Мартен уехал сниматься в фильме Спилберга. В течение двух месяцев Анри мог общаться с ним лишь по электронной почте.

«Надеюсь, все у тебя будет хорошо, и твоя американская карьера не ограничится вторыми ролями, — писал он. — Не превращайся в Марселя Далио современного кино, будь добр.

Во всяком случае, твоя великая роль ждет тебя здесь. Этот мерзавец Эбер в самом деле был гений. Не спрашивай меня, как могут совмещаться гений и злодейство. Например, художника Давида, чей талант не подвергается сомнению, никто не упрекает в том, что во времена Террора он был членом Комитета общественного спасения и отправил на гильотину немалое количество своих коллег. Об этом можно было бы сказать, но почему-то никогда не говорится. Зато Эбера либо игнорируют, либо осуждают. Именно поэтому мне он все больше нравится. Это не тот человек, которого легко защитить. Даже Гонкурам это не удалось.

Что касается Марии-Антуанетты, сообщаю: с Натали все уладилось, но окончательное решение по поводу фильма еще не принято. Хотя я надеюсь на благоприятный исход.

Дора тоже на это надеется.

Если же ничего не получится, что ж, я превращусь в библиотечную крысу, буду сидеть один среди книг, и это будет волшебно. Я обожаю библиотеки. Насколько мне не нравятся эти громады снаружи, настолько же восхищают изнутри. Я чувствую себя королем во дворце.

Меньше чем через полчаса мне приносят все то, что я просил. Именно здесь я узнал все про Эбера. Как я тебе уже рассказывал, некоторое время он мастурбировал, глядя на Марию-Антуанетту с гравюры Дюкро. Но вот в один прекрасный день месье Коффен, местный аптекарь, вернулся из Парижа вместе с мадемуазель Розой, бывшей актрисой театра, на которой он женился, и поставил ее за прилавок в своей аптеке. Наплыв посетителей тут же резко увеличился.

Жаку-Рене было тогда четырнадцать, и он немедленно загорелся — как и все остальные юнцы и взрослые мужчины; все только о ней и говорили. По прошествии нескольких месяцев новоиспеченная мадам Коффен спала с половиной города.

У Жака-Рене было две страсти — Мария-Антуанетта и мадам Коффен. Он разделял их со своим кузеном Этьеном, сыном его тетки с материнской стороны. Этьен был его ровесником, но выше стоял на социальной лестнице — он был наследником мессира Луи-Ублюдка, шталмейстера, владетеля земель в Партажере и Айе, хозяина Буасси-ан-ла-Паллу, собственника обширного поместья с замком, охотничьими угодьями и водоемами в нескольких километрах от Анжера.

На мой взгляд, само существование этого кузена многое объясняет. Его отец умер в том же году, что и отец Жака-Рене. Таким образом, их матери, которые обе вышли замуж в молодости за богатых стариков, почти одновременно оказались вдовами, а их сыновья — сиротами.

Разница заключалась в том, что мадам Эбер, раньше принадлежавшая к городским верхам, теперь оказалась на грани нищеты, а ее сестра, до того ощущавшая себя словно в ссылке в деревенской глуши, теперь оказалась обладательницей состояния, приносившего ей больше двухсот ливров ренты в год, и титула „благородной дамы“, что тоже немало.

Несмотря на эту разницу или, напротив, благодаря ей, два кузена в то время отлично ладили между собой. Они часто писали друг другу письма. Когда была возможность, Жак-Рене навещал Эстена в Буасси. Он привозил ему свежие новости из города. Они жили в замке, но чаще предпочитали ферму, где проще было поддерживать порядок.

Легко можно представить себе, какое наслаждение доставляла обоим юнцам такая беззаботная жизнь. Однако можно и догадаться, что мало-помалу разница их положений начинала ощущаться все сильнее. С каждым приездом Жак-Рене все откровеннее демонстрировал свое умственное превосходство над кузеном. К тому же история с мадам Коффен набирала обороты, Жак-Рене сочинял, фантазировал, привирал, хвастался — короче говоря, в конце концов стал невыносим. Однажды Этьен не выдержал и воскликнул:

— Да ты, пожалуй, даже не поцеловал ее ни разу! Предъяви хоть одно доказательство!

Вернувшись в Алансон, Жак-Рене решил сразу взять быка за рога. Он направился прямиком в аптеку, подошел к прилавку и сказал мадам Коффен:

— Мадам, вы стоите передо мной как видение. Вы словно сошли со странниц книги. Вы восхитительны.

— Надо же, маленький Жак, какой ты, оказывается, любезный! Твоя матушка здорова?

— Она в беспокойстве. Думает о будущем своего сына.

— Но она, по крайней мере, счастлива, что он у нее есть.

— Он может умереть.

— Да что ты такое говоришь!

— Если я не напишу вам письмо, я умру. Вы позволите вам написать?

— Интересно, что такое ты хочешь написать мне, о чем нельзя просто сказать?

— Стихотворение.

— Но это же прекрасно! Я люблю поэзию.

— Это любовное стихотворение. Я его еще никому не показывал. Оно все скажет лучше меня. Вы согласитесь его прочитать?

— Боюсь, я неважный знаток…

— А мне и не нужен знаток, мадам. Мне лишь хотелось бы, чтобы ваши глаза остановились на этих строчках. Они мне дорого стоили — я, можно сказать, резал сам себя по живому. Вы видите, я весь горю. Я болен. Но мне известно лекарство, и вам тоже.

— Какая дерзость!

— Вы смеетесь? Ну, и отлично! Значит, решено? Вы прочтете?

— Ты очарователен.

Жак-Рене покраснел, положил на прилавок сложенный листок бумаги и, неловко поклонившись, вышел.

Мадам Коффен знала маленького Эбера много лет, как и всех остальных по соседству, но сейчас впервые увидела в его глазах нечто волнующее, благодаря чему он вдруг показался ей красивым, несмотря на небольшой рост. Она развернула листок и прочитала:

Я родился в январе, В феврале или в марте, Не помню, в каком году, Не знаю, сколько мне лет. Это ангел, слепой и глухой, Глупый, как индюк, Кумир предместий, Мастер „за“ и „против“, Высится, как башня, Его тень обходит вокруг мечты И любовного гнездышка.

Мадам Коффен сложила листок и спрятала его за корсаж. Еще множество раз, в перерывах между визитами клиентов, она вынимала его, разворачивала и перечитывала, едва удерживаясь от смеха; и даже обслуживая покупателей, то и дело, словно по рассеянности, она слегка дотрагивалась кончиками пальцев до скрытого за корсажем сложенного вчетверо листка. Она чувствовала себя глупой, такой же глупой, как и это стихотворение, но в то же время оно напоминало ей о Париже, где разные господа сочиняли для нее роли, в обмен на поцелуи или что-то более серьезное.

Все это время Жак-Рене пробыл в своей комнате, ожидая благоприятного знака, но его не было.

На следующий день он не выдержал и снова пошел в аптеку. Мадам Коффен была там — вместе с мужем.

Месье Коффен гордился тем, что был самым знаменитым — и самым счастливым — рогоносцем в округе, поскольку благодаря его легкомысленной жене аптека процветала. Впрочем, Месье Коффен и сам не упускал своего, при этом у него даже было преимущество — он точно знал всех своих соперников, и его забавляли их страхи, угрызения совести и фальшивые предлоги, с которыми они постоянно заходили в аптеку. Увидев очередного смущенного подростка, с чьим отцом некогда был знаком, он сжалился и ушел в подсобку якобы за сиропом от кашля.

Жак-Рене еще сильнее смутился, догадавшись о причине такого великодушия. Но аптекарша улыбнулась ему, делая знак приблизиться. Потом открыла шкафчик и достала из него то, чего Жак-Рене так ждал, — ответное письмо. Мадам Коффен быстро протянула ему сложенный листок и погладила его по руке. Несколько секунд они стояли рядом, в молчании глядя друг на друга и соприкасаясь лишь кончиками пальцев.

Потом Жак-Рене опрометью помчался домой, заперся у себя в комнате и развернул листок.

„Дорогой юный господин.
Роза“.

Ваше стихотворение — одно из самых живых поэтических произведений, которые мне доводилось читать. Тот факт, что оно посвящено мне, добавил приятных ощущений. Но мне было бы гораздо приятнее услышать его из ваших уст. Для того чтобы прояснить некоторые не вполне понятные намеки, нет ничего лучше интонации. Я люблю поэзию. Я много читаю. Я буду завтра в Парке Вязов, в восемь вечера, с книгой в руке. Если вы решите прийти, не забудьте свое лекарство.

Юный господин едва не задохнулся от восторга. Со дня смерти отца он не был так взволнован. Все становилось возможным, все внушало уверенность.

Две сотни окон распахнулись во мне — В моем теле, моей душе, и я почувствовал себя королем. Тысяча петухов запела у меня в ушах, Две сотни костров сожгли скрижали Закона. И вот я стою здесь в мучительном ожидании, Считая по пальцам часы, отделяющие вас от меня. Без всякого сомнения, Эбер был прирожденным поэтом.

Он нашел мадам Коффен неподалеку от паркового фонтана, возле небольшого сарайчика, где садовник хранил свои инструменты. Аптекарша знала все потайные уголки города, как свои пять пальцев. Она была падшей женщиной, Эбер это сознавал, но его это не остановило.

Мадам Коффен вошла в сарайчик и, даже не давая себе труда закрыть дверь, подняла юбки.

Эбер стянул панталоны; ей нравилось смотреть на ноги мужчин, и ножки „юного господина“ привели ее в восторг. Ее губы полуоткрылись, голова запрокинулась; она крепко обняла его, словно искала спасения, и вовлекла в любовную схватку.

Он был на ней, в ней; и, двигаясь вперед-назад под шорох бесчисленных оборок, страстные вздохи и бряцание садовых инструментов, думал о своей победе — над ней, над своим кузеном, над всем Алансоном, который считал его мелюзгой и безотцовщиной.

Она моя, говорил он себе, ей нравится со мной заниматься любовью, потому что я мужчина и поэт, а она любит поэтов. Она развратница, она волшебница, я не смогу без нее жить, надо увезти ее как можно дальше отсюда — в Париж, в Америку. Я буду писать ей стихи, она будет их читать. И у нас будут дети, о да, дети!

Тремя днями позже Эбер отправился в Буасси с запиской мадам Коффен — требуемым доказательством.

Этьен был уничтожен. Он нашел лишь одно утешение для себя — обозвать кузена отвратительным типом. Тот разозлился.

— Ты можешь спать хоть с маркизой в своем заплесневелом замке, но ты сам — всего лишь крестьянин!

— Да ты просто лопаешься от зависти к нашему замку! Ты продал бы родную мать ради того, чтобы оказаться на моем месте!

— Это ты мне завидуешь, девственник! Да если б я не научил тебя онанировать, ты бы до сих пор терся о деревья!

— Ты будешь гореть в аду, Эбер!

— Лучше ад, чем твой рабский рай.

— Нашел чем гордиться, тем, что переспал с потаскухой, знаменитой на весь Алансон!

Ударом кулака Жак-Рене разбил кузену нос, из которого мгновенно хлынула кровь, — это было захватывающее зрелище.

Несколько дней спустя они формально помирились, но по сути с тех пор уже не были друзьями. Эбер окончательно убедился, что не может быть ничего общего между городом и деревней, между богатыми и бедными, между свободой и религией. Ланжюине оказался прав: между Богом и народом может быть только одно — война.

С того момента как Эбер вернулся в Алансон, мадам Коффен не ответила ни на одно из писем со стихами, которые „юный господин“ продолжал ей посылать. Он весь извелся от ожидания, у него началась бессонница, он исписал стихами две тетради и начал третью.

Однажды вечером Эбер почувствовал, что не может больше удовлетворяться одними стихами, ему нужно было увидеть аптекаршу, прикоснуться к ней. Он оделся в лучший свой костюм, надушился и отправился в аптеку. Та оказалась закрыта, но в жилых комнатах на втором этаже горел свет. Эбер заметил мелькающие на фоне окна тени мадам Коффен и каких-то других людей. Внезапно он услышал крики. Она в опасности, может быть, воры проникли в дом!.. Эбер вскарабкался по садовой решетке, пролез в окно над черным ходом и сразу направился в комнаты, даже не подумав взять на кухне нож или скалку.

Из-под одной двери пробивался свет. Эбер толкнул дверь и оказался в спальне мадам Коффен.

Он тут же узнал маркиза де Клуэ и доктора Массара — бывшего кюре, ставшего медиком. Оба были известные распутники, и сейчас, кажется, они собирались оспаривать друг у друга прелести аптекарши. Последняя, судя по всему, находила это весьма забавным. Она была полуодета, волосы ее растрепались, щеки пылали.

— О, это мой юный ухажер! Я его очень люблю! Он замечательный поэт!

— И чего он хочет?

— Да того же, что и вы, господа.

Эбер бросился к мадам Коффен, по всей видимости, чтобы увести ее или упасть к ее ногам, но это точно не известно; однако его жест был таким резким и внезапным, что маркиз почувствовал угрозу. Между тремя ловеласами началась беспорядочная стычка. Стулья с грохотом опрокинулись на пол, разбилась ваза.

— Ах! Вы друг друга поубиваете, чего доброго!

Маркиз и бывший кюре довольно быстро одержали победу над своим юным соперником, но тот продолжал отбиваться, осыпая мужчин ругательствами. Маркиз предложил стащить с юнца штаны и устроить порку. Аптекарша сначала посмеялась над этой идеей — ей хотелось бы увидеть ягодицы своего обожателя в столь пикантной ситуации, — но в конце концов воспротивилась, поскольку дело и без того уже приняло слишком скандальный оборот.

— Хватит! Убирайтесь отсюда все!

Это действительно было наилучшим выходом из положения, и оба старших гостя ретировались, волоча младшего под руки. Тот все еще брыкался и кричал, как одержимый. Его парадный костюм превратился в лохмотья. Маркиз и кюре пообещали аптекарше не убивать Эбера, и они лишь связали его, вставили ему кляп в рот и отвешивали ему оплеухи до тех пор, пока он не перестал дергаться. Затем они его развязали, однако забрали его туфли и спустили панталоны, чтобы он, запутавшись в них, не сразу бросился в погоню. После чего оба приятеля вместе уехали в карете маркиза.

Кое-как Эбер добрался до дома, заперся в своей комнате и провел там три дня, отказываясь принимать пищу и разговаривать. Он лежал на кровати, глядя в потолок и строя планы мести.

Через три дня он встал, пошатываясь от голода, вырвал из тетради несколько листков и написал следующее:

„Это — призыв к отмщению за все те низости и пороки, до каких только может опуститься человек! Это — публичный протест и жалоба невинно угнетенного! Жиль де Клуэ (как говорят, маркиз) и Ролан Массар, расстрига, лишенный сана, в придачу к своей общеизвестной репутации развратников заполучили и репутацию убийц. По этой причине, а также в целях общественной безопасности, вышеназванные Клуэ и Массар объявляются недостойными любого человеческого общества, и им запрещается доступ во все те места, где можно найти честь, разум и человечность. Виновным приказывается соблюдать этот запрет под угрозой быть сосланными к диким зверям, чей нрав сходен с их собственным характером. Кроме того, им предписывается навсегда покинуть этот город и его окрестности, где их злодеяния отныне известны всем“.

Эбер переписал это воззвание во множестве экземпляров и везде пририсовал наверху эмблему из скрещенных окровавленных ножей.

Дождавшись ночи, он вышел из дома и развесил листки повсюду — прежде всего на дверях церкви и мэрии, а также на рыночной площади.

Он даже не позаботился о том, чтобы изменить почерк, настолько был горд своей выдумкой. Конечно, он не рассчитывал, что жители Алансона, прочтя его обвинения в адрес маркиза и попа-расстриги, повесят тех на виселице, но надеялся, что горожане по крайней мере над ними посмеются, и он будет отомщен. Он уже догадывался, что насмешка может быть действеннее, чем любые законы.

Но получилось совсем не так.

На следующее утро к мадам Эбер явился комиссар полиции с одним из листков в руках и объявил, что маркиз де Клуэ требует три тысячи ливров в виде компенсации за моральный ущерб и к тому же хочет, чтобы приговор виновному был напечатан в количестве одной тысячи экземпляров и распространен по всему городу. В случае отказа ответчика платить истец требовал для него телесного наказания. Жак-Рене отрицал свое авторство, но мадам Эбер, узнав почерк сына, побледнела.

Комиссар потребовал возмещения ущерба. Виновность подростка не оставляла сомнений: почерк на листках сличили с тем, которым были написаны его письма мадам Коффен. Развратница-аптекарша его выдала.

Мадам Эбер, вдова председателя коммерческой палаты, не выдержала такого позора — у нее случился обморок или припадок, что-то в этом роде.

Она хотела отвезти сына в Сен-Флоран и омыть его в священном источнике, как раньше, когда Эбер был маленьким. Она надеялась, что произойдет чудо. Но он отказался.

— Ты ничего не понимаешь, — заявил он матери.

Однако мадам Эбер не оставляла попыток спасти сына.

Она отправилась к судье, а потом — к месье Коффену, аптекарю, которого просила повлиять на жену, чтобы та, в свою очередь, упросила маркиза забрать из суда свою жалобу.

— С чего я должен это делать? — удивился месье Коффен.

— Сделайте это хотя бы в память о моем муже.

— Вы уверены, что ваш сын его достоин?

Мадам Эбер ходила в церковь и говорила с кюре, а заодно с местными святошами из прихожан, но те лишь сильнее злобствовали. Все ее старания вызвали в итоге настоящий шквал возмущения в отношении ее сына. Наивысшей точки негодование достигло, когда стало известно, что Эбер продолжает строить куры аптекарше и пишет ей стихи и серенады, причем в еще больших количествах, чем прежде. Это было слишком.

В конце концов, Эберу был присужден штраф в одну тысячу ливров, вместо первоначальных трех, а также он должен был оплатить напечатание и распространение тысячи экземпляров собственного приговора. Учитывая все обстоятельства дела, решение суда можно было счесть милосердным. Однако семья Эбера подала апелляцию. Дело отправилось в Кайен, где его должны были пересмотреть по прошествии года.

А Эбер тем временем полностью отдался сочинению стихов, но теперь уже бунтарских. Он захотел добиться известности во что бы то ни стало и вовсю паясничал в алансонском кабачке.

Это может стать началом фильма: Эбер кривляется на крошечном помосте кабачка в женском платье и парике, изображая беременную Марию-Антуанетту, с огромным колышущимся животом. Зрители умирают от смеха.

Но Артуа улучил момент — И Антуанетта, побежденная, Наконец-то чувствует, как это приятно, Когда тебя как следует отымеют.

Прочитав этот отрывок из известной всем эпиграммы, он продолжает уже стихами своего сочинения:

Когда нам говорят о добродетели, Это делают часто из зависти: Ведь мы бы не родились, Если бы наших отцов не поимели.

Вслед за этим фальшивая королева стаскивает парик, и все узнают Эбера. Он раскланивается под всеобщий хохот и крики „Ура!“. Затем делает несколько непристойных телодвижений — и кукла-марионетка, спрятанная под платьем, падает на пол. Он поднимает ее, подбрасывает в воздух, дергает, теребит. По сути, он уже мучает ребенка королевы — будущего Людовика XVII.

После повторного рассмотрения дела Эберу объявили еще более суровый приговор, чем в первый раз. Он должен был заплатить штраф без всяких отсрочек, немедленно. Его матери пришлось продать за смехотворную цену несколько участков земли, оставшихся после смерти мужа. Вслед за бесчестьем пришла бедность. Если раньше мадам Эбер могла рассчитывать на адвокатскую карьеру сына, которая обеспечила бы семье надежное будущее, то теперь эти надежды пошли прахом.

Но самым печальным для нее было видеть, что Жак-Рене гордится случившимся. Казалось, он не испытывает ни малейших угрызений совести — напротив, самую искреннюю радость. Это стало для мадам Эбер настоящим потрясением. Жак-Рене не хотел навещать могилу отца, а о том, чтобы заставить сына пойти в церковь, не могло быть и речи. Он говорил, что Бога нет, что его выдумали тираны, чтобы держать народ в повиновении. Мадам Эбер в страхе думала, что Жак-Рене близок к помешательству.

Однажды утром она увидела его стоящим у порога с чемоданом в руке.

— Я вернусь, когда разбогатею.

— Конечно.

Он повернулся к двери. Мать смотрела сыну в спину, испытывая почти облегчение. Затем сделала последнюю попытку воззвать к человеческим чувствам отступника.

— Жак! Ты меня даже не обнял на прощание!

Он не обернулся.

— Я тебе все возмещу, — проговорил он, выходя.

Когда дверь за ним закрылась, мадам Эбер ощутила внезапную дурноту. Ее стошнило.

Она умерла через несколько лет, смерть от горя пришла не сразу. Все эти годы она вздрагивала от малейшего скрипа двери и то и дело принималась плакать без всякой причины. Но однажды она почувствовала, что скорби больше нет. Когда она поняла, что эта скорбь была единственным, что еще поддерживало в ней жизнь, она умерла.

Здесь заканчивается юность Эбера. Как только напишу продолжение, отошлю его тебе. Надеюсь, твои съемки проходят хорошо, и месье Спилберг тобой доволен».

Анри надеялся, что, подробно объяснив Мартену, кто такой был Эбер, он и сам лучше это поймет. Невозможно раскрыть истинный облик исторического персонажа без посредства живого человека, актера, говорил он себе. Для этого греки и придумали театр.