Мы видели, как Эбер забрал Франсуазу Гупиль из монастыря, где она провела полгода. Эта замечательная женщина принесла ему в приданое наследство своих родителей, а также все, что оставил ей бывший покровитель-аристократ. Кроме того, она получила из кассы Национального достояния ренту в семьсот ливров — как освобожденная от церковного гнета монахиня. Если безбожная нация была жестока к священникам, то заблудшие души она вознаграждала со всей щедростью.

Миновав сверкающий зенит своей славы, Революция разрушила все возможности прогресса на десятки лет вперед. Речи о свободе стали основным производством и последним национальным богатством. На вершине этого невиданного прежде общественного устройства обосновалась новая элита, состоявшая из председателей секций, депутатов и журналистов, которые творили и восхваляли Революцию, главный двигатель социального лифта, вознесшего их наверх. Некоторые из них, самые амбициозные, создавали легенды своего восхождения к власти, которые печатались в газетах. Среди этих персонажей Эбер был еще не самым заметным.

Франсуаза верила в него, как в доброго Боженьку в детстве. Революция представлялась ей чем-то вроде библейских страстей в современной обстановке. Она записалась в женский клуб, благодаря чему стала поставщиком ценной информации для Эбера: она приносила новые анекдоты и слухи, которые становились основой для гневных или шутливых речей папаши Дюшена.

Памфлетисты Революции, от Ривароля до Марата, были далеки от мира женщин, не имели ни малейшего влияния на них и не пытались его приобрести, поскольку не понимали слабый пол и даже отказывали ему в праве голоса. Женщины годились только на то, чтобы собираться на улицах и молоть языком, а однажды они даже отправились со своими разговорами к королю в Версаль, — ну и отлично, а серьезные дела не для них.

Выдумав нового персонажа, на сей раз женщину по имени Жаклин, Эбер, по сути, создал первую и единственную в революционной памфлетистике супружескую пару, чем окончательно победил всех своих конкурентов. Вначале он не стал делать Жаклин слишком заметной, но от номера к номеру она все чаще появлялась рядом с папашей Дюшеном, и ее образ вырисовывался все четче. Вдохновляясь совместной жизнью этих двух персонажей, Эбер исподволь создавал, словно фон для политических выступлений, единственный семейный роман Революции.

Когда он понял, что происходит внутри его собственного творения, ему пришла в голову еще одна идея: создать газету для женщин, которую вела бы женщина. Так появилась «Мамаша Дюшен», газета для женщин с подзаголовком «Жить свободной или умереть».

Если творчество Эбера знают в основном по «Папаше Дюшену», которого часто цитируют, хотя переиздали всего один раз, небольшим тиражом, то «Мамашу Дюшен» никто не вспоминает. Она выдержала только восемь номеров.

Едва лишь узнав о существовании этой газеты, Анри попросил разрешения посмотреть номера. На втором этаже подсобного фонда, в страшно холодном зале, ему принесли их в кожаной папке, вместе с матерчатыми перчатками и специальными трубками, наполненными песком, которыми можно было разворачивать страницы без риска их повредить.

Хотя в первый день Анри как следует не утеплился и чуть не умер от холода, он продержался долго — настолько интересно было то, что он обнаружил, и настолько удачно согласовывалось найденное с его идеей.

Ни один журналист до Эбера, сказал Анри себе, не осмеливался писать о своей жене. Пусть не совсем своей жене и к тому же вымышленной — но это ничуть не умаляло произведенного эффекта. Эбер первым нарушил это табу. И сделал это с искренностью и непринужденностью, которые обеспечили ему главенство в тогдашней парижской прессе и сломали барьеры между литературой и журналистикой.

Это был настоящий подвиг в глазах Анри, который сотни раз клялся своим друзьям и любовникам никогда не выводить их в своих книгах, но в какой-то момент неизбежно испытывал потребность написать о них. И писатель всегда одерживал верх над обычным человеком. Оказавшись перед творением Эбера, его бредовыми вымыслами, Анри спросил себя, может ли он рассчитывать на Дору как на наилучший и наихудший прототип для своих собственных сочинений. Сможет ли он когда-нибудь написать «Приключения мамаши Доры»?

Задаваясь этим вопросом, Анри уже знал ответ: рано или поздно он не сможет справиться с таким соблазном. Писатель, как всегда, одержит верх.

Подвал Национальной библиотеки был настоящим ледником, но Анри и на следующий день пришел туда, несмотря на заложенный нос, чтобы дочитать продолжение.

Первый номер «Мамаши Дюшен» вышел в конце марта 1791 года. Тот же формат, та же бумага, что и у «Папаши Дюшена». Примерно тот же стиль. Хотя предметы разговора все же другие.

«Послушай-ка, муженек, месье гражданин Дюшен. Вот уж сколько дней ты спишь отдельно от меня — видать, потому, что я как те кобылы, которые уже не приносят жеребят, или куры, которые не несут яиц. Но это бы еще ладно, а вот какого черта ты целыми днями дерешь глотку на улицах и несешь не пойми чего?»

Восемь страниц первого номера содержали резкую и умную критику Эбером собственных сочинений и их влияния на читателей. Ни один из его конкурентов и политических противников, а впоследствии — никто из публичных обвинителей, отправивших его на гильотину, не сумел наговорить о нем столько плохого, сколько он сам о себе сказал в первом номере «Мамаши Дюшен».

Жаклин Дюшен была рыбной торговкой, вместе с тремя сотнями своих товарок явившаяся в октябре 89-го года в Версаль на встречу с королем. Как следует разбранив его за пирушки и любовниц, она переходит к своему супругу: «Как будто сам дьявол, прости меня Господь и Пресвятая Дева, вселился в моего мужа! И этому-то паршивцу я отдала все, включая свою честь, которой цены нет! И когда же он прекратит орать целыми днями как одержимый?»

В то время среди санкюлотов шли активные споры о применении жестоких мер к врагам Революции. Да, уверял папаша Дюшен, только жестокостью можно добиться победы!

В то же время Эбер показывает его глазами супруги, мамаши Дюшен, которая называет его «одержимым» и говорит, что он «несет не пойми чего». Она рассказывает о собрании в женском клубе:

«— Раз уж мы собрались в клуб, хочу объявить, что я протестую, — говорит мадемуазель Манон.

И делает пару глотков, как и перед началом своей речи.

— Браво, браво! — все кричат. — Свобода, свобода! Никаких больше запретов!

— Так вот, я протестую, — повторяет мадемуазель Манон.

— Вы уж протестуйте как следует, а то вдруг вам не поверят, — говорит мадам Фрико, — это нынче такое обычное дело, что и не поймешь, взаправду человек протестует или врет.

— Все равно я протестую!

— Но против кого же, мадемуазель Манон? Против императора, короля, министра, генерала, мэра, департамента, ведомства, муниципалитета, клуба, попа или аристократа? Скажите наконец, нам не терпится узнать!

— Я протестую, — говорит мадемуазель Манон, — протестую…

Все аж замерли, навострили уши, тишина такая, что муха пролетит — услышишь; ждут нового протеста, посильнее, чем были вчера, о тех уж все забыли.

— Я протестую… против всех аристократов, мужчин и женщин, сколько их есть на этом свете!»

Делая свою жену образцом революционной мудрости и добродетели, Эбер демонстрирует, что прекрасно сознает, на кого направлены ее проклятия: «Ты — жестокий безумец!» — заставляет он сказать мамашу Дюшен своему супругу. Но это вовсе не предвестие угрызений совести — ему наплевать на то, что он не прав, что он аморален, ему лишь хочется полностью отдаться написанию своих памфлетов, это наркотик, заглушающий все доводы мудрости.

В четвертом номере «Мамаши Дюшен» он вновь переходит к самой интересной для себя теме — дофину.

«— Обнимите-ка меня, друг мой! Я только что из комитета по образованию; и вот представьте себе, мамашу Дюшен назначили гувернанткой маленького дофина!

— Правда, что ли, мать твою?

— Честное слово, так и есть, грубиянчик ты мой.

— Да уж, жена, хреновенькая тебе досталась работенка.

— Ну, с твоей помощью я справлюсь, ведь так?

— Перво-наперво не спускай с мелкого засранца глаз и ходи за ним как тень — ежели ты за ним не уследишь, он выскользнет у тебя из рук, как иголка.

— Хорошо, буду смотреть в оба.

— Не позволяй никому к нему приближаться, кроме его толстяка-папаши, блондинки-мамаши и зануды-сестрицы. А за остальными следи во все глаза, просматривай насквозь, сверху донизу — в особенности долгополых. Они вечно вокруг него так и вьются! Скажи королю, что попам незачем совать свои чертовы носы в образование дофина! Это раньше так было, а теперь не то. Попы своими наставлениями калечат мозги. Сыну короля нужен один-единственный катехизис — кодекс гражданина. Человек равен человеку, но семилетний мальчишка еще не человек. И голубая лента через плечо ему ничего не прибавляет. Слышишь, хозяйка? Передавай это мелкому Капету от меня почаще и лупи его линейкой по рукам, ежели он вдруг начнет из себя воображать. А коли засранец будет грозиться, что пожалуется мамаше, всыпь ему хорошенько по заднице. Королевские дети должны воспитываться строже, чем все остальные. Так что не спускай ему ни одной провинности.

— Черт возьми, и правда, муженек, хлопотная это работа — воспитывать королевского сынка!

— Не робей, жена! Я тебе буду помогать время от времени».

Итак, Эбер представлял себе разные варианты будущей участи дофина: от республиканского воспитания до «подмены». Его предосторожности стали результатом его собственных вымыслов. Напомним, что, приехав в Париж в 1780 году и обосновавшись на улице Кордельеров, он завел знакомство с консьержкой Мари-Жанной, а потом поженил ее и башмачника Антуана Симона. Эта парочка служила ему постоянным источником вдохновения для написания памфлетов. В сентябре 1793 года, замыкая круг выдуманного им самим два года назад антикоролевского сценария, Эбер настоял на том, чтобы Людовик XVII был отдан на воспитание чете Симон.

Все, что было написано об этом ребенке, произошло буквально, слово в слово.

«— Впрочем, главное — как следует присматривать за мелким паршивцем, чтобы его не уволокли у нас из-под носа! Надо охранять всех наших Капетов, словно святые реликвии для изгнания бесов! Так что, жена, будь как курица на яйцах! Не позволяй никому приблизиться к цыпленку, а то он уже хлопает крыльями. Приучить его к нашим обычаям — это будет хороший удар для тех аристократишек, что уже тянут руки к дофину, собираясь его украсть.

— Пусть только попробуют! Я им глаза выцарапаю!

— Лучше выдрать им когти и залить в глотку свинец. Вот ведь сволочи! Это из-за них нам придется спрятать чертову королевскую семейку подальше — в Венсанскую башню, к примеру. Чтобы не приходилось держать ушки на макушке днем и ночью, может, и правда стоит отправить папашу, мамашу и молокососа под охрану стражников из предместья Сен-Антуан? Пусть они там живут, едят и пьют в свое удовольствие, но выходить — ни-ни!»

Однако Эбер и его санкюлоты придумали кое-что даже серьезнее Венсанской башни — тюрьму Тампль. Можно лишь изумляться тому, как смог Эбер предсказать двумя годами раньше все, что затем воплотилось в жизнь вплоть до мельчайших подробностей, — разлучение дофина с матерью и передачу его на воспитание чете Симон, с наказом промывать ему мозги идеями всеобщего равенства.

Как же Эберу это удалось?

Ответ прост: он всего лишь сформулировал в памфлете свое собственное желание, и этот сценарий показался ему таким удачным, что он решил его реализовать, забросив сочинительство ради действия. Теперь ему хотелось быть не герольдом санкюлотов, а их вождем. Говорят, слово «собака» не кусается; однако если сочинения Эбера не делают из него убийцу, они тем не менее разоблачают его как автора преступления.

Анри вернулся на свое место в огромном читальном зале, немного постояв в последних лучах солнца, проникавших сквозь широкие окна, уже потускневшие, в тщетной надежде согреться. Зал был пуст: недавно началась трансляция футбольного матча.

Писателей никогда не слушают, подумал Анри. Никогда не верят тому, что они говорят. Никто не думает, что Селин на самом деле был так зол на евреев, а маркиз де Сад так издевался над Жюстиной. А зря. Писатели на самом деле совершают все те мерзости, о которых пишут.