выдерживали тяжести крыши, подпираемой эвкалиптовыми палками. Но их хватило на то, чтобы выдержать собственный вес, не развалиться и сопротивляться непогоде. Вы, наверное, видели, как выщербляются блоки, как ломаются кирпичи. Так вот — переплеты оказались прочнее.

Дельгадо умолк, и я не решился прервать его молчание, ошеломленный рассказом. Очевидно было, что он полностью подавлен историей, которую ему больно вспоминать.

— Мне кажется, книга, которую он отослал Блюме, оттуда, — решился сказать я.

Дельгадо с удивлением взглянул на меня, и на лице его были такая печаль и неприятие, что я встревожился.

— Ничего мне не говорите. Я не хочу ничего знать.

Его голубые глаза сузились, он посмотрел на часы и попросил меня уйти. Он пообещал принять меня на следующий день, сказав все-таки, чтобы предварительно я перезвонил, чтобы подтвердить встречу.

Я побоялся, что какой-нибудь предлог помешает ей состояться.